— Нет, — согласился Старк. — Этот был человек.
— Еще бы. Их там много было, а кроме него, никто и с места не сдвинулся. Если бы не негр, меня бы тот точно убил. А все только стояли и смотрели.
— Вообще-то я против, когда негр лезет драться с белым. — Старк передал ему следующую сковородку. — Я такое не одобряю. Но тут, конечно, он был прав.
— Еще бы не прав! Я без него бы пропал. Здоровенный такой негритос, я в него прямо влюбился. Мы когда мясо приготовили, позвали его поесть с нами.
— А он сам не напрашивался?
— Ты что, он гордый был. Все те белые выродки ему в подметки не годились. И, знаешь, никто даже не попытался к нам примазаться, ей-богу. Они его боялись.
— Меня лично ни одному негру не напугать, — сказал Старк. — Сволочь он или человек, но чтоб я его еще боялся — нет! Этот-то был человек. А вообще те негры, которые бродяжат, они все дрянные, злобные. Тебе просто повезло, что порядочный попался.
— Ты меня не понял, — попробовал объяснить Пруит. — Я хочу сказать, что среди бродяг негров-сволочей не больше, чем сволочей-белых. Да и не только среди бродяг.
— Почему же, я тебя понимаю. Просто я негров знаю лучше, чем ты. Если негр мотается по дорогам, значит, скорее всего, от полиции бегает, потому что убил какого-нибудь белого или белую женщину изнасиловал. Хотя я сам тоже встречал среди бродяг порядочных негров, и даже очень много. В городах в общем-то так же: есть и негры-сволочи, есть и порядочные. Только порядочные по большей части живут себе спокойно дома, а сволочи рано или поздно подаются в бродяги. У них другого выхода нет, иначе их линчуют. С чего бы я, по-твоему, взъелся на негра, если он всю жизнь живет в нашем городе и я его знаю как облупленного?
— Я понимаю, только я бы просто так не взъелся ни на сволочного негра, ни на сволочного белого.
— Белые — это другой разговор. Тут нужно в корень смотреть. Если белый стал сволочью, значит, была какая-то важная причина, а если негр сволочь, значит, он таким и родился. И пока его не проучат, он не исправится. А которым и это не помогает, тех убивать надо. У нас в городе был один такой, голь перекатная, злобный и бездельник, каких мало. Его в конце концов выперли из города. Вернее, сам дал деру, чтобы проучить не успели. Понимаешь, про что я тебе толкую? Дрянь он был, хуже некуда. Молодой парень. Родители в эпидемию гриппа померли, а его как ветром сдуло. А мог бы найти симпатичную бабенку, женился бы и жил как все.
— Я, между прочим, из-за этого же в бродяги подался, — сказал Пруит. — Только моих стариков шахта доконала.
— Вот, значит, как? — Старк передал ему последнюю сковородку. Они перемыли все невероятно быстро, Пруиту даже не верилось; согретый дружеским расположением Старка, он почти жалел, что работы больше не осталось. — А я пошел бродяжить, потому что у нас в семье и без меня едоков хватало. — Старк усмехнулся. — Ну, все, шабаш.
Он разогнул уставшую спину, выдернул из стока мойки затычку и повесил ее за цепочку на кран. Все, что он делал, получалось у него красиво и естественно, его бы на картинку, вышла бы отличная иллюстрация для книжицы «Как стать хорошим поваром».
— Когда вымоешь раковины, помоги ребятам чистить картошку. Если Уиллард опять что-нибудь выкинет, сразу мне скажи.
— Обязательно, — ответил Пруит, стараясь вложить в свой голос то, что не мог высказать вслух, потому что любые слова все бы испортили. — Не сомневайся.
Как-нибудь, когда будет поменьше работы, радостно думал Пруит, он в свободное время непременно объяснит своему новому другу Старку то, что пытался втолковать ему насчет негров сегодня: судя по всему, Старк не очень его понял. Домыв раковины, он вышел на галерею, где Маджио, Блум и Ридел Трэдвелл все еще чистили два больших бака картошки и злились, что за все утро не передохнули ни минуты.
Зато днем им повезло, у них был перерыв, без малого два часа, и после обеда, когда грохот кухни и сумасшедшая лихорадочная работа остались позади, они почувствовали себя богачами, у которых денег — куры не клюют. На ужин готовили сосиски с бобами — и сосиски, и даже бобы теперь подавались свежие, а не как раньше, из консервных банок, — и никакой дополнительной работы у наряда не было, поэтому чуть ли не два часа они могли гулять, играть в карты и просто ничего не делать.
— Я пошел наверх, — сказал Пруиту Маджио, освободившийся первым. — Закончишь — приходи, перекинемся вдвоем в «казино».
— Сколько будем ставить? — спросил Пруит.
— А ты хочешь сколько? — уклонился от ответа Маджио.
— У меня ни цента.
— Да? Тогда давай не на деньги. Я тоже без гроша. Веселые дела, — сказал он. — Оказывается, мы оба на мели. Я-то думал, высажу тебя на пару зеленых.
— Можно сыграть в долг, — улыбнулся Пруит.
— Не, не могу. И так всю эту получку раздавать буду. Если только под следующую.
— Давай.
— Пожалуй, не стоит, — решил Маджио. — Из следующей я тоже кое-кому должен. Я просто хотел придумать себе какое-нибудь дело, а то это трепло Блум опять сейчас пристанет с разговорами. У меня от него уже голова трещит. Все утро травил, как на будущий год станет чемпионом. Ну ладно, я пошел.
— Давай, — кивнул Пруит.
Уиллард больше не подкидывал никаких подлянок, и после обеда Пруит разделался с котлами и сковородками даже раньше, чем Блум и Трэдвелл кончили мыть посуду. Ему хотелось снова поговорить со своим другом Старком, не обязательно о неграх или о чем-то определенном, а просто так, по-приятельски, как солдат с солдатом, как равный с равным. Но Старк был занят. Пруит пошел наверх и встал под душ, с радостью ощущая, как обжигающая вода смывает с него пленку тошнотворной жирной грязи, а потом переоделся в чистую бежевую летнюю форму, чтобы было приятно чувствовать себя во всем чистом, пока есть время побездельничать.
Анджело лежал на своей койке. Он тоже переоделся в летнюю форму, волосы у него еще влажно поблескивали после душа, весь он сиял чистотой и явно получал от этого удовольствие. В руках у него была потрепанная, давно всем надоевшая книжка с комиксами.
В спальню вошел из умывалки обмотанный полотенцем Ридел Трэдвелл. Его большой толстый живот, прятавший под слоем жира крепкие мышцы, выпирал вперед, маленькая ямка пупка терялась в густых волосах, которые впору было расчесывать гребешком.
— Ладно, Маджио, — сказал Пруит, — сдавай.
— Мне, чего-то неохота играть. Наверно, руки устали. Да и без денег играть какой интерес? Нет, не буду. Давайте лучше смотреть мой альбом. Я вам покажу ту девочку, про которую рассказывал.
— Я — за. — Пруиту карты тоже наскучили, но воспоминание о подлости Уилларда было еще слишком свежо, и он сознавал, что обязан как можно полнее насладиться роскошью недолгого отдыха, а время меж тем стремительно бежало и пока тратилось на ерунду.
Он смотрел, как Анджело достает свой альбом, большой и почти весь заполненный фотографиями. Он видел этот альбом раз сто и знал его наизусть, как, наверно, знал бы свой собственный, если бы тот у него был, но у него альбома никогда не было, потому что глупо собирать фотографии, если люди, снимаясь, непременно позируют и, значит, все это вранье. Но иногда он жалел, что у него нет альбома: пусть фотографии врут, но на них ты все-таки видишь себя, места, где бывал, людей, которых когда-то знал, и, несмотря на всю свою лживость, фотографии могли бы напомнить тебе о том, что было, как они наверняка напоминают Анджело. Первая треть альбома — Анджело обязательно показывал сначала эти снимки — посвящалась детству Анджело, тому Анджело, который жил с большой семьей на Атлантик-авеню в Бруклине, — не верите, смотрите сами, вот вам солдат, у которого и вправду есть настоящая семья, вот она вся, все пятнадцать человек: толстый, круглолицый, чрезмерно покладистый и уж никак не степенный, улыбающийся мистер Маджио, который очень старается не улыбаться и выглядеть степенно; а вот — она еще толще — с суровым вытянутым лицом, неуступчивая, властная, держащая семью в ежовых рукавицах, неулыбчивая миссис Маджио, которая очень старается улыбнуться и не казаться такой степенной; и оба они, как и все, кого фотографируют, очень стараются обмануть камеру, чтобы та щелкнула только то, что ей хотят показать; а вот и все их тринадцать принаряженных улыбающихся отпрысков, они улыбаются с тем взятым напрокат, фальшивым выражением полного, ничем не замутненного счастья, которое обязательно появляется на лицах всех, кто видит перед собой фотоаппарат, за исключением разве что людей, застигнутых врасплох (да еще, наверно, за исключением нас, артистов; потому что мы поневоле смущаемся на людях, мрачно подумал он, вспоминая, как вкладывал в сигналы горна тайны, о которых не мог рассказать словами); и каждый во весь рост на небольшом отдельном снимке, чтобы малыш Маджио мог всегда таскать их с собой. Я гляжу на эти фотографии и слышу голоса людей, ощущаю запахи бакалейной лавки и квартиры над ней на Атлантик-авеню в Бруклине, хотя никогда их не видел, никогда там не был и вряд ли побываю, но все это мне теперь так близко и знакомо, будто я там жил с детства. Остальные две трети альбома были посвящены Гавайям и армии, здесь были виды гавайских достопримечательностей и армейские фотографии — одно никак не сочеталось с другим, — яркие открытки для туристов с видами Гонолулу, Храма мормонов, пляжа Ваикики, больших отелей («Халекулани», «Ройял Гавайен», «Моана», внутри которых никто из нас никогда не был), мыс Дайамонд, открытка с видом Скофилда, который так хорош, что хоть сию же минуту беги подписывать солдатский контракт и отправляйся служить в этот благодатный край; фотографии экзотической Вахиавы, ничем не выдающие тамошнюю вонь, открытки с видами всех тех мест, которыми восторгаются туристы, разглядывающие их только, так сказать, со стороны, и хотя открытки верно передавали то, что так восхищает туристов, но мы-то не туристы, мы все это постоянно видим, так сказать, изнутри (не считая, конечно, «Халекулани», «Ройял Гавайен». «Моаны», ресторана «Лао Юцай») и совсем под другим углом, что никак не отразилось ни на одном снимке, потому что снятые «изнутри» фотографии всегда лишь шутки, симпатичные шутки: парень в каске ухмыляется на Ротной улице или стоит в полной полевой форме и, скаля зубы, поглядывает на штык примкнутой к ноге винтовки, или двое-трое ребят, держа в каждой руке по бутылке с пивом, стоят обнявшись и пижонисто скрестив ноги на фоне пальмы, гарнизонной церкви, кегельбана; похабные шутки, вроде серии с красоткой из борделя Мамаши Сью в Вахиаве: сначала она в платье, потом в комбинации, потом в трусиках, потом без ничего, потом в неожиданной позе, целый стриптиз в пяти снимках, доллар за всю серию, двадцать центов за одну карточку; и, наверное, самая большая, самая шикарная шутка — ротная фотография с обаятельно улыбающимся капитаном в окружении ухмыляющихся солдат; только шутки, бесконечные шутки, потому что мы всегда безотчетно, инстинктивно улыбаемся, всегда изображаем веселье, стоит где-то рядом появиться фотоаппарату или репортеру, думал Пруит, и поэтому никто так и не знает того, что мы видим «изнутри», и для всех мы — Наши Славные Ребята, разве что человек сам побывал в этой шкуре, но даже и тогда он постепенно все забывает, так как потом ничто больше не напомнит ему о прошлом, и будь я проклят, если стану собирать эти запечатленные на бумаге шуточки, потому что такими вещами не шутят и мне от этого не смешно. Но будь у меня горн и сумей я запечатлеть все звуками, я бы всем все напомнил, подумал он. И ей-богу, до чего же хочется напомнить.
— Эти твои идиотские открыточки! — с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
— Брось ты, — откликнулся Анджело. — Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно — как-никак Гавайи.
— Гавайи не такие.
— Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, — он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо — судя по всему, на возлюбленного — пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
— Обалдеть, — сказал Пруит. — Умереть, уснуть.
— А мне нравится, — заметил Ридел Трэдвелл.
— Я дома скажу, я на ней чуть не женился, — ухмыльнулся Маджио. — Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
— Ах, эта девушка, которую я бросил, — насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом — застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность — а катись оно ко всем чертям! — что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати — младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
— Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! — и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии — сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
— Ты что, обалдел? — изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. — Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
— Ударил. Это ты верно подметил, — сказал Маджио. — Кием. И сейчас снова ударю.
— Что? — растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. — Что? Кием?!
— Вот именно, — раздельно сказал Маджио. — И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
— Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, — пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
— На кулаках-то я против тебя не потяну, — сказал Маджио.
— Сволочь! — не слушая его, взревел Блум. — Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… — и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. — Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке — все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, — схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
— Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, — язвительно сказал Цербер. — Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! — глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение — прекратить драку.
— Что, передумали? — издевался Цербер. — Блум, штык тебе уже не нужен? Тогда брось-ка его сюда, на койку. Будь умным мальчиком. Вот так.
Блум повиновался. Он молчал, по лбу у него текла кровь, но в глазах было явное облегчение.
— Небось думали, никто вас на разнимет, перетрухнули? — Цербер фыркнул. — Тоже мне вояки! Ишь, какие свирепые. Крови им захотелось. Вояки! Маджио, отдай эту палку Пруиту.
Маджио с побитым видом отдал палку, и напряжение в комнате разрядилось.
— Драться надо кулаками, — выкрикнул кто-то. — Хотите драться, выходите во двор.
— Молчать! — взревел Цербер. — Никакой драки не будет. И нечего лезть с идиотскими советами! Эти два болвана чуть не убили друг друга, а вы тут все только зенки пялили.
Он обвел комнату воинственным взглядом, и все как один опустили глаза.
— А что до вас, — он снова повернулся к Блуму и Маджио, — не доросли еще воевать. Воюют мужчины, а не младенцы. Ведете себя как дети, значит, и разговор с вами как с детьми.
Все молчали.
— Навоеваться еще успеете. Так навоюетесь, что сами не рады будете. И очень скоро. Вот когда снайпер начнет вам над ухом сажать в дерево пулю за пулей, тогда и говорите, что вы вояки. Тогда, может, и поверю. А то, понимаешь, развоевались, — он фыркнул. — Вояки!
Все молчали.
— Капрал Миллер, заберите у этого младенца штык и спрячьте, — распорядился Цербер. — Он до таких игрушек еще не дорос. Отведите Блума к его койке, посадите там и смотрите, чтобы не убежал. И пусть сидит лицом к стенке — ребенка надо наказать. Раз он не умеет себя вести, никуда его не пускать. Если попросится в уборную, пойдете вместе с ним и проследите, чтобы потом вернулся на место. И не забудьте застегнуть ему штаны. Пруит, второго младенца я поручаю тебе. Маджио наказать точно так же, как Блума. До конца перерыва оба будут сидеть здесь. И чтоб никто с ними не разговаривал. Придется, кажется, завести в этой роте специальную скамейку для непослушных детей. Если они начнут вам дерзить, доложите мне. Взрослых за такие номера отдают под трибунал. Но вы еще молокососы, и это единственное, что меня удерживает. Ладно, с ними разобрались, — сказал он. — Никого больше наказывать не надо? Тогда прекратите этот детский визг на лужайке и дайте мамочке часок поспать.
Он повернулся и с брезгливым лицом вышел из комнаты, не дожидаясь, когда его распоряжения будут выполнены. Солдаты, как им было велено, молча разошлись. Маджио сидел в одном углу. Блум — в другом, в спальне вновь все затихло, и никто не догадывался, что Цербер лежит в своей комнате с пересохшим от волнения ртом, вытирает со лба холодный пот и усилием воли запрещает себе подняться с койки, хотя изнемогает от жажды; надо потерпеть десять минут, потом он встанет и пройдет через спальню отделения к бачку с питьевой водой.
— А ведь он прав, — шепнул Маджио Пруиту. — Я про Цербера. Знаешь, а он отличный мужик.
— Знаю, — так же шепотом ответил Пруит. — Он мог запросто упечь вас обоих в тюрягу. Другой бы обязательно вас засадил.
— А я правда ни разу не видел покойника, — продолжал шептать Маджио. — Только когда моего деда хоронили. Я тогда маленький был. Когда увидел его в гробу, мне худо стало.
— Я-то трупы много раз видел. И пусть Цербер не свистит. Я их насмотрелся. Главное — привыкнуть, тогда не действует. Все равно как дохлые собаки.
— А на меня дохлые собаки тоже действуют, — прошептал Маджио. — Что-то, наверно, я не так сделал. Только не знаю что. Не молчать же мне было, когда этот жлоб такое выдал!
— Могу сказать, что ты не так сделал. Надо было сильнее его треснуть, чтобы он вырубился. Если бы потерял сознание, в бутылку бы уже не полез. Может, потом бы распсиховался, но и то сомневаюсь.
— Да ты что! — шепотом возразил Маджио. — Я и так со всей силы ударил. У него башка чугунная.
— Лично я тоже так думаю. Если он еще раз на меня потянет, буду бить, но не по голове.
— Знаешь, а все-таки хорошо, что Цербер нас разнял. Я даже рад.
— Я тоже.
14
И так они сидели, пока сквозь москитные сетки не ворвался со двора пронзительный свисток, зовущий кухонный наряд снова на работу. Тогда они поднялись с коек и пошли вниз, молча, по одному. Весь вечер они проработали, почти не разговаривая друг с другом, не было ни привычной задиристой перебранки, ни грубых шуток. Даже Блума в кои веки не тянуло на треп. Может быть, он все еще пытался осмыслить неожиданный поворот в недавних событиях и понять, задета его гордость или нет.
Угрюмое молчание наряда заметил даже Старк. Подойдя к Пруиту, он спросил, в чем дело, отчего вдруг такое глубокое уныние. Пруит рассказал, хотя было ясно, что Старк и без того знает, наверняка кто-нибудь, как всегда, сразу же побежал с новостями на кухню, и сейчас Старк лишь сверяет версии, потому что, как все добросовестные полицейские и сержанты, инстинктивно стремится получить информацию из первых рук. Но Пруиту было приятно, что Старк решил обратиться именно к нему, хотя после того, что Старк сделал для него сегодня утром, он бы и сам ему все рассказал.
— Может, будет этому подонку уроком, чтоб не зарывался, — сказал Старк.
— Такого ничем не проймешь.
— Пожалуй, ты прав. Им хоть кол на голове теши. Они все думают, они избранный народ. Я евреев не люблю, я тебе говорил? Но этот, кажется, выбьется в начальники. Я слышал, Хомс в апреле отправляет его в сержантскую школу. Так что скоро будет капралом. Как только он получит нашивки, вы с Анджело хлебнете.
— Ничего, не захлебнемся.
— Конечно. Хороший солдат все вынесет, — поддразнил его Старк.
— Ладно тебе. Будущий капрал — подумаешь! Тут и повыше начальники обо мне не забывают. Все хотят запугать, чтобы я в бокс вернулся. И ни хрена у них не выходит.
— Это точно. Такого, как ты, разве запугаешь.
— Смейся, смейся. И все равно нельзя же, чтоб любой хмырь вертел тобой, как ему втемяшится.
— Это уж точно, нельзя.
— Можешь смеяться, а я действительно так считаю. Почему же я не могу об этом сказать? Ты не думай, я цену себе не набиваю.
— Знаю. Я только никак не пойму, зачем некоторые нарочно лезут на рожон.
— Я не лезу.
— Это тебе так кажется. А им кажется, что лезешь.
— Я просто хочу, чтоб меня оставили в покое.
— И не жди, — сказал Старк. — В наше время никого в покое не оставят.
Он сел на стол возле мойки, вынул из кармана кисет с «Голден Грейн», отделил листок от пачки папиросной бумаги, зубами развязал кисет и осторожно, очень сосредоточенно насыпал немного табаку на изогнувшуюся желобом бумажку.
— Передохни чуток, — просто оказал он. — Сейчас спешить некуда. — Потом спросил: — Слушай, а ты бы не хотел работать у меня на кухне?
— На кухне? — переспросил Пруит и отложил скребок. — У тебя? Готовить, что ли?
— А что же еще? — Не поднимая глаз, Старк протянул ему кисет.
— Спасибо. — Пруит взял кисет. — Даже не знаю. Никогда об этом не думал.
— Ты мне нравишься. — Старк сосредоточенно разравнивал пальцем табак, чтобы самокрутка не получилась посредине пузатой, а на концах тонкой. — Дожди скоро кончатся, роту начнут гонять на полевые. Ты, думаю, сам понимаешь, каково тебе будет, они все на тебя навалятся: Айк Галович, Уилсон с Хендерсоном, а заодно и Лысый Доум, и Динамит, и вся их боксерская шобла. А там и ротный чемпионат не за горами. Или, может, ты передумаешь и будешь выступать?
— Тебе что, хочется, чтобы я рассказал, почему бросил бокс?
— Ничего мне не хочется. Я уже про это наслушался. Старый Айк только об этом и говорит. Переберешься ко мне на кухню, никто тебя больше не тронет.
— Я в защитниках не нуждаюсь.
— Ты не думай, что я тебя пожалел, — сказал Старк сухо и раздельно, без всяких колебаний. — Я на кухне благотворительностью не занимаюсь. Будешь плохо работать, долго у меня не задержишься. Если бы я не был в тебе уверен, не предложил бы.
— Мне никогда особенно не нравилось быть привязанным к казарме, — медленно сказал Пруит. Старк говорил с ним вполне серьезно, Пруит это видел и мысленно представлял себе, как отлично ему бы работалось под началом такого человека. Вождь Чоут тоже хороший парень, но в этой роте отделениями командуют не капралы, а помощники командиров взводов, не умеющие связать двух слов по-английски. А Старк командует кухней сам.
— Я давно хочу избавиться от Уилларда, — продолжал Старк. — Можно было бы одним выстрелом убить двух зайцев. Симс получил бы «первого повара», а тебя я для начала сделал бы учеником, чтобы никто не подымал кипеж. Потом дал бы тебе «второго повара», а еще через какое-то время — «первого» и «спеца шестого класса». Но не сразу, а то начнут кричать, что я пропихиваю своих.
— Думаешь, я бы справился?
— Не думаю, а знаю. Иначе бы не предлагал.
— А Динамит согласится? У него насчет меня свои планы.
— Если буду просить я, согласится. Я у него сейчас в любимчиках.
— Я люблю работать на воздухе, — Пруит говорил медленно, очень медленно. — Да и потом, в кухне всегда кавардак. На столе еда — это одно, а когда в котле все вперемешку — совсем другое. У меня сразу аппетит пропадает.
— Ты мне голову не морочь. Я тебя уговаривать не собираюсь. Либо ты хочешь у меня работать, либо — нет.
— Я бы с удовольствием, — медленно произнес Пруит. И в конце концов все-таки выдавил: — Но не могу.
— Что ж, тебе виднее.
— Погоди ты. Понимаешь, для меня это дело принципа. Я хочу, чтобы ты понял.
— Я понимаю.
— Нет, не понимаешь. Есть же у человека какие-то права.
— Свобода, равенство, стремление к счастью — неотъемлемые права каждого человека, — отбарабанил Старк. — Я это еще в школе учил.
— Да нет, это из конституции. В это уже никто не верит.
— Почему? Верят. Все верят. Только никто не соблюдает. А верить — верят.
— Я про это и говорю.
— У нас-то хоть верят, а возьми другие страны… Там даже и не верят. Возьми Испанию. Или Германию. В Германии вон что делается.
— Все правильно, — сказал Пруит. — Я сам верю. У меня такие же идеалы. Но я сейчас не про идеалы. Я про жизнь говорю. У каждого человека есть определенные права, — продолжал он. — Не в идеале, а в жизни. И он их должен сам защищать, никто другой за него это не сделает. Ни в конституции, ни в уставе не сказано, что в этой роте я обязан заниматься боксом. Понимаешь? Так что, если я не хочу быть боксером, это мое право. Я же отказываюсь не назло кому-то, у меня есть серьезные причины. И если я поступаю, как считаю нужным, и никто от этого не страдает, значит, я еще могу сам собой распоряжаться и жить, как хочу, чтобы никто мной не помыкал. Я — человек, и это мое право. Не хочу, чтобы мной помыкали.
— Другими словами, не преследовали, — сказал Старк.