— Зря ты его не слушаешь, — сказал Сэл Кларк. — Не ездил бы ты с этим Блумом.
— Отстань ты, ради бога! — огрызнулся Энди. — И так, кроме казармы, ничего не видим. Ты пойдешь в кино или не пойдешь?
— Наверно, пойду. Сдавать карты завтра поучусь. Пру, ты бы раздобыл где-нибудь десять центов, пошли бы вместе. Всего-то десять центов нужно, у меня же тридцать есть.
— Нет, Пятница, спасибо. — Пруит посмотрел в его серьезное худое смуглое лицо и снова почувствовал теплую нежность. — Я обещал Анджело дождаться.
— Как хочешь, — сказал Сэл Кларк. — Ты уж там, в городе, погуляй на всю катушку.
— Ладно, — кивнул Пруит. — Смотри, чтобы Блум и тебя не уговорил, а то вдруг тоже поедешь деньги добывать.
— Никогда, — торжественно произнес Сэл.
Пруит проводил их взглядом, потом разложил на скамейке оставленные Сэлом карты и стал ждать. Долго ждать не пришлось. Минут через десять после ухода Сэла и Энди в уборную ворвался взбудораженный Анджело, так толкнув дверь, что створки хлопнули о стены.
— Выиграл? — в ярости переспросил Маджио. — Выиграл! Почти сорок зеленых. За одну игру. На первой сдаче. Хватит нам, как думаешь?
— Проиграл? — в бешенстве крикнул Маджио. — Проиграл я сорок семь долларов. И тоже за одну игру. На второй сдаче. Черт! — Он оглядывался по сторонам, выбирая, что бы сломать, и, не найдя ничего подходящего, сорвал с головы шляпу, швырнул ее на пол, злобно лягнул, оставив на твердой, как папье-маше, тулье большую грязную вмятину, и послал ногой по мокрому скользкому полу к другой стене.
— Вот, посмотри, что я наделал, — грустно сказал он и двинулся за шляпой. — А что же ты не спрашиваешь, почему я сразу не ушел, когда выиграл те сорок? Валяй, спрашивай.
— Зачем мне спрашивать? Я и так знаю.
— Потому что я думал, выиграю еще. — Маджио жаждал, чтобы его наказали за глупость, и, видя, что Пруит отказывается это сделать, занялся самобичеванием. — Я думал, выиграю побольше и гульнем в городе по-настоящему. Может, даже пару раз. И ни хрена подобного! Ни хре-на! — Он нахлобучил на голову грязную, помятую шляпу, подбоченился и посмотрел на Пруита. — Ни хре-на!
— Так, — сказал Пруит. — Все ясно. — Он опустил глаза на колоду, которую держал в руках, неожиданно резким движением согнул ее — верхние и нижние карты порвались пополам, а остальные только помялись и кое-где треснули, — потом подбросил в воздух и смотрел, как изуродованные карты косо и плавно, будто осенние листья, летят на пол. — К черту! Пусть утром сортирный наряд подбирает. К черту все!
— Энди и твой Пятница пошли в кино? — с надеждой спросил Анджело.
— Да.
— Нет.
— Черт, жалко. У меня сорок центов осталось. Был бы доллар, я бы сбегал в третью роту, там у меня знакомые ребята сейчас играют. Вход в игру всего доллар.
— У меня ни гроша, — сказал Пруит. — Ни ржавого цента. Черт с ним. Тебе же всю ночь играть надо, чтобы на сарай наскрести.
— Верно, — согласился Анджело. — Ты прав. — Он скинул с себя плащ и начал снимать рубашку. — К черту! Стрельну сейчас пятьдесят центов, поеду в город и охмурю какого-нибудь голубого. Никогда раньше не пробовал, но у других ребят получается, почему я не могу? Наверно, не так это и трудно. Надоело, — сказал он. — К чертовой матери все, надоело! Иногда так тошно, что хоть вешайся.
Пруит смотрел на свои руки, свисающие с колен.
— Честно говоря, мне и ругать-то тебя неохота.
— Давай поедем вместе, — предложил Маджио. — Стрельни у кого-нибудь сорок центов. Не повезет, вернемся на попутке.
— Нет, спасибо. С меня хватит. Не то у меня настроение, чтобы в город ехать.
— Мне еще переодеться надо. Будь здоров. Увидимся утром, если вернусь. А не вернусь, можешь проведать меня в гарнизонной тюрьме.
Пруит засмеялся, но на смех это было похоже мало.
— Договорились, — сказал он. — Принесу тебе блок сигарет.
— Пока что я возьму у тебя всего одну. Авансом, а? — Он виновато посмотрел на Пруита. — Когда я выиграл, у меня совсем из головы вылетело, что надо купить.
— О чем разговор! Конечно. Бери. — Пруит вытащил мятую пачку, где оставалось две сигареты, одну дал Маджио, последнюю взял сам и бросил пустую пачку в унитаз.
— Если это последние, я не возьму.
— Какая разница? Бери. У меня полно табаку на самокрутки.
Маджио кивнул и пошел в спальню отыскивать на ощупь в мерно дышащей темноте свою городскую «форму» — гавайскую рубашку, дешевые брюки и туфли за два доллара. Пруит глядел ему вслед: маленький, узкоплечий, рахитичный сын племени горожан, навеки лишенных судьбой счастья ощущать под ногами живую землю, если не считать Центрального парка, с его тщательно ухоженной, чуть ли не законсервированной травой; отпрыск горожан, чья жизнь и даже фильмы, по образцам которых они пытаются эту жизнь строить, даже пиво, которое они пьют, чтобы эту жизнь забыть, — ширпотреб в консервных жестянках.
12
Март еще не успел перевалить за середину, как уже было получено согласие на перевод повара из форта Камехамеха, хотя Хомс заставил Тербера отослать официальный запрос всего полторы недели назад. Обычно оформление перевода, тем более из одного рода войск в другой, тянется долго, но на этот раз все решилось с неслыханной быстротой.
Когда Маззиоли принес из штаба полка письмо о переводе, Милт Тербер сидел в канцелярии и озадаченно рассматривал фотографию, лежавшую перед ним на столе поверх деловых бумаг. Фотографию ему подарила Карен Хомс, и Тербер, подперев щеку здоровенным кулаком, разглядывал снимок с недоумением мальчишки, который попал на фильм для взрослых и мало что понимает.
Она дала ему эту фотографию перед их «лунным купанием», как он теперь иронически называл про себя тот вечер на пляже. Он не просил, она сама протянула ему фотографию, едва он сел к ней в машину. Как будто считала, что так положено, подумал он.
Она заехала за ним в центр города — снова вспоминал он все по порядку, — к кинотеатру на Кау-Кау Корнер, куда съезжаются туристы на взятых напрокат машинах и где, как они решили, им безопаснее всего встретиться. Она не знала дороги, и он хотел сам повести машину к Тоннелю, к маленькому потайному пляжу, который он так часто видел из грузовика, проезжая мимо, и думал, вот куда хорошо бы привести женщину, а один раз не выдержал и спустился по скалам вниз. Но она побоялась доверить ему машину мужа. Он подсказывал ей, как ехать, но она все равно дважды не туда повернула и очень нервничала, пока они выбирались через Каймуки на авеню Вайалайе, которое затем переходило в шоссе Каланианаоле, ведущее к Тоннелю. Может быть, именно поэтому все с самого начала пошло кувырком и получилось совсем не так, как он себе представлял. Тогда, у нее дома, он видел ее в двух совершенно разных ипостасях, а сейчас перед ним была третья, нисколько не похожая на прежние. Они оставили машину возле Тоннеля на маленькой площадке у бетонного столбика с табличкой, на которой было написано, что в ясную погоду отсюда можно увидеть Молокаи, и начали спускаться вниз. Явно делая над собой усилие, она торопливо сказала: «Я так довольна, так счастлива!» Все было на месте: полная луна, невысокие мягкие волны прибоя в белых барашках, мерцающий в лунном свете бледный песок крохотного пляжа среди скал, тихий ветер, проскальзывающий сквозь ветви киав на шоссе, была бутылка, которую он прихватил с собой, были бутерброды и термос с кофе, были даже одеяла. Да, все было на месте и как надо, думал он, все, как он себе представлял. Когда они спускались со скал, она поскользнулась и ободрала руку, а потом, уже внизу, зацепилась за сук и порвала платье, одно из ее лучших, сказала она. Они взялись за руки и голышом побежали в воду — в лунном свете отличная была картинка, вспоминал он, — волны, откатываясь от берега, словно ползли в гору и тяжелым дыханием обдавали им колени. Она скоро замерзла, вернулась на песок и закуталась в одеяло. Тогда-то он и поставил крест на всей этой затее, решив, что с самого начала это была великая глупость, и прежде всего с его стороны. Но он вместе с ней вылез из воды, и, хотя было до смерти обидно, что он такой дурак, желание у него не прошло, он сгорал от этого желания и совсем не чувствовал холода, до того хотел ее, но какое тут, к черту, удовольствие, если все время следишь, чтобы не сползло одеяло, потому что иначе она снова замерзнет. И вот тогда он стал уговаривать ее выпить, до этого он не настаивал, хотя не понимал, почему она не пьет. Но она отказалась наотрез, улыбаясь скорбной улыбкой христианской мученицы, великодушно прощающей римлян, она сказала, что во всем виновата сама, что с ней всегда так, вечно она все портит, она, наверное, просто «комнатная женщина», хотя в тот первый день, в спальне в Скофилде, когда они говорили об этой поездке, ей действительно казалось, что будет чудесно. А сейчас она ему искренне советует найти себе для таких вылазок другую женщину, она ничуть не обидится. Когда они уже возвращались в город, она сказала, что надо быть честными до конца, и спросила, не хочет ли он вернуть ей фотографию, она действительно не обидится. Он почувствовал себя виноватым, потому что не просил у нее эту фотографию и потому что видел теперь, что с самого начала вся затея была глупостью, и сказал, что очень хочет оставить фотографию себе, а сказав так, неожиданно понял, что это правда. И тогда же, непонятно зачем, сам того не ожидая, он договорился с ней о следующем свидании, после его получки, потому что она сказала, что Хомс дает ей мало денег, да и те приходится из него вытягивать со скандалом. И он тогда снова нерешительно попытался уговорить ее выпить хоть глоток, виновато надеясь, что, если он напоит ее, дело можно будет исправить, они снимут номер в мотеле или найдут другое место, еще не все потеряно. Но она пить отказалась и сказала, что не может остаться с ним на всю ночь, так как не позаботилась заранее о надежном алиби, а заниматься любовью в машине не будет ни за что, это унизительно.
Прощаясь, она робко напомнила ему о следующем свидании. А он отправился в бар «У-Фа» на Хоутел-стрит, в самом сердце «веселого» квартала, здорово накачался, а потом, как застоявшийся жеребец, рванул к девочкам миссис Кипфер в «Нью-Конгресс» и, получив там все тридцать три удовольствия, твердо решил, что никаких свиданий с Карен Хомс не будет, что бы он ей ни наговорил, ему это не нужно. И сейчас, когда в коридоре уже слышались шаги Маззиоли, он все еще недоуменно рассматривал снимок и пытался сообразить, что же случилось и почему вообще это случилось, а самое главное, почему он никак не может ничего понять. Он в полной растерянности положил фотографию в бумажник, спрятав ее под пропуском в гарнизон. Каждый раз, когда нужно было показать пропуск на проходной или открыть бумажник в канцелярии при Динамите, он ощущал себя дерзким, хитро законспирированным заговорщиком. Что ж, по крайней мере это ощущение было ему понятно.
Вид у Маззиоли был очень самодовольный, и, кладя перед Тербером кипу бумаг, в которую он запрятал письмо о переводе повара, писарь еле сдерживал смех. Он стоял у стола, усмехался и ждал, когда грянет взрыв, а Тербер нетерпеливо листал толстую пачку служебных записок, приказов по части и циркуляров военного министерства, надеясь набрести на какую-нибудь бумажку, которая случайно может оказаться важной.
Письмо выглядело очень внушительно. Оно прошло через все инстанции в оба конца, и каждая инстанция оставила на нем свой след в виде положительной резолюции. Обнаружив наконец письмо, Тербер, все эти дни истово моливший бога, чтобы в какой-нибудь инстанции сочли, что перевод создаст избыток или, наоборот, недостаток личного состава в той или другой части, поднял глаза и глубокомысленно посмотрел на Маззиоли.
— Ну? — прорычал он. — Чего стоишь как столб? У тебя работы нет, да?
— А что я сделал? — запротестовал писарь. — Тебе бы только придраться, честное слово! Нельзя, что ли, человеку просто постоять?
— Просто постоять? Нет. Нельзя. Терпеть не могу, когда люди просто стоят. Это у меня причуда такая. А если ты без работы, — угрожающе сказал он, — могу тебе ее найти.
— Мне нужно вернуться в штаб, — возразил Маззиоли. — Прямо сейчас. О'Бэннон сказал, чтобы я сразу же возвращался.
— Тогда катись. Нечего здесь стоять и ковырять пальцем в носу! — грозно рявкнул Тербер, но в душе обрадовался, что катастрофа, разразившаяся из-за перевода повара, помогла ему на секунду выбраться из пугающей бездны, куда его ввергли Карен Хомс и их неудачное «лунное купание», и ступить пусть на голую, зато твердую и знакомую почву. — Почему ты вообще не переведешься к О'Бэннону, а, Маззиоли?
— Я бы хоть сейчас, — обиженно сказал писарь, разочарованный тем, что взрыва не последовало. — Только и мечтаю! А что ты скажешь насчет этого перевода, старшой? — спросил он, надеясь спровоцировать взрыв. Тербер ничего не ответил. — Хороши дела, а? — сочувственно добавил он, меняя тактику и все еще надеясь. — Подполковник настрочил письмецо, и все в два счета провернули, верно?
Но Тербер молчал и лишь пристально смотрел на него, смотрел до тех пор, пока разочарованный Маззиоли не удалился, полностью капитулировав. А Милт Тербер снова ожесточенно накинулся на работу, утешаясь скудными крупицами безобидного удовольствия оттого, что раскусил хитрость Маззиоли. Если бы так же легко раскусить Карен Хомс, думал он, если бы так же легко понять, что повлечет за собой перевод повара.
Порой Милту Терберу казалось, что он зря выбил себе свое нынешнее звание. Не стоило оно того. В их профессии халтура и разгильдяйство — норма, и потому во всех сержантских клубах первый сержант — белая ворона. Чтобы получить это звание, Милт Тербер сделал то, на что никогда не согласился бы ни один другой сержант: пошел старшиной в роту, известную своей расхлябанностью на весь полк, и принял эту роту от печально знаменитого солдафонской грубостью первого сержанта, который наконец-то оттрубил долгие тридцать лет, выслужил себе пенсию и теперь мог послать все к чертовой матери. Неужто это звание было тебе так уж нужно, болван?
Он положил письмо о переводе себе на стол, чтобы сделать необходимые выписки, и, чувствуя, как в душе радостна закипает привычная ярость, спасительная ярость, неизменно приходящая на выручку, презрительно швырнул остальные документы — толстую пачку, беременную заведомо мертвыми бумажками, — на стол Маззиоли.
Может, когда-то он был неплохой человек, этот старил, мой предшественник, но за тридцать лет из него вытравили все хорошее: так нож, если его постоянно точить, истончается, делается хрупким, тонким, как игла, и никто не знает, иуда девалась прежняя отличная сталь. Старик, который в молодые годы, еще в Китае, был шумным, задиристым парнем, последние пять лет висел на волоске и из кожи вон лез, только бы дослужить до этой несчастной пенсии; молил бога, чтобы инспекционные комиссии не нашли у него никаких недочетов, и прикрывал свой страх дешевыми приемами, работая под бывалого сурового служаку, каких плодит на экране Голливуд. Нет, это не для меня. Когда подойдет мое время, я перед ними хвостом вилять не стану, пусть они эту пенсию засунут себе в задницу.
А может быть, подумал он, все это просто от старости. Все старики, все прежние крепкие орешки, похоже, кончают точно так же. Джонс изображает Джонса, Смит изображает Смита — каждый из них играет себя, каким он был когда-то. И так не только в армии.
По-моему, тебе нужно выпить, сказал он себе и подошел к картотеке достать спрятанную бутылку виски. Тебе нужен сейчас хороший глоток спиртного, чтобы ты завелся еще больше, потому что тебе угрожает серьезная опасность: ты можешь превратиться в Тербера, который только изображает Тербера, настоящего Тербера, тебя.
Я думаю, нам пора передохнуть и подровнять наши усики, мы же хотим нравиться женщинам, да, дорогой? — сказал он себе, взял со стола Хомса большие ножницы, вошел в кладовку и встал перед зеркалом. Ему было слышно, как в казарму возвращаются с мороки солдаты, как Поп Карелсен, подымаясь по лестнице, что-то говорит своим мягким, на редкость интеллигентным голосом.
Кажется, тебе надо выпить еще, подумал он, ты пока что-то слабо завелся. Кажется, на этот раз одной порцией виски не обойтись. Я лично думаю, и две порции не помогут. Я лично думаю, это случай серьезный, из тех, когда для разрядки требуется отмолотить боксерскую грушу потяжелее. Да, конечно, тот самый случай, окончательно решил он, медленно проводя языком по верхней губе. Убедившись, что усы подстрижены достаточно коротко и щекотать не будут, он удовлетворенно отступил от зеркала, поднял руку, швырнул ножницы через плечо жестом богача, кидающего доллар бродяге, и с наслаждением услышал, как они, лязгнув, упали на пол. В ротном фонде полно денег, пусть купят новые. Пусть Динамит сам позаботится о новых ножницах, на это у него расторопности хватит. Он поднял ножницы, один конец которых обломился не меньше чем на дюйм, положил их на стол Хомса поверх письма о переводе в плоский ящичек с надписью «Срочное» и отправился наверх срывать злость на Карелсене, который служил ему боксерской грушей и делил с ним комнату на втором этаже, за галереей. Поп Карелсен был идеальной боксерской грушей, потому что входил в тот же кружок интеллектуалов, что и Маззиоли, но был умнее писаря. Маззиоли годился только для разминки, до тяжелой груши, на которой вырабатывают настоящий мощный удар, он не дотягивал, веса не хватало.
— Пит! — заорал Тербер, врываясь в дверь и своим воплем разнося в клочья уютную тишину дождливого дня, окутавшую маленькую комнату. — С меня хватит! Я им в морду кину свои сержантские нашивки! Такой дерьмовой вонючей роты я еще не видел! Этот раздолбай Динамит только позорит офицерскую форму! И он и этот щенок Колпеппер!
Поп Карелсен раздевался, сидя на койке, стоять ему было больно, его мучил артрит, к которому он, правда, настолько привык, что считал почти своим другом; он только что снял полевую шляпу и рубашку и сейчас вынимал изо рта вставные зубы, обе челюсти. Недовольный, что ему помешали, он неопределенно поглядел на Тербера, боясь, что этот псих опять сорвался с цепи; Карелсен надеялся, что очередного приступа буйства не последует, но все же ему не хотелось ни во что встревать, пока он не узнает, в чем дело.
— В старой армии офицер был офицером, а не вешалкой для мундира, — проникновенно, но осторожно сказал он и, надеясь, что все обойдется, опустил зубы в стакан с водой на тумбочке.
— Да какая, на хрен, старая армия?! — радостно взорвался Тербер, придираясь к банальности. — Меня воротит от этих ваших басен про старую армию. Не было никакой старой армии! Оболтусы, воевавшие в Гражданскую, долдонили про старую армию ребятам, которые шли бить индейцев. Точно так же, как вояки революции втирали очки парням в восемьсот двенадцатом году! Все просто стараются чем-нибудь прикрыть собственное раздолбайство. В армии никто никогда ни хрена не делал. Только и умеют, что плевать в морду тем, кто чином ниже. Вот и придумывают сказки, чтобы как-то оправдаться!
— Ну, я вижу, ты сам все знаешь, — сказал Карелсен, не сумев подавить раздражение, хотя уже окончательно понял, что Милту снова попала вожжа под хвост, а Карелсен по собственному опыту знал, что в такие минуты с Милтом можно справиться, только сохраняя полную невозмутимость. — Ты же служил еще при Брэддоке[17], верно? — Беда была в том, что невозмутимости ему каждый раз не хватало.
— Я отслужил достаточно и понимаю, что к чему. Нечего пудрить мне мозги всей этой лабудой про старую армию! — заорал на него Тербер. — Я тебе не первогодок!
Карелсен только крякнул в ответ и, стараясь сохранять невозмутимость, нагнулся расшнуровать грязные полевые ботинки.
Тербер плюхнулся к себе на койку и с силой шарахнул кулаком по чугунной спинке кровати.
— Пит! — строго рявкнул он на Карелсена. — Не мне рассказывать тебе про эту роту. Ты не молокосос. Ты же знаешь, я гожусь на большее, а здесь только зря трачу себя на этих скотов. Они меня убивают! Медленно, но верно. Спортсмены! Любимчики из Блисса! А теперь еще один!
Лицо Пита смягчилось тщеславной самодовольной улыбкой, которая означала, что он придумал очередной остроумный афоризм.
— Наша армия стала епархией спортсменов с тех самых пор, как Туни[18] первый раз выступил во Франции за морскую пехоту, — изрек он, вновь обретя невозмутимость. — И так, наверное, останется навсегда. — Малыш Маззиоли пришел бы в восторг, гордо подумал Пит. — Что значит «еще один»? — спросил он, невозмутимо подкидывая этот вопрос напоследок, как сенатор, вносящий поправку к бесспорному законопроекту. — Неужели утвердили перевод этого повара из Кама?
— А я тебе о чем? — сердито крикнул Тербер. — Повар! У меня поваров уже девать некуда! А Динамит вытребовал еще этого Старка!
— Да? Черт знает что, — снисходительно утешил он Тербера. — Кстати, — в его голосе зазвучала вкрадчивость сплетника, — а зачем вдруг так понадобился этот Старк? Шеф хочет сделать его начальником столовки? А куда он денет Прима?
— Захочу — могу перевестись хоть завтра! — с наслаждением бушевал Тербер. — С сохранением звания, понял? С сохранением звания, и в любую роту полка, а их полно! На хрена мне рвать пуп здесь? Никто не помогает, никто не ценит!
— Перевестись — это пожалуйста, — сумел вставить Пит, вновь теряя невозмутимость. — Перевестись ты можешь. Я вот тоже мог бы стать начальником штаба, только друзей жалко здесь бросать. Короче, чего ты бесишься?
— Нашли дурака! — орал Тербер. — Я в этом гнилом полку лучший солдат, и они сами это знают. Нет, Пит, спорю я свои нашивки и кину им в морду, я тебе серьезно говорю. Уж лучше быть занюханным рядовым и делать, что тебе приказывают. Знал бы, что так будет, остался бы в первой роте штаб-сержантом.
— Всем известно, что ты незаменим, — ядовито сказал Пит.
— Я гожусь на большее, а здесь только мечу бисер перед свиньями! — закричал на него Тербер, нарочно взвинчивая себя, и разразился гневной, очищающей душу тирадой, обрушив ее на Пита, точно мощную струю брандспойта. Почему, спрашивается, первым взводом заправляет обезьяна Галович? Почему все сержанты в роте обязательно из спортсменов? Почему этот фон-барон Джим О'Хэйер числится сержантом по снабжению? И откуда, интересно, у Динамита столько денег, которые он почем зря просаживает в клубе за покером? Офицеры! — презрительно фыркнул он. — Джентльмены из Вест-Пойнта! Уж их там учат: поло, покер, бридж! Какой вилкой чего жрать, чтобы в обществе не опозорились! Чтобы нашли себе жену с деньгами. Такую, чтобы гостей умела развлекать. И местных косоглазых девок чтобы вышколила, как английских горничных! А муженек будет корчить из себя офицера британских колониальных войск. Профессиональный солдат с личными средствами! Лорд Фигель-Мигель!.. Думаешь, как Хомс нашел себе жену? Через одну брачную контору в Вашингтоне — вот вам, пожалуйста, списочек всех перспективных девиц. Из Балтимора не угодно? Хорошая семья, отец конгрессмен, приличное состояние. Только Динамит просчитался. Ее родители разорились. Он и ободрать-то их толком не успел — подумаешь, четыре пони для поло и пара вшивых серебряных шпор!
Как человек, попавший в зону мертвого штиля в центре урагана, он в разгар своей пламенной речи вдруг заметил в глазах Пита огоньки любопытства, тотчас хладнокровно сменил курс, обошел жену Хомса стороной и, вернувшись в безопасные воды, начал громить сержанта Хендерсона, который за два года ни разу не вышел на строевую, потому что нянчит хомсовских лошадок во вьючном обозе.
— Господи боже мой! — наконец не выдержав, закричал Пит и зажал уши пальцами. Мощный словесный поток погреб под собой всю его невозмутимость, а самого его довел до полуобморочного состояния. — Заткнись! Отстань от меня! Хватит! Если тебе здесь так противно и ты можешь перевестись с сохранением звания, почему же, черт тебя возьми, ты здесь торчишь? Почему ты не переведешься и не дашь мне жить спокойно?
— Почему? — негодующе прорычал Тербер. — Ты спрашиваешь, почему? Да потому, что у меня, на мое горе, слишком мягкое сердце, вот почему! Если я отсюда уйду, эта рота через пять минут развалится.
— Странно, что тебя до сих пор не взяли в генштаб! — завопил Пит, сознавая, что, к несчастью, почти все, что говорит Тербер, правда; если бы он просто психовал, эти приступы было бы легче переносить.
— Потому что они там все тоже дураки набитые, вот почему, — неожиданно успокоившись, сказал Тербер вполне обычным голосом. — Дай-ка закурить.
— От твоих нашивок скоро лохмотья останутся! — кричал на него Пит. — То он их спарывает, то пришивает! Да что ты за человек такой, не понимаю!
— Не нервничай, — сказал Тербер. — Я и сам этого иногда не понимаю. Дай закурить, просят же тебя.
— А я и не нервничаю! Ты армию все равно не переделаешь, — вдруг сообразив, что Тербер уже не орет, Пит сумел посреди фразы перейти с крика на нормальный тон, — так что можешь отдохнуть.
Он бросил мятую, отсыревшую пачку усмехающемуся Терберу. За открытым окном стучали капли, тишина, внезапно наступившая в маленькой комнате, оглушила Пита.
— А у тебя, кроме этой мокрой трухи, ничего нет? — брезгливо спросил Тербер. — Они даже не загорятся.
— Не нравится?! — закричал Пит. — Может, тебе с золотым мундштуком подавай?
— Конечно, — ухмыльнулся Тербер. — Как минимум.
Он развалился на койке — очистительная клизма подействовала успешно, — с довольным видом закинул руки за голову и скрестил ноги.
— Армию ты все равно не переделаешь, — повторил Пит, встал на пол в носках и, повернувшись за полотенцем, выставил на обозрение Терберу свой голый зад в красных точках уколов от сифилиса: он уже год каждые две недели ходил на уколы. Узкие плечи и широкие бедра делали его похожим на куклу-неваляшку.
Пит молчал, и Тербер чувствовал, что сейчас родится новый афоризм.
— Эта рота ничуть не хуже любой другой. А армия всегда была такая, — изрек Пит, непостижимым образом вновь обретший невозмутимость. — И началось это, еще когда Бенедикт Арнолд[19] зазвонил в колокол в Пойнте, а его за все его старания вздернули.
— А кто такой Бенедикт Арнолд?
— Иди к черту! К чертовой матери!
— Ай-я-яй, Пит. Успокойся, — сказал Тербер. — Не надо волноваться. Где твоя хваленая невозмутимость?
— Думаешь, я не понимаю?! — закричал Пит. — Нашел себе громоотвод! Думаешь, ты тут самый умный?! Думаешь, если ты старшина, так я буду все терпеть? Нет, не буду! Уйду я из этой комнаты, ей-богу! Уйду хоть в общую спальню, с рядовыми!
Тербер, не поворачивая головы, взглянул на Пита почти с изумлением, и на лице у него отразилась неподдельная обида.
— Если ты такой всесильный, — продолжал кричать Пит, — почему ты не перевел Пруита в мой взвод? Я ведь тебя просил. Взял бы и перевел.
— Мне он нужен там, где он сейчас, у Галовича.
— Он бы просто украсил собой взвод оружия.
— Ничего, пусть украшает взвод Галовича.
— Добьешься, что он гарнизонную тюрьму будет украшать. Парень знает пулеметы как свои пять пальцев. Его хоть сейчас можно ставить командиром отделения. Как только у меня освободится место, я дам ему отделение.
— А может, я пока не хочу его повышать. Может, я сначала решил его подучить.
— Небось просто не можешь уговорить Динамита подписать парню РПК. Даже его перевод ко мне и то небось пробить не можешь.
— Может, у меня насчет него другие планы.
— Какие, например?
— А например, хочу записать его на заочные курсы, чтобы потом рекомендовать в офицеры запаса, — ехидно проговорил Тербер.
— Тогда уж пошли его прямо в военный колледж.
— А это мысль! Пожалуй, так и сделаю. Как ты догадался о моих благородных намерениях?
— Ишь ты, добрый дядя! Сказать, что я о тебе думаю? Ты — псих. Самый натуральный сумасшедший. Шизик чистой воды. Вот что я о тебе думаю! Ты же сам не понимаешь, чего хочешь. А уж как быть с Пруитом или с этим новым поваром, и подавно не знаешь!
А что, может, он и прав, подумал Тербер. Еще как прав. Потому что, кто теперь вообще знает, чего он хочет и как ему поступать? Такое нынче время — заранее не угадаешь, как что повернется. Задумал одно, получается совсем другое, как у меня сейчас.
— Вот что я о тебе думаю, — опять повторил Пит.
Но Тербер молчал и ласково смотрел на него с хитрой усмешкой. Пит полез в тумбочку за мылом и бритвой, пытаясь сдержать себя: невозмутимость, которая только что вернулась к нему, снова была готова его покинуть, подстрекаемая усмешкой Тербера. Тело Пита источало тяжелый затхлый запах, так пахнет от стариков, которые пьют, а их организм уже не в состоянии усваивать алкоголь, как когда-то в юности.
А все-таки он соображает, старая бестия! Неужели Милта Тербера ждет такая же старость? И он, чтобы не потерять свое лицо, в конце концов станет, как сутенер, предлагать клиентам Старую Армию, шлюху, которой никогда не существовало? Впрочем, Пит уже давно потерял свое лицо, подумал Милт: без зубов, с проваленными щеками, все в морщинах, как у плачущей обезьяны, как некогда крепкое наливное яблоко, про которое забыли, и оно все двадцать два года службы пролежало в темной кладовке, его терпкая сочная свежесть давным-давно испарилась, и от румяного плода осталась только тень с тяжелым затхлым запахом, дряблая, коричневая тень, еще целая, потому что к ней не прикасаются, но готовая рассыпаться в прах, едва ее попробуют снять с полки.
В роте ходила про Пита одна легенда, которую он всячески поддерживал своими интеллектуальными изысками; рассказывали, будто он родом из Миннесоты, из богатой семьи, и в первую мировую записался добровольцем, желая спасти мир, а потом во Франции подхватил триппер от медсестры и остался в армии, чтобы долечиться бесплатно, потому что в то время от триппера мало где лечили и лечение стоило дорого, а также потому, что родители выгнали его взашей. Самому Питу эта история нравилась, так что, скорее всего, она не соответствовала истине. В армии многие гордятся, что их жизнь пошла наперекосяк, многие бунтуют только ради того, чтобы прослыть бунтарями, — этакая сентиментальность наоборот, романтика шиворот-навыворот.