— Я уже несколько дней неважно себя чувствую, — ответила Карен вполне искренне, стараясь не оправдываться. Она смотрела на этого мальчика, который за один короткий год стал вылитый отец, и чувствуя, как вновь подступает знакомая дурнота, с брезгливостью думала о том, что это жесткое лицо с массивным подбородком, недавно еще по-детски круглое и улыбчивое, порождено ее собственной плотью. Она смотрела на мальчика и неожиданно перестала ощущать вину за то, что в чулане прячется мужчина, в душе у нее осталась только глухая досада, что приходится таиться, как старшеклассник, крадущийся задворками в публичный дом к своей первой проститутке.
— Я сейчас пойду в роту, — сказал мальчик, глядя на нее из-за крепостной стены осажденного города, имя которому Детство. — Мне нужна форма.
— А ты отца спрашивал? Он тебе разрешил? — спросила Карен. От мысли о том, что ждет сына впереди, к глазам у нее подступили слезы, и ей вдруг захотелось обнять его, так много всего ему объяснить. — Его сегодня нет в роте, ты знаешь?
— А кто говорит, что он там? Он после обеда никогда там не бывает. И в роту мне ходить можно, он сам говорил. Только с солдатами не надо дружить, а так — можно. Сама роту ненавидишь, вот и хочешь, чтобы я тоже дома сидел!
— Господь с тобой, да я вовсе не хочу, чтобы ты сидел дома. И с чего ты взял, что я ненавижу роту? Я просто хотела…
— Мало ли что ты хотела, — сказал мальчик, засовывая руки в карманы. — Я все равно пойду. Папа мне разрешил, и я пойду.
— Если разрешил, то пожалуйста. Я только это и хотела выяснить. Ты же всегда его сначала спрашиваешь.
— Он уехал в город. Что же мне, ждать, когда он вернется? А может, он только завтра утром приедет. Странная ты какая.
— Ну ладно, иди, — сказала Карен, думая, что напрасно она к нему придирается. Сколько женщин срывают на ни в чем не повинных детях досаду и злость, которые вызывают у них мужья, — она давно дала себе слово никогда до этого не опускаться. — Если ты все решил рам, зачем же пришел меня спрашивать?
— А я не спрашивать пришел. Я за формой пришел. Поможешь мне ее надеть.
— Тогда достань ее, — сказала она. Что ж, по крайней мере одно она еще может себе позволить, правда только когда сына нет дома. За последние два года у нее отняли право участвовать в его воспитании и в его жизни, отняли, как и все остальное. Она чувствовала, что к ней медленно возвращается привычное безразличие, и с удовольствием вспомнила о Милте, который прятался рядом в чулане. Как бы то ни было, у женщины все же остается способ выразить себя, с отвращением подумала она, ведь пояса целомудрия упразднены, колодок и позорных столбов не осталось и в помине, хотя таких женщин, как она, осуждают столь же беспощадно.
— Что же ты сидишь? — нетерпеливо сказал сын. — Мне некогда. Я сегодня буду помогать Приму готовить ужин, а потом хочу поесть с поварами на кухне.
— А Прим не будет возражать? — спросила она, подымаясь.
— Пусть только попробует. Папа же его командир. Пойдем, я опаздываю.
В его тесной комнате Карен помогла ему раздеться, изумленно глядя на подвижное голое тельце и снова поражаясь, что этот чужой и непонятный ей маленький мужчина — ее ребенок и она обязана его любить и лелеять, как предписывают все книги для родителей. Его кости, нервы, жилы — все было сотворено из ее плоти, но он был фотографически точной копией отца, тот сделал ее с помощью светочувствительной пластинки, звавшейся раньше Карен Дженингс, родом из Балтимора, так иной раз пользуются допотопными фотокамерами, когда главное — сделать снимок, а как устроена камера — наплевать.
Да, я родила наследника, подумала она. Пленка вынута, негатив получен, снимок проявляется. А обшарпанную, ветхую, рассыпающуюся камеру снова забросили на полку. Теперь она ни на что больше не годится. Механизм в ее темном нутре случайно повредили, неправильно установив выдержку. Что ж, неплохо, Карен. Из тебя получилась бы писательница. И тебе есть о чем писать. И уж конечно, ты не станешь излишне романтизировать любовь. Жалость к себе, слепая и немая в своем безмерном одиночестве, поднялась в ней жаркой волной, готовая излиться в слезах.
Она помогла мальчику влезть в комбинезон, застегнула пуговицы, до которых он не мог дотянуться, надела ему на голову пилотку и повязала слишком длинный для него форменный галстук. И мальчик под ее руками неожиданно превратился в то, чем неизбежно станет в будущем, — в новоиспеченного молоденького второго лейтенанта в полной форме, с золотыми погонами, украшенными эмблемой полка, с буквами US и крохотными перекрещенными ружьями на петлицах воротника и со всеми теми горькими иллюзиями, которые прилагаются к военной форме. Помоги тебе бог, подумала она, помоги бог тебе и той женщине, на которой ты женишься, чтобы произвести на свет копию себя. Второе поколение династии армейских служак, основанной пареньком с фермы в Небраске, которому не хотелось быть всего лишь фермером и у которого отец водил знакомство с сенатором.
Карен обняла сына:
— Маленький мой…
— Ты чего? — возмутился он. — Не надо. Не трогай меня. — Он решительно высвободился и посмотрел на нее с укоризной.
— У тебя пилотка съехала. — И Карен поправила ему пилотку.
Дейне-младший снова глянул на нее, осмотрел себя в зеркале и наконец удовлетворенно кивнул. Потом сгреб с тумбочки мелочь, выдававшуюся ему на расходы, сунул в карман.
— Я, может, еще и в кино пойду, — заявил он. — Папа разрешил. Там Энди Гарди играет. Папа сказал, очень здорово, мне понравится. И пожалуйста, — добавил он, — не дожидайся меня. Я не маленький.
Он снова посмотрел на нее, чтобы убедиться, что она поняла, и солидно вышел, исполненный чувства собственного достоинства.
— Смотри не попади под машину, — крикнула Карен вслед и тотчас прикусила губу, потому что говорить это было не надо.
Входная дверь хлопнула, Карен вернулась в спальню, села на кровать и закрыла лицо руками, ожидая, когда пройдет тошнота, и боясь расплакаться. Слезы были ее последним прибежищем. Она опустила руки и поглядела на них — они дрожали. Еще немного посидела, потом заставила себя подняться и подойти к двери чулана. Ее мутило от оскорбительного сознания, что ее и Тербера так позорно унизили, и она не знала, как посмотрит ему в глаза.
— Я думаю, тебе лучше уйти, — сказала она, открывая дверь. — Это был мой сын. Он уже ушел, и… — Она изумленно замолчала, недоговоренная фраза повисла в воздухе.
Тербер сидел по-турецки на брошенной в кучу форме в узком проходе между вешалками, подолы висевших над ним платьев накрывали ему голову идиотским тюрбаном, его широкие квадратные плечи тряслись от безудержного хохота.
— В чем дело? — спросила она. — Что ты смеешься? Что тут смешного, дурак?
Тербер покачал головой, и подол платья закрыл ему лицо. Он легонько дунул, тонкая ткань уплыла в сторону, а он все сидел, глядя на нее из-под изогнутых крутыми дугами бровей, и тело его все так же сотрясалось от хохота.
— Перестань, — сказала Карен. — Перестань сейчас же. — Голос ее зазвенел. — Это не смешно. Ничего смешного тут нет. Тебя могли за это посадить на двадцать лет, дурак. А он еще смеется!
— Я раньше был коммивояжером, — еле выговорил он.
Он смеялся совершенно искренне, и, с недоумением глядя на него, она села на кровать.
— Кем? — переспросила она.
— Коммивояжером, — сквозь смех сказал он. — Я два года ездил коммивояжером по всей Америке и только сейчас, в первый раз, меня спрятали в чулан.
Карен неподвижно смотрела на смеющееся лицо, на вздрагивающие изогнутые брови и острые, как у сатира, уши. Коммивояжер и Дочь фермера. Классическая любовная история, американские Ромео и Джульетта. Образец знаменитого американского юмора, тема анекдотов с бородой, которыми, похабно хихикая и мечтательно подмигивая, обмениваются импотенты в биллиардных. И вдруг она засмеялась. От этого ненормального можно ждать чего угодно, он мог запросто выскочить голым из чулана перед ее сыном и заорать: «У-у-у!» Она представила себе эту картину и зашлась от смеха.
Стыд от того, что ее чуть не застали с мужчиной в постели, улетучился, она сидела на кровати и, задыхаясь от смеха, пыталась заставить себя дышать ровно, пыталась оборвать этот смех, потому что он переходил в плач.
Теперь уже Тербер смотрел на нее, ничего не понимая. Он откинул в сторону свисавшие на голову платья, встал и подошел к ней, чувствуя, что в чем-то ошибался, когда задумывал все это, и что Лива говорил ерунду, потому что здесь замешано такое, чего он никак не мог знать.
— Успокойся, — беспомощно сказал он. — Успокойся. — Он сознавал, до чего абсурдны и тщетны попытки проникнуть в мысли другого человека и понять их, потому что все вокруг не такое, как кажется. — Прошу тебя, не плачь. — Он с трудом подыскивал слова. — Я не могу, когда плачут.
— Ты себе не представляешь, — бормотала она, дрожа и поскуливая, как щенок под дождем. — Терпеть их двоих. Такого никто не выдержит.
— Конечно, — сказал он. Какого черта его угораздило влипнуть в эту историю? Он обнял ее. — Все будет хорошо. Он ушел. Ну успокойся, — повторял он. — Успокойся. — Ее грудь, мягкая и теплая в ковшике его ладони, подрагивала испуганно и доверчиво, как спасенный птенец.
— Не надо. — Она раздраженно отодвинулась от него. — Ты же ничего не знаешь. И тебе все равно. Тебе наплевать. Тебе просто баба нужна. Оставь меня!
— Хорошо, — сказал он. Встал и пошел за рубашкой, испытывая почти облегчение.
— Ты куда? — в бешенстве крикнула она.
— Ухожу. Ты же сама выгоняешь.
— Ты что, совсем меня не хочешь?
А это еще что за новости? — подумал он.
— Конечно, хочу. Конечно. Но я думал, ты хочешь, чтоб я ушел.
— Да, если я тебе не нужна, уходи. Держать не стану. Я тебя не виню. Ни в чем. Было бы странно, если бы ты меня хотел. Я ведь теперь даже и не женщина.
— Ты? — Тербер глядел на нее, закутанную в тонкое кимоно. — Ты очень даже женщина. Уж мне-то можешь поверить.
— Никто, кроме тебя, так не считает. Я — ничто. Я даже работать не умею. И никому на свете не нужна.
— Нужна. — Он вернулся и сел рядом с ней. — Если на атом свете кто и нужен, так это красивые женщины.
— Мужчины всегда так говорят. Приятно похвастаться, что завел красивую шлюху. А я даже на эту роль не гожусь.
— Какой у тебя чудесный загар. — Он мягко погладил ее по спине, прислушиваясь к дождю за окном. — В такой день самое милое дело лежать на пляже в Канеохе. Там сейчас никакого дождя.
— Я не люблю Канеохе, — сказала Карен. — Все равно что городской пляж, и народу всегда как на этом гнусном Ваикики.
— Да, конечно, — сказал он, — но я знаю маленький пляж возле Тоннеля, где никогда никого не бывает. Его никто не знает. И никто туда не ходит. Нужно спуститься со скал, и там внизу бухточка, песок на берегу такой гладкий, плотный, а сверху — скалы. С шоссе этот пляж не видно, никто и не догадывается, что он там есть. Знаешь, как в детстве, спрячешься в кустах, тебя никто не видит, бегают, ищут, а ты сидишь и смотришь. Там даже можно купаться и загорать голышом.
— Свозишь меня туда?
— Что? А-а… Конечно. Обязательно свожу.
— А можно поехать туда ночью? Поплавали бы по лунной дорожке, потом легли бы на песок, ты любил бы меня и никто бы нас не видел, да?
— Конечно, — сказал он. — Все так и будет.
— Господи, как мне хочется туда поехать. — Карен смотрела на него с восторгом. — У меня никогда такого ни с кем не было. А ты правда меня туда свозишь?
— Конечно. Когда ты хочешь?
— На той неделе. Давай поедем на выходные. Я возьму у Дейне машину, и мы с тобой встретимся в городе. Захватим бутербродов, пива… — Она радостно улыбнулась, обвила его шею руками и поцеловала.
— Конечно.
Он ответил на ее поцелуй, жадно поглаживая две длинные выпуклые полоски мышц, взбегавшие по ее спине от тонкой талии к плечам; он чувствовал ищущую мягкость ее губ, упругое прикосновение груди и, вспоминая детскую радость, озарившую ее лицо, которое раньше, в кухне, было таким скептическим и холодным, недоумевал: что все это значит, Милтон? Во что ты влип? Где же твоя хваленая «женская интуиция»?
— Иди ко мне, — сказал он хрипло, с нежностью. — Иди ко мне, моя маленькая. Иди ко мне.
Вся нежность, которая пряталась в нем и которую он никогда раньше не мог извлечь на поверхность, сейчас вдруг сама прорвала плотину и хлынула мощным безрассудным потоком.
Карен тихонько вздохнула.
— Никогда не думала, что так бывает.
Дождь за окном выбивал бесконечную барабанную дробь и бесконечным водопадом стекал с крыши, а на улице, перекрывая шум дождя, ласково шуршали жесткие метелки солдат, вышедших в наряд.
10
Повышение Блума в рядовые первого класса никого в седьмой роте не удивило. Еще с конца декабря стало ясно, что первая же свободная ставка РПК достанется ему, хотя до того, как Блум неожиданно выступил в прошлом году на ротном, а потом на полковом первенстве и наконец выиграл четыре боя на дивизионном чемпионате, он был для всех просто одним из множества солдат, чьи бесцветные физиономии потерянно улыбаются с ежегодных групповых фотографий. Спортивные интересы роты боксеров, как надежный шест, помогли бездарности взлететь высоко вверх, и Блум вдруг оказался единственным из рядовых — и единственным из рядовых первого класса, — кого Старый Айк вызывал на занятиях командовать и кого откровенно готовили в капралы. Антиспортивная фракция роты, расколотой непрекращающейся враждой на два лагеря, яростно негодовала, наблюдая такой неприкрытый фаворитизм. Узнай Хомс, как большинство его солдат отнеслось к выдвижению Блума, он, наверно, сначала был бы ошарашен, потом обиделся бы, а потом — возмутился, но до него донеслись лишь приглушенные отголоски этого ропота, да и то лишь когда ропот уже улегся настолько, что приближенные капитана сочли возможным кое-что довести до его сведения.
Спортсмены же, хотя никто из них не водил с Блумом тесной дружбы, встретили его переход в свой лагерь с братским теплом и сплоченно защищали Блума от нападок. Они защищали его по необходимости, во имя торжества доктрины, гласящей, что из спортсменов выходят хорошие командиры. Эта аксиома была самым веским их аргументом против возмущения солдат-строевиков, которые никак не могли выбиться из рядовых.
Больше всех возмущался и злился малыш Маджио, заядлый картежник, на гражданке работавший приемщиком на складе «Гимбела».
— Не знал, — говорил он Пруиту, чья койка стояла через две от его собственной, — не знал я, что у вас в армии такие порядки! Чтобы из всех наших ребят РПК дали Блуму! И только потому, что он, видите ли, боксер!
— А чего ты ждал, Анджело? — усмехнулся Пруит.
— Он же не солдат, а дерьмо, — с досадой сказал Маджио. — Всех заслуг-то, что боксер. Я только месяц как с подготовки, и то служу лучше его.
— Хорошая служба тут ни при чем.
— А должна быть при чем! Я тебе одно скажу, друг. Мне бы только вырваться из армии, а там пусть хоть сто призывов объявят — меня им здесь больше не видать.
— Говори, говори, — улыбнулся Пруит. — Такие, как ты, остаются на весь тридцатник. У тебя это на морде написано.
— Не болтай! — сердито сверкнул глазами Маджио. — Я серьезно. Ты отличный парень, но даже ради тебя я здесь не останусь. Тридцатник?! Нет, друг, не на такого напали. Хотят сделать из меня лакея, подметалу-подтиралу для всякой офицерской швали, пусть за это платят, понял?
— Останешься на сверхсрочную как миленький.
— Сверхсрочная, сверхсрочная, — пропел Маджио на мотив старой пародии армейских горнистов. — Держи карман шире! Если уж кому должны были дать РПК, так это тебе, друг. Ты — лучший солдат в роте, клянусь мамой! Остальным до тебя сто лет дерьмом плыть.
Солдатская сноровка Пруита на занятиях завоевала восхищение Маджио. От горящих любопытных глаз не укрылось, как умело обращается он с винтовкой, пистолетом, автоматом и пулеметом, знает в них каждый винтик, а Пруит постиг эту премудрость еще в первые три года службы. Но восхищение Маджио выросло еще больше, когда он узнал, что в 27-м Пруит был боксером, а выступать за команду Хомса отказался. Маджио не мог этого понять, но восхищался им всей своей душой задиристого неудачника, который бунтовал еще в подвале «Гимбела» и ничуть не утихомирился в армии. Пруит был отличный солдат, и Маджио издали наблюдал за ним с затаенным восхищением, а когда узнал, что Пруит к тому же ушел из боксеров, открыто предложил свою дружбу.
— Если бы ты согласился махать кулаками у Динамита, РПК дали бы тебе. Клянусь мамой! А ты хочешь тридцать лет гнить на строевой.
Пруит усмехнулся и кивнул, но ничего не сказал. Что он мог сказать?
— Ладно, и так все ясно, — поморщился Маджио. — Давай лучше соберем в сортире ребят на покер. Может, выиграю что-нибудь, тогда хоть в город смотаюсь.
— Хорошо. — И Пруит, улыбаясь, пошел за ним. Ему грех было жаловаться на сезон дождей. Он любил неторопливые лекции в комнате отдыха, любил разбирать и собирать оружие на прохладной галерее под аккомпанемент дождя, а так как занятия с ротой проводил только кто-то один из офицеров или сержантов, Пруит отдыхал от мстительного и вездесущего Галовича — узнав, что Пруит отказался идти в боксеры, Галович, казалось, преисполнился решимости неусыпно защищать честь Всемогущего Господа Хомса. К тому же окончание чемпионата на время ослабило напряжение, ощущавшееся в роте после перевода Пруита.
Три лампочки в круглых матовых плафонах тускло освещали уборную на втором этаже. На бетонном полу между рядом открытых кабинок вдоль одной стены и цинковым желобом писсуара и раковинами умывальников вдоль другой было расстелено солдатское одеяло с койки Маджио. Вокруг одеяла уселось шестеро.
На отделенных друг от друга низкими перегородками унитазах без стульчаков примостились, спустив штаны, трое солдат с журналами в руках. Маджио, тасуя карты, покосился на них и зажал пальцами нос.
— Эй! — окликнул он их. — Люди в карты играют, а они тут сортир устроили! Смир-р-но! Равнение напра-аво! Раа-вняйсь!
Солдаты подняли глаза от журналов, выругались и продолжали заниматься своим делом.
— Не отвлекайся, Анджело, — сказал ротный горнист Эндерсон. — Сдавай.
— Точно, — поддакнул ученик горниста Сальваторе Кларк. Его длинный итальянский нос почти скрывал застенчивую ухмылку. — Сдавай, макаронник несчастный, не то я эти карты тебе в пасть засуну. — Не справившись с выбранной ролью «крутого парня», Сэл Кларк смущенно и заразительно расхохотался.
— Погодите у меня, — сказал Маджио. — Уж я вам сдам. Сейчас мы эти картишки перемешаем. — Он положил колоду на открытую ладонь левой руки и профессионально прижал ее сверху согнутым указательным пальцем.
— Тебе, Анджело, не карты мешать, а дерьмо лопатой, — сказал Пруит.
— А ты помолчи. Я учился сдавать в Бруклине, понял? На Атлантик-авеню. А там, если у тебя меньше чем «флеш-рояль», лучше не высовывайся.
Он разделил колоду пополам и втиснул одну половину лесенкой в другую, сделав это с небрежностью профессионала. Потом начал сдавать. Играли в солдатский покер. И внезапно каждый из них остался наедине сам с собой, углубленный в свои карты.
Пруит выгреб из кармана десять монеток по пять центов, которые ему одолжил Поп Карелсен, сержант взвода оружия и интеллектуальный собрат капрала Маззиоли, Поп Карелсен проникся к Пруиту расположением, поняв, что тот хорошо разбирается в пулеметах, — высыпал деньги на одеяло и подмигнул Кларку.
— Черт! — жарко выдохнул Сэл Кларк. — Вот бы сейчас выиграть, чтоб хватило пойти к О'Хэйеру. Уж там бы я сорвал банк! — Все они мечтали о том же. — Загудел бы тогда на весь Гонолулу, честно! Снял бы на целую ночь весь этот вонючий «Нью-Конгресс» и уж нагнал бы там шороху! — Это он-то, у которого не хватало храбрости даже пойти в бордель в одиночку! Сэл хмыкнул и смущенно улыбнулся, понимая, что все это один треп. — А ты так и не был в «Нью-Конгрессе», Пру? — спросил он. — Не был у миссис Кипфер?
— У меня пока денег не было. — Пруит поглядел на Сала с покровительственной нежностью старшего брата, потом посмотрел на его приятеля Энди, который сидел, молча уставившись в свои карты, и снова перевел взгляд на Сэла — это в основном благодаря ему Пруит в конце концов подружился с ними обоими.
В Сэле Кларке, парнишке с застенчивыми, доверчивыми глазами и стыдливой улыбкой, было что-то от деревенского дурачка, беззлобного, простодушного, напрочь лишенного подозрительности, зависти и корысти, совершенно не приспособленного к жизни в сегодняшнем обществе, что-то от блаженного, которого преуспевающие дельцы, готовые каждую минуту ограбить друг друга, охотно кормят, одевают и заботливо оберегают, будто надеются, что он, с его неискушенным умом, замолвит за них словечко перед богом или спасет от угрызений совести. Так же бережно относились к Сэлу Кларку и солдаты роты, для которых он был чем-то вроде талисмана.
Эндерсон давно набивался к Пруиту в приятели, и в тот день, когда Пруит просадил в карты всю получку, он даже предлагал ему взаймы, но Пруит неизменно отшивал его, потому что Энди никогда не смотрел ему прямо в глаза, а Пруит не желал водить дружбу с теми, кто его боится. И только когда Сэл Кларк, паренек с большими темными глазами олененка-несмышленыша, доверчиво попросил его дружить с ними обоими, Пруит вдруг понял, что не может отказать.
…Это случилось в один из тех теплых февральских вечеров перед сезоном дождей, когда звезды висят так низко, что, кажется, их можно потрогать. Он вышел из прокуренной, гудящей пьяными голосами забегаловки Цоя, чувствуя, как пиво легким хмелем пропитывает его насквозь, и остановился в освещенном тоннеле «боевых ворот», вбиравшем в себя, как в воронку, громкие звуки вечера. Напротив, в казарме 2-го батальона, еще светились огни и по галереям сновали тени. Темный квадрат двора был усеян светлячками сигарет, они роились вокруг жбанов с пивом, ярко вспыхивая, когда кто-то затягивался, и потом снова тускнея.
Из противоположного угла, оттуда, где стоял мегафон дежурного горниста, донеслись звенящие аккорды гитары и поплыла песня, разложенная на четыре голоса. Гармония была самая простая, но голоса, стройно переплетаясь, звучали хорошо, чистые ясные звуки неслись через двор. В медленно развивающейся мелодии выделялся голос Сэла, с заметной гнусавинкой, типичный голос южанина, хотя Сэл был длинноносый итальяшка из Скрантона, штат Пенсильвания. Пели блюз «Шоферская судьба».
«Валит с ног усталость… дорога далека… И баранку крутит… шоферская тоска… Ни семьи, ни дома… нечего терять… Грузовик, дорога… и тоска опять».
Обходя кучки солдат, рассевшихся вокруг жбанов с пивом, он прошел в угол двора и остановился рядом с небольшой толпой, какие всегда собираются вокруг гитариста. Сердцем, толпы были пятеро исполнителей. Остальные — серая масса зрителей — почтительно стояли рядом и подпевали или слушали, подавленные превосходством творческого ядра. Энди с Кларком доиграли блюз и начали «Красавицу из Сан-Антонио». Пруит обошел собравшихся, прислушиваясь к песне, но не пытаясь проникнуть в середину толпы, и тут его заметил Энди.
— Эй, Пру! — позвал он, и в голосе его зазвучали заискивающие нотки. — Нам нужен гитарист. Иди сюда, присаживайся.
— Нет, спасибо, — коротко ответил он и повернулся, чтобы уйти. Ему было стыдно за Энди, как будто это он сам подлизывался.
— Да чего ты? Вали к нам! — настаивал Энди, глядя на него через проход в расступившейся толпе, но взгляд его бегал, посмотреть Пруиту в глаза он не мог.
— Точно, Пру, иди сюда, — с жаром подхватил Сэл, и его черные глаза засияли. — У нас тут здорово, что ты! Даже пиво есть. Слушай, — добавил он торопливо, осененный новой идеей, — я уже выдохся. Может, побренчишь за меня?
Сэл шел на величайшую жертву, но Пруита покорило другое — то, как бесхитростно он это предложил.
— Ладно, — коротко бросил он, подошел к Сэлу, взял протянутую гитару и сел в центре группы. — Что сыграем?
— Давай «Долину Ред-ривер», — простодушно предложил Сэл, зная, как Пруит любит эту песню.
Пруит кивнул, осторожно взял первый аккорд, и они дружно ударили по струнам. Пока они играли, Сэл то и дело порывался налить Пруиту пива.
— У Энди новая, конечно, лучше, чем моя, — Сэл кивнул на свою гитару. — Он мне ее продал по дешевке, когда купил себе новую. Малость разбитая, но мне сгодится, я на ней учусь.
— Верно, — согласился Пруит.
Сэл сидел перед ним на корточках, держа жбан с пивом. Он радостно улыбался, глаза были полузакрыты, голова склонена набок, и он пел своим постанывающим, чуть гнусавым голосом, заглушая всех остальных. Когда песня кончилась, он взял у Пруита служившую стаканом пивную жестянку и наполнил ее до краев.
— Держи, Пру, — сказал он заботливо. — Ты все играешь, а надо и свисток промочить. Когда долго поешь, пить хочется.
— Спасибо. — Пруит залпом выпил пиво, вытер рот тыльной стороной руки и посмотрел на Энди.
— Может, сбацаем мой «Грустный разговор»? — предложил Энди. Этот блюз был его коронным номером, и он не любил играть его в больших компаниях, но сейчас предлагал ради Пруита.
— Идет. — И Пруит взял вступительный аккорд.
— Я так ждал, что ты объявишься, — расслышал Пруит сквозь музыку голос Сэла. — Я так надеялся, что ты когда-нибудь посидишь с нами, старичок!
— Я был занят, — сказал Пруит, не поднимая глаз.
— Да, да, — закивал Сэл с пылким сочувствием, — я знаю. Слушай, захочешь еще поиграть на этой старой шарманке, бери, не стесняйся. Лезь прямо ко мне в шкафчик и бери, я все равно ее не запираю.
Подняв наконец глаза, Пруит увидел, что худое длинное смуглое лицо светится искренним счастьем, потому что Сэл потерял врага и приобрел друга.
— Идет, — сказал Пруит. — И спасибо тебе, Сэл, спасибо огромное. — Он снова склонился над струнами, чувствуя, что на душе стало тепло, потому что у него сегодня тоже появились два друга…
— Две девочки, — сказал Маджио и хлопнул на стол две дамы, одну из которых получил «в закрытую» на первой сдаче.
— Два патрончика, — усмехнулся Пруит, открывая двух тузов. Он протянул руку и сгреб горсть мелочи с одеяла. Когда он добавил мелочь к четырем долларам, выигранным им за эти два часа, игроки закряхтели и зачертыхались. — Еще немного наберу, — сказал он, — и пойду громить сарай О'Хэйера.
Они сидели за картами, когда из угла размытого дождем двора горнист пискляво протрубил «вечернюю зорю», и в сортир тотчас набежал народ успеть напоследок отлить, потом дежурный прошел по казарме, выключил свет, и в темной спальне отделения по ту сторону двустворчатых, качающихся на пружинах, как в баре, дверей уборной повисла тяжелая тишина, нарушаемая лишь похрапыванием и редким скрипом коек. А они продолжали играть с той всепоглощающей страстью, какую обычно приписывают любви, хотя мало кто из мужчин испытывает ее к женщинам.
— Я так и знал, — горестно сказал Маджио. С трагическим видом спустил лямку майки и почесал костлявое плечо. — Ты, Пруит, старая хитрая лиса. Прихватил на последней сдаче туза в пару к «закрытому» — клади карты на стол, а иначе пошел вон из нашего клуба! Вот как должно быть.
— У тебя, Анджело, нервы как канаты, — усмехнулся Пруит.
— Да? — сверкнул глазами Маджио. — В точку попал: как канаты. Давайте сюда карты, я сдаю. — Он повернулся к Кларку: — Слышал, носатый? Пруит говорит, у меня нервы железные. — Погладив себя по длинному носу, Маджио шлепнул колоду перед Пруитом, чтобы тот снял. — Интересно, не заезжал ли случаем мой папаша в Скрантон? Жалко, я точно знаю, что он всю жизнь просидел в Бруклине, а то бы, Сэл, я хоть сейчас поставил на спор сто долларов, что ты мой братан. Если бы, конечно, у меня эти сто долларов были.
Сэл Кларк смущенно улыбнулся.
— Моему носу до твоего далеко.
Маджио энергично потер руки, потом пробежался пальцами по своему носу.
— Все, — сказал он. — Поехали. Теперь мне должно везти, я поколдовал. Все лучше, чем быть негром, — добавил он, ласково погладив свой большой нос, и начал сдавать. — Чиолли, а кому стукнуло в голову обозвать тебя Кларком? Ты, Чиолли, предал весь итальянский народ. Сноб паршивый.
— Тьфу! — Кларк не сумел, как Маджио, сохранить серьезное лицо и прыснул. — Я тут при чем, если в бюро иммиграции не могли правильно написать Чиолли?
— Кончай треп, Анджело, — оказал Пруит. — Собрался выигрывать, сдавай.
— Мне бы сначала отыграться, — бодро ответил Маджио. — Ты же итальяшка, Чиолли. Грязный носатый итальяшка. Знать тебя не знаю. Ставьте денежки.
— Ставлю пять. — Энди бросил на одеяло пять центов.
Кларк попытался напустить на себя свирепый вид и смешно сощурил свои большие оленьи глаза:
— Я парень крутой, Анджело. Ты со мной не связывайся, от тебя мокрое место останется. Не веришь, спроси Пруита.
Маджио повернулся к Энди:
— На пятачках не разбогатеешь. Удваиваю. — Он швырнул десять центов. — А что. Пру, Чиолли и вправду парень крутой?
— Играю, — сказал Пруит. — Конечно, крутой, Он бьет, так уж бьет. Ведь это я учу его мужественному искусству самообороны. — Он посмотрел на карту, сданную ему «в закрытую». Губы Сэла растянулись в счастливую улыбку.
— Тогда другой разговор, — сказал Маджио. — Больше не буду, — бросил он Кларку. — Так, так, теперь твое слово, еврейчик. Перед тобой поставили десять. Играешь?
— Играю, — сказал рядовой Джулиус Зусман, который неуклонно проигрывал кон за коном. — А зачем, непонятно. Где тебя учили сдавать людям такое дерьмо?
— Я прошел школу в Бруклине, и если бы ты хоть раз выбрался из своего Бронкса подышать воздухом, ты бы давно обо мне услышал. Я — великий крупье!
— Ставлю пять, — скривился Зусман. — Ты, Анджело, кандидат в психушку, вот ты кто. Настоящий буйнопомешанный. Самое тебе место на сверхсрочной.
— Поговори у меня. Как засверхсрочу тебе сейчас в глаз! — Маджио взглянул на свою «закрытую» карту. — До получки еще две недели. Ох, Гонолулу, шарахну ж я тебя! Берегитесь, бордели. Маджио идет! — Он взял колоду в руки. — Последняя сдача.
— Ха, — бросил Зусман. — Дать тебе хорошую бабу, а потом прокатить на моем мотоцикле, и ты — покойник.