Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дальний остров

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Джонатан Франзен / Дальний остров - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Джонатан Франзен
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


кроется завораживающее повествование о любви. Реалистическая сила этой истории – вот что сделало книгу новаторской и сенсационной. Дефо застолбил территорию радикального индивидуализма, который оставался плодотворной темой для таких писателей недавнего времени, как Беккет и Уоллес, но не кто иной, как Ричардсон, первым открыл нам полный литературный доступ к сердцам и умам людей, чье одиночество потрясено, захлестнуто любовью к другому человеку.

Ровно в середине “Робинзона Крузо”, когда Робинзон прожил один на острове пятнадцать лет, он обнаруживает на песке единственный след человеческой ноги и буквально сходит с ума от страха перед человеком. Придя к заключению, что след не принадлежит ни ему самому, ни дьяволу, что, скорее всего, это след высадившегося на остров дикаря, он превращает свой остров-сад в крепость и несколько лет думает преимущественно о том, как бы получше спрятаться и защититься от воображаемых врагов. Он дивится иронии судьбы:

Я – человек, единственным несчастьем которого было то, что он изгнан из общества людей, что он один среди безбрежного океана, обреченный на вечное безмолвие, отрезанный от мира… я дрожал от страха при одной мысли, что могу столкнуться с людьми, готов был лишиться чувств от одной только тени, от одного только следа человека, ступившего на мой остров![14]

Нигде психологизм Дефо не достигает такой остроты, как здесь, где он описывает реакцию Робинзона на нарушение его одиночества. Дефо дал нам первый реалистический портрет индивидуума, пребывающего в полной изоляции, а затем, словно подчиняясь правде самого романа, показал, как болезнен и безумен радикальный индивидуализм в действительности. Сколь бы тщательно мы ни оберегали наши “я”, довольно одного следа другого реального человека, чтобы вернуть нас к безгранично интересным рискам живых взаимоотношений. Даже в Фейсбуке, чьи пользователи в совокупности тратят миллиарды часов на обновление и шлифовку своих себялюбивых проекций, имеется онтологическая дверка, ведущая наружу, – возможность выбрать в меню “Отношения” вариант “Все сложно”. Это может быть эвфемизмом, означающим “Развязываюсь с прошлым”, но может означать и что-либо из всех прочих возможностей. Пока у нас такие сложности, как мы смеем скучать?

Величайшая семейка в литературе

О романе Кристины Стед “Человек, который любил детей”

Причин, чтобы не читать “Человека, который любил детей”, хватает. Во-первых, это роман; а не пришли ли мы за последние два-три года к своего рода секретному соглашению, что романы принадлежат к эпохе газет и отправляются туда же, куда все газеты, только быстрее? Как любит повторять мой друг, старый преподаватель английского, роман – любопытный моральный феномен: мы чувствуем себя виноватыми, что мало их читаем, и вместе с тем чувствуем себя виноватыми, когда предаемся такому легкомысленному занятию, как чтение романа; так не лучше ли для нас всех, чтобы в мире было поменьше того, что рождает у нас чувство вины?

Читать “Человека, который любил детей” – значит тратить время особенно легкомысленно, ибо даже по романным меркам в этой книге нет ничего, что имело бы всемирно-историческое значение. В ней рассказывается о семье, причем о семье очень необычной, а те немногие куски, где речь идет не об этой семье, наименее убедительны. Роман, кроме того, довольно длинен, кое-где грешит повторениями, и в середине действие, несомненно, пробуксовывает. К тому же читатель должен выучить особый внутрисемейный язык, творимый и насаждаемый отцом семейства – тем самым, “который любил детей”, – и хотя темп обучения намного ниже, чем у Джойса или Фолкнера, тем не менее да, вам фактически надо освоить язык, нужный только для того, чтобы получить удовольствие от одной-единственной книги.

И даже вот это слово “удовольствие” – уместно ли оно здесь? Хотя написана книга хорошо, а местами немыслимо хорошо, хотя эта проза по-настоящему лирична, хотя каждое наблюдение, каждое описание полным-полно чувства, смысла, субъективности, хотя сюжет выстроен ненавязчиво и вместе с тем мастерски – уровень изображаемого психологического насилия так высок, что на фоне этого романа “Дорога перемен” смотрится как “Все любят Рэймонда”[15]. И что еще хуже, это насилие постоянно становится предметом шуток! Кому надо такое читать? Разве нуклеарная семья[16] – по крайней мере та ее сторона, что повинна в психологическом насилии, – не адский ядерный реактор, откуда мы все мечтаем вырваться, реактор, в который мы научились, когда нельзя попросту сбежать, вставлять, как охлаждающие графитовые стержни, новые гаджеты, развлечения и внеклассные занятия? Роман “Человек, который любил детей” до того ретрограден, что в нем как естественный элемент семейного ландшафта, и притом элемент потенциально комический, принимается то, что мы назвали бы “жестоким обращением”, и как данность принимается разрыв между родителями и детьми, разрыв куда более серьезный, чем простое различие в потребительских предпочтениях. Книга вторгается в наш лучше регулируемый мир точно кошмарный сон из дедовских времен. Под счастливым финалом в ней подразумевается то, что не подразумевается ни в каком другом романе и, по всей вероятности, отнюдь не соответствует вашему представлению о счастливых финалах.

А у вас еще, ко всему, электронная почта; ведь ее надо читать, на это время уходит, правда же?


В октябре этого года будет семьдесят лет, как Кристина Стед опубликовала свой шедевр, встреченный кислыми рецензиями и продававшийся из рук вон плохо. Особенно едко отозвалась Мэри Маккарти в “Нью рипаблик”: она отметила анахронизмы в романе и недостаток понимания американской действительности. Прошло, надо признать, менее четырех лет, с тех пор как Стед перебралась в Соединенные Штаты со своим спутником жизни Уильямом Блейком, американским писателем и бизнесменом марксистских убеждений, пытавшимся получить от жены развод. Стед выросла в Австралии и в 1928 году, в двадцатипятилетнем возрасте, решительно покинула страну. Первые свои четыре книги она написала, живя с Блейком в Лондоне, Париже, Испании и Бельгии; четвертая из них называлась “Дом всех наций” и была огромным, непроходимым романом о международных банковских делах. Вскоре после переезда в Нью-Йорк Стед решила литературным путем прояснить свои чувства в отношении своего невероятного австралийского детства. Роман “Человек, который любил детей” она написала, живя на Восточной двадцать второй улице близ парка Грамерси, работа заняла менее полугода. Как пишет ее биограф Хейзел Роули, Стед сделала местом действия Вашингтон по настоянию издательства “Саймон энд Шустер”: американцам, полагали в издательстве, нет дела до австралийцев.

Всякий, кто пытается сейчас, спустя столько лет, оживить интерес к этому роману, должен действовать в тени, творимой длинным и ослепительным предисловием поэта Рэндалла Джаррела к переизданию 1965 года. Никто не сумеет сделать свой хвалебный отзыв об этой книге более откровенным, энергичным и подробным, чем отзыв Джаррела; и если даже такой мощный призыв, с каким он выступил, не возбудил к роману общего интереса, в то время когда в нашей стране еще относились к литературе хотя бы полусерьезно, то крайне маловероятно, что кому-нибудь это удастся сейчас. Безусловно, одна из причин – очень веская – прочесть роман состоит в том, что тогда можно прочесть и предисловие Джаррела как напоминание о былой литературной критике в ее выдающихся образцах: то были страстные, личные, честные, отточенные обращения к рядовым читателям. Если художественная литература вам еще небезразлична, это предисловие может вызвать у вас ностальгию.

Раз за разом проводя параллели между Стед и Толстым, Джаррел, без сомнения, изо всех сил старался ввести Стед в западный литературный канон, но успеха он, увы, не добился. Список ста наиболее часто цитируемых писателей xx века, составленный в 1980 году по результатам статистического анализа литературоведческих работ начиная с конца семидесятых, включает в себя Маргарет Этвуд, Гертруду Стайн и Анаис Нин, но не Кристину Стед. Это не удивляло бы так, если бы личность Стед и ее лучший роман буквально не молили литературоведов всевозможного толка о внимании. Особенно странно, что “Человек, который любил детей” не стал ключевым текстом во всех феминистских учебных программах страны.

На базовом уровне этот роман – история патриарха Сэма Поллита (Сэмюэла Клеменса Поллита), который полностью подчинил себе жену Хенни, шесть раз сделав ее беременной, и который обольщает и очаровывает детей бесконечными потоками речи на своем собственном наречии, фантастическими домашними прожектами и ритуалами; все это в совокупности превращает его в некое солнце (он лучезарно бел и желтоволос), вокруг которого вращается мир Поллитов. Днем Сэм – рядовой государственный служащий с идеалистическими устремлениями в Вашингтоне времен Франклина Рузвельта. А вечерами и в выходные он гиперактивный повелитель запущенного семейного дома в Джорджтауне; он “великое Я-Я-Я” (по словам Хенни), “великий глашатай” (снова Хенни), “мистер В-каждой-бочке-затычка” (Хенни); сам же он называет себя “Сэмом смелым”, и в жизни детей нет ни одной пoры, куда бы он не проник. Он позволяет им бегать голышом, он выплевывает им в рот прожеванные куски сэндвича (чтобы укреплять их иммунную систему), его не беспокоит, что младший ест свои экскременты (потому что это “естественно”). Своей сестре, школьной учительнице, он заявляет: “С таким отцом их по-хорошему надо было бы вообще от школы освободить”. А самим детям он говорит: “ Ты – это я”, “Когда я говорю солнцу: ‘Можешь светить!’ – разве оно не светит?” и тому подобное.

Превращая детей в придаток своего нарциссизма и подспорье ему, Сэм доходит в этом до диких крайностей. Более жизнерадостного и смешного нарциссиста нет во всей художественной литературе, и в лучших нарциссистских традициях Сэм, воображая себя пророком “мира, любви и взаимопонимания во всем мире”, остается блаженно слеп к грязи и запустению у себя дома. В нем писательница великолепно воплотила тот западный мужской рационализм, чей пугающий призрак был выслежен литературными критиками определенного направления. То, что Стед пришлось перенести действие книги в Америку, оказалось счастливой случайностью, позволившей ей совместить его империалистические устремления и наивную веру в свои добрые намерения с подобным же мироощущением, свойственным городу, где он трудится. Он в буквальном смысле Большой белый отец[17], он в буквальном смысле Дядя Сэм. Женоненавистник из тех, что боготворят женственность как идеал, он обвиняет реальную женщину из плоти и крови в том, что она “стащила его с небес на землю – нет, хуже: в грязь”, и считает женщин слишком сумасбродными существами, чтобы разрешать им голосовать. Однако при всей своей чудовищности он не чудовище. Благодаря таланту Стед мы на каждой странице явственно чувствуем, что под оболочкой его мужского желания верховодить кроется детская незащищенность и слабость, и писательница умеет внушить читателю жалость и симпатию к нему, представить его забавным. Язык, на котором он разговаривает дома (язык не сказать что детский, нечто более причудливое), – это неиссякаемый, насыщенный выдумкой поток аллитераций, абсурдных стишков, каламбуров, повторяющихся шуток, нарочитых стилистических несоответствий и понятных лишь в семейном кругу намеков; цитирование вне контекста не даст обо всем этом должного представления. Лучший друг с восхищением говорит ему: “Сэм, когда ты разговариваешь, ты, ей-богу, целый мир творишь”. Детей завораживают его речи, но при этом в них, в детях, больше взрослости и здравого смысла, чем в нем. Когда он экстатически описывает будущий способ путешествовать – перенос с помощью дематериализации, при котором пассажиров будут “забрасывать в трубу и разлагать на атомы”, – его старший сын сухо замечает: “Далеко так не уедешь”.

Постоянные объекты приложения необоримых сил Сэма – это Хенни и ее падчерица Луи, дочь Сэма от умершей первой жены. Хенни – избалованная, безнравственная, а сейчас театрально страдающая дочь богатого балтиморского семейства. Ненависть между мужем и женой усилена тем, что каждый преисполнен решимости не дать другому уйти и забрать детей. Их неприкрытая война, которую усугубляют растущие денежные проблемы, служит мотором повествования, но и у этой ненависти имеется черта – сама ее исступленность, – не позволяющая ей выглядеть чудовищной, делающая ее вместо этого комичной. Изнуренная, неискренняя неврастеничка Хенни с ее “мрачными взорами” и еще более мрачными настроениями – домашняя “ведьма” (ее выражение), вливающая словесную отраву, приготовленную на основе действительности, в охотно подставленные детские уши. Если речи Сэма полны прекраснодушной любви и оптимизма, то в ее разговорах главенствует невротическая мука и тьма. Как замечает автор, “он называл лопату предтечей нынешней сельскохозяйственной техники, она – вонючей навозокопалкой; общего языка, чтобы объясняться между собой, у них не было”. Или, как говорит Хенни: “Ему нужна правда, только правда, но чтобы при этом у меня рот был на замке”. Она же: “Он толкует о равенстве, о правах каждого – больше ни о чем. Хочется крикнуть в ответ: а как насчет прав каждой?” Но в лицо она ему ничего не кричит: они уже не один год как не разговаривают. Вместо этого она пишет сухие записки, адресованные “Сэмюэлу Поллиту”, и оба они используют детей как посланцев.

Если война между Сэмом и Хенни – передний план романа, то другая сюжетная линия, поначалу скрытая, но затем все более явная, – это ухудшающиеся отношения Сэма с его старшей дочерью Луи. Многие хорошие писатели выпускают хорошие, полновесные романы, не оставляющие нам ни одного высеченного в камне, архетипического персонажа. Кристина Стед в одной книге дарит нам целых три, из которых Луи – самая привлекательная и чудесная. Она крупная, толстая, неуклюжая девочка, верящая в свой недюжинный талант. “Вот увидишь, я – гадкий утенок!” – кричит она отцу, когда он доводит ее. Как замечает Рэндалл Джаррел, если не большинство, то многие писатели были в детстве гадкими утятами, но мало кто из них, если вообще кто-либо, так честно и с такой полнотой, как Стед, передал болезненные переживания гадкого утенка. Луи вечно в порезах и синяках из-за своей неловкости, ее одежда вечно пачкается и рвется. С ней дружат только самые чудаковатые из соседей (например старая миссис Кидд; в одном из сотни ярких эпизодов романа миссис Кидд просит ее утопить кошку в ванне – и она соглашается). Луи постоянно достается от обоих родителей за свою неряшливость; то, что она некрасива, больно бьет по нарциссизму Сэма, а Хенни видит в ней невыносимое повторение непрошибаемого самомнения Сэма (“Она ползет – мне и дотронуться до нее противно, от нее воняет грязью, тухлятиной – а ей хоть бы что!”). Луи пытается сопротивляться отцу, когда он втягивает ее в свои приводящие ее в бешенство игры, но она еще ребенок, и она любит его, и он поистине неотразим – поэтому она раз за разом унизительно капитулирует.

Все яснее, однако, становится, что Луи – орудие возмездия, которое готовит Сэму судьба. Первые бои дочь ему дает на поле устной речи – например, в сцене, где он распространяется о гармоническом единстве человечества в будущем:

– Мою систему, – продолжил Сэм, – которую я сам разработал, можно назвать: Унитарность.

Иви [младшая, любимая дочь Сэма] неуверенно засмеялась, не зная, стоит смеяться или не стоит.

– От унитаза, что ли? – спросила Луиза.

Иви хихикнула, но тут же пришла в ужас из-за своей ошибки и побледнела, стала серой, точно оливка.

– Когда ты такое говоришь, Лулу, – холодно сказал Сэм, – ты похожа на крысу из подворотни. Мир придет к унитарности только после того, как мы искореним всех отщепенцев и дегенератов.

В его голосе, когда он это произносил, слышалась угроза.

Став подростком, Луи начинает вести дневник и наполняет его не научными наблюдениями (как предполагает Сэм), а завуалированными и тщательно зашифрованными обвинениями в адрес отца. Влюбившись в одну из своих школьных учительниц, в мисс Эйден, она принимается писать “эйденовский цикл”, состоящий из стихотворных обращений к мисс Эйден “во всех существующих в английской поэзии формах и размерах”. Готовя отцу подарок к сорокалетию, она сочиняет одноактную трагедию “Герпес Ром”, в которой молодую женщину душит отец – отчасти человек, отчасти змея; не зная пока что иностранных языков, Луи пишет на языке собственного изобретения.

Если во внешнем, событийном плане роман движется от катаклизма к катаклизму, причем по нарастающей (Хенни в конце концов проигрывает свою долгую войну), то внутренний сюжет составляют потуги Сэма удержать Луи в повиновении и отучить ее от употребления особого языка. Он не раз клянется сломить ее волю, заявляет, что имеет прямой телепатический доступ к ее мыслям, требует, чтобы она пошла по научной части и поддержала его альтруистическую миссию, называет ее своей “глупой, бедной, маленькой Лулу”. Перед собравшимися детьми он заставляет ее расшифровать дневник, чтобы над ней можно было посмеяться. Он декламирует стихи из “эйденовского цикла” и высмеивает их тоже, а когда мисс Эйден приходит к Поллитам на ужин, он уводит ее от Луи и говорит с ней без умолку. После того как трагедия “Герпес Ром” разыграна – разыграна нелепо и невразумительно, – Луи дарит Сэму английский перевод, и он, прочтя, выносит вердикт: “Провалиться мне, если я хоть раз видел что-нибудь настолько же глупое”.

В книге менее крупного автора все это могло бы читаться как мрачная и абстрактная феминистская притча, но Стед уже посвятила бoльшую часть книги тому, чтобы изобразить Поллитов конкретными, реальными и смешными, способными сказать или сделать чуть ли не все что угодно, и особенно она постаралась показать нам, какую проблему ставит перед Луи ее чувство к отцу (как, несмотря ни на что, она тоскует по отцовской любви), и поэтому абстрактное неизбежно становится конкретным, враждующие архетипы облекаются в возбуждающую сочувствие плоть: вы волей-неволей сопереживаете Луизе в ее жестокой душевной борьбе за самостоятельность, вы волей-неволей аплодируете ее триумфу. “Так жила эта семья”, – прозаично замечает автор. Для того чтобы рассказывать подобные истории, показывать жизнь изнутри, и предназначены романы, причем только они.


Так, по крайней мере, было. А сейчас… Не оставили ли мы всякое такое позади? Высокоморально тиранствующих мужчин. Детей как подспорье родительскому нарциссизму. Нуклеарную семью как зону безудержного психического насилия. Мы устали и от войны полов, и от войны поколений, потому что эти войны безобразны, и кому хочется заглядывать в зеркало романа и любоваться на это безобразие? Насколько же лучше можно думать о себе, если оставить в прошлом свой внутрисемейный язык, от которого стыдно делается! Отсутствие литературных лебедей кажется невысокой платой за удобный мир, где гадкие утята вырастают в больших гадких уток и селезней, которых мы можем по общему согласию называть красивыми.

Культура, однако, немонолитна. Хотя “Человек, который любил детей” – книга, вероятно, слишком трудная (трудноперевариваемая, трудновпускаемая в сердце), чтобы обрести массового читателя, она, безусловно, менее трудна, чем другие романы, включаемые обычно в программы колледжей, и если эта книга для тебя, то она действительно для тебя. Я убежден, что в нашей стране есть десятки тысяч людей, которые, познакомься они с этой книгой, благословили бы день, когда ее опубликовали. Я, быть может, никогда бы до нее не добрался, если бы в 1983 году на нее не наткнулась в публичной библиотеке в Сомервилле, штат Массачусетс, моя жена и не заявила, что это самая правдивая книга, какую она читала в жизни. Всякий раз, когда я собираюсь ее перечитать, после того как не открывал несколько лет, меня охватывает сомнение: может быть, я ошибался на ее счет? Ведь литературные, университетские и читательские круги уделяют ей так мало внимания! (Например, в настоящий момент на сайте Amazon.com читатели оставили 177 отзывов на роман Вирджинии Вулф “На маяк”, 312 – на “Радугу тяготения” Пинчона, 409 – на “Улисса” Джойса; на “Человека, который любил детей” – книгу куда более доступную для понимания – всего 14.) Я открываю роман с трепетом, прочитываю пять страниц, и вот уже я погружен в чтение с головой и понимаю, что нисколько не ошибался. Я чувствую себя так, словно вернулся домой.

Одна из причин того, что “Человек, который любил детей” остается вне канона, состоит, подозреваю, в том, что Кристина Стед стремилась писать не “как женщина”, а “как мужчина”: феминисткам не вполне ясно, какую веру она исповедует, а всем остальным характер ее письма кажется недостаточно мужским. Предыдущий ее роман – “Дом всех наций” – скорее напоминает роман Гэддиса или даже Пинчона, чем какой бы то ни было из романов xx века, написанных женщинами. Стед не устраивал сепаратный мир для нее одной, в ее комнате. Она была настроена на соперничество, как сын, а не как дочь, и в ее лучшем романе ей нужно было вернуться к первоначальным событиям своей жизни и победить своего красноречивого отца на его поле. И это в свою очередь многих смущает, ибо, какую бы важную роль ни играл в нашем обществе, основанном на свободном предпринимательстве, дух соперничества, открыто продемонстрировать этот дух, присущий тебе лично, значит выставить себя в очень невыгодном свете (спортивное соперничество – исключение, подтверждающее правило).

В интервью, которые давала Стед, она порой откровенно говорила о прямой и полной автобиографичности романа. По существу, Сэм Поллит – это ее отец Дэвид Стед. Идеи, голос, домашние затеи Сэма – все это взято от Дэвида и перенесено из Австралии в Америку. Если Сэм влюбляется в Джиллиан, дочь сослуживца, наивную женщину-девочку, то реальный Дэвид не устоял перед Тисл Харрис, хорошенькой девушкой Кристининого возраста, – у них был короткий роман, потом они жили вместе и, наконец, много лет спустя поженились. Тисл была для Дэвида юной, красивой, восприимчивой к его идеям ученицей и льстивым зеркалом – тем, чем никак не могла для него быть Кристина, потому хотя бы, что, пусть и не толстушка, как Луи, она отнюдь не блистала красотой (об этом можно судить по фотоснимкам в биографии Роули).

В романе некрасивая внешность – удар по нарциссизму, свойственному и самой Луи. Есть основания думать, что именно лишний вес и невзрачное лицо избавляют ее от отцовских иллюзий, толкают ее к честности, спасают ее. При этом боль, которую испытывает Луи, сознавая, что ее вид мало кого радует (и меньше всех он радует отца), несомненно, проистекает из боли самой Кристины Стед. Ее лучший роман в итоге воспринимается как дочернее приношение отцу, как дар любви и солидарности: видишь, я такая же, как ты, я выработала язык, равный твоему, превосходящий твой, – но это, конечно, еще и дар ненависти, дар соперничества, доходящего до белого каления. Когда Луи сообщает отцу, что никому не говорила, какая жизнь у них дома, объясняет она это так: “Никто бы мне не поверил!” Взрослая Кристина Стед, однако, смогла заставить читателя ей поверить. Зрелая писательница сотворила правдивое зеркало, показывающее то, что ее отец и Сэм Поллит меньше всего хотят видеть; когда роман опубликовали, она послала экземпляр в Австралию, правда, адресовала его не Дэвиду Стеду, а Тисл Харрис. Надпись гласила: “Милой Тисл. Семейная робинзонада в духе Стриндберга. В некоторых отношениях может рассматриваться как личное послание к Тисл от Кристины Стед”. Читал ли книгу Дэвид, остается неизвестным.

Шершни

В начале девяностых, дойдя до абсолютного безденежья, я начал принимать приглашения знакомых пожить у них летом и последить за домом. Первый дом, куда я таким образом вселился, принадлежал профессору моей альма-матер. Они с женой боялись, что их сын, студент колледжа, будет в их отсутствие устраивать там вечеринки, и поэтому убеждали меня рассматривать дом как свое частное, недоступное для прочих жилище. Но даже одному мне было там нелегко: чужой дом – это чьи-то купальные халаты в шкафу, запас чьих-то приправ в холодильнике, чьи-то волосы в сливе душа. А когда в доме, что было неизбежно, появился их сын и принялся бегать туда-сюда босиком, потом стал звать друзей и закатывать вечеринки до поздней ночи, я почувствовал себя больным от бессилия и зависти. Должно быть, выглядел я отталкивающе, настоящий дух тоскливого безмолвия, потому что однажды утром на кухне сын хозяев, хоть я не сказал ему ни слова, поднял голову от своей холодной тарелки с хлопьями и грубо привел меня в чувство: “Это мой дом, Джонатан”.

Несколько лет спустя, дойдя до сверхабсолютного безденежья, я сделался летним хранителем величественного дома с украшениями из искусственного мрамора в Мидии, штат Пенсильвания, принадлежавшего моим старшим друзьям Кену и Джоан. Мое прозрение совершилось однажды вечером за мартини, который Джоан зря встряхивала с кубиками льда, о чем ей с нежным упреком заметил Кен. Я сидел с ними на мшистой задней террасе, а они с неким размягченным смирением перебирали проблемы, которые ставит перед ними дом. Матрас из пеноматериала в их спальне крошится и испещрен воронками; красивые ковры превращаются в пыль из-за моли, которую не истребить никакими силами. Кен сделал себе еще один мартини, а потом, глядя на ту часть крыши, что протекает в сильный дождь, произнес резюме, которое неожиданно подсказало мне, как я мог бы жить счастливее, как мне освободиться от гнетущего чувства финансовой ответственности, завещанного родителями. Небрежно держа бокал под углом, Кен задумчиво, не обращаясь ни к кому в особенности, сказал: “Да ведь мы… всегда жили и живем не по средствам”.

Единственное, что я должен был делать в Мидии в обмен на проживание, это косить обширную лужайку Кена и Джоан. Косьба газонов неизменно была одним из тех занятий, что приводили меня в наибольшее отчаяние, и, следуя примеру Кенни, я зажил “не по средствам”: откладывал первую косьбу до тех пор, пока трава не выросла настолько, что, взявшись за газонокосилку, я должен был каждые пять минут останавливаться и опорожнять мешок. Со второй косьбой я тянул еще дольше. Когда наконец я за нее принялся, оказалось, что лужайка заселена множеством земляных шершней. Размером они были с пальчиковую батарейку, а по собственнической агрессивности превосходили даже сына владельцев моего первого летнего приюта. Я позвонил Кену и Джоан в их вермонтское летнее прибежище, и Кен сказал мне, что надо, когда стемнеет и шершни уснут в своих норках, обходить их все одну за другой, наливать в каждую бензин и поджигать.

Я знал, что бензин требует осторожности. Когда я вечером вышел с фонариком и канистрой на лужайку, я, налив бензин в очередную норку, закрывал канистру колпачком, отставлял ее на безопасное расстояние и только потом бросал в норку зажженную спичку. Из некоторых норок, перед тем как я устраивал там ад, слышно было тихое жалобное жужжание, но мое сочувствие шершням перевешивалось восторгом пиромана от вспышек и удовлетворением оттого, что я избавляю свое жилище от захватчиков. В какой-то момент я ослабил бдительность, перестал закрывать канистру между убийствами, и, разумеется, попалась спичка, не желавшая загораться. Пока я раз за разом чиркал ею о коробок, а потом вытаскивал другую спичку, бензиновые пары незримо плыли вниз по склону пригорка к тому месту, где я оставил канистру. Когда я наконец поджег норку и побежал вниз по склону, за мной устремилась огненная река. Обогнав меня, она выдохлась и погасла немного не доходя до канистры, и прошел час, прежде чем я перестал дрожать. Я едва не спалил дом, где живу, – дом, помимо прочего, не мой. Как ни скромны мои средства, лучше все же, подумалось мне, существовать в их границах. С тех пор я никогда не поселялся у знакомых.

Неприглядное Средиземное

В юго-восточной части республики Кипр в последние годы мощно развивается туриндустрия с прицелом на иностранцев. Крупные отели средней этажности, специализирующиеся на отпускных пакетах услуг для немцев и русских, возвышаются над стройными рядами пляжных шезлонгов и зонтиков, а синева Средиземного моря, что и говорить, необычайна. Тут можно очень приятно провести неделю, разъезжая по современным дорогам, утоляя жажду хорошим местным пивом и не подозревая, что в этих краях происходят самые массовые во всем Евросоюзе убийства певчих птиц.

В последний день апреля я отправился в преуспевающий курортный городок Протарас, чтобы встретиться с четырьмя членами Комитета против истребления птиц (CABS) – немецкой общественной организации, которая устраивает сезонные добровольческие “лагеря” в странах Средиземноморья. Поскольку главный сезон ловли певчих птиц на Кипре – осень, когда перелетные пернатые отправляются на юг, нагуляв за лето жирок в северных широтах, я беспокоился, что мы мало что увидим, однако первый же сад, куда мы зашли, расположенный у оживленного шоссе, был полон прутьев, намазанных птичьим клеем. Прямые палки дюймов в тридцать длиной покрывают клейкой смолой дамасской сливы и искусно располагают в ветвях невысоких деревьев так, чтобы птицам хотелось на них садиться. Активисты CABS, которых возглавлял худощавый молодой итальянец с окладистой бородой по имени Андреа Рутильяно, рассыпались по саду и принялись снимать палки, натирать их землей, нейтрализуя клей, и ломать пополам. На всех палках были налипшие перья. В кроне лимонного дерева мы обнаружили “живой плод” – самца мухоловки-белошейки, висящего вниз головой; и хвост, и лапки, и черные с белым крылья у него прилипли. Он дергался и тщетно крутил головой, Рутильяно снял его на видео с разных ракурсов, а Дино Менси, итальянский доброволец постарше, сделал несколько фотоснимков. “Фотографии нужны, – сказал генеральный секретарь организации Алекс Хейд, немец с серьезным лицом. – Война выигрывается в газетах, а не на поле боя”.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5