«А что, – у него принцип есть?» – не унимался Берия. Молотов отшутился:
«Принцип у всех есть, Лаврентий. У Вышинского – это доказать, что пессимисты не правы: можно жить не просто сколько, но и как угодно!»
«Вот именно! – обрадовался Берия. – Об этом и говорю! Тем более, он про Хозяина не имел права так говорить. И с эмигрантами! Они, знаешь, – я тебе сознаюсь, – как армяне: самый ненадёжный народ из дешёвых! Что это за фраза: ”Сталин принял страну, вооружённую деревянной сохой, а оставил с ядерными складами“!»
Молотов промолчал.
«Ну, хорошо, – он сказал не совсем так. Он сказал: знаете ли вы, мол, господа эмигранты, хоть кого-нибудь в истории кроме Хозяина, который принял бы – и так далее; и – оставил бы! Разницы нету! Хозяин ничего не оставлял. И не оставит. Ну, под ”ничего“ я имею в виду жизнь. Он никогда не оставит её на произвол судьбы. И нас тоже.»
Молотов опять молчал.
«Я имею в виду, что Хозяин будет с нами всё время!» – разъяснил Лаврентий.
Теперь уже я не сомневался, что он чувствует даже моё дыхание в трубке. Переигрывать, однако, Берия не стал:
«Но не в этом дело. Какой из Вышинского – спрашиваю тебя – министр инодел? Я тебе сознаюсь, тебя зарубежом люди уважают, а про него если и знают, – то только, что у него нету принципа: сперва был меньшевик, за Ленином охотился, а потом сам называл всех врагами…»
«Лениным.»
«Что?»
«Не Ленином, а Лениным.»
«Ох, Вячеслав ты Михайлович! – шумно вздохнул Берия. – Я про одно, а ты… Как молот – долбишь своё! Я, кстати говоря, не того даже не прощаю ему, что он служил врагам и охотился за Ленином, а того, что если охотишься, надо и ловить!»
41. Честными бывают только если нету выхода…
Я ухмыльнулся: опять Лаврентий прав. И опять – по большому счёту. Не про армян, а про Вышинского: если взялся за дело, – доведи до конца. До победы.
Но и меня, и страну Вышинский устраивал как раз тем, что был мастером.
Во-первых, хорошо владел словом. А на суде – тем более, против эрудитов – это главное. Против них прокурор – кем я его сначала и назначил – должен быть не только эрудитом, но и мастером слова.
Во-вторых, сам он не считал, что на суде мастерство слова – главное. Он считал, что главное на суде происходит до суда. Тоже правильно: признание подсудимого – венец правосудия. А этот венец сплетают во время следствия.
Слово «правосудие» значит «правильно судить». А человека невозможно правильно судить, если он сам не принимает в том участия. Хотя бы тем, что сознаётся. Каждому есть в чём сознаться. И если кто отказывается, значит, не хочет быть честным.
Честными же люди бывают только если нету иного выхода. Поэтому следствие должно – как угодно – лишать преступника иного выхода. Кроме того, чтобы быть честным. Люди не хотят быть честными по многим причинам. Хотя бы потому, что честность лишает гордыни.
У Вышинского гордыни как раз не осталось. Он готов сознаваться во всём и всегда. Не так, как Берия: я, дескать, тебе сознаюсь – и несёт потом чепуху. Вроде того, что сегодня, скажем, честно говоря, понедельник.
Мингрелы, евреи и армяне считают, что это – большое откровение. А настоящего откровения ждут от собеседника. В прежние времена – когда не было телефонов – они при этом крутили на собеседнике пуговицу. А теперь – телефонный шнур. Волнуются.
Вышинский сознался с самого же начала. Иного выхода не имел. Все кругом знали, что он был видный меньшевик и при Керенском подписал ордер на арест Ленина.
Но разыскивал его неуспешно.
Неуспехи прощать труднее, но при личном знакомстве я простил ему и это. Как раз за честность. Которую он выказал ещё до встречи.
Вызывая на неё, я задал ему по телефону трудный вопрос: «Как живёте?» Он отнёсся к вопросу серьёзно и ответил после паузы, что живёт лишь теоретически. А практически считает себя трупом.
Посмотрев потом ему в глаза, я убедился, что он не лжёт: к мертвецам себя и относит. Считая себя самым среди них мёртвым. В чём опять же был прав, ибо тот, кто боится, умирает каждый день.
Это было давно, но умирать он не перестал. И не только потому, что не перестал бояться, а ещё потому, что стал надеяться, будто когда-нибудь перестанет.
А надежда лишает храбрости надёжнее, чем страх.
Молотов – тоже, конечно, трус, но любит жену. И поэтому может решиться на поступок. Если бы арестовали мою жену, я бы взбушевался. Поэтому я по-прежнему дружу с Молотовым, а не с Вышинским. Который мне гнусен.
Но факты теснят. Когда арестовали Полину, Молотов не сознался, что считает жену врагом. Сказал – не ему знать. Вышинский же сознавался даже когда на главных судах я усадил его не на скамью подсудимых, а в кресло прокурора.
Зиновьев, Каменев и Бухарин – ясное дело. Но с Рыковым, с которым я дружил, он обошёлся так же. Назвал врагом и потребовал казни. Дескать, никакой враг не достоин прощения. И если его не заслуживает Рыков, – что, мол, говорить обо мне?! Продажном поляке.
Но министром я назначил его вместо Молотова не только потому, что Молотов не спешил участвовать в правосудии над женой. А потому, что сейчас министром должен быть человек, у которого нет шанса удивить себя и оказаться храбрым.
Дело идёт к развязке. И наша задача – создать у врага впечатление, что мы этого не понимаем. И не знаем. А Вышинский хорош тем, что – в отличие от Молотова – этого не знает.
Зато – как эрудит – знает другое. Что я принял страну, вооружённую деревянными сохами. И что скоро у нас будет столько же атомных бомб, сколько осталось сох. И главное, – что именно за это нас и упрекают.
Я говорю не о врагах. Враги не упрекают. Говорю о сочувствующих. Причём, не об эмигрантах, перед которыми Вышинский и выступил с речью. И которых – сам эмигрант – презирает. Как презирал их другой поляк, Дзержинский. Или даже я. Пока тоже считал себя эмигрантом. Правда, не настоящим. Настоящих, которые живут заграницей, я уважал: они хоть и настоящие же бляди, но эрудиты.
Под сочувствующими я имею в виду половину человечества. Если не больше. А упрекают они нас не за бомбу. Которую сами же и помогали нам строить.
Упрекают за другое. За то, что в джунглях нашей души деревянная соха сплелась с атомной бомбой. Варварство – с социализмом. Безнадёжно косное – с неслыханно новым.
А это в целом верно.
Но сразу не вылечиться. Сразу можно другое, – приступить к лечению. То есть – убрать симптомы. Ибо болезнь проявляется только в симптомах. В чём ещё?
Берия доверительно сообщил Молотову, что того зарубежом уважают. Он имел в виду, что – знают. Уважают меня. Особенно – сочувствующие. Желающие мне долгих лет и крепкого здоровья. А Молотова, как и Лаврентия, они считают симптомами моей болезни.
Американцы недавно вынесли Лаврентия на обложку главного журнала. Дескать, знаем его. Но рядом с его мингрельской «будкой» в пенсне нарисовали замочную скважину. Дескать, не уважаем.
Это вражеский журнал, хотя называется правильно, – «Тайм». По-русски назывался бы правильнее, – «Время». Время убирать засранцев. То есть – деревянную соху. Вышинский это и подчеркнул. Хотя Сталин принял, мол, соху, – оставит он за собой другое. Не вместе с сохой, а вместо неё.
Что именно я собираюсь оставить за собой – не его ума дело, но Лаврентий эти слова прекрасно понял. Поэтому придрался только к одному, – «оставит».
Но Вышинского я ему пока и не оставлю. Как не оставил, например, Жукова. И как не оставлю сочувствующим его самого. С кем без него оставаться? Сочувствующих много. Как и засранцев. А Лаврентий среди них, увы, один.
Но он этого не знает. И уверен, что не знаю этого я. Ибо помимо Молотова, Микояна и Булганина, министерский портфель я отобрал и у него. Но отобрал как раз не только ради сочувствующих. А ради того ещё, чтобы Лаврентий не догадался, что он у меня один. Самый.
У меня и страны. И чтобы в его мингрельской голове – при виде моей гипертонической – не осела соответствующая мысль про меня. С которой, мол, и носятся американцы.
Но теперь соответствующая мысль может придти в мингрельскую голову из страха, будто я уже принял решение отделить её от туловища. Как отделил от последнего портфель.
Почему мне и не лень прослушивать Лаврентия. Чтобы не прозевать момент, если, увы, это решение надо будет принимать. Не если – а когда.
42. Не простудись, барашек-джан!
«Рано или поздно, Михайлович, это произойдёт! Рано или поздно – я тебе сознаюсь – всё происходит!»
«Что ты имеешь в виду?» – произнёс Молотов изменившимся голосом.
«Что говорю! Рано или поздно, говорю, Хозяин убедится, что мы с тобой, Михайлович, и вообще старая гвардия, не только самая дельная, но и самая надёжная…»
«Дай бог!» – вздохнул Молотов.
«А ты почему испугался? О чём подумал?» – спросил Лаврентий после паузы.
«Когда?»
«Когда я сказал, что всё происходит…»
«Я не испугался… Я не понял – что имеешь в виду под ”всё“».
«Это и имею. А что ещё? Рано или поздно Хозяин… – и снова замялся. – Но мы ведь не африканцы!»
«А при чём африканцы?» – удивился Молотов.
«Ни при чём. Просто Серго вычитал, что африканцы…»
«Какой Серго?»
«Мой… Сын.»
«Ну?… Ты, кстати, и Орджоникидзе называл своим…»
Настала пауза.
«И что?! Когда-то мы с ним, да, дружили. Но потом…»
«Продолжай, Лаврентий…»
«Мне не нравится, Михайлович, как ты иногда разговариваешь. Серго был редкий человек, но потом он сам в это поверил – и всё испортил. Начал критиковать. Всех, кто не редкий. И особенно – я тебе сознаюсь – тех, кто более редкий, чем он. Это его Зина, жена, накачала… И правильно, мы с ним дружили. Я даже моего Серго назвал так в его честь. Но дружба дружбой, знаешь…»
«Ладно, не надо об этом. Это я просто… Что же твой Серго вычитал?»
«А! Какое-то племя в Африке выбирает вождей на семь лет. И если вождь хороший и добрый, то после седьмого года, в урожайный сезон, его кушают. Сперва, надеюсь, убивают. Но кушать людей всё равно нехорошо. У нас не принято.»
«Я не хочу даже такое знать!» – вспылил Молотов.
«Но ты же сам сказал, что думать обо всём можно!»
«Думать – да, но знать – нет… – проговорил Молотов, но поразмыслив, добавил. – А если вождь не добрый? Не кушают – что ли? Или даже не убивают?»
«Не знаю… Если не добрый, дают покушать врагам.»
Молотов сперва тяжело задышал, а потом решил рассмеяться:
«А в твоей Мингрелии?»
«Шутки же у тебя, Михайлович! Мингрелия – это не Африка, а грузинская Швейцария! Но с питанием у нас лучше! Хотя я всё равно вегетарианец!»
«Знаю. Но и это ни при чём. Потому что в Мингрелии тебе бы пришлось быть как раз вождём… Но почему ты всё-таки вспомнил про африканцев?»
«А потому, что мы ведь с тобой не африканцы! Хорошо работаем, а в награду нас могут покушать!»
«Кто? Народ не допустит!»
«Вот опять, Михайлович! Ты народ недооцениваешь! У него больше юмора, чем у тебя. И больше жизнерадостности. Народ, Михайлович, всегда ликует: и тогда, когда вождь на трибуне, и тогда, когда на вертеле!»
«Это твой народ такой, мингрелы! – рассердился Молотов. – Это он придумал шашлыки и вертела! Но человек – не баран!»
Лаврентий громко рассмеялся:
«А зачем сердишься, Михайлович? Конечно, не баран. И даже – если баран. Вот ты про мой народ, а у нас в Грузии есть такой народный поэт, Гришашвили. Иосиф его зовут…»
«Ну, говори! Почему вдруг замолчал?»
«Я не замолчал. Я думаю – как точнее перевести? Он, знаешь, свою книгу стихов назвал так: ”Не простудись, барашек-джан“! Понимаешь? То есть – беспокоится о каждом барашке. Чтобы даже не простудился! Но всё равно кушает…»
«Я знаю этого поэта, а что ты этим хочешь сказать?» – растерялся Молотов.
«Я про народ хочу сказать. Человек не баран. И баран не человек. Даже если поставить его на задние ноги и одеть в овечий тулуп. Но если много баранов поставить и всем обещать тулупы, то очень на народ будут похожи. На любой. Даже африканский.»
«Что это за чушь! – обессилел Молотов. – И вообще – при чём тут это? Ты всё время говоришь загадками, Лаврентий. Барашки, вожди, африканцы…»
43. Дураком притворяться – глупо…
Действительно, при чём тут это, подумал и я. Дурака играет. Значит, дурак иногда и есть: не понимает, что эту роль ему играть нельзя. Не поверят.
Если бы он не лгал уже внешностью, я захотел бы вместо Молотова назначить не Вышинского, а Берия. И не только вместо Молотова. Вместо других тоже. Министром всех дел. Захотел бы.
Даже Черчилль сказал в Тегеране, что из всех моих засранцев Берия самый обходительный. Но Берия, увы, лжёт. Тем, что, хотя лицо у него зелёного цвета, выглядит он как еврейский доктор.
А я не люблю такое. Я люблю, например, чтобы доктор был не только доктор, но и выглядел как доктор.
А, кстати, может, Берия и не лжёт. Может, он и есть еврей. Зелёного цвета. Сестра его вышла замуж за мингрельского еврея. Правда, она глухонемая.
Но сам Лаврентий ко всему, что говорят о евреях, не глух. И отнюдь не немой, когда хочет за них заступиться. А хочет часто.
Дураком, по крайней мере, ему притворяться глупо. Начальником ГПУ в 27 лет дурак не станет. Тем более, в Грузии. Где все про всех знают всё. А начальнику ГПУ приходится, стало быть, знать больше, чем всё. И услышать то, что пока не сказали. А может быть, и не скажут.
Он, кстати, этим и оправдывает, что привёз с собой в Москву столько грузин. И не только сюда. Кому только их не воткнул!
Белорусам, например. Кто там начальник МГБ? Не просто мингрел – Цанава, но тоже Лаврентий.
Правда, без того Лаврентия мы намучились бы в Минске с еврейским Мефистофелем. Как мой Лаврентий называл за внешность Михоэлса. Немудрого Соломона. Который, кстати, был дурной актёр. Переигрывал.
Настолько, что – дай ему волю – он сделал бы обрезание не только Мефистофелю, но и Крыму. О чём с американцами и договорился. Превратить Крым в республику обрезанных. В еврейскую родину. А потом – вообще в обрезанную. От нас.
Я приказал Лаврентию обезопасить наглеца. А он знает, что нет никого безопасней почётного мертвеца.
В его случае Лаврентий не артачился. Ибо и сам прощает наглость лишь себе. Называя её принципиальностью. Все противоречия, кстати, Лаврентий, как настоящий вождь, преодолевает посредством лингвистики.
А заартачиться он мог бы вполне. Я, дескать, уже не министр госбеза, и обезопасить Мефистофеля надлежит, согласно лингвистике, не мне, товарищ Сталин, а идиоту Абакумову, которому вы вручили мой портфель. Тем более, что я недавно пил за здоровье товарища Михоэлса. И желал ему долгой жизни.
Так он мне, собственно, и сказал: пусть ваш Абакумов прикажет белорусскому Лаврентию убрать в Минске Мефистофеля. Белорусский Лаврентий заартачится, ибо, как и я, он уверен, что Абакумов идиот, и не просто переигрывает в любой роли, но не понимает её. Заартачившись же, он позвонит, мол, мне. Центральному Лаврентию. А я ему отвечу, что, пусть я и ни при чём, артачиться не советую.
Артачился, рассказал потом Абакумов, сам Михоэлс. Не соглашался ехать в Минск. Нету, мол, времени.
Абакумов его уговорил. Обещал, что это ненадолго. И слово сдержал. Сразу же отзвонил белорусскому мингрелу и сказал: учти, у высокого гостя мало времени. Ходить ему некогда. Подай большой автомобиль. Лучше – грузовик.
Но мой мингрел посоветовал белорусскому бросить Абакумову вызов, – не надеяться на транспорт. Хотя, дескать, конечная сцена может выглядеть именно так, как вообразил её министр: белорусская ночь, гололедица, великий трагический актёр на пустынной улице и – трагический же скрип неисправных тормозов.
На самом деле вместе со своей наглой душой эту дикую мечту о еврейском Крыме Мефистофель вверил богу не под колёсами грузовика, куда его потом подложили, а на даче у белорусского мингрела, который тоже пил за его здоровье. И тоже желал ему долгой жизни.
Богу, как я и ждал, крымская идея не понравилась. А если и понравилась, то – будучи актёром поопытней – он это скрыл.
В Крыму, кстати, начальником МГБ Лаврентий назначил своего же грузина. Гришу Капанадзе. На Украине – тоже тбилисский бериевец. Амайяк Кобулов. Даже в Узбекистане. И опять же мингрел. Алёша Саджая. Даже на Дальнем Востоке. Миша Гвишиани.
И даже в Грузии. И тоже мингрел. Авксентий Рапава. Хотя мингрелов в Грузии знают.
А ещё играет дурака. Но тоже переигрывает. Раскусил его и Молотов. Который в своё время поверил гитлеровскому герру Риббентропу. Лаврентию же не верил никогда. И твердит ему одно и то же: не говори, мол, загадками. Скажи прямо. И хмурится.
А этому герру – когда в 39-м подмахивал с ним бумажку о ненападении – улыбался. Спасибо, дорогой хэр Риббентриппер, за то, что подмахиваешь бумажку и не будешь, значит, на нас нападать. И верил ему, пока я ему не подмигнул. Почему я и подмигнул ему сразу же, как он подмахнул.
А ждать от Лаврентия прямого разговора так же глупо, как глупо было ждать тогда от хэра, что раз подмахнул, – не нападёт.
44. Возможности правды ограничены…
Берия и по личной нужде, с бабами, изъясняется непрямо.
Но что такое непрямой разговор? Это когда разговариваешь с человеком не прямо, а через такое, что ни при чём; что нужно не для понимания, а для красоты.
Непрямой – это разговор через культуру. И через других людей. Не обязательно живых. Если бы все говорили прямо, – нужда в речи сошла бы на нет. А жизнь стала бы совсем грубой. И более одинокой.
Иносказание – это спасение от одиночества. И ещё – красота. Которую ценят как раз на Востоке. А Лаврентий – восточный мужик. Не доверяет правде. Считает её возможности ограниченными.
Некультурный скажет бабе всё как есть. Правду. И ничего кроме. Ты, мол, влезай в мой глиссер, а я буду в тебе ковыряться. А то и прямее выразится.
А Лаврентий обратился к ней через культуру. Мы, сказал он ей, есть министр госбезопасности и бывший футболист. Динамовец. А поэтому милости просим в наш глиссер, где обсудим сложности развития спорта. Всякого, но особенно – плавательного.
По этой фразе видно, что пусть он и мингрел, – знает не только мингрельские запевы, но и Шопена с Берлиозом. А из русских – Рахманинова…
Когда Молотов рассказал мне об этом, я еле сдержал улыбку. Но обещал ему, что мерзавца высеку. И высек. Но не за бабу, а за чекиста. Который был как раз в глиссере.
А глиссер был в Гаграх. Где Лаврентий заслуженно отдыхал. В основном – катаясь на глиссере. Который сопровождали сзади другие глиссеры. И в котором кроме Лаврентия присутствовал всегда тбилисский чекист.
Сдирал шкурку с инжира и выслеживал дельфинов. И тому, и другому Лаврентий радуется как младенец. Инжир ем и я, но дельфинов ненавижу. За название. И за то, что они мыслят как люди.
И вот вместо дельфиновой спины чекист заметил в волне человеческую голову в резиновой шапке. Берия подрулил к голове, – и выяснил, что она принадлежит бабе.
Свесившись через борт, тбилисский чекист стал выяснять у неё анкетные данные. Та отвечала прилежно, но, сняв с носа пенсне и внимательно разглядев её, Лаврентий прервал диалог. Он спросил – что же это она, такая красавица, и, судя по выбившимся локонам, даже блондинка, ищет в воде среди хитрожопых дельфинов.
Она ответила, что ничего не ищет. Тренируется. Ибо скоро спартакиада, а ей надо отстоять титул чемпионки.
Если Лаврентий ей не понравился, она, стало быть, совершила ошибку. Но поскольку чемпионка, наверно, его не узнала, то ошиблась, получается, невольно.
Дело в том, что к тому времени, когда Лаврентий стал наезжать в Гагры уже из Москвы, – не одной только Грузии, а всей державе было известно, что нашего наркома возбуждают именно юные спортсменки. Особенно – участницы спартакиад.
Хотя я лично спортсменов не уважаю. По существу, они состязаются с животными. И при этом – проигрывают. Другое дело, если бы состязались в сообразительности. Или в душевных качествах. В честности, наконец.
45. Прикосновение кладёт начало владению…
Когда я представляю себе бегунов, которых обскачет любой волк, или пловчих, которые, как бы ни тренировались, вызывают хохот у ненавистных мне дельфинов, – я вспоминаю ещё одну притчу в исполнении отца.
А может быть, – и в его сочинении. Потому, что все притчи он рассказывал только про лягушек, считая их самыми загадочными из болотной живности.
Однажды глупый крестьянин Мито обнаружил на голове лягушку. Но возмущаться не стал. Понадеялся, что к утру она отстанет. Лягушка не отстала ни завтра, ни даже послезавтра. И тогда Мито заявился к врачу с жалобой, что из головы у него растёт лягушка. Тот осмотрел болотную живность и, убедившись, что она здорова, спросил: «Ты кто?»
«Я обыкновенная здоровая лягушка. А зовут меня Мито!» «Зачем же тогда ты, Мито, растёшь из макушки глупого крестьянина Мито?»і-іизумился врач.
«Это я расту из его макушки?! – возмутилась лягушка Мито. – Это он сам, глупый Мито, растёт у меня из жопы!»
Отец смеялся и предупреждал, что притча пригодится мне на многие случаи жизни. И был прав: я вспоминаю её даже, когда речь идёт о спортсменах.
Но у Лаврентия не моя душа. Иная. С круглыми очками. Услышав из воды, что незнакомка является участницей спартакиады, – он представился ей и вежливо пригласил её в глиссер обсудить негласные проблемы отечественного плавания. Чемпионка обрадовалась и стала выбираться из волн.
Будь Молотов писателем, он легко представил бы себе – что происходит в это время с Лаврентием.
Ухватившись за борт, спортсменка, по всей видимости, выталкивает сперва из Чёрного моря верхнюю часть молодого и крепкого туловища. И эта часть Лаврентию очень нравится. Загорелостью. А также компактностью сисек. Тем более, что у его жены Нино они как раз некомпактные.
Потом спортсменка ослепляет Лаврентия белоснежной улыбкой и перебрасывает через кромку борта левую ногу. Которая своим тёплым бронзовым светом согревает министру глаза и возвращает им умение видеть.
Разглядев на ней с близкого расстояния дрожащие мускулы и прозрачные капельки морской влаги, Лаврентий – хотя и отдыхал – сильно разволновался. И стал делать вид, что больше всего его беспокоит уже не государственная безопасность, а безопасное перемещение из воды в глиссер чемпионской плоти.
Которую – в заботе о ней – Лаврентий облапил за руку и ногу. То есть – начал этой плотью владеть, поскольку прикосновение и кладёт начало владению.
Зато потерял контроль над собственной, наркомовской, плотью. Она одеревенела. Хотя голова, наоборот, пошла кругом. Ни Шопен, ни даже Рахманинов не смогли бы уже вытеснить из неё мингрельские зачины.
А мингрелы – самое горячее из грузинских племён. Питаются перцем, к которому примешивают прочие продукты. И при этом возбуждаются. Потому, что продукты – скажем, картошку – предварительно раздевают.
Молотов – будь он даже писателем – не способен не только испытать, но и вообразить состояние, овладевшее в глиссере Главным Мингрелом.
Способен зато тбилисский чекист. Который поэтому тотчас же вызвался заменить Лаврентия за рулём. С тем, чтобы тот освободил руки и в кормовом отсеке водного транспорта обсудил с физкультурницей свою негласную проблему. Но очень назревшую.
Лаврентий, однако, объявил ему, что в присутствии провинциального чекиста чемпионка побрезгует ввязываться в дискуссию. Не отводя от неё глаз, он велел чекисту покинуть транспорт. На что как раз тот оказался неспособен, ибо – в отличие от блондинки – плавать не умел.
И тогда Главный Мингрел с непрямой речи переходит вдруг на самую прямую. Грязно ругается и брезгливо сталкивает чекиста в сердитые волны.
Хотя его потом спасли, я вычитал Лаврентию морду. В присутствии того же Молотова. Который и рассказал мне об этом случае. И которого вместе с Лаврентием я попросил задержаться после ужина в честь открытия спартакиады.
Я высек Лаврентия кнутом, сплетённым как раз из прямых слов, и Молотов мне с удовольствием поддакивал. А в конце сцены он оправдал своё ябедничество заботой о чемпионке. Дескать, дама могла составить нелестное представление о наших славных органах.
Стоило, однако, мне заметить, что дело не в даме, а в грубом отношении к рядовому чекисту, Лаврентий огрызнулся на Молотова. Дама, мол, наоборот, составила лестное представление о наших славных органах. Но ты прав, Михайлович, – могла составить и нелестное. Если бы речь шла о твоих. Бесславных.
В моём желудке опять вскочили шарики, нацеженные смехом. И опять – как пузырьки газа в «Боржоми» – побежали к горлу. Я раздавил их кашлем, а Молотов притворился, что, как всегда, не понял Лаврентия.
Не всегда понимал его и я.
46. Где гарантия, что вегетарианцы не едят человечину?
Африканцы, мол, едят вождей в урожайный сезон. Правда, не живьём: сперва убивают. Но кушать людей всё равно нехорошо.
Я этой фразы не понимаю.
Он знает, что я прослушиваю, но всё равно произносит мерзость, о которой Молотов не хочет и слышать. Не исключено, значит, что тем самым Берия объявляет мне, будто ведёт работу. Будто прощупывает – правда ли тот не хочет этого слышать. Или хочет, но стесняется.
А почему, мол, не хочешь, Михайлович? Хозяин отобрал у тебя портфель и арестовал Полину. Единственную жену. Зная, что с другими бабами ты не водишься. И прирос к ней, как банный лист к заднице. Которая, увы, оказалась достаточно обширной и для многих других листочков.
Почему же не хочешь, Михайлович? Мы же с тобой не африканцы! Мы работящие вожди – а нас, видимо, скоро будут кушать. Правда, не живьём.
А может быть, всё-таки хочешь? Но стесняешься – при своих. При мне, например. А при американцах, положим, не стесняешься. Ведь о чём ты, спрашивается, беседовал с ними недавно все шесть часов в пульмановском вагоне? И забыл об этом потом рассказать. Даже Хозяину…
Так, кстати, и было. Молотов мне ничего не говорил. А я его умышленно не спрашиваю. Какой смысл? Если «забыл» и не рассказывает сам, то понесёт чепуху.
Спросил я зато у Лаврентия. О чём, дескать, Молотов разговаривал с американцами в пульмановском вагоне?
Вопреки ожиданию, Лаврентию не стало стыдно, что он этого не знал.
Всё, мол, вышло там неожиданно. По графику, Михайлович должен был не выехать из Вашингтона в Нью-Йорк, а наоборот, вылететь. И вдруг – за десять минут до выхода из посольства – ему звонит вашингтонский мэр и говорит, что мистер Молотов слишком высокий гость для того, чтобы доверить его плохой погоде в небе.
Дескать, мы, американцы, очень уважаем процесс строительства социализма в отдельной стране, а поэтому доставим вас в пункт назначения в отдельном же поезде с пульмановским вагоном. Куда не пустим борзописцев, чтобы не приставали к вам с лишними вопросами о том, будет ли атомная война и как скоро.
Раньше, сказал мне Лаврентий, Михайлович подобную жеребятину не стал бы и слушать. И в этом Лаврентий тоже прав – не стал бы. Но теперь вдруг не только послушал, но и послушался.
Установить удалось лишь то, что в пульмановском вагоне все шесть часов вашингтонцы всё-таки приставали к Молотову, но он никому из нас ничего об этом так и не рассказал.
Получается – он считает, что есть вещи, о которых никто не должен знать. И получается не только это, но и другое. Такое получается, после чего не верится, будто он не смеет знать, как обращаются с африканскими вождями в урожайный сезон…
Но где гарантия, что Лаврентий и вправду не знает – о чём же Молотов договаривался с врагами в пульмановском вагоне? Может быть, как раз знает, но молчит, ибо его это устраивает?
Где гарантия, что он всего лишь работает над ним? А не с ним? Или что «работает» не с тем, чтобы запугать его мной и – втроём, вместе с ним и с Маленковым – объявить меня в урожайном сезоне добрым вождём?
Маленкова он презирает больше, чем Молотова, но снюхался ведь и с тем. Хотя и считает его глупым, как ночной горшок. Причём, с отбитой ручкой. Но зато с тройным подбородком. И, как Молотова, величает его моим «сратником».
Так где же гарантия, что вместе с этими «сратниками» он не считает, что в ближайшем сезоне мне из вождей пора уходить в боги? То есть – в желудки других вождей.
На что он, собственно, сегодня и намекнул, – в конце декабря. Не дожидаясь сезона. На весь Большой театр. На весь мир. Сталин, мол, уже настоящий бог. Но в то же время человек. Правда, не настоящий, – редкий.
А сейчас прёт ко мне на ужин…
И где гарантия, что вегетарианцы не едят человечину? Тем более, что Лаврентий утверждает, будто человек не животное. Он уверен, что – хуже. И знает, что я об этом знаю. О том, что он в этом уверен. Поэтому сегодня он и подчеркивал, что Сталин – редчайшее исключение из людей.
Но это не мингрельская идея. Абхазская. Миша Лакоба догадался первый.
Но Миша высказывался неосторожно. То есть – конкретно. Называл всегда цифру: такие, как Сталин, рождаются раз в 100 лет. После того, как арестовали Нестора, брата, стал выражаться осторожнее: раз в 100-200 лет.
Лаврентий же цифр не называет вообще. Просто: редчайшее исключение в истории. И всё!
47. Не разбирается в людях умышленно…
В 35-м он издал книжку о развитии большевизма в Закавказье. В основном – обо мне. И немножко – об Орджоникидзе.
Выяснилось, однако, что писал её другой мингрел, Бедия. Профессор. У которого я это и выяснил. Но Лаврентию сказал об этом только недавно.
Да и то непрямо. Намекнул. Не стоило – ради спасения профессора – и намекать, но я сердился на Лаврентия не из-за плагиата, а из-за того, что, хотя книжку писал не он, материалы к моей биографии собирал почему-то сам.
Намекнул я, правда, по-грузински. И на грузинском.
Весной этого года Лаврентий объявил мне в присутствии засранцев, что к юбилею его книжка о закавказских большевиках выйдет в новом издании. Дополненном и переработанном.