Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о смерти и суете

ModernLib.Net / Джин Нодар / Повесть о смерти и суете - Чтение (стр. 2)
Автор: Джин Нодар
Жанр:

 

 


      Начальник милицейского участка беседовал с Нателой подобострастным голосом, но для проформы допросил об обстоятельствах инцидента и «Шепилова». Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где Сёма сперва прочёл ей отрывки из своей знаменитой поэмы о Чайльд-Гарольде, потом вошёл с нею в освящённый небесами союз и, изнурённый тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в её объятиях. Проснулся – в тех же объятиях – от крика дворничихи, которая первой и увидела утром труп старика.
 

10. Перспектива его заклания приятно их возбуждала

 
      После свадьбы Сёма «Шепилов» долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, он заполучил в жёны самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же – единственную в истории грузинского еврейства – приняли в штат республиканского КГБ. Секретаршей самого генерала Абасова.
      По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между «Шепиловым» и Нателой был обречён на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность рядом с доставшейся ему бабой, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, изгоняет её восвояси.
      Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг – безо всякого основания – проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем Сёма стал, увы, самим собою, – худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти.
      Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, «Шепилов» принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах. Рукописные копии сочинений – не на суд, а из гордости за царство поэзии – он раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали: она их не читала.
      «Шепилов» из-за нехватки яичка – о чём, конечно, было известно властям – числился инвалидом, обладал, соответственно, правом нигде не работать – и нигде и не работал. К тому же, стихи свои – по причине трудоёмкости занятия – он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, Сёма успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у неё не было ни сил, ни времени. Оправдывалась она тем, будто стесняется, ибо не считает себя достойной даже нерифмованных строф.
      Сёму отговорка эта ввергала в восторг и вдохновляла на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью. Любая благородная баба, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания.
      «Шепилова» прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и поэтому внушил себе страсть к романтической поэзии. В его собственных глазах это обстоятельство предоставило ему лицензию на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов лишило его лучшего из мужских качеств – недоверия к бабам. И лучшего же из его индивидуальных достоинств – презрения к себе.
      Зато петхаинские дамы считали «Шепилова» незаурядным мужчиной. Во-первых, мол, при наличии большого количества наследственных бриллиантов, он ежедневно сочиняет любовные стихи, но главное – посвящает их не заезжим блядям или чужим жёнам, а собственной же хозяйке. Стало быть, рассуждали они, в тщедушной Сёминой плоти гнездится уникальная душа.
      Доктор Даварашвили дружил с «Шепиловым» со школьной скамьи. Невзлюбил же он его после того, как отец доктора – в отличие от Сёминого родителя – оставил сыну в наследство лишь собственные фотокарточки. Доктор поэтому пытался втолковать петхаинским простачкам, что души – тем более уникальной – в природе не существует, но вот мозг нашего лирика, воистину уникальный, он, доктор, при необходимости пересадил бы даже себе. Именно и только этот "шепиловский" орган жизнеспособен, ибо, мол, Сёма его не эксплуатирует. О чём эти стихи, дескать, и свидетельствуют.
      Доктор учил при этом, будто не только «Шепилов», но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь собственный ущербный мир. Сёма же, мол, паршивец, к тому же ещё и притворяется, будто он – это не он, а кто-то другой. Притворяется исключительно от безделья, ибо он не настолько уж глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить. Особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сёму.
      Что же касается его души, – раз уж вам, дескать, нравится это слово, – то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для особенно мелких предметов, и этою лупой, смеялся доктор, мерзавец рассматривал не папины бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
      На подобное злословие «Шепилов» реагировал как романтик. Не унижаясь до отрицания сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужиком, – при случае способен и на грубый поступок. Я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, – что я сердцем чист. Но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист.
      Будучи уже самим собой, Сёма признавался, что эта фраза принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, «Шепилов», отличается, мол, меньшей стеснительностью. То есть – готовностью зарезать друга, не дожидаясь осени.
      Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за учёность, перспектива его заклания – на фоне бесприютной скуки – столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе. Как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Сёмой стихотворец. Впрочем, если, мол, Сёма и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту.
      Тем не менее, Нателу петхаинцы считали грешницей по другой причине. Неожиданной, но тоже простой.
 

11. Избавитель не нуждается в существовании

 
      Ещё в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике чёрный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро. От австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности.
      Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским «подпольщикам», определявшим цену на эту продукцию простейшим образом: умножая уплаченную за неё сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину дохода приходилось отдавать властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.
      Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев. Именно они, по мнению Кремля, страдали незарегистрированной формой оптимизма: не просто верили в своё светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства.
      В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец.
      Поскольку в те годы даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди. Образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молодёжи: прямолинейностью и жаждой крови.
      В городе наступили чёрные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя.
      Ликовали недолго. Начались облавы, но и теперь – хотя ряды торговцев быстро редели – в смертельность этой атаки они всё-таки не верили: забирали их и прежде, но до судов дело не доходило, ибо, в конце концов, кто-нибудь в милиции или прокуратуре соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти.
      Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего петхаинцам любое грехопадение, но и самих же себя, власти выказали в этот раз твёрдость характера. И, главное, последовательность. Состоялся показательный процесс – и трёх петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу.
      Испортилась и погода.
      Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой и обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над «Грузинским Иерусалимом» нависла опасность катастрофы, равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Равная тогдашней угрозе выселения в Казахстан.
      Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерьёз задумали выжечь чёрный рынок. Залман Ботерашвили – и тот растерялся, хотя, правда, тогда ещё не был раввином. Выразился он кратко, решительно и непонятно: "Бога, да славится имя Его, нету!"
      Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое. По некоей технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время. И только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ни по какой нужде ниоткуда и никогда не отлучается.
      Залман не согласился с этой теорией и попытался отстоять свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды в отместку отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть её не сгубили. Залман осудил себя за разовое увлечение свободой, поспешно отрёкся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно.
      Сёма «Шепилов», кстати, произнёс тогда, в чёрные дни Петхаина, фразу ещё более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога. Величие Избавителя, заявил он, заключается в том, что Избавитель не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление!
      Скорее всего, эту информацию Сёма получил от жены, потому что избавление пришло именно через неё.
      Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались. Следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговорённых к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы в духе графа Монтекристо.
      Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась пёстрая карусель сплошного петхаинского рынка, а в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей.
      Никакого небесного знамения, как и предполагал «Шепилов», этому не предшествовало. Предшествовало этому лишь возвращение в Москву кремлёвской комиссии. Вскоре после её отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, они выказывали её в жажде по отношению к столь же универсальной ценности, как кровь. По отношению к взятке. Будучи, однако, образованней своих предшественников, они то ли из осторожности, то ли из брезгливости отказались входить с петхаинцами в контакт, изъявив согласие взимать с них оброк только через одного-единственного посредника. Нателу Элигулову.
      Именно тогда Сёма «Шепилов» впервые и стал в стихах сравнивать супругу с прекрасной Юдифью из Библии, спасшей единоверцев от вражеского набега. Тогда же, с лёгкой руки прогрессистов, многие петхаинские единоверцы Нателы и постановили, будто молодые отцы города допускают её к себе из того же соображения, из которого ассирийский полководец Олоферн, по приказу Навуходоносора осадивший еврейский город Ветилий, пренебрёг бдительностью и приютил легендарную иудейку. То есть, дескать, – из неистребимой мужичьей тяги к бесплатному блуду.
      Доктор прорицал при этом, что поскольку бесплатный блуд, как и блуд по любви, обходится всегда дороже платного, постольку, подобно глупцу и кутиле Олоферну, малоопытные тбилисские взяточники, доверившиеся не ему, лидеру и грамотею, а Нателе, поплатятся скоро собственными головами. Причём, в отличие от добронравной Юдифи, блудница Элигулова доставит, мол, эти головы в корзине не народу своему, а хахалю, гебисту и армянину Абасову, а тот, подражая легенде, не преминет выставить их потом на городской стене. Для обозрения из Москвы.
      Окажись это пророчество верным, к спасённым торговцам вернулись бы траурные дни, но неприязнь доктора к Нателе была столь глубокой, что он не постоял бы за такою ценой, – только бы раз и навсегда укрепить петхаинцев в том уже популярном мнении, согласно которому придурок «Шепилов» избрал себе в музы сущую ведьму…
 

12. Счастливая формула для умножения достатка

 
      Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями – счастливая формула для умножения достатка.
      Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев – бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдавать выездную визу. Объясняли это, во-первых, своей привязанностью к евреям, а во-вторых, жёсткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности.
      Кандидаты спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нету неискупимого греха, нету и неодолимой привязанности. И действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как эти лица тотчас же находили в себе силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям. Что проявлялось в выдаче последним искомого документа.
      Обмен мнениями и ценными бумагами – визами и деньгами – производился через Нателу.
      По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами.
      Среди трофеев хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Эти трофеи, утверждал доктор Даварашвили, состояли из смехотворного хлама. Вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбываемых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Теодора Герцля.
      Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по мнению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила. Её как раз Абасов выбрасывать Нателе и не велел.
      Касательно Бретской библии, точнее, её особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в городе Ашдод.
 

13. Рукопись обладала чудотворной силой

 
      Важность Бретской библии выходит далеко за рамки того обстоятельства, что она и свела меня с Нателой, с которой – за неимением повода – познакомиться мне долго не удавалось.
      За время существования эта библия обросла многими легендами, и поэтому, ко всеобщему удобству, бесспорным считалось только то, о чём упоминалось в каждой. В каждой указывалось, что эта рукопись была написана полтысячи лет назад в греческом городе Салоники, находившимся под властью турецкого султана Селима Первого. Написана же была в семье еврейского аристократа Иуды Гедали, переселившегося в Грецию из Испании, откуда чуть раньше власти и изгнали отказавшихся от крещения иудеев.
      Иуда Гедали заказал рукопись Пятикнижия в приданое единственной дочери – светловолосой красавице по имени Исабела-Руфь, которая страдала меланхолией и которую он вознамерился выдать замуж в Грузии. Это решение он принял по той причине, что достойные её руки испанские сефарды подались в северные страны, где климат усугубляет душевные расстройства. Впрочем, если бы даже те не уехали из Испании, то вряд ли стали бы добиваться руки Исабелы-Руфь, поскольку кроме меланхолии она, как поговаривали, страдала амурными пороками.
      Иуда Гедали остановил выбор на Грузии не столько из-за обилия в ней тепла и света, сколько потому, что в те времена память о близком родстве между испанскими и грузинскими евреями была ещё жива. В те времена даже коренные народы Грузии и Испании сознавали, что задолго до того, как они появились, а тем более стали коренными, в их края пришли евреи и назвали эти края своим именем. Иберией. Что и значит на иврите «пришлые».
      Эти евреи принадлежали к одному и тому же колену, но со временем кавказские «иберы» – под влиянием восточных принципов лицемерия – проявили большую изобретательность, чем их западные сородичи, осевшие на Пиренеях. В восемьсот каком-то году, избегая насильственного крещения, одна из этих еврейских семей, Багратионы, приняла христианство и взошла на грузинский престол. Благодаря чему иудеев так никогда из восточной Иберии, из Грузии, не выселяли.
      Именно Багратионам и рассчитывал выдать дочь Иуда Гедали. Он исходил из того соображения, что раз уж грузинские Багратионы украшают свой национальный герб шестиконечной звездой и гордятся принадлежностью к «Дому Давида», то не побрезгуют и породниться с прекрасной соплеменницей из испанской Иберии.
      Багратионы побрезговали. Иуда Гедали не сумел отнестись стоически и скончался, оставив дочери в наследство виллу и библию. После смерти отца Исабела-Руфь, согласно каждой из легенд, впала в такую глубокую меланхолию, что покинула Салоники. Забрав с собою – наперекор стараниям местных греков – наследственную рукопись Пятикнижия, она прибыла в Стамбул и попросилась в гарем султана Селима, где провела ровно семь лет.
      Хотя султан был уже в том возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых книг, он часто звал к себе иудейку переводить ему вслух из Пятикнижия. Что помогало султану не только в расширении кругозора, но и в притоке крови к одному из периферических органов.
      Этот важный эффект большинство легенд приписывает магической силе библейского текста, хотя существовало ещё и мнение, будто турка приводил в любовное волнение иностранный акцент Исабелы-Руфь. Поскольку, однако, чтения возбуждали не только султана, но и меланхолическую иудейку, резоннее заключить, что с самого же начала пергаментная рукопись действительно обладала чудотворной силой.
      В 1520 году, с завершением чтения последней главы, Селим скончался. Исабела-Руфь покинула дворец и теперь уже отправилась в Грузию. Отправилась без гроша за душой, потому что золотые украшения, подаренные ей султаном за красоту и услужливость, пришлось отдать главному евнуху в качестве выкупа за её же собственную библию. Исабела-Руфь дорожила Пятикнижием больше всего остального по той простой причине, что только ему и удавалось охранять её от удушающих приступов меланхолии.
      С тех пор, после её отбытия в Грузию, за долгий период в три с половиной столетия, строгих фактических данных о приключениях Бретского Пятикнижия нету. Легенды противоречат друг другу либо прямо, либо косвенно. Все они сходятся, наконец, на событии, происшедшем в конце прошлого века в картлийской деревне Брети.
 

14. Предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей

 
      Однажды в безлунную ночь еврейский пастух по имени Авраам, крепостной князя Авалишвили, сидел на берегу местной горной речки без названия и очень складно размышлял о смысле жизни. Сидел в той же позе, в которой его знаменитый тёзка и коллега из Ветхого Завета догадался вдруг о том, что кроме Бога, увы, Бога не было и не будет.
      Не успев придти к столь же универсально значимому заключению, бретский пастух заметил посреди воды аккуратный пучок плывущего по течению огня.
      Когда еврей оправился от шока и протёр глаза, пучок уже не двигался и мерцал прямо против него, зацепившись за выступавший из воды белый камень. Не разуваясь, пастух вошёл в речку и поплыл в сторону огня, который при приближении еврея засуетился и стал свёртываться. Пристав к выступу, Авраам разглядел под дотлевавшими языками пламени толстенную книгу в деревянном переплёте. Он осторожно прикоснулся к ней и, убедившись, что книга не обжигает пальцы, приподнял её над водой, повернул к берегу и поспешил с находкой к владетелю окрестных земель. К князю Авалишвили.
      Вскоре в Грузии не осталось человека, кто не знал бы, что в Брети обнаружилась чудотворная библия. Не тонущая в воде, не горящая в огне и, главное, способная – за мзду – выкуривать из души любую хворь. Больше того: она, говорили, в зависимости от размера платы умеет распутывать до ниточки сложнейшие сны. И предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей.
      Авалишвили приставил к рукописи городского грамотея из ашкеназов, который принимал посетителей в специальном светлом помещении рядом с княжескими покоями.
      В этом помещении ашкеназ-грамотей подробно обсуждал с гостями сперва характер и стоимость искомой ими услуги, а потом просил их закрывать глаза и тыкать серебряной указкой в текст раскрытой перед ними библии. Нащупанная строфа служила грамотею ключом к решению любой задачи, избранной клиентом из длинного прейскуранта.
      После смерти Авалишвили старший наследник князя продал Тору за солидную сумму местным евреям, которые переместили её в синагогу. Истратив вырученные деньги, он хитростями забрал у них рукопись обратно и продал её ещё раз. Теперь – евреям из соседнего княжества. На протяжении последующих десятилетий эта история повторялась шестнадцать раз – и если бы не вступление в Грузию Красной Армии в 1921 году, возня с Бретской библией так никогда бы и не прекратилась.
      Большевики экспроприировали рукопись, находившуюся тогда в доме одного из сбежавших во Францию потомков бретского князя, и приговорили её к уничтожению. Спустя пятнадцать лет, однако, выяснилось, что рукопись была не уничтожена, а тайно продана кутаисскому еврею. Продал её ему красный командир с фамилией Авалишвили, которого в 1936-м году большевики арестовали и судили по обвинению в спекуляции государственным имуществом. И в связях с эмигрантами.
      На процессе обвиняемый просил принять во внимание два смягчающих вину обстоятельства. Во-первых, покойный кутаисский еврей, которому он продал библию, тоже был большевиком. А во-вторых, продана библия была с личного ведома Серго Орджоникидзе, начальника военной экспедиции по установлению в Грузии советской власти.
      Суд рассмотрел оба смягчающих обстоятельства, но постановил командира расстрелять.
      Что же касается Бретской библии, она перекочевала в тбилисский горсовет. Куда – по решению суда – передала её вдова кутаисского большевика, харьковская хохлушка, уверенная, что хранила посвящённый ей мужем грузинский перевод украинского эпоса. Судьбой рукописи горсовет распорядился не раньше, чем несколько набожных петхаинцев всучили там кому-то взятку, в результате чего она была отписана на хранение учреждённому тогда Музею Грузинского Еврейства имени Лаврентия Берия.
      Идея основания этого музея принадлежала прогрессистам, заявлявшим, будто его существование убедит мир в бережном отношении советской власти к еврейской старине. Скоро стало очевидно, что кроме рукописи Пятикнижия иных сколько-нибудь ценных символов этой старины оказаться в музее не может по той причине, что их никогда и не существовало.
      Директор музея Абон Цицишвили, который и настоял, чтобы вверенное ему учреждение было удостоено имени Берия, решил восполнить отсутствие экспонатов собственными историческими гипотезами, изложенными в форме объёмистых докладов. Хотя никто этих докладов не читал, горком распорядился держать их под плохо освещенным стеклом, ибо, по слухам, Абон убеждал в них главным образом самого себя, будто интернациональное по духу мингрельское население Грузинской республики находится в кровном родстве с наиболее передовым и знатным из еврейских колен. С грузинским еврейством.
      Осторожность горкомовцев объяснялась фактом мингрельского происхождения Берия и непредсказуемостью его реакции на изыскания Абона. Свою любовь к еврейству последний проявлял в том, что стремился повязать с евреями всё истинно величественное. За мудрость научного вымысла Москва наградила его в 37-м году приглашением на коллективную встречу с немецким романистом Лионом Фейхтвангером, поведавшим потом мировой общественности, что «национализм советских евреев отличается трезвым воодушевлением».
      С ходом времени, однако, то есть с ростом воодушевления, Абон стал утрачивать трезвость. На собрании по случаю 15-летнего юбилея музея он доложил ошалевшим петхаинцам, будто вдобавок к тому, что прямые предки Лаврентия Берия были истыми иудеями, они и сочинили моисеево Пятикнижие. Бретская копия которой представляет собой авторский экземпляр, подаренный этой примечательной семьёй всему грузинскому народу.
 

15. Бежал куда глядели косившие глаза

 
      Тою же ночью мой отец Яков позвонил Абону домой и велел ему бежать куда глаза глядят, ибо главный прокурор города подписал уже ордер на закрытие музея и арест директора. Через полчаса Абон примчался к отцу с огромным банным саквояжем, из которого вытащил толстенную книгу в деревянном переплёте и драматическим жестом вручил её при мне Якову с заклятием хранить её от врагов еврейства как зеницу ока.
      Во взгляде директора стоял не страх за свою судьбу, а – удивление по поводу неблагодарности властей. Это моё впечатление, впрочем, могло быть и неадекватным, поскольку Абон косил.
      Испугался зато отец. Почему это, спросил, хранить книгу должен именно я?
      Ты – должностное лицо, и у тебя её никто искать не додумается, ответил Абон, хлопнул за собою дверью и, как посоветовал отец, убежал. Убежал он, однако, не туда, где можно было скрыться, но туда, куда глядели его косившие вправо глаза, в чём мы с отцом и с матерью убедились, провожая его взглядом из-за осторожно приоткрытой оконной ставни.
      Всю ту ночь мы с матерью не проронили ни слова, чтобы дать отцу возможность сосредоточиться над прощальной просьбой Абона. Сосредоточиться ему никак не удавалось, и эта его растерянность сковала, как показалось мне, не только нас с матерью, но и книгу, пролежавшую всю ночь на краешке стола рядом со старым немецким будильником, стрелка которого цеплялась с опаской за каждое деление на циферблате.
      Перед рассветом, когда будильник щёлкнул и стал дребезжать, отец встрепенулся, задушил звонок ладонью и – с возвращением полной тишины – сообщил нам шёпотом, что чекисты станут искать Бретскую библию в нашей квартире.
      Он велел мне поэтому немедленно пробраться через окно в соседнюю с нами ашкеназийскую синагогу и схоронить там рукопись в шкафу для хранения порченых свитков Торы.
      В течение трёх дней я жалел еврейский народ и считал отца трусом.
      На четвёртый к нам заявились чекисты и потребовали вернуть советской власти Бретскую библию, которую гражданин Цицишвили, задержанный неподалёку от нашего дома, выкрал из музея и вручил на хранение отцу.
      Яков напомнил чекистам, что он – должностное лицо, а Цицишвили – лжец, ибо, мол, никакой рукописи тот на хранение не приносил.
      Вскоре выяснилось, что отец рисковал карьерой напрасно: обнаружив в шкафу Бретскую библию, ашкеназы побежали с нею в Чека и божились там, будто чудотворная книга сефардов сама укрылась в синагоге, за что заслуживает строжайшего суда. Чекисты согласились с последним, но поверить ашкеназам, будто рукопись пробралась в шкаф без внешнего содействия отказались, и в наказание надолго лишили их синагоги.
      Не поверили чекисты и отцу, поскольку его – тоже надолго – лишили должности.
 

16. Неутоление любовной тоски

 
      С той поры стоило упомянуть при мне о Бретском Пятикнижии, меня охватывало смущение, которое испытывают подростки, обнаружившие в душе пугающее единство противоречивых чувств. Взрослого человека этим уже не смутить. Он способен совершать невозможное: расчленять ощущения и справляться с ними поодиночке. Эта премудрость оказалась для меня столь же непостижимой, как умение лечить бессонницу сном. Поэтому все эти годы воспоминания о Библии обновляли во мне ноющую боль в той ложбинке, вправо от сердца, где вместе с душой и таится совесть.
      Будучи нестрогой, совесть теснила меня редко и небольно, но разошлась вовсю тогда, когда стало известно, что, наткнувшись в парадном шкафу на рукопись, ашкеназы выдали её на строгий суд. Никакого суда над библией не учинили бы и никакие ашкеназы её бы не нашли – положи я рукопись в старый шкаф из-под порченых свитков Торы. В тот самый шкаф, который имел в виду отец и который никто обычно не открывал, а не в парадный, куда прихожане лазали каждодневно.
      В старом шкафу водилась огромная крыса по имени Жанна, стращавшая меня тем, что питалась пергаментом, к тому же – с порченым текстом. При дневном свете я бы не побоялся её, но ломиться к Жанне ночью смалодушничал, зная по себе, что ничто не раздражает сильнее, чем перебитый сон.
      Другим чувством, возникавшим во мне при упоминании Бретской книги, было возмущение, что сперва греки, потом турки, и наконец грузины считали, будто она принадлежит им. Больше того: с какой стати, негодовал я, картлийский кретин Авраам, задумавшийся у речки о тайне существования, побежал с библией к князю?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11