Я представлял себе тени заждавшихся петхаинцев. Шевелящиеся тени на фоне далёких, забрызганных жёлтым светом манхэттенских небоскрёбов. Различал огни сигарет, слышал сморкания, вздохи, бессвязные реплики, шуршание листьев под ногами. Видел и наш, петхаинский, участок на «Маунт Хеброн» – выделенный нам неровный, но опрятный пустырь.
Вообразил себе и Нателину яму, которую – в соответствии с нашей традицией – надлежало вырыть глубже, чем принято в Америке. Хотя в Америке подходят к этому разумней. Похоронить покойника – это сделать его незаметным для живых. А для этого незачем рыть глубоко.
Место же для Нателы я выбирал сам.
Зелёный холмик, усеянный белыми камушками.
66. Существование пропитано ужасом небытия
Мысли эти, усталые и скорбные, не кончались, хотя я уже выскочил из тоннеля и катился по шоссе.
Стал жадно оглядываться, стараясь выудить взглядом утонувшее во мраке пространство. Привыкнув к темноте, глаза мои научились различать в ней отдельные предметы. Мелькнула колонка, у которой я высадил Амалию. Мелькнули и первые жилые постройки Квинса. Знакомый щит: ”Кошерное мясо братьев Саймонс“. Знакомая тумба водохранилища, а над нею завязший в облаках знакомый же диск луны. Настолько чистой и оранжево-розовой, что на фоне захламленного Квинса мне её стало жалко.
По обе стороны «Доджа» возникали и убегали за спину образы знакомого пространства – и это подавляло во мне пугающее ощущение моего неприсутствия в мире.
Пространство, подумал я потом, есть, как и время, метафора существования. Его гарантия. Среда, без которой невозможно чувствовать себя живым. Смерть, наоборот, – это исчезновение пространства.
Пространство – это хорошо, подумал я.
И время – тоже хорошо.
Я различал во тьме предметы и линии, которые в солнечном свете уже видел сегодня по дороге в Манхэттен. Почувствовал в себе присутствие времени – и эта связь со временем тоже убеждала меня в том, что я живой.
Смерть – это разобщённость со временем. Поэтому людей и тянет к старому. К людям, которых они знают.
Узнавание людей в пространстве и времени, узнавание пространства во времени или времени в пространстве – единственная примета нашего существования. Поэтому и тревожит нас исчезновение знакомого, своего. Поэтому меня и радует существование петхаинцев.
И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы…
Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться.
Я вздрогнул: ужас! Никогда – ничего нового. Никогда – ничего прежнего. Никогда – ничего. Вот почему все и боятся смерти. Вот почему наше существование насквозь пропитано ужасом небытия. Вот почему смерть, находясь в конце жизни, превращает её в сплошную агонию, а кончина есть движущая сила и неизбывно манящая к себе тайна нашего бытия…
Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало её жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить её по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей.
Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку.
67. Там, где никто из живых не бывал
Гроба не было.
Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, – ничего…
«Додж» устоял на колёсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк – продолжал урчать и трястись.
Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы её в машине не было никогда.
Я закрыл глаза, потом открыл их, но её по-прежнему не было.
В плоть мою и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскалённая тяжесть, – как подогретая ртуть. Я встряхнул себя, шлёпнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. Налёг на газ и – машину рвануло вперёд.
Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повёл и бровью – просто отметил это в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку «Мальборо», вытащил из неё сигарету, поднёс к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижёг мне горло. Я закашлялся – и это убедило меня в том, что я продолжаюсь.
Я летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и у меня ни о чём ином думать не получалось. Мыслей или догадок или чувств не было. Была только паника резко ускорившегося существования.
Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал – только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь.
Вокруг – на кладбище – стало совсем темно. «Додж» светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, – и из затаившейся мглы выскакивали возбуждённые светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них – из светлого базальта – блеснула толстая змея.
Подъезжая к «незаселённому», петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть.
Петхаинцев на дороге не было.
Я проехал до задней изгороди – ни души.
Подал машину задним ходом и тормознул прямо против «петхаинской» земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было.
Я осторожно выступил из машины на землю и осмотрел её.
Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками – а это могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?!
Меня передёрнуло от страха: почудилось, будто случилось что-то страшное – и всех их раскидало по ещё не обозначенным могилам на этом пустыре перед моими глазами. Подумалось обо всех вместе как о едином создании. Жена моя – и та не вспомнилась отдельно.
Я тряхнул головой и поспешил по пустырю в его самую глубь.
«Додж» за моей спиной урчал уже неровно, и луч из единственной фары стал подрагивать. Цепляясь за него, я брёл, как лунатик – искал зелёный квадрат с ямой для Нателы. Не было нигде и его.
У меня вновь мелькнуло подозрение, что нахожусь не в жизни, а там, где никто из живых не бывал.
Через несколько мгновений свет стал быстро таять во мраке, а мотор всхлипнул и умолк. Я ощутил внезапную слабость и споткнулся за выступ в земле. Упал, но понял, что подняться не смогу: тишина и темень навалились мне на плечи и больно придавили к земле.
68. Время не знает куда удалиться
Прошло время.
Когда ко мне вернулись силы, а глаза вновь обрели способность видеть, я разглядел сперва остроконечные контуры Манхэттена по другую, далёкую, сторону жизни. Потом – рядом с собой – увидел лопату с приставшими к ней комьями сырой земли. Увидел и белые камушки в траве предо мной, и только тогда сообразил, что не вижу Нателиного квадрата по той только причине, что на нём и лежу!
Я ощутил под собой рыхлый бугорок. Услышал серный запах сырой земли и сладостно-горький дух полевых цветов. Увидел и цветы. Под бугорком покоился венок. Шелестел листиками, как живой. Как выросший из земли. Трепыхался на ветру и конец белого шёлкового банта, готового упорхнуть: «Нателе Элигуловой от соотечественников. Мы не забудем тебя, и да простит нас Бог!»
В горле у меня сильно сдавило, но, собрав силы, я протолкнул солёный ком вовнутрь. Уронил голову на руки и очень сильно захотел, чтобы надо мной склонился Бог, ибо душа моя была уже переполнена слезами и молитвами.
Потом в груди моей возникла боль. Она быстро накалялась, и я испугался: умереть на кладбище было бы смешно. Прислушавшись к себе, я вздохнул с облегчением: боль крепчала не в сердце, а вправо от него. В той крохотной ложбинке, где вместе с душою живёт совесть. Но боль эта была не только болью вины перед Нателой, но и болью нестерпимой обиды за то, что мы с ней так неожиданно и навсегда расстались и что она уже в земле.
Ныло теперь не только в груди. Всё моё существо охватила жгучая боль невысказанности…
Не отнимая кулаков от земли, я крепче вдавил в них свои сомкнутые веки и попытался вернуть зрению образ Нателы, чтобы покрыть его ладонями, полными нежности и благословения. Несмотря на истязания, память моя не отзывалась: я видел только гроб в машине и женщину в ней с неясным лицом. Увидел даже сцену в Торговом Центре, когда Натела объявилась нью-йоркским петхаинцам. Вспомнил её слова, голос – но лица по-прежнему не было.
Увидел её и в петхаинской квартире, и в здании ГеБе. На лестнице даже. И снова – в гробу, во дворе квинсовской синагоги. Лица не было.
Потом – вместо уныния или отчаянья – во мне шевельнулась слабая догадка.
Затаив дыхание, я медленно приподнял голову и раскрыл глаза.
Из кладбищенской мглы, из густого марева грусти, проступал чистый оранжево-розовый диск, похожий на луну. Остановился прямо передо мной и стал быстро гаснуть. Но затухал он не ровно и не целиком, а отдельными пятнами. Наконец, дрогнул и исчезать перестал.
Я всмотрелся и разглядел в нём женское лицо, а на лице – голубые с зеленью глаза. Зрачки застыли в щедром разливе белой влаги, исходя многозначительной невозмутимостью лилий в китайских прудах. Невозмутимостью такого очень долгого существования, когда время устаёт от пространства, но не знает куда удалиться.
У Нателы Элигуловой были такие же глаза, и такие же черты, и тот же шрам на губе, но что-то вдруг подсказало мне, что это лицо принадлежит другой женщине – Исабеле-Руфь. Потом я ощутил, что она задышала на меня смешанным запахом степного сена и свежей горной мяты.
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
03.01.2009