– Такие ужасы, что и назвать не смели?
– Да. Были и такие.
С минуту она смотрела на него, и, отвечая на ее взгляд, Марчер без всякой связи подумал, что когда Мэй Бартрем раскрывает всю ясную глубину своих глаз, они так же прекрасны, как в юности, только теперь их красота светит странно-холодным светом -тем самым, который отчасти составляет или, может быть, предопределяет бледное, жестокое очарование этого времени года и этого часа суток.
– А между тем, – проговорила она наконец, – мы с вами перебрали немало ужасов.
Ощущение необычности усилилось, когда она, такая фигура в такой картине, заговорила об «ужасах», но через несколько минут Мэй Бартрем предстояло сделать нечто еще более необычное – впрочем, даже это он по-настоящему понял лишь потом, – уже заранее как бы звучавшее в воздухе. Яркий, как в молодости, блеск ее глаз был одним из предвестий того, что последовало. А пока Марчеру пришлось согласиться с ней.
– Да, когда-то мы с вами далеко заходили.
Он осекся, заметив, что говорит об этом, как о чем-то, оставшемся в прошлом. Что ж, он хотел бы, чтоб так оно и было, но исполнение его желания, по мнению Марчера, все больше и больше зависело от Мэй Бартрем.
Но тут она мягко улыбнулась.
– Далеко?…
В ее тоне звучала непонятная ирония.
– Вы хотите сказать, что готовы пойти еще дальше? Хрупкая, ветхая, прелестная, она по-прежнему смотрела на него, но, казалось, забыла, о чем они говорят.
– По-вашему, мы так далеко зашли?
– Но, если я правильно вас понял, вы сами сказали, что мы почти всему смотрели прямо в лицо.
– В том числе и друг другу? – Она все еще улыбалась. – Впрочем, вы совершенно правы. Мы с вами много фантазировали, иногда многого боялись, но кое-что так и осталось неназванным.
– Значит, худшему мы в лицо не посмотрели. Хотя, по-моему, я мог бы, если бы знал, что вы имеете в виду. У меня такое чувство, – пояснил он, – что я потерял способность представлять себе эти вещи. – И тут Марчер подумал: а видит ли она, до какой степени он опустошен? – Эта способность исчерпана.
– А вам не приходит в голову, что и у меня она исчерпана?
– Вы сами проговорились, что это не так. Для вас это уже не вопрос воображения, раздумий, догадок. Не вопрос выбора. – Наконец он заговорил в открытую. – Вы знаете что-то, чего не знаю я. Вы и раньше давали мне это понять.
Он сразу увидел, что последние слова сильно ее задели.
– Я, мой друг, ничего не давала вам понять, – с твердостью сказала она.
Он покачал головой.
– Вы не умеете скрывать.
– О-о-о! – Это относилось к тому, чего она не умела скрыть, и было похоже на подавленный стон.
– Вы признали это много месяцев назад, когда я сказал, что вам страшно, как бы я не догадался. Вы ответили тогда, что мне все равно не догадаться, бесполезно и пробовать, и не ошиблись, я не догадался. Но вы думали о чем-то определенном, и теперь я понимаю – это касалось, это касается возможности, которую вы считаете наихудшей. Поэтому, – продолжал он, – я и взываю к вам. Поймите, сейчас меня страшит только неведение, знание уже не страшит. – Она молчала, и тогда он снова заговорил: – Я потому еще так уверен, что вижу по вашему лицу, чувствую в воздухе, во всем, что населяет эту комнату, – вы вне игры. Покончили с этим. Вам уже все известно. Вы предоставляете меня моей судьбе.
И Мэй Бартрем слушала его, белая, неподвижно застывшая в кресле, словно в ней зрело решение, и в этом было прямое признание, хотя какая-то тонкая, полупрозрачная преграда еще не совсем рухнула, внутреннее сопротивление не до конца сломилось.
– Это действительно было бы наихудшим, – произнесла она, с трудом разжимая губы. – Я имею в виду то, о чем никогда не говорила вам.
На секунду он онемел.
– Чудовищнее, чем все наши чудовищные догадки?
– Чудовищнее. Ведь вы сами сказали слово «наихудшее» – разве этого не достаточно? – спросила она.
– Достаточно, если и вы, как я, разумеете нечто, что соединяет в себе все мыслимые утраты и весь мыслимый стыд, – подумав, ответил Марчер.
– Так оно и будет, если будет, – сказала Мэй Бартрем. – Но помните, это ведь только мое предположение.
– Ваше убеждение, – возразил Марчер. – Для меня этого довольно. Потому что я чувствую – оно правильное. И если вы по-прежнему не желаете объяснить мне, значит, решили бросить меня.
– Нет же, нет! – настойчиво сказала она. – Разве вы не видите, я с вами, все еще с вами. – И как. бы для большей убедительности поднялась с кресла, а это редко случалось с ней в последнее время, и встала перед ним, прекрасная и хрупкая в своем белом, струящемся платье. – Я не покинула вас!
Этим усилием одолеть слабость она так великодушно подтверждала свои слова, что, если бы ее порыв не увенчался, к счастью, успехом, Марчер скорее огорчился бы, чем обрадовался. Она стояла перед ним, и холодная прелесть глаз сообщалась всему ее облику, так что в ту минуту Мэй Бартрем как бы вновь обрела юность. Поэтому он не жалел ее, он принимал то, что она предлагала, – готовность помочь ему и сейчас. Но вместе с тем чувствовал – этот свет в любой миг может угаснуть и, значит, нельзя терять времени. Ему не терпелось задать ей несколько самых важных вопросов, но тот, что как бы сам собой вырвался у него, по сути вмещал все остальные.
– Тогда скажите мне, буду ли я сознавать, что страдаю?.
Она, не колеблясь, покачала головой.
– Нет!
Теперь он окончательно уверовал: ей ведома тайна – и был потрясен.
– Но что может быть лучше? Почему вы считаете, что это самое худшее?
– А по-вашему, самое лучшее?
Она явно говорила о чем-то конкретном, так что Марчер опять встревожился, хотя луч успокоения все еще брезжил ему.
– Но чем плохо, когда человек не сознает?
Он задал этот вопрос, и они молча взглянули в глаза друг другу, луч стал еще ярче, и тут Марчер прочел в ее лице что-то, бьющее прямо в цель. И тогда, до корней волос залившись краской, он задохнулся – так пронзительна была догадка, разрешавшая как будто все сомнения. Его вздох гулко разнесся по комнате.
– Понял! Если я не страдаю… – проговорил он, когда снова обрел дар речи.
В ее взгляде, однако, было сомнение.
– Что вы поняли?
– Как что? То, конечно, что вы имеете, что имели всегда в виду.
Она опять покачала головой.
– Сейчас я имею в виду не то, что прежде. Это совсем другое.
– Новое?
– Новое, – помолчав, сказала она. – Не то, что вы думаете. Я знаю, о чем вы подумали.
Теперь можно было передохнуть от догадок; но что, если она все-таки неверно поняла?
– Вы не считаете, что я действительно осел? – спросил он не то горестно, не то угрюмо. – Что все это – заблуждение?
– Заблуждение? – повторила она с глубокой жалостью. Ему стало ясно – такая возможность представляется ей чудовищной, и не ее имела она в виду, обещая, что он не будет страдать. – Нет, разумеется, нет! – твердо сказала она. – Вы были правы.
Однако он не мог отделаться от мысли – а вдруг, прижатая к стене настойчивостью допроса, Мэй Бартрем просто пытается спасти его? Ведь всего гибельнее для него – так, во всяком случае, казалось Марчеру – было сознание, что история его жизни глупа и банальна.
– Это правда? Может быть, вы боитесь, что я не выдержу, если до конца пойму, каким я был болваном? Ответьте, вся моя жизнь не была отдана пустому вымыслу, дурацкому заблуждению? Не зря я ждал? Дверь не захлопнулась перед самым моим носом?
Она еще раз покачала головой.
– Что бы там ни было, но это не так. И какая бы ни была реальность, она реальна. Дверь не захлопнулась. Дверь открыта, – сказала Мэй Бартрем.
– Значит, что-то случится?
И опять она выжидающе помолчала, не отводя от него пленительных холодных глаз.
– Для этого нет слова «поздно».
Скользящим шагом она подошла к нему, приблизилась, постояла с минуту совсем рядом, точно переполненная тем, что не было произнесено. Этим движением она, видимо, хотела придать чуть больше весу словам, которые не решалась и все-таки намеревалась сказать. Он стоял у незажженного камина, украшенного только маленькими старинными часами отличной французской работы и двумя безделушками из розового дрезденского фарфора, и Мэй Бартрем длила его ожидание, ухватившись за каминную доску, как бы ища в ней поддержки и ободрения. Она длила и длила ожидание, вернее, длил его он сам. И вдруг ее движение, ее поза с прекрасной живостью подсказали ему, что у нее есть еще что-то для него: поэтому так нежно сияло ее изможденное лицо, так светилось белым свечением серебра. Марчер видел – она не ошибается, из ее глаз глядит та самая истина, о которой шел их разговор, до сих пор наполнявший воздух недобрыми отголосками, но сейчас, без всякой логики и оснований, эта истина почудилась ему несказанно успокоительной. Охваченный изумлением, он с жадной благодарностью ждал ее откровений, и минута шла за минутой, а они все молчали, она – обратив к нему светящееся изнутри лицо, он – ощущая невесомую настоятельность ее близости, глядя на нее ласково и по-прежнему только выжидательно. Но напрасно он ждал, слово так и не было произнесено. Произошло другое, выразившееся сперва в том, что она закрыла глаза. В тот же момент ее слегка передернуло, и, хотя Марчер продолжал в упор смотреть на нее, продолжал смотреть еще требовательнее, она, отвернувшись, направилась к креслу. Она отказалась от напрасной попытки, но он ни о чем другом уже не мог думать.
– Вы так и не сказали…
Отходя от камина, она коснулась звонка и, бледная неживой бледностью, опустилась в кресло.
– Простите, мне очень нездоровится.
– Так нездоровится, что вы не можете сказать мне?… – В страхе он подумал и чуть было не крикнул – а вдруг она умрет, ничего не открыв ему, но, спохватившись, задал вопрос по-иному; впрочем, она ответила, как будто те слова были сказаны.
– Вы и сейчас… не знаете?
– Сейчас? – Она, казалось, подразумевала, что за последние минуты что-то изменилось. Но, без промедления повинуясь звонку, в комнату уже вошла горничная. – Я ничего не знаю. – Потом он корил себя за то, что в голосе его, должно быть, звучало отвратительное нетерпение, явно говорившее – он до последней степени разочарован и умывает руки.
– Ох! – вздохнула Мэй Бартрем.
– Вам больно? – спросил он, когда горничная подошла к ней.
– Нет, – ответила Мэй Бартрем.
Обняв ее за плечи и собираясь увести из гостиной, горничная, как бы в опровержение, просительно взглянула на Марчера, но он все-таки еще раз подчеркнул свое недоумение:
– Но что же произошло?
С помощью служанки Мэй Бартрем опять стояла перед ним, и он, чувствуя, что не смеет задерживаться, машинально взяв шляпу и перчатки, направился к двери. Потом остановился, по-прежнему ожидая ответа.
– То, что должно было, – сказала она.
5
Назавтра Марчер снова пришел к ней, но – небывалый случай за все их долгое знакомство – она не смогла его принять, и, потерянный, уязвленный, даже рассерженный, во всяком случае уже не сомневаясь, что такое нарушение установленных обычаев означает начало конца, он отправился бродить наедине со своими мыслями, из которых одна была особенно неотвязна. Мэй Бартрем умирает, он скоро ее утратит, она умирает, и это конец его собственной жизни. Он забрел в парк и там остановился, вглядываясь в подступившее вновь сомнение. В ее отсутствие оно становилось все настойчивее: когда она была рядом, он верил ей, но сейчас, в горестной своей заброшенности, хватался за объяснение, которое, само собой напрашиваясь, несло немного убогого тепла и не слишком много холодного отчаянья. Она обманула его, стараясь спасти, стараясь всучить хоть что-то, в чем он мог бы найти успокоение. То неизбежное, что должно было произойти с ним, разве в конечном счете оно уже не происходит? Ее смертельная болезнь, ее смерть, его последующее одиночество – это и представлялось ему в образе зверя в чаще, это и припасли ему боги. В общем, она так и сказала на прощание, иначе и нельзя было понять ее слова. Вместо чудовищного события, высокого, исключительного жребия, вместо удара судьбы, который, сокрушив, обессмертил бы его, – печать обыкновенной людской обреченности. Но в этот час своей жизни бедный Марчер считал, что вполне довольно и обыкновенной людской обреченности. С него хватало и этого; его гордыня готова была смириться даже с таким завершением бесконечно долгого ожидания. Смеркалось. Он сел на садовую скамью. Нет, он себя не дурачил. Что-то должно было произойти, сказала она. Когда Марчер собирался встать со скамьи, его вдруг пронзила мысль о том, как точно соответствует завершающее событие той длинной дороге, по которой он брел к этому завершению. Мэй Бартрем пядь за пядью прошла с ним весь путь, деля его тревожное ожидание неизбежного, отдавая себя целиком, отдавая жизнь, дабы оно наконец разрешилось. Она помогала ему жить, и, оставив ее позади, как жестоко, с какой раздирающей болью он будет ощущать эту утрату! Может ли быть что-нибудь сокрушительней?
Это он узнал через неделю; продержав в отдалении, лишив покоя, измучив отказами допустить к себе, когда день за днем он приходил к ней, Мэй Бартрем все же положила конец его испытанию и приняла Марчера в той самой гостиной, где принимала всегда. Но для этого ей пришлось с немалым для себя риском выдержать встречу со всем, что так бесспорно и так тщетно составляло добрую половину их прошлого, и, при всем ее очевидном желании смягчить и умерить его одержимость, избавить от долгих терзаний, вряд ли она могла ему помочь. А она только этого и хотела – во имя собственного спокойствия в последний раз помочь ему, пока силы еще не совсем ее оставили. Марчер был так взволнован переменой в ней, что, подсев к креслу, решил ни о чем больше не спрашивать, но она сама вернула его к тому разговору и перед расставанием повторила сказанные тогда слова: она не скрывала, как ей необходимо оставить в полном порядке то, что их связывало.
– Я не уверена, что вы поняли. Вам нечего ждать больше. Оно пришло.
Каким взглядом он впился в нее!
– Вы уверены?
– Уверена.
– То, что, по вашим словам, должно было прийти?
– То, чего мы с юности ожидали с вами.
Она была рядом, и Марчер опять верил ей, хотя бы потому, что так мизерно мало мог противопоставить ее утверждению.
– По-вашему, оно пришло – реальное, окончательное с именем и датой?
– Реальное. Окончательное. Насчет имени не знаю, но безусловно с датой.
Он снова стал в тупик.
– Но пришло среди ночи, пришло и обошло меня?
Мэй Бартрем бледно и как-то загадочно улыбнулась.
– О нет, не обошло.
– Но если я ничего не заметил и оно меня не коснулось?…
– Вы не заметили. – Она нерешительно помолчала, как бы сомневаясь, стоит ли ей говорить об этом. – Не заметили, и вот это самое удивительное. Это всего непонятнее. – Голос у нее был слабый, как у больного ребенка, и все же сейчас, стоя у последнего предела, она говорила с непреклонностью сивиллы. Она не сомневалась, что действительно знает, и в этом, казалось Марчеру, была та возвышенность, которая соответствовала закону, им управлявшему. Он как бы слышал голос этого закона, вещавшего устами Мэй Бартрем.
– Оно коснулось вас, – продолжала она, – и свое дело сделало. Завладело вами.
– И мне об этом ничего не ведомо?
– И вам об этом ничего не ведомо. – Он наклонился к ней, взявшись за подлокотник ее кресла, и она, улыбаясь своей нынешней туманной улыбкой, положила свою руку на его. – Довольно, что ведомо мне.
– Ох! – смятенно вздохнул он, как не раз в последнее время вздыхала она.
– Мои давнишние слова оправдались. Теперь вы уже никогда не узнаете и, по-моему, должны этому радоваться. Оно вас не миновало, – сказала Мэй Бартрем.
– Но что «оно»?
– То, что было вам предназначено. Ваш внутренний закон. Он свершился. И я очень рада, – храбро добавила она, – что успела увидеть, чем он не был.
Марчер не спускал с нее глаз; слова Мэй Бартрем, да и она сама были так непостижимы, что он бросил бы ей открытый вызов, когда бы не чувствовал: нельзя злоупотреблять ее слабостью, надо смиренно принимать все, что она еще может дать, смиренно и безропотно, как откровение свыше. И заговорил он только потому, что уже предвидел, какое одиночество его ждет.
– Если вы радуетесь тому, чем он не был, значит, могло быть хуже?
Она отвела от него глаза и глядела куда-то вдаль.
– Но ведь вы помните наши страхи, – сказала она через секунду.
– Значит, этого мы никогда не боялись? – недоуменно спросил он.
Она медленно перевела глаза на него.
– Мы представляли себе много всякого, но представлялось ли нам хоть раз, что когда-нибудь приведется вот так разговаривать об этом?
Он попытался было вспомнить, но их бессчетные фантазии словно растворились в густом холодном тумане, где даже мысль сбивалась с дороги.
– Но, вероятно, тогда мы еще не могли так говорить?
– Да, пожалуй. – Она изо всех сил старалась ему помочь – Во всяком случае, не с этой стороны. Это ведь другая сторона.
– Для меня все стороны одинаковы, – ответил бедный Марчер, но, когда она в знак несогласия тихонько качнула головой, спросил: – Может быть, мы уже перешли?.
– Перешли? Нет, мы ничего не перешли. Мы – здесь, – подчеркнула она слабым своим голосом.
– Нам-то какой от этого прок? – с полным чистосердечием отозвался Марчер.
– Не такой уж маленький. Прок хотя бы в том, что уже нечего ждать. Все прошло. Осталось позади, – сказала Мэй Бартрем. – До сих пор… – Но тут ее голос прервался.
Боясь утомить ее, он встал, но нелегко было справиться с желанием узнать. В конечном счете она только и сказала ему, что он бродит в потемках, а это Мар-чер понимал и без нее.
– До сих пор? – тупо повторил он.
– Понимаете, до сих пор это могло прийти в любую минуту и, значит, всегда присутствовало.
– Ох, пусть что угодно приходит, мне теперь все равно! – сказал Марчер. – По мне, пусть бы оно всегда присутствовало, как вы выражаетесь, чем отсутствовало вместе с вами!…
– Ну, я!… – Бледными своими руками она отмахнулась от его слов.
– Отсутствовало вместе со всем на свете! – Было мучительно сознавать, что он стоит перед ней в последний раз в их жизни, во всяком случае, в последний раз меж ними идет речь о его безусловном, о его бездонном падении. Невыносимая тяжесть этого сознания, видимо, и вырвала у него последний членораздельный протест: – Я верю вам, но говорю прямо – по-прежнему не понимаю. Для меня ничего не прошло. И не пройдет, пока не пройду я сам – дай бог, чтобы это случилось поскорее. Вот вы говорите, – продолжал он, – будто я уже все получил сполна, но объясните, как я мог не почувствовать того, что именно мне и было предназначено почувствовать?
Она ответила ему, быть может, немного уклончиво, но без всякого замешательства:
– Вы заранее поверили, что обязательно «почувствуете». Вам предстояло претерпеть свою судьбу. А ее можно претерпеть и не зная об этом.
– Но ведь… Разве претерпеть не значит выстрадать?
Она молча смотрела на него.
– Нет… Вы не понимаете.
– Я страдаю! – сказал Джон Марчер.
– Не надо, не надо!
– Но уж с этим я ничего не могу поделать.
– Не надо! – повторила Мэй Бартрем.
Несмотря на слабость, она произнесла это таким необычным тоном, что он уставился на нее, уставился, словно ему на мгновение забрезжил невидимый прежде свет. Потом опять стустилась темнота, но мелькнувший свет успел превратиться в новую мысль.
– Потому что я не имею права?…
– Не надо вам знать, не следует, – полная жалости к нему, увещевала она. – Не следует, потому что мы не должны.
– Не должны? – Когда бы он знал, о чем она говорит!
– Да. Это было бы слишком.
– Слишком? – продолжал он спрашивать, но уже через секунду его недоумению пришел конец. В только что блеснувшем свете и в свете, исходившем от измученного лица Мэй Бартрем, ее слова наполнились смыслом, который охватывал все, иначе они вообще не имели смысла; это открытие вместе с мыслью, чем было для нее такое знание, обрушившись на Марчера, вырвало у него вопрос: – И из-за этого вы умираете?
Но она сосредоточенно вглядывалась в него, как бы стараясь понять, до чего он додумался, и, возможно, что-то увидев или чего-то испугавшись, прониклась глубоким состраданием.
– Я еще пожила бы для вас, если б могла. – Прикрыв глаза, она погрузилась в себя как бы для последней попытки собраться с силами. – Но не могу. – И снова посмотрела на него, прощаясь взглядом.
Она действительно не могла, это слишком быстро, слишком бесповоротно подтвердилось, и всякий раз, когда потом ему удавалось мельком увидеть ее, он видел только мрак и обреченность. Этот странный разговор был их последним. Спальню, где ее терзала болезнь, неусыпно оберегали, доступ туда был почти закрыт для Марчера; к тому же в присутствии врачей и сиделок, двух-трех родственников, которых, без сомнения, привлекало возможное наследство, он чувствовал, как мало у него так называемых прав и как должно всех удивлять, что после стольких лет дружбы их не оказалось больше. Даже какой-то четвероюродный брат, тупица из тупиц, и то был правомочнее, хотя в жизни подобного персонажа Мэй Бартрем ничего не значила. А вот в его жизни она занимала особенное место – чем иначе объяснить ее незаменимость? Как непонятно устроено человеческое бытие, как парадоксально то, что у него, Марчера, нет привилегий по отношению к Мэй Бартрем! Эта женщина, можно сказать, была для него всем, но никто не считал себя обязанным признавать их близость. Еще труднее, чем в завершающие недели, оказалось положение Марчера, когда на огромном сером лондонском кладбище отдавали последний долг тому, что было смертно, что было бесценно для него в его друге. Похороны были немноголюдны; но с Марчером обошлись так небрежно, словно провожающих были сотни. Говоря короче, с этой минуты он уже не мог закрывать глаза на то, что участие, которое принимала в нем Мэй Бартрем, не дает ему никаких преимуществ. Марчер затруднился бы объяснить, чего он ждал, но нынешнее ощущение двойной утраты, во всяком случае, было неожиданностью. Он не только лишился ее участия, он к тому же не почувствовал – а почему, решительно не понимал – той атмосферы особой почтительности или хотя бы пристойного соболезнования, которая обычно окружает человека, понесшего тяжкую потерю. Казалось, что, с точки зрения общества, никакой тяжкой потери он не понес, словно это не явно и не очевидно, более того, словно у него нет на это законных прав и оснований. Шли недели, и порой Марчеру хотелось открыто, даже вызывающе утвердить невосполнимость своей утраты – пусть бы кто-нибудь попробовал усомниться в этом и дал ему повод облегчить душу прямой отповедью! Но такие порывы почти сразу сменялись беспомощным раздражением, и тогда добросовестно, безнадежно вороша прошлое, он задавался вопросом, не следовало ли вести себя по-другому уже, так сказать, в начале начал.
Он задавался многими вопросами, поскольку этот всегда вел за собой вереницу других. Мог ли он, Марчер, при жизни Мэй Бартрем поступать иначе, не выдавая их обоих? Нет, не мог, ибо разгласи он, что они вместе стояли на страже, все узнали бы о его суеверном ожидании Зверя. Вот почему и сейчас он принужден молчать, сейчас, когда чаща опустела, а Зверь бесшумно ускользнул. Как глупо, как плоско звучали эти слова! А вместе с тем стоило исчезнуть из его жизни вот этой тревоге ожидания, и все вокруг до того переменилось, что даже он сам был удивлен. Это исчезновение трудно было чему-нибудь уподобить, разве что внезапно умолкнувшей музыке, полному запрету музыки в помещении, издавна к ней приученном, созданном только для ее звуков и вслушивания в них. Во всяком случае, если в какую-то минуту былого своего существования он мог отважиться и приподнять завесу над образом, им самим придуманным (ведь перед ней он эту завесу приподнял!), то пойти на это теперь, рассказать чужим людям об опустевшей чаще, о том, что отныне он в безопасности, значило бы прослыть среди них пустым фантазером, более того, показаться пустым фантазером самому себе. И в конце концов все свелось к тому, что бедный Марчер с трудом волочил ноги по своей истоптанной заросли, где заглохла жизнь, замерло ее дыхание, где в потаенном логове уже не сверкали чьи-то злобные глаза, и словно все еще высматривал зверя, а главное, томился тоской по нему. Он брел по существованию, которое стало непонятно-просторным, и вдруг застывал в местах, где подлесок жизни казался ему погуще, уныло спрашивая себя, недоуменно и горестно гадая, не здесь ли прятался в засаде Зверь. Но так или иначе, Зверь прыгнул, ибо в несомненной истинности утверждения Мэй Бартрем у Марчера не было сомнений. Перемена в строе его мыслей была безусловная и окончательная, ибо предназначенное уже совершилось с такой безусловностью и окончательностью, что не осталось ни страхов, ни надежд; короче говоря, вопрос о том, чего ждать в будущем, попросту отпал. Теперь предстояло неотступно решать другой вопрос – вопрос о неопознанном прошлом, о судьбе, которая так и осталась скрыта непроницаемым покровом.
Мучительные попытки сдернуть этот покров, найти разгадку превратились в главное занятие Марчера, и, возможно, они-то и удерживали его в жизни. Она, его друг, сказала – пусть не пытается догадаться, наложила запрет на знание, будь оно даже ему доступно, усомнилась в самой его способности проникнуть в тайну; именно это и отнимало у него покой. Пусть ему не дано снова пережить уже случившееся, но, во имя простой справедливости, зачем было подвергать его подобному унижению, погружать в сон до того беспамятный, что утраченного сознанием уже не обрести никакими усилиями мысли? Случалось, он давал себе слово или восстановить пробел, или вообще покончить с сознанием; постепенно это превратилось в лейтмотив его существования, в страсть, по сравнению с которой меркли все прежние чувства. Мар-чер горевал об этой утрате, точно безутешный отец об украденном или заблудившемся ребенке, и как тот стучится во все двери и наводит справки в полиции, так он дни и ночи проводил, заглядывая во все уголки своего сознания. В таком состоянии духа он, естественно, стал думать о путешествии, и притом очень длительном: ему представлялось, что поскольку другое полушарие не может дать меньше, чем это, значит, не исключена возможность, что оно даст больше. Перед отъездом из Лондона Марчер совершил паломничество к могиле Мэй Бартрем, добрался до нее по лабиринту улочек пригородного кладбища, отыскал среди множества чужих могил; он собирался просто еще раз попрощаться, но, оказавшись наконец у цели, оцепенел, завороженно уставясь на могильную плиту. Он простоял целый час, не мог ни уйти, ни постичь мрака смерти, вглядывался в имя и дату на плите, безуспешно пытался выведать тайну, которую они хранили, ждал, боясь вздохнуть, что, сжалившись над ним, камни откроют сокрытое. Марчер даже преклонил колени на этих камнях, но тщетно: они не выдали ему того, что лежало под ними, и могила обрела для него лицо лишь потому, что имя и фамилия Мэй Бартрем казались ему глазами, для которых он был чужим. Марчер долго и потерянно смотрел на них, но не увидел ни проблеска света.
6
После этого Марчер год путешествовал, но и в глубинах Азии, оглушая себя впечатлениями, полными то увлекательной романтики, то безгреховной чистоты, он неизменно ощущал: для человека, познавшего то, что довелось познать ему, внешний мир всегда будет суетен и убог. Душевная настроенность стольких лет, отраженная памятью, сияла мягким радужным светом, и в сравнении с ним блеск Востока казался дешевкой, грубой и безвкусной. А горькая истина была проста: в числе других утрат он утратил и своеобычность. На что бы он ни смотрел, все невольно тускнело под его взглядом: так как он сам потускнел, стал вровень с посредственностью, окружающее было для него крашено одним цветом. Случалось, стоя перед храмами богов и гробницами царей, он в поисках высоких мыслей обращался к чуть заметной могильной плите на пригородном лондонском кладбище, и чем больше времени и пространства разделяло их, тем напряженнее взывал Марчер к этой единственной свидетельнице его былого величия. Только она и укрепляла в нем твердость и гордость, а что ему до былого величия фараонов? Неудивительно, что назавтра после возвращения Марчер отправился на кладбище. Его и в прошлый раз непреодолимо тянуло туда, но теперь в нем появилась какая-то уверенность, обретенная, без сомнения, за многие месяцы отсутствия. С тех пор, помимо воли, изменился весь строй его чувств, и, блуждая по земле, он, так сказать, с окраин своей пустыни прибрел к ее центру. Он притерпелся к жизни в безопасности, смирился с собственным угасанием и довольно образно сравнивал себя с теми, некогда знакомыми ему старичками, жалкими и сморщенными, о которых тем не менее все еще шла молва, будто они дрались на десятке дуэлей и были любимы десятком герцогинь. Впрочем, старичкам дивились многие, а ему, Марчеру, дивился один лишь Марчер; вот он и торопился вернуться к самому себе, как, вероятно, сказал бы он сам, и освежить это чувство удивления. Поэтому так быстры были его шаги, так невозможна всякая отсрочка. Марчера подгоняла слишком долгая разлука с той единственной частью его «я», которой он теперь дорожил.
Итак, можно без натяжек сказать, что на кладбище он шел в приподнятом настроении и стоял там, ощущая даже какой-то прилив бодрости. Та, что лежала под плитой, знала о его необычайном душевном опыте, и теперь могила, как ни странно, перестала чуждаться Марчера. Она встретила его не насмешкой, как прежде, а мягким доброжелательством, и, казалось, так искренне радуется ему, как иногда, после долгой разлуки с нами, радуются вещи, которые издавна принадлежат нам и сами тоже как бы признают нашу общность.