Рассказы о псевдосверхъестественном и ужасном (№4) - Веселый уголок
ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Джеймс Генри / Веселый уголок - Чтение
(стр. 3)
Таков был для Брайдона внутренний смысл этой последней его демонстрации – торжественной, размеренной и целенаправленной, какой он и хотел ее сделать. Он мысленно закончил свою речь и отвернулся – и только теперь почувствовал, как глубоко он был взволнован. Он прошел обратно в соседнюю комнату, взял свою свечу, которая, как он заметил, догорела почти до самого подсвечника, и, попутно отметив также, как резок звук его шагов, хоть он и старался ступать легко, он в одну минуту, сам не приметив как, уже очутился на другой стороне дома. Тут он сделал то, чего до сих пор никогда не делал в такие часы, – наполовину открыл окно, из тех, что выходили на фасад, и впустил ночной воздух; раньше он побоялся бы этим разрушить колдовство, царившее в доме. Но теперь это было не важно, колдовство все равно уже было разрушено – разрушено тем, что он уступил и признал себя побежденным, так что впредь и приходить в дом уже не было смысла. Пустая улица – ее иная, чуждая жизнь, так еще подчеркнутая этой огромной, залитой светом пустотой, – была рядом – доступная для зова, для прикосновения, и Брайдон уже чувствовал себя там, в ней, даже еще не сходя со своего столь высокого насеста; и он высматривал что-нибудь утешительно-заурядное, какую-нибудь вульгарно-человеческую черточку: появление мусорщика или вора, какой-либо ночной птицы, самого низшего разряда. Он был бы рад и такому признаку жизни, приветствовал бы даже медлительную поступь своего друга полисмена, которого до сих пор всегда старался избегать, даже не был уверен, что ему не захотелось бы, появись тот сейчас на улице, вступить с ним в какой-то контакт, окликнуть его под каким-нибудь предлогом со своего четвертого этажа. Но какой предлог был бы не слишком нелеп и не слишком для него унизителен, какое объяснение помогло бы ему сохранить достоинство и его имени не попасть в газеты – это ему самому было неясно. Он был так занят мыслью о том, как высказать свое новоявленное Благоразумие, выполняя тем клятву, которую только что дал своему противнику, что эта задача заслоняла все остальное, с тем ироническим результатом, что Брайдон на время как бы утратил всякое чувство меры. Если бы он сейчас заметил прислоненную к фасаду стремянку – одну из тех головокружительных вертикалей, которыми пользуются маляры и кровельщики и, случается, оставляют до утра на месте, уж он как-нибудь ухитрился бы, сидя верхом на окне, зацепить ее рукой и ногой и одолеть этот способ спуска. Если бы ему сейчас попалось под руку такое нехитрое приспособление на случай пожара, какие он, ночуя в гостиницах, иногда находил у себя в номере – вроде каната с узлами или спасательного полотнища, – он немедля бы им воспользовался в доказательство своей нынешней, ну, скажем, деликатности. Но он напрасно так пестовал в себе это чувство; при отсутствии всякого отклика на него из внешнего мира оно, спустя время – долгое или короткое, Брайдон не мог бы сказать, – снова сникло до уровня лишь смутной боли. Брайдону чудилось, что он уже целую вечность дожидается хоть какого-нибудь движения в этой огромной угрюмой тишине; казалось, самая жизнь города была заколдована – так противоестественно в обе стороны вдоль хорошо знакомых и довольно-таки невзрачных домов длилось без конца это безлюдье и молчанье. Неужели, спросил он сам себя, неужели эти дома с их жестокими лицами, уже просвечивающими серой бледностью сквозь редеющий сумрак, всегда так же мало, как сейчас, отвечали любой потребности его духа? Огромные, людскими руками построенные пустоты, огромные, набитые людьми безмолвия, они часто в самом сердце города в глухие ночные часы надевали своего рода зловещую маску, – именно это огромное всеобщее отрицание и дошло теперь наконец до сознания Брайдона, тем более что, как ни странно, почти невероятно, но вдруг оказалось, что ночь уже кончилась и, по-видимому, вся была им истрачена на его переживания. Он снова посмотрел на часы, увидел, что произошло с его чувством времени (он принимал часы за минуты, а не так, как бывает в иных трудных положениях – минуты за часы), и странный вид улицы зависел не от чего другого, как от слабых, печальных проблесков раннего рассвета, который, конечно, и держал еще все в плену. Оставшийся без ответа призыв Брайдона из собственного открытого окна был единственной ноткой жизни на всей улице, и ему теперь оставалось только прекратить пока всякие попытки, как дело совсем безнадежное. Но даже и в такой глубокой подавленности он оказался способен на действие, доказывавшее – во всяком случае, по теперешней его мерке – необычайную решимость: он вернулся на то самое место, где так еще недавно похолодел от страха, когда исчезла последняя капля сомнения в том, что в доме присутствует еще некто, кроме него самого. Для этого потребовалось усилие, чуть не доведшее его до обморока, но у него на то имелась своя причина, и она на минуту победила все. А еще предстояло пройти через все остальные комнаты – что будет с ним, если дверь, которая, как он видел, была закрыта, теперь вдруг окажется опять открытой? Он мог согласиться с мыслью, что эта закрытая дверь, по отношению к нему, была, в сущности, актом милосердия, дарованной ему возможностью спокойно сойти вниз, удалиться, покинуть дом и никогда больше его не осквернять. Это была логичная мысль, она работала; но чем все это могло реально обернуться для него, теперь, очевидно, целиком зависело от степени той снисходительности, которую его недавние действия или, вернее, его недавнее бездействие могло снискать у его незримого противника. Образ этого противника, поджидающего, пока он, Брайдон, двинется, никогда еще не был так непосредственно ощутим для его нервов, как сейчас, когда он только что поколебался на самой грани, за которой мог уже обрести полную уверенность. Ибо при всей своей решимости или, точнее, при всем своем страхе он действительно поколебался, он не осмелился увидеть. Риск был слишком велик, и страх слишком отчетлив – в эту минуту он принял особо зловещий характер.
Брайдон знал – и так твердо он еще ничего не знал в жизни, – что, увидь он сейчас эту дверь открытой, тут бы и пришел ему постыдный конец. Это значило бы, что виновник его стыда – ибо, конечно, постыдным было его малодушие – опять на свободе и владеет всем домом; и Брайдон с неотвратимой ясностью предвидел тот поступок, к которому все это его вынудит. Это прогонит его прямо к тому окну, которое он оставил открытым, и через это окно – пусть даже и нет там ни длинной стремянки, ни болтающегося каната – он неизбежно, гибельно, обреченно устремится на улицу. Этот мерзкий конец он мог все же предотвратить, но предотвратить только ценой своевременного отказа от уверенности. Ему еще предстояло пробираться чуть не сквозь весь дом – в этом смысле положение не изменилось, – но теперь он знал, что только отсутствие уверенности могло его на это подвигнуть. Он тихонько отступил туда, где раньше было приостановился – сделать это и то уж казалось ему спасением, – и слепо заторопился к большой лестнице, оставляя позади зияющие двери комнат и гулкие коридоры. Теперь он находился на самом верху лестницы, а перед ним был широкий, слабо освещенный спуск и последовательно три просторные площадки по числу этажей. Он старался делать все как можно мягче, но каблуки его громко стучали об пол, и когда через минуту-другую он это заметил, то и это почему-то засчитал себе за поддержку. Говорить он не решался, звук голоса его бы испугал, а такой ходячий прием или развлечение, как «посвистать для бодрости» (в прямом смысле или в переносном), он считал вульгарным; тем не менее ему приятно было слышать свои шаги, и, когда он достиг первой площадки – без спешки, но и без заминок, – эта начальная стадия успеха вызвала у него вздох облегчения. Дом к тому же казался огромным, все масштабы его чрезмерными; открытые комнаты – взгляд Брайдона не пропускал ни одной из них, – забранные изнутри ставнями, чернели, как горловины пещер, и только стеклянная крыша, венчавшая этот глубокий колодец, наполняла его светом, в котором удобно было двигаться, но который своей странной окраской напоминал какой-то подводный мир. Брайдон попытался думать о чем-нибудь благородном, о том, например, какой у него замечательный дом, великолепное владенье, но все это благородство тут же перешло в чистую радость при мысли, что теперь-то уж он скоро с ним разделается. Приходите вы, строители, вы, разрушители, – приходите, как только будет охота. В конце двух маршей он словно попал в другую зону, а начиная с середины третьего, после чего оставался еще один, Брайдон отметил уже влияние нижних окон, полузадернутых штор, случайных отблесков уличных фонарей и лощеных пространств вестибюля. Это было уже дно моря со своим собственным освещением, а когда Брайдон приподнялся и бросил долгий взгляд через перила, то даже увидел, что оно вымощено знакомыми ему с детства мраморными квадратами. К этому времени он, бесспорно, уже чувствовал себя повольготнее – как он мог бы выразиться в менее необычном случае, – что, собственно, и позволило ему остановиться и перевести дух, и вольготность эта еще возросла при виде старых черно-белых плит. Но главное, что он чувствовал сейчас, когда предвкушение безнаказанности влекло его словно твердыми крепкими руками, это что сейчас уж можно было точно сказать, какая картина предстала бы ему там, наверху, если бы у него хватило мужества еще раз глянуть. Запертая дверь, теперь уже, слава богу, далекая, конечно, была по-прежнему заперта, а ему теперь нужна была только дверь из дома.
Он еще немного спустился, пересек коридор, по которому был доступ со всего этажа к последнему маршу, и если он здесь остановился еще на миг, то больше всего потому, что слишком уж острой была радость близкого и верного освобождения. Он даже зажмурился от счастья, а когда вновь открыл глаза, перед ним лежал всего лишь коротенький прямой спуск, последний отрезок лестницы. Тут тоже царила безнаказанность, но безнаказанность почти чрезмерная, так как боковые фонари и высокий, из ребристого стекла свод над входом бросали свой мерцающий свет прямо в холл, что происходило, как Брайдон тут же разглядел, оттого, что вестибюль сейчас не был ничем отделен от холла – внутренняя дверь, в него ведущая, была распахнута настежь, обе ее створки откинуты к самым стенам. И тут перед Брайдоном опять встал вопрос, от которого он почувствовал, что глаза у него лезут на лоб, как это уже было сегодня там, наверху, перед той, другой, дверью. И если про ту он твердо знал, что при первом своем обходе он оставил ее открытой, то про эту он знал не хуже, что ее-то он оставил тогда закрытой, и не значило ли это, что именно сейчас он оказался в особенно тесной близости к какому-то непостижимому оккультному явлению? Этот вопрос подействовал на него, как удар ножом в бок, но ответ еще медлил и даже как будто терялся в смутном сумраке, где скупо пропущенный в дом рассвет создавал вокруг всей наружной двери чуть мерцающую арку, полукруглое обрамление, холодный серебряный нимб, который словно бы слегка пульсировал на глазах у Брайдона, то сдвигаясь в сторону, то расширяясь и сжимаясь опять.
И там, внутри, казалось, еще что-то было, скрытое какой-то неясностью и совпадающее по размеру с непрозрачной задней поверхностью – крашенными масляной краской филенками этого последнего барьера на пути к спасенью, ключ от которого был у Брайдона в кармане. Эта неясность не прояснялась даже под пристальным его взглядом, она дразнила его, затуманивая и подвергая сомнению то, что он считал несомненным, так что, поколебавшись еще миг перед новым шагом, он дал себе волю и двинулся вперед, рассудив, что тут по крайней мере хоть есть что-то такое, что можно встретить, тронуть, взять, распознать – что-то совсем неестественное и страшное, но борьба с чем была для него необходимым условием либо освобождения, либо окончательной неудачи. Краевая полутень, довольно еще густая и темная, была надежным заслоном для этой фигуры, стоявшей в ней так неподвижно, как статуя в нише или какой-нибудь часовой под черным забралом, сторожащий сокровище. Впоследствии Брайдон припомнил, разобрал и понял то странное явление, которое он, как ему казалось, наблюдал, пока спускался по этим последним ступенькам. Он увидел, как эта срединная неясность стала мало-помалу сжиматься в своем широком сером мерцающем обрамлении, и почувствовал, что она стремится принять ту самую форму, которую вот уже сколько дней жаждало узреть его ненасытное любопытство. Она маячила, темная и угрюмая, она угрожала – это было что-то, это был кто-то, чудо личного присутствия.
Застылый, но одушевленный, призрачный и вместе с тем реальный – мужчина того же состава и той же стати, что и он сам, ждал его внизу, чтобы насмерть помериться с ним силами. Так считал Брайдон, но только до тех пор, пока, еще приблизившись, не разглядел, что дразнившая его неясность происходила от поднятых к голове рук его противника – вместо того чтобы воинственно выдвинуть лицо вперед, он робко прятал его в ладонях как бы с мольбой о пощаде. Так получилось, что Брайдон, стоя перед ним, мог вдоволь его разглядывать; теперь стало уже светлее, и каждая его особенность выделялась четко и жестко – его нарочитая неподвижность, его живая реальность, седеющая склоненная голова и белые руки, закрывающие лицо, гротескная в данном случае банальность безупречного вечернего костюма – фрак, пенсне на шнурке, блеск шелковых отворотов и белейшей манишки, жемчужная булавка в галстуке, золотая цепочка при часах, лакированные туфли. Ни один портрет, написанный кем-либо из современных известных художников, не мог бы так отчетливо его изобразить, с большим искусством вывести его из рамы: он словно весь был подвергнут какой-то утонченной обработке, каждая его черточка, каждая тень и каждый рельеф.
Внезапный поворот чувств, который наш друг испытал прежде даже, чем осмыслил, был, конечно, огромен; такой перепад – от прежних опасений вдруг к этому, совсем уж непостижимому маневру противника. По крайней мере такой смысл Брайдон склонен был, дивясь, вложить в происшедшее, ибо он мог только дивиться на свое другое «я» в его новой позиции… Разве не доказывало все это, что ему, Брайдону, символизирующему здесь полноценную жизнь с ее достижениями и удовольствиями, жизнь торжествующую, тот, другой, не в силах был смотреть в лицо в час ее торжества? Разве не были доказательством эти великолепные руки, закрывающие лицо, сильные и плотно к лицу прижатые? Так решительно и так плотно прижатые, что, несмотря даже на одну особую истину, одну маленькую реальность, погашающую все остальное, – именно на тот факт, что на одной из этих рук не хватало двух пальцев, как бы случайно отстреленных и тем сведенных всего лишь к коротеньким обрубкам, – несмотря даже на это, лицо было все же надежно укрыто и спасено.
Спасено ли, однако? Брайдон сомневался молча, пока самая безнаказанность его позы и настойчивость взглядов не вызвали, как он почувствовал, какого-то ответного движения, ставшего в следующий же миг, пока голова только еще поднималась, предвестием более глубокой перемены, отречением от более смелого замысла. Руки дрогнули, стали медленно раздвигаться, потом, словно вдруг решившись, соскользнули с лица, оставив его незакрытым и доступным взгляду. Ужас и отвращенье стиснули горло Брайдону, задушив тот звук, который он не в силах был издать; это обнаженное лицо было слишком мерзостным, чтобы он согласился признать его своим, и горящий взор Брайдона выражал всю страстность его протеста. Чтобы это лицо – вот это лицо – было лицом Спенсера Брайдона? Он еще всматривался в него, но уже наполовину отвернувшись, страшась и отказываясь верить, падая стремглав с высот своих прежних переживаний. Это было неслыханно, непостижимо, ужасно, лишено всякой связи с действительностью. Над ним надсмеялись, втянув его в эту игру; то видение, за которым он столько гонялся, было сейчас перед его глазами, и страх еще лежал на сердце, но смехотворным представлялись ему теперь все эти зря растраченные ночи и горькой иронией его наконец достигнутое торжество. Этот облик, который он сейчас видел, не совпадал с его собственным ни в единой точке; тождество с ним было бы чудовищным.
Да, тысячу раз да, – он видел это ясно, когда лицо приблизилось, – это было лицо совсем чужого человека. Оно надвинулось на него еще ближе – точь-в-точь как те расширяющиеся фантастические изображения, проецируемые волшебным фонарем его детства, – ибо этот чужак, кто бы он ни был, злобный, отвратительный, грубый, вульгарный, перешел в наступление, и Брайдон понимал, что не выстоит. А затем, под еще более сильным нажимом, уже почти в дурноте от самой резкости столкновения, откачнувшись назад, словно от жаркого дыхания и пробужденного гнева более крупного, чем он сам, животного, яростно кипучей силы, перед которой собственная его сила пасовала, он почувствовал, что все эти видения отступают куда-то во тьму и ноги у него подкашиваются. Голова у него закружилась; все стало гаснуть; все погасло.
III
Его привел в сознание – это он ясно расслышал – голос миссис Мелдун, прозвучавший где-то очень близко, так близко, что ему тут же почудилось, что он видит ее, как она стоит на полу на коленях перед ним, а он сам лежит и смотрит на нее снизу вверх. Но он лежал не просто растянувшись на полу, его приподняли и поддерживали, и он ощущал всю нежность этой поддержки, а в особенности ту необычайную мягкость, на которой покоилась его голова, а вокруг веяло легкое освежающее благоухание. Он дивился, он пытался сообразить, разум еще плохо служил ему; потом возникло другое лицо, не сбоку, а склоненное прямо над ним, и он наконец понял, что Алиса Ставертон устроила ему у себя на коленях просторную, идеально удобную подушку и ради этого уселась на самой нижней ступеньке лестницы, а остальное его длинное тело вытянулось на его любимых черно-белых плитах. Они были холодные, эти мраморные квадраты его юности, но сам он холоден не был в этот момент возврата его сознания, в самый чудесный час из всех им пережитых, который оставил его таким благодарным, таким бездонно покорным и вместе с тем хозяином всех рассыпанных кругом сокровищ интеллекта, только и ждущих, чтобы он мирно ими завладел, растворенных (как ему хотелось бы сказать) в самом воздухе этого дома и порождающих золотое сиянье этого уже к вечеру клонящегося осеннего дня. Он вернулся, да, вернулся из такой дали, до какой ни один человек, кроме него, еще не достигал, но странно, что, понимая это, он тем не менее воспринимал то, к чему он вернулся, как самое главное, самое важное, как будто только ради него он и совершал все свои изумительные путешествия. Медленно, но верно его сознанье расширялось, представление о том, что с ним произошло, пополнялось подробностями; он уже помнил, что его чудесным образом принесли назад – подняли и бережно несли с того места, где подобрали, в самом дальнем углу нескончаемого серого коридора. И все это время он был в забытьи, пробудил его только перерыв в долгом плавном движении.
Это вернуло его к сознанию, к трезвой оценке вещей – да, в том и заключалась прелесть его положения, все больше и больше напоминавшего положение человека, который заснул после того, как получил известие о доставшемся ему богатом наследстве, а во сне увидел, что никакого наследства нет, что все это результат какой-то гадостной путаницы с вовсе не идущими к делу вещами, но, проснувшись, опять обрел безмятежную уверенность в правде случившегося, и ему оставалось только лежать и следить, как она растет. Таков был смысл его терпения: только не мешать, пусть все прояснится. К тому же его, вероятно, еще не раз, с перерывами, поднимали и опять несли – иначе как и почему он оказался бы несколько позже и при более ярком закатном свете уже не у подножья лестницы – она-то осталась где-то в дальнем темном конце его туннеля, – а в одной из оконных ниш его высокого зала, на диванчике, покрытом мантильей из какой-то мягкой материи, отороченной серым мехом, который по виду был ему почему-то знаком и который он все время любовно поглаживал одной рукой как залог истинности происходящего. Лицо миссис Мелдун куда-то исчезло, но другое лицо – то, второе, которое он узнал, – склонилось над ним в таком повороте, что легко было понять, как именно он и сейчас еще приподнят и как устроен на подушках. Брайдон все это разглядел, и чем дольше он разглядывал, тем большее испытывал удовлетворение: ему было так мирно на душе и так хорошо, как будто он только что вкусил как следует и еды, и питья. Эти две женщины нашли его, потому что миссис Мелдун появилась в свой положенный час на крыльце и отперла дверь своим ключом, но, главное, потому, что, к счастью, это произошло тогда, когда мисс Ставертон еще медлила возле дома. Она уже хотела уходить, очень обеспокоенная, так как перед тем долго и совершенно напрасно дергала ручку звонка – она приблизительно рассчитала время прихода уборщицы. Но та, к счастью, пришла, пока мисс Ставертон еще была здесь, они вместе вошли в дом. Брайдон лежал тогда там, на пороге вестибюля, почти так же, как лежал сейчас, то есть как будто упал со всего размаха, но, удивительно, не получив ни единой раны или царапины, только в глубоком обмороке. Впрочем, сейчас, с уже прояснившейся головой, он был больше всего потрясен тем, что на какие-то страшные несколько секунд Алиса Ставертон не сомневалась в том, что он умер.
– А это, наверно, так и было, – размышлял он вслух. – Да, конечно, иначе и быть не могло. Вы буквально вернули меня к жизни. Только, – его полные удивленья глаза поднялись к ней, – во имя всего святого, как?
Ей понадобилось лишь мгновенье, чтобы склониться и поцеловать его, и что-то в том, как она это сделала, и в том, как ее ладони охватили и сжали его голову, пока он впивал спокойное милосердие и нежную властность ее губ, – что-то во всем этом блаженстве каким-то образом давало ответ на все.
– А теперь я вас никому не отдам, – сказала она.
– Ах, не отдавайте, не отдавайте меня!… – попросил он, глядя в ее лицо, все еще склоненное над ним, в ответ на что оно склонилось еще ниже, совсем низко, вплотную прижалось к его щеке. Это была печать, положенная на их судьбы, и он еще долгий блаженный миг молча прислушивался к этому новому ощущенью. Потом все же вернулся к прежнему ходу мыслей. – Но как вы догадались?
– Я беспокоилась. Вы ведь хотели прийти, помните? И не прислали сказать, что не можете.
– Да, помню. Я должен был прийти к вам сегодня в час. – Это связывало его со «старой» их жизнью и отношениями – такими еще близкими и такими уже далекими. – А вместо того я был тогда в этой странной тьме… где это было, что это такое было? Я, наверно, очень долго там был. – Он мог только гадать о глубине и длительности своего обморока.
– С прошлой ночи? – спросила она нерешительно, страшась показаться нескромной.
– Вернее, с сегодняшнего утра – там был такой холодный тусклый рассвет… Но где я-то был? – жалобно протянул он. – Где я был?… – Он почувствовал, что она крепче прижала его к себе, и это помогло ему уже бестревожно, с ощущением полной безопасности продлить свою тягучую жалобу. – Какой долгий и темный день!
Полная нежности, она подождала минуту.
– В холодном тусклом рассвете? – выговорила она дрожащим голосом.
Но он уже был занят тем, что пытался связать воедино все отдельные части этого фантастического происшествия.
– А когда я не пришел, вы, значит, прямо отправились…
Но она не хотела разбрасываться.
– Сперва я пошла в вашу гостиницу, там мне сказали, что вас нет. Что вы накануне обедали в городе и с тех пор не возвращались. Но они как будто знали, что вы были в вашем клубе.
– Тогда вы подумали об этом?
– О чем? – спросила она, помолчав.
– Ну, о том, что случилось.
– Я была уверена, что вы здесь были. Я ведь все время знала, – пояснила она, – что вы сюда ходите.
– Знали?
– Ну, во всяком случае, я так думала. Я ничего вам не сказала после того разговора, который у нас был месяц назад, но я была уверена. Я знала, что вы добьетесь, – закончила она.
– То есть что я не угомонюсь?
– Что вы его увидите.
– Так ведь нет же! – воскликнул Брайдон опять со своим длинным жалобным полустоном. – Там было появился кто-то – ужасная, в общем, скотина, которого я, на горе себе, затравил. Но это был не я.
Опять она еще ниже склонилась и глубоко заглянула ему в глаза.
– Нет, конечно, не вы. – И пока ее лицо висело над ним, ему почудилось, что он почти уже уловил в нем какое-то особенное выражение, затуманенное улыбкой. – Нет, благодарение Богу, – продолжала она, – это были не вы. Да этого и быть не могло.
– Но ведь было, – почти с кротким упорством повторил он, глядя прямо перед собой в одну точку, как уже не раз с ним бывало за последние недели. – Я должен был познать самого себя.
– Вы не могли, – сказала она ему в утешение. И затем возвращаясь к прежнему и как будто стремясь отчитаться в том, что сама она тогда делала, она продолжала: – Но не в том важность, что вы еще не возвращались домой. Я дождалась того часа, когда мы с вами застали миссис Мелдун в доме, помните, когда мы с вами вместе сюда приходили, и она пришла, как я вам уже сказала, как раз в ту минуту, когда я, потеряв всякую надежду, что мне откроют, в отчаянии еще стояла на крыльце. Впрочем, если бы даже и не было такого счастья, что она тут появилась, я бы все равно немного погодя уж как-нибудь придумала, где ее отыскать. Но это не все, – сказала Алиса Ставертон, словно возвращаясь к какому-то своему прежнему намерению, – дело не только в этом. Лежа, он обратил глаза назад и вверх, чтобы ее увидеть.
– А в чем же еще?
Она прочитала в его глазах расшевеленное ею удивление.
– Вы сказали, в холодном тусклом рассвете? Ну так вот что: сегодня утром в холодном тусклом рассвете я тоже увидела вас.
– Меня?…
– Его, – сказала Алиса Ставертон. – Это, наверно, происходило в один и тот же миг.
Он полежал минуту, сосредоточившись, как будто хотел быть очень рассудительным.
– В тот же самый миг?
– Да, и опять во сне, как в тот раз, о котором я вам уже рассказывала. Он опять пришел ко мне. Тогда я поняла, что это знак. Что он пришел к вам тоже.
Тут Брайдон приподнялся; он хотел получше ее разглядеть. Она помогла ему, как только поняла, чего он хочет, и он теперь устойчиво сидел рядом с ней на приоконном диванчике и правой рукой сжимал ее левую.
– Он не пришел ко мне.
– Но вы обрели себя. – Она улыбнулась чудесной улыбкой.
– Да, теперь-то я обрел себя, это верно, благодаря вам, моя дорогая. Но тот скот с его жуткой физиономией – он мне совершенно чужой. В нем нет ничего от меня, даже от такого меня, каким я мог стать, – воинственно заявил Брайдон.
Но она сохраняла ту ясность, которая была для него как дыхание непогрешимости.
– Но разве не в том весь вопрос, что вы сами тогда были бы другим?
Он бросил на нее сердитый взгляд.
– До такой степени другим?
Ее ответный взгляд опять показался ему чудесней всего на свете.
– Разве вам не хотелось бы узнать, насколько другим? Так вот сегодня утром, – сказала она, – вы явились мне…
– В его образе?
– Как совершенный незнакомец.
– Так почему же вы узнали, что это я?
– Потому что, как я вам уже говорила много недель назад, мой ум и мое воображение столько трудились над этим вопросом – чем вы могли и чем не могли быть, – все, понимаете? – чтобы показать, как я о вас думаю. И тут среди всех этих волнений вы вдруг пришли ко мне, чтобы меня успокоить. Тогда я поняла, – продолжала она, – что раз этот вопрос вас тоже не меньше волнует, то к вам тоже само собой придет решение. И когда сегодня утром я вас опять увидела во сне, я уже знала, что, значит, оно к вам пришло; и кроме того, я с первой же минуты почувствовала, что я почему-то вам нужна. Как будто он мне об этом сказал. Так отчего бы, – она странно усмехнулась, – отчего бы мне не любить его?
Это даже подняло Спенсера Брайдона на ноги.
– Вы любите это страшилище?
– Я могла бы любить его. И для меня, – сказала она, – он не был страшилищем. Я приняла его.
– Приняли? – совсем уже растерянно прозвучал голос Брайдона.
– Да. Сперва потому, что заинтересовалась его отличием от вас. И так как я не отвергла его и так как я поняла его, – в чем вы, мой дорогой, даже в последний момент, когда уже выяснились все различия, так жестоко ему отказали, – так вот, по всем этим причинам мне он не казался таким уж страшным. А ему, может быть, было приятно, что я его пожалела.
Она уже стояла рядом с ним, все еще держа его за руку, а другой рукой обнимая и поддерживая его. И хотя все это затеплило перед ним какой-то неясный свет, – «вы пожалели его?» – нехотя и обиженно проговорил он.
– Он был несчастлив, он весь какой-то опустошенный, – сказала она.
– А я не был несчастным? Я – посмотрите только на меня! – я-то не опустошенный?
– Так я ведь не говорю, что он мне милее, чем вы, – согласилась она, подумав. – Но он такой мрачный, такой измученный. Он не сумел бы так изящно, как вы, поигрывать вашим прелестным моноклем.
– Да-а! – Эта мысль вдруг поразила Брайдона. – В деловые кварталы мне с моноклем нельзя было бы показаться. Они бы там меня совсем осмеяли.
– А его большое пенсне с очень выпуклыми стеклами – я заметила, я уже видела такие, – ведь это значит, что у него совсем загубленное зрение… А его бедная правая рука!…
– Ах! – Брайдона передернуло – то ли из-за доказанного теперь их тождества, то ли от сокрушенья о потерянных пальцах. Затем: – У него есть миллион в год, – добавил он просветленно. – Но у него нет вас.
– И он не вы, нет, нет, он все-таки не вы! – прошептала она, когда он прижал ее к груди.
Примечания
В предисловии к 17 тому нью-йоркского собрания сочинений, где напечатаны произведения, которые Генри Джеймс назвал «рассказами о псевдосверхъестественном и ужасном» («tales of quasisupernatural and gruesome»), он утверждает, что подобные фантазии никогда не вышли бы из-под его пера, если бы не его давняя любовь к «историям как таковым», к искусству создавать напряжение, вызывать тревогу, любопытство и ужас: «Должен признаться, что в поисках странного я пробудил ужасное в духе „Поворота винта", „Веселого уголка", рассказов „Друзья друзей", „Сэр Эдмунд Орм", „Подлинная вещь".
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|