- и если мысли его были заняты стратагемами и поисками боевых решений, то эти стратагемы и решения сильно отличались от тех, что волновали меня. Сколько бы я на него ни глазел, он не мог мне дать совета. Потом - или это было раньше? - я долго блуждал по малым каналам, к неослабному изумлению моего гондольера, который никогда ранее не видел меня столь беспокойным и не имеющим никакой цели и который все не мог добиться от меня более членораздельных распоряжений, чем: "Куда-нибудь - все равно куда - просто по городу". Он напомнил мне, что я не обедал, и почтительно выразил надежду, что поэтому ужинать я буду раньше обычного. Но у него было достаточно времени подкрепиться в те часы, когда я, выйдя из гондолы, бродил по суше, так что я мог не считаться с ним в этом смысле и объявил, что по некоторым причинам не намерен притрагиваться к пище до завтрашнего утра. Таково было одно из последствий предложения мисс Тины, не сулившее ничего хорошего: у меня начисто пропал аппетит.
Не знаю отчего, но на этот раз я особенно остро чувствовал тот диковинный дух домашности, общности, родственного сплочения, что в значительной мере определяет собой венецианскую атмосферу. Город без уличного движения, стука колес, грубого конского топота, весь в узких, извилистых улочках, где всегда людно, где звук голосов отдается, как в коридорах квартиры, и люди ходят, словно боясь наткнуться на мебель, и обувь не снашивается никогда, он похож на огромное общее жилье, в котором площадь Св. Марка играет роль пышно убранной гостиной, а все дворцы и церкви удобных диванов для отдыха, столов с угощением или деталей затейливой отделки. И в то же время этот великолепный общий дом, знакомый, обжитой и наполненный привычными звуками, напоминает театр, где актеры то бойко взбегают на мостики, то беспорядочной процессией тянутся вдоль стен. А ты сидишь в своей гондоле и, как зритель на сцену (угол зрения тот же), смотришь на узкий тротуар, проложенный кой-где по берегу канала, и венецианцы, снующие на фоне декораций из облезлых фасадов, кажутся тебе членами одной многочисленной труппы.
Я лег в постель поздно, донельзя усталый, так и не сумев сочинить послание к мисс Тине. Не оттого ли утром я проснулся с созревшим решением еще раз повидать бедную женщину, как только она согласится меня принять. Возможно, это было одной из причин, но главная заключалась в том, что за ночь в моем настроении произошла внезапная и удивительная перемена. Я это почувствовал, лишь только открыл глаза, и сразу же вскочил с постели с поспешностью человека, вспомнившего, что он оставил распахнутой входную дверь дома или позабыл на полке горящую свечу. Не поздно ли еще спасти свое добро от гибели? Вот вопрос, от которого у меня перехватывало дух; ибо, покуда я спал, непрекращающаяся работа моего мозга вновь разожгла во мне страсть к сокровищам Джулианы. Эта пачка исписанных выцветшими чернилами листков стала для меня драгоценнее, чем когда-либо, и я положительно сатанел от жажды завладеть ими. Препятствие, заключавшееся в условии, которое выставила мисс Тина, уже не казалось мне непреодолимым, и мое распаленное тревогой воображение попросту отказывалось его признать. Нелепо счесть, что тут ничего нельзя придумать, нелепо так легко отказаться от писем Асперна, смирившись с мыслью, что единственная возможность их получить - это связать себя вечными узами с их обладательницей. Можно и не связывать, а письма заполучить. Правда, к тому времени, когда мой слуга пошел справиться, желает ли мисс Тина меня принять, я так и не придумал способа это осуществить, хотя и призвал на помощь всю свою изобретательность. Положение было тягостное, но как из него выйти? Мисс Тина велела сказать, что ждет меня, и, пока я спускался с лестницы, а потом шел к ее дверям, - на этот раз ей угодно было принять меня в тетушкиной обветшалой гостиной, - я тешил себя мыслью, что она и не надеется услышать утвердительный ответ. Не могла она не сделать верного вывода из моего вчерашнего бегства.
Едва переступив порог, я увидел, что она этот вывод сделала, но увидел и еще кое-что, что для меня явилось неожиданностью. Чувство испытанного поражения подействовало на мисс Тину удивительным образом: занятый своими стратагемами и расчетами, я об этом не думал. Только сейчас я заметил совершившуюся в ней перемену и был ошеломлен. Она стояла посреди комнаты, глядя на меня с неизъяснимой кротостью, и этот всепрощающий, всеразрешающий взгляд придавал ей что-то неземное. Она помолодела, она похорошела, она больше не была ни смешной, ни старой. Это необыкновенное выражение, это чудо душевное преобразило ее, и пока я смотрел на нее, что-то словно зашептало глубоко внутри меня: "А почему бы и нет, в конце концов, почему бы и нет?" Мне вдруг показалось, что я могу заплатить назначенную цену. Тут она заговорила, и звук ее голоса заглушил тот внутренний шепот, но впечатление, произведенное на меня этой новой мисс Тиной, было настолько сильно, что смысл ее слов не сразу дошел до моего сознания; потом я понял, что слова были прощальные - она желала мне на прощанье счастья.
- На прощанье, на прощанье? - повторил я с вопросительной интонацией, что, должно быть, звучало довольно глупо.
Но она явно не почувствовала этой интонации, она услышала только слова; она уже покорно настроилась на разлуку, и эти слова подтвердили ей, что разлука неизбежна.
- Вы сегодня уезжаете? - спросила она. - Впрочем, это не имеет значения, все равно мы с вами больше не увидимся. Я так решила. - И она улыбнулась удивительной, мягкой улыбкой. Нет, у нее не было никаких сомнений относительно того, что вчера я в ужасе бежал от нее. Да и не могло быть ведь я так и не вернулся, чтобы опровергнуть это, хотя бы формально, хотя бы из простого чувства человечности. И теперь у нее еще достало силы духа (мисс Тина и сила духа - прежде это как-то не вязалось одно с другим) улыбаться мне в своем унижении.
- Что вы думаете делать - куда направиться? - спросил я.
- О, не знаю. Самое главное я уже сделала. Я уничтожила письма.
- Уничтожили письма? - ахнул я.
- Да, на что они мне? Я их вчера сожгла в печке, листок за листком.
- Листок за листком, - повторил я деревянным голосом.
- Почти весь вечер ушел на это - их было так много.
Комната вдруг пошла передо мною кругом, и на миг у меня по-настоящему потемнело в глазах. Потом темнота рассеялась, и я увидел мисс Тину на том же месте, но метаморфоза исчезла, передо мной снова была неказистая, мешковато одетая пожилая женщина. Она, эта женщина, сказала мне:
- Больше я не могу с вами оставаться, не могу. - И она, эта женщина, отвернулась от меня, как я ровно сутки назад от нее отвернулся, и побрела к двери своей комнаты. Но уже на пороге она сделала то, чего я не сделал накануне: помедлила и еще раз взглянула на меня. Никогда я не забуду ее взгляда, воспоминание о нем и сейчас причиняет мне боль, хотя злым этот взгляд ничуть не был. Такие чувства, как злость, мстительность или глухая обида, были чужды бедной мисс Тине; по крайней мере, когда спустя некоторое время я написал ей, что продал портрет Джеффри Асперна, и в качестве платы за этот портрет послал более крупную сумму, чем рассчитывал выручить, она приняла деньги с благодарностью, не сделав даже попытки возвратить их. Я писал, что продал портрет, но своей старой приятельнице миссис Прест, которую я той осенью повстречал в Лондоне, я признался, что он висит над моим письменным столом. Иногда я смотрю на него, и у меня щемит сердце при мысли о том, что я потерял - о письмах Асперна, разумеется.