Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гений

ModernLib.Net / Джесси Келлерман / Гений - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Джесси Келлерман
Жанр:

 

 


Джесси Келлерман

Гений

Истинное искусство всегда обнаруживается в том, в чем ты меньше всего ожидаешь его найти. Там, где о нем никто не думает и искусством не называет.

Искусство не любит, чтобы его называли искусством. Назовешь – и оно сразу испаряется.

Жан Дюбуффе

…Судим о себе лишь по отражению в зеркале кривом, исцарапанном и мутном…

Книга Странных Премудростей 13:15

Глава первая

Врать не буду, поначалу я вел себя не ахти. Карты на стол. Мне-то, конечно, хотелось бы верить, что потом я все сделал как надо. И все-таки следует признать – ясной цели у меня не было. Поначалу точно не было. И это еще мягко сказано. Раз уж я решил писать все по-честному, так скажу честно: все, что я делал, я делал от жадности и от большой любви к себе. Ощущение собственной значимости всегда мешало мне жить. Я честно старался избавиться от нарциссизма, но он сидит у меня в генах, и с этим уже ничего не поделаешь. Хотя иногда противно, конечно. С другой стороны, без уверенности в себе я не смог бы ни делать свою работу, ни бросить ее. Познай самого себя.

Вот черт! Сам же обещал не выпендриваться. Надо обо всем рассказать по-мужски, жестко. Вот только жесткости этой во мне, по-моему, не наблюдается. Надо писать короткими фразами. Использовать смелые сравнения при описании сексуальных блондинок. (Моя героиня – брюнетка, и не то чтоб очень уж сексуальная. И волосы у нее даже не цвета воронова крыла, а так, рыжеватые. Она их обычно в хвостик завязывает или в пучок, а то просто за ушами закалывает, чтоб не мешались.) В общем, так я писать все равно не умею, а тогда, спрашивается, чего пыжиться?

Каждый человек должен рассказывать историю так, как ему удобнее. И каждому человеку есть что рассказать. Вот я, к примеру, – в драки не лезу и пистолета у меня нет. Только и могу, что написать правду, а если по правде, так вполне возможно, что я в самом деле выпендрежник. Ничего страшного. Переживу.

Как Сэм любит говорить, жизнь такова, какова она есть.

Но тут я с ней не согласен. По мне, жизнь такова, какова она есть, кроме тех случаев, когда она выкидывает неожиданные фортели. А выкидывает она их почти всегда. Так я работаю, и так я живу, и история у меня получается тоже заковыристая. Всей правды я до сих пор не знаю и вряд ли узнаю когда-нибудь.

Ладно, не будем забегать вперед.

Приятно для разнообразия быть честным, вот и все, что я хотел сказать. Я давным-давно живу в мире, где все ненастоящее. Ту т всегда маскарад, все друг другу подмигивают, все обо всем знают, и все слова в кавычках. Ну и пусть я не похож на честного-пречестного Филиппа Марлоу. Жизнь такова, какова она есть. Хоть я и пишу детективный роман, но сам-то я вовсе не детектив. Меня зовут Итан Мюллер. Мне тридцать три, и раньше я был галеристом.


Живу я, конечно, в Нью-Йорке. У меня была своя галерея в Челси, на Двадцать пятой улице, между Десятой и Одиннадцатой авеню. Наше здание, как, впрочем, и весь город, с рождения перестраивалось множество раз. Когда-то здесь были конюшни, потом гараж старых красивых автомобилей, потом тут шили корсеты, но фабрика разорилась, потому что в моду вошли бюстгальтеры. И все-таки здание продолжало жить. Его делили на части, потом снова объединяли под одним хозяином, и снова делили на части, приговаривали к сносу, отменяли приговор и, наконец, отдали под студии для начинающих художников. Некоторые начинающие художники начали носить корсеты в знак протеста против зарождавшегося тогда феминизма. Не успели новоиспеченные художницы и сценаристки подписать договор аренды и забрать со склада коробки со скудным скарбом, как весь цвет живописи оторвал жопы с насиженных мест и перебрался в этот, мгновенно ставший перенаселенным, район.

Случилось все в начале 1990-х. Кит Харинг[1] уже умер, Ист-Виллидж обезлюдела, Сохо тоже. У каждого встречного – либо СПИД, либо значок «борец со СПИДом». Назревали перемены. И тут как раз вспомнили про Челси. К концу 80-х там уже обосновался «Фонд поддержки искусства». Оставалось надеяться, что вернуть к жизни насквозь коммерциализированную живопись еще возможно. Но только не в богатом центре города, где искусство раз и навсегда вписалось в рынок.

Застройщики, которые лучше всех знали, как в этот рынок вписаться, моментально учуяли запах денег. Они выкупили здание и снова поделили его на несколько помещений. В мае 1995-го дом № 567 по Западной Двадцать пятой улице принял в свое белостенное чрево пару десятков маленьких и несколько больших галерей. В том числе и галерею с высоченными потолками на четвертом этаже. В будущем – мою галерею.

Вот интересно, что сказали бы владельцы конюшен или фабрики по пошиву корсетов, узнав, как теперь используется их собственность? Раньше тут воняло навозом, а теперь пахнет миллионами. Мегаполис, господа.

Больше всего дом № 567 напоминает улей. Все арендаторы заняты в одном бизнесе – продают предметы современного искусства. Все лихорадочно активны, все завистливы. Все радуются чужим неудачам. Напыщенный и нелепый мир. Художники, владельцы галерей, продавцы, коллекционеры, консультанты и прочая шушера с жужжанием носятся по выставочным залам, натыкаясь на цементные стены, и собирают сплетни вместо нектара. Парад болтунов. Сколько нужно посетить мероприятий, выставок (не забыть все обругать), распродаж, потом распродаж после распродажи (это когда все, что не удалось продать, выставляется втридорога)! И конечно, стандартный нью-йоркский набор: интрижки, разводы, судебные иски. Мэрилин нежно называет это здание школой. Еще бы, ведь Мэрилин здесь – королева школьного бала.

Подъезда, как такового, нет. Три бетонные ступеньки, потом железная дверь, кодовый замок (помогает от воров не лучше перекрученной на петлях проволоки или картофельных очистков на полу). Все, кому надо, код знают. В случае, если вдруг вы недавно прибыли с Марса или из штата Канзас и захотели впервые в жизни побывать в художественном салоне, поймали для этого такси и приехали к дому № 567, проблем с тем, чтобы проникнуть в здание, не будет никаких. Можно подождать, пока просеменит мимо гусиным шагом какая-нибудь барышня-стажерка с четырьмя стаканчиками кофе в руках. Один для нее и три для босса, все приготовлены истинным ценителем кофе. Или пропустить вперед живописца, который волочет в галерею свою живопись и похмелье в придачу. Живопись он обещал сдать восемнадцать месяцев назад. Или пристроиться за настоящим владельцем галереи (вроде меня). Я вылезаю из такси холодным январским утром. Понедельник. Телефон зажат между плечом и ухом, важные переговоры с коллекционером из Лондона в самом разгаре, замерзшие пальцы не гнутся и отсчитывать деньги за проезд не хотят, в душе крепнет необъяснимая уверенность, что день сегодня будет – сплошной кошмар.


Я закончил разговор, зашел в здание и вызвал грузовой лифт. Последние минуты тишины. Обычно я приходил к восьми тридцати, на час раньше коллег и ассистентов. Как только начинался рабочий день, кто-нибудь постоянно крутился поблизости. Я всегда умел разговаривать с людьми, поэтому и добился успеха. И по этой же причине я так ценил редкие минуты одиночества.

Подошел лифт. Дверь с отвратительным скрежетом открылась и сложилась гармошкой. Мы поздоровались с лифтером Видалом, и тут у меня снова зазвонил телефон. На дисплее высветилось: «Кристиана Хальбьёрнсдоттир». Все правильно. Денек будет и вправду кошмарный.

Кристиана устраивает перформансы и инсталляции. Бегемот, а не женщина, – метр восемьдесят пять, огромные ножищи, стрижка как у новобранца. Походка одновременно элегантная и тяжелая, уж не знаю, как ей это удается. Слон в посудной лавке, только этот слон почему-то в балетной пачке. Родилась в Исландии, а потом училась по всему миру, отсюда и такое направление в искусстве. Я искренне восхищаюсь ее работами, но представлять ее интересы – ужасный геморрой, и даже талант Кристианы не может искупить моих страданий. Я, конечно, знал, с кем связываюсь, и знал, что мои коллеги только пальцем у виска покрутили, когда услышали, что я с ней работаю. Но ее последняя выставка имела огромный успех, отзывы были хорошие, и мы все распродали по цене, о которой и мечтать не могли. Так что мне было чем гордиться. Кристиана рыдала на моем плече от благодарности. Очень уж она любит театральные эффекты.

После майской выставки Кристиана залегла на дно. Я ходил к ней домой, оставлял в двери записки, посылал письма. Может, ей хотелось таким образом привлечь мое внимание, только фокус не удался: я перестал ее искать. И вот – первый звонок за несколько месяцев.

Связь в лифте отвратительная, поэтому я ничего не мог разобрать, пока Видал не открыл со скрежетом дверь. И тогда я чуть не оглох от крика из трубки. Кристиана билась в истерике и тараторила что-то про Гениальную Идею и материальную поддержку. Я велел ей притормозить и начать сначала. Она шумно выдохнула. Я ожидал взрыва, но Кристиане все-таки удалось взять себя в руки. Она хотела организовать выставку летом. Я ответил, что только в августе.

– Да ты ничего не понимаешь!

– Понимаю. Но сделать ничего не могу.

– Кончай трындеть! Ты слышал, что я сказала?

– Спокойно, я уже открыл календарь. – Тут я слегка приврал. На самом деле я еще искал ключи. – Да что случилось-то? Скажи хоть, на что ты меня подписываешь?

– Мне нужен весь выставочный зал.

– Да ты чего?

– Это не обсуждается. Мне нужен весь зал, Итан. Нужен простор и размах.

Она пустилась в рассуждения о тающих льдах в Арктике. Очень научно и очень непонятно. Ей позарез нужно выставиться в июне, в разгар сезона, в день летнего солнцестояния. И чтобы непременно выключили кондиционеры. Чтобы все тут поплавились от жары и острее прочувствовали, каково приходится льдам. Ка-а-ак они тай-йут. Всё тай-йет. Она приступила к изложению пятой по счету теории глобального потепления, и я позволил себе сосредоточиться на поисках ключей, которые решили эмигрировать на самое дно портфеля. Наконец я их выудил, отпер галерею и снова начал слушать. Кристиана рассказывала, как она тут все вверх тормашками перевернет.

– Нет, моржа я сюда притащить не дам.

Она сердито засопела в трубку.

– Да это вообще незаконно, скорее всего. Кристиана, ты меня слушаешь? Ты хоть узнавала, можно ли возить по городу зверей?

Она посоветовала мне отсосать и бросила трубку.

Сейчас перезвонит. Я положил телефон на стол и занялся делами. Сначала прослушаем автоответчик. Шесть сообщений от Кристианы, все между четырьмя часами утра и пятью тридцатью. Интересно, кого она думала тут застать? Несколько звонков от коллекционеров, все интересуются, когда они смогут забрать купленные шедевры. В галерее шли две выставки. На одной – чудные, мягко переливающиеся картины Эгао Ошимы. На другой – гениталии из папье-маше. Художник – Джоко Стейнбергер. Ошиму всего продали еще до открытия экспозиции. Даже гениталии пошли в ход. Ими заинтересовался Уитни.[2] Месяц удался.

Прослушав сообщения, я взялся за электронную почту. Переписка с клиентами, приглашения на художественные ярмарки. Машину светской жизни надо все время смазывать: договариваться о встречах, смотреть новые картины. Главное в нашем деле – не останавливаться. Приятель, мой коллега, настойчиво спрашивал, удалось ли мне найти работы Дейла Шнелла. Я ответил, что, кажется, напал на след. Мэрилин прислала мне кошмарную карикатуру, которую на нее нарисовал один художник. Что-то в стиле Гойи. Мэрилин представала в образе Сатурна, поедающего своих детей. Самой ей этот мрак и ужас очень понравился.

В половине десятого явилась Руби и принесла кофе. Я взял стаканчик и выдал ей инструкции на день. В девять тридцать девять прибыл Нэт и сразу сел за верстку каталога к следующей выставке. В десять двадцать три телефон снова зазвонил. «Номер скрыт». Как вы догадываетесь, половина моих клиентов платит за эту услугу.

– Итан! – Этот мягкий тон я узнал мгновенно.

С Тони Векслером мы знакомы всю жизнь. Вот таким я хотел бы видеть своего отца. В отличие от отца настоящего, Тони я не презирал. Он работал на папочку, и работал сорок лет подряд. Психоанализом можете заняться сами. Чтоб картина была яснее, добавлю: когда отец чего-то от меня хочет, он посылает ко мне Тони.

В последние два года отец чего-то хотел все чаще. У него случился инфаркт, а я не пришел навестить его в больнице. С тех пор он мне звонит раз в два месяца, вернее, не он, а Тони. Вы скажете, не очень-то это часто. Просто вы не знаете, сколько мы общались до того. С моей точки зрения, раз в два месяца – это как-то чересчур. Можно бы и пореже. Лично я никаких мостов наводить не собирался. Если папочка строит мост, значит, хочет содрать деньги с проезжающих.

Так что слышать Тони я был рад, а вот слушать – не готов.

– Мы читали отзывы о твоих выставках. Твоему папе было очень приятно.

Говоря «мы», Тони имеет в виду одного себя. Я открыл галерею девять лет назад. Тони тут же подписался на наш каталог и, не в пример многим другим подписчикам, читал его от корки до корки. Тони – настоящий интеллигент. В наш век это слово уже ничего не значит. Меня всегда поражало, сколько всего Тони знает о нашем бизнесе.

И когда он говорит «твой отец», он тоже имеет в виду себя. Он приписывает хозяину собственные чувства. Он приобрел эту привычку, поскольку, как мне кажется, не очень ловко себя чувствовал от того, что мои отношения с наемным служащим отца были намного лучше, чем отношения с самим отцом. Ладно, меня-то не обманешь. Мы поговорили об искусстве, о Стайнбергере и его возврате к свободной фигуративности,[3] о планах Ошимы и о связи между этими выставками. Я все ждал фразы «Твой папа хочет…».

– Я тут видел то, что тебя заинтересует. Новые работы, – сказал Тони.

В нашем деле сезон охоты должен быть открыт всегда. И поэтому каждый галерист довольно быстро формулирует свои правила отбора. У меня тоже есть правило, и очень жесткое: если ты чего-то стоишь, я тебя найду, а если нет – не звони мне, я о тебе и слышать не хочу. Может, методы работы у меня драконовские, но другого выхода нет. Либо я следую этому правилу, либо выслушиваю бесконечные просьбы знакомых. Каждый пытается тебя убедить, что если б ты пришел на первую выставку сводного брата мужа лучшей подруги их золовки в еврейском культурном центре в Бруклине, то не устоял бы, был бы обращен в новую веру и умолял бы позволить тебе выставить на голых стенах твоей никчемной галереи эти шедевры. «И ты, Тони?»

– Да что ты? – ответил я.

– Это рисунки. Пером и фломастером. Тебе понравится.

Я нехотя поинтересовался, кто художник.

– Он из Кортс, – ответил Тони.

Кортс – это Мюллер-Кортс, квартал в Квинсе. Самый большой и безопасный район новой застройки во всем штате. Его возвели после войны, и дома там предназначались для среднего класса. Такая псевдоутопия – улицы, залитые ярким белым светом, двадцать шесть тысяч респектабельных жителей, два десятка высоток, два гектара земли. Памятник богатству, напыщенности, а заодно памятник всем арендодателям. Гнойный прыщ на лице и без того мерзкого района, который к тому же носит мое имя.

И я размяк. Проникся сочувствием к художнику, живущему в такой чертовой дыре. Хотя сочувствие – не повод для совместного бизнеса. Я этот богом проклятый район не строил, это мой дедушка постарался. Я не обслуживал эти дома и не довел их до нынешнего состояния. Это заслуга папочки и братьев. И все-таки я поддался. Что такого плохого случится, если я просто гляну на «художника» и на его «картины»? Главное, чтоб не начали болтать, будто моя галерея распахнула двери для всех страждущих. А тут всего-то и надо, что сходить и посмотреть. Невелик труд. Уж для Тони я могу выделить время. Глаз у него наметанный. Если он говорит, что мне понравится, так, скорее всего, и будет.

Нет, браться за новенького я не собирался. У меня и так от клиентов отбоя не было. Просто людям нравится, когда эксперт подтверждает, что у них хороший вкус. Наверное, и уравновешенный Тони поддался этому соблазну.

– Дай ему мой электронный адрес.

– Итан…

– Или пускай зайдет. Только скажи, чтоб сначала позвонил и сослался на тебя.

– Итан, я ему ничего не скажу.

– Почему?

– Потому что я не знаю, где его искать.

– Кого?

– Художника.

– Как не знаешь?

– Не знаю. Он пропал.

– Как пропал?

– Совсем пропал. За квартиру три месяца не платит, на людях не показывается. Там забеспокоились: не умер ли? Комендант вскрыл дверь, но тела не нашел, зато нашел рисунки. Слава богу, он догадался сначала мне позвонить, а ведь мог бы и сразу их на помойку вынести.

– Он тебе напрямую позвонил?

– Он позвонил в управляющую компанию. А те стали звонить начальству. Поверь мне, было из-за чего. Эти рисунки не отсюда.

– Рисунки. – Как-то мне с трудом во все это верилось.

– Да, рисунки. Но это живопись. Настоящая.

– И на что похоже?

– Трудно сказать. Так словами не опишешь. – Тони вдруг занервничал, чего с ним обычно не случалось. – Поезжай и посмотри сам. Та м дело не только в рисунках, но и в самой комнате.

Я сказал, что это фраза из рекламного буклета.

– Ладно тебе, Итан, не ворчи.

– Тони, ты правда думаешь, что…

– Правда думаю. Когда приедешь?

– Ближайшие пару недель я очень занят. Надо съездить в Майами.

– Нет, давай сегодня. Во сколько ты будешь?

– Ни во сколько. Ты что, совсем, что ли? Какое сегодня! У меня работы полно. Сейчас прямо все брошу и приеду!

– А ты прервись ненадолго.

– Да я еще даже не начал.

– Ну так тем более.

– Я могу… в следующий вторник заехать. Договорились?

– Сейчас машину за тобой пришлю.

– Тони, никуда они не денутся, твои рисунки. Подождут.

Он укоризненно замолчал. Правильно, лучшая защита – нападение. Я положил мобильный на стол и собрался спросить у Руби, какое у нас на сегодня расписание. Тони снова заквакал из трубки:

– Не спрашивай! Не спрашивай ее!

– Я…

– Садись в такси. Встретимся через час.

Я взял пальто, портфель и пошел на угол ловить машину. И тут телефон снова зазвонил. Кристиана подумала и решила, что можно сделать выставку и в августе.

Глава вторая

Все двадцать четыре башни квартала Мюллер-Кортс носят названия самоцветов. Задумка неплохая, этакий намек на фешенебельность. Только до фешенебельности этим домам далеко. Мы с водителем кружили по району, пока я не увидел Тони у «Граната», прямо рядом с вонючей кучей мусорных мешков, из которых что-то капало в сточную канаву. Бежевое верблюжье пальто аж светилось на фоне коричневого кирпича. Над подъездным козырьком развевались флаги страны, штата, города и корпорации «Мюллер».

Мы вошли в холл. Здесь было жарко, громко шумел пылесос. Персонал в форме – и охранники в будке за пуленепробиваемым стеклом, и слесарь, отковыривающий плинтус у двери в контору, и уборщица. Все знали Тони, все приветствовали его либо тепло, либо испуганно. Дверь из толстого стекла вела в темный внутренний дворик, с четырех сторон окруженный «Гранатом», «Турмалином», «Ляпис-лазурью» и «Платиной».

Помню, я однажды спросил отца, как им в голову могло прийти назвать дом «Платина». Даже я в свои семнадцать лет знал, что это не драгоценный камень. Отец не ответил, я спросил снова, уже громче. Он продолжал читать, вид у него был весьма раздраженный. «Не задавай дурацких вопросов» – вот и все, что я услышал. С тех пор я старался задавать как можно больше дурацких вопросов. Отец вскоре вообще перестал на меня смотреть. Я тыкал в него пальцем и спрашивал что-нибудь неожиданное. «Кто решает, какие слова войдут в словарь? Почему у мужчин нет сисек?» Я бы спрашивал и маму, но она к тому времени уже умерла. Может, именно поэтому отца так раздражали мои вопросы. Все, что я делал, все, что я говорил, напоминало ему о том, что я жив, а она нет. В конце концов я понял, почему этот дом назвали «Платина». Просто названия камней закончились.

С высоты птичьего полета этот район похож на гантели. Пары шестиугольников, четыре стороны которых составляют жилые дома, а две – здания инфраструктуры района. Между ними перекладина – детская площадка, парковка и лужайка, на которой можно посидеть, если погода позволяет. Кое-где есть баскетбольные корзины, бассейн (зимой воду из него спускают), натянуты сетки для волейбола. Несколько неухоженных садиков, мечеть, синагога, церковь, химчистка, два винных магазинчика. Человек со скромными потребностями мог бы вообще отсюда не выбираться.

Мы прошли по двору через центр шестиугольника. Стены, казалось, кренились под тяжестью кондиционеров, окрашенных птичьим пометом. Балконы служили складами ненужной и не уместившейся в квартиры мебели, плесневелых ковров, складных ходунков, так и не собранных мангалов. Двое ребятишек в огромных толстовках с надписью «NBA» играли в баскетбол, толкаясь и подпрыгивая. Кольцо треснуло и висело под углом тридцать градусов к окружающей действительности. Я спросил у Тони, почему его не чинят.

– Я напишу менеджерам, – ответил он. Может, он и сам не верил, что они починят кольцо, не знаю.

Наш «художник» жил в «Сердолике», на одиннадцатом этаже. Пока мы поднимались, я спросил Тони, пытался ли он связаться с этим человеком.

– Я ж тебе говорил, его нет.

Мне как-то не по себе было от того, что мы просто вот так врываемся в чужую квартиру. Так я Тони и сказал. Тот ответил, что, поскольку за три месяца жилец не платил, договор с ним расторгнут. Тони раньше меня никогда не обманывал, так что я ему поверил. Да и с чего бы мне ему не доверять?

Теперь я думаю, что мог бы быть поосторожней и меньше верить на слово.

Мы остановились перед квартирой С-1156, и Тони попросил меня подождать снаружи: ему нужно расчистить пространство, в прихожей сесть не на что, все заставлено мебелью. Вроде, он не хочет, чтоб я поскользнулся. Я слышал, как он там ходит внутри. Что-то упало, Тони тихо выругался. Наконец он вынырнул из полумрака и устало оперся о косяк.

– Все в порядке. – Он отступил, пропуская меня в квартиру. – Добро пожаловать в сумасшедший дом.


Начнем с прозы. Нищета. Узкий коридор, потом комната, единственная в квартире, метров пятнадцать, не больше. Лака на рассохшемся паркете уже не осталось, доски потрескались. На стенах дырки от кнопок и ржавые потеки. С потолка свисает пыльная лампочка без абажура. Матрас на полу. Самодельный столик – кусок заляпанной чернилами фанеры на бетонных чурбаках. Невысокий книжный шкаф. В углу раковина с архипелагом черных пятен (там, где откололась эмаль). Рядом маленькая электроплитка. Ролль-ставня опущена, и, похоже, поднять ее невозможно. На батарее одежный крючок, на крючке серая футболка. У двери пара коричневых кособоких ботинок, похожих на утконосов, – кожа в трещинах, подошва просит каши. Двери в ванную нет. Унитаз, отбитая плитка, дырка в полу, а над ней прикрученный к потолку душ.

Но это все я разглядел позже.

А сначала я видел только коробки.

Картонные коробки, обмотанные скотчем, коробки из-под компьютеров и принтеров, тортов, продуктов, пакеты из-под молока. Канистры с машинным маслом. Банки с консервированными итальянскими помидорами. Все это добро стояло вдоль стен и занимало две трети свободного места. Наползало на кровать. Кренилось, поднималось к потолку, нависало над раковиной. Они загораживали книжный шкаф и окно. Стояли на столе, на стуле, расплющивали обувь. Даже в ванной виднелись коробки. Только на унитазе их не было.

И запах бумаги. Гниющей, старой древесной массы. Человеческой кожи, коры дерева. Запах обволакивал, забирался в легкие, выжигал их. Я закашлялся.

– Ну и где твоя живопись?

Тони протиснулся в квартиру следом за мной.

– Вот, – он показал на ближайшую коробку, – и там, и там. Везде.

Я недоверчиво заглянул внутрь. Внутри была пачка бумаги. Сначала мне показалось, что бумага чистая. Желтая, свернувшаяся старая бумага. Я даже решил, что Тони меня разыграл. Но тут я догадался вытянуть верхний лист, перевернул его, и мир вокруг меня исчез.

Слов не хватает для того, чтобы рассказать, что я увидел. Мешанина из лиц и тел, углы, кролики, цыплята, эльфы, бабочки, бесформенные твари, какие-то выдуманные десятиголовые существа, какие-то чудовищно сложные механизмы с явно органическими частями. Каждый образ выведен тщательно. Маленькие картинки разбросаны по странице. Вот сейчас они оживут, начнут танцевать, бегать, летать, пожирать друг друга. Здесь были сцены кровавых пыток, здесь царила похоть, жестокость и красота – все, что только может предложить человеку жизнь. Каждое движение чрезмерно, каждая эмоция преувеличена. Бред, пошлость, наивность, извращение, все перемешано. Карикатурные образы, жизнерадостные и истерические. Мне хотелось одновременно и отвернуться, и нырнуть в мир на картинке.

Однако с наибольшим тщанием были выписаны даже не сами персонажи, а мир, который они населяли. Земля была написана выпукло, во всех подробностях. Ту т равнина, там глубокая впадина. Преувеличенная точность географических деталей, дороги с указателями, а на указателях названия длиной в двадцать букв. Горы, похожие на зады, груди, подбородки. Реки, венами прорезающие долины и орошающие сиреневые цветы с бутонами, напоминающими головки чертиков. Деревья, растущие на почве, состоящей из настоящих слов и абракадабры. А вокруг осока. Одни линии были тонкими, едва заметными, другие такими толстыми, выполненными с таким усилием, что оставалось только удивляться, как перо не прорвало в этих местах бумагу.

Рисунки разрастались, давили на края листа, выплескивались в полумрак комнаты. Потрясенный, взволнованный, я минут шесть или семь не мог оторвать взгляда от небольших страничек (всего-то А5). Очевидно было, что автор этих картинок болен. Такая композиция характерна для психопатии. Лихорадочное движение необходимо художнику, оно согревает его, отвлекает от холода одиночества.

Я попытался вписать эти картины в художественный контекст. На ум пришли только работы Роберта Крамба и Джеффа Кунса.[4] Однако в рисунках не было китча, не было юмора. Они были прямыми и честными, наивными и жестокими. Я держал бумагу в руках и уговаривал себя не бояться – ведь я же взрослый, опытный, образованный человек. И все равно мне казалось, будто нарисованные создания выпрыгнут из рук, помчатся вверх по стенам и растворятся облачком дыма, рассыплются в прах, исчезнут. Эти существа были живыми.

– Ну как? – спросил Тони.

Я отложил рисунок в сторону и взялся за следующий. Такой же причудливый, такой же завораживающий. И смотрел я на него не меньше.

Внезапно я понял, что нельзя тратить столько времени на одну картинку, иначе я отсюда никогда не уйду. Пролистал несколько страниц подряд (края под моими пальцами совсем раскрошились). В груди разлился холод. Но даже тогда мне трудно было осознать весь маниакальный масштаб этой работы.

Я вернул всю пачку в коробку, первые два рисунка положил рядом и принялся сравнивать их, деталь за деталью. «Найди десять отличий» – была такая игра в детстве. Девять тысяч отличий, сможешь отыскать их все? Голова закружилась. Может, от пыли.

– Вот так, – сказал Тони. – Ты понял, в чем фокус?

Он перевернул одну картинку вверх ногами и подвинул к другой. Рисунки сошлись, как кусочки пазла. Ручьи текли с одного листа на другой, дороги тянулись вдаль. Половинки лиц обрели завершенность. Тони обратил мое внимание на обратные стороны страниц. Они не были чистыми, как мне показалось сначала. По краям и в центре едва виднелись нацарапанные мелким ровным почерком числа:

2016
4377 4378 4379
6740

В центре следующего листа стояло число 4379, а дальше по часовой стрелке, сверху вниз, 2017, 4380, 6741, 4378. Страницы соединялись там, где край одной совпадал с центром другой.

– Они все такие?

– Все, что я видел. – Тони оглянулся. – Я тут особенно не рылся.

– И сколько их тут, как думаешь?

– Зайди, посмотри.

Я протиснулся в комнату, прикрывая нос рукавом. Чего только в жизни мне не приходилось нюхать, но странное ощущение, будто легкие набиты бумагой, мне совсем не понравилось. Ящики пришлось сдвигать. Штаны сразу покрылись леопардовыми пятнами пыли. Лампочка в коридоре мигала. В комнате висела плотная тишина, звук дыхания словно терялся в вате. Три метра, разделявшие меня и дверь, стерли Нью-Йорк и следа не оставили. Жить здесь, должно быть, все равно что жить в десяти километрах под землей, в пещере например. Не знаю, как еще описать. Очень это ощущение дезориентировало.

Откуда-то издалека меня позвал Тони.

Небольшой кусочек матраса был свободен от коробок. (Где же тут спать?) Я сел и набрал полную грудь грязного, пропитанного запахом бумаги воздуха. Сколько здесь рисунков? И как будет выглядеть все полотно, составленное из кусочков? Я представил себе бесконечное лоскутное одеяло. Не может быть, чтобы они все соединялись. У кого хватит на такое терпения и душевных сил? Если Тони прав, перед нами было величайшее (по размеру) художественное произведение. И все это сделал один человек. Самая большая картина в мире.

Гений, сумасшедший, великолепный художник, от работ которого взрывается мозг и перехватывает дыхание.

Тони протиснулся между двух коробок и встал рядом. Мы оба хрипло дышали.

– И сколько человек об этом знают? – спросил я.

– Ты. Я. Комендант. Может, еще кое-кто в компании, но они просто сообщения передавали. А видели все это только несколько человек.

– И слава богу. Незачем это видеть.

Он кивнул.

– Ты не ответил на мой вопрос.

– А что ты спрашивал?

– Как тебе это?

Глава третья

Художника звали Виктор Крейк.


РОЗАРИО КВИНТАНА, квартира С-1154:

– Я его редко видела. Он выходил пару раз в день, а я днем работаю, так что мы пересекались, только когда я болела или домой забегала за чем-нибудь, ну, там, сына забрать, когда отец его слишком рано привозил. Я медсестра. Пару раз сталкивались с ним в подъезде. Он рано уходил. Да, знаете, я его после шести вечера ни разу не видела, он, наверное, по ночам работал. Может, он таксистом был?


КЕННИ, СЫН РОЗАРИО, 7 лет:

– Он чудной.

– Почему чудной?

– Волосы чудные.

– А какого цвета?

– Черные. (Трет нос.) И белые.

– Седые?

– Ага. Но не все.

– Длинные или короткие?

– Ага…

– Так длинные или короткие? Длинные? (Кивает.)

– Или короткие? (Трет нос.)

– И длинные, и короткие?

(Кивает и показывает руками торчащие во все стороны пряди.)

– Типа такие.

– Как будто он пальцы в розетку сунул?

Не понимает.


ДЖЕЙСОН ЧАРЛЬЗ, квартира С-1158:

– Он сам с собой говорил. С утра до вечера, как будто там целая шобла.

– А откуда вы знаете, что он был один?

– Знаю, на. Он вообще от всех шарахался. Упырь, на.

– То есть вы с ним не общались?

– Я что, упал? О чем с ним говорить-то?

– А о чем он сам с собой говорил?

– Ну, это… У него, короче, разные голоса были.

– Разные – это как?

– Ну разные, на.

– Разные диалекты?

– То пищит: пи-пи-пи. А то как из бочки: бу-бу-бу. Ну и подряд: пи-пи-пи-бу-бу-бу.

– То есть слов нельзя было разобрать?

– Нет. Но слышно же, когда у чувака башню сносит.

– В смысле, он злился? На что?

– Орал все время как потерпевший. Явно с приветом был мужик.

– Прямо-таки орал?

– Ну да, бывало.

– Вы не знаете, кем он работал?

(Смеется.)

– Что смешного?

– Кому уперлось его на работу брать?

– Прямо-таки никому?

– Прикинь, у тебя по ресторану такое чмо бегает. Все клиенты разбегутся, на.

– Соседи говорили, что он таксист.

– Хрен его знает. Я б к нему не сел.


ЭЛИЗАБЕТ ФОРСАЙТ, квартира С-1155:

– Очень милый дядечка, правда, очень милый, настоящий джентльмен. Всегда поздоровается, если мы в подъезде встретимся или, там, в лифте. И сумки с продуктами мне помогал до дому донести. Я, конечно, старуха совсем… Да вы не спорьте, вы же не думаете, что я вам поверю? Ох, хитрец! Та к что я говорила? Вот-вот. Я, может, и старуха, но и он не очень-то крепкий. Сумки ему тяжело было таскать, в его-то возрасте. Он тут жил давно, еще до меня въехал. Я эту квартиру сняла в шестьдесят девятом, а он уже был тут, так что сами считайте. Муж умер в восемьдесят четвертом. Все хотел переехать, говорил, что район уже не тот. Но я работала в школе на соседней улице – знаете ее? – в старших классах. Математику преподавала. Та к мы и остались.

– Как думаете, сколько лет ему было?

– Мужу? Ему… а, вы про Виктора? Ну… примерно как мне. Что, хотите спросить, это сколько? Между прочим, женщинам такой вопрос не задают, пора бы знать. (Улыбается.) Ну давайте считать. Я помню, как восьмого мая сорок пятого мы с сестрой пошли встречаться с ее парнем, он только вернулся, на флоте служил. Она меня бросила прямо посреди улицы. Пошли куда-то обжиматься. Салли была на пять лет старше меня, вот и считайте. Но сколько Виктору лет, я не знала никогда. Болтуном его не назовешь, знаете ли. Он еще долго к нам привыкал. Несколько лет. По-моему, так. Но когда все-таки привык, оказалось, что он милейший человек, совсем не то, что мы поначалу думали.

– Как это выяснилось?

– Ну, знаете, его надо видеть. По человеку ведь многое видно. Хоть на руки посмотреть. Руки у Виктора маленькие были, как у ребенка. Да и сам он был совсем невысокий, сантиметров на пять меня повыше. Он бы и мухи не обидел. И знаете, очень верующий человек был.

– Верующий?

– Да. В церковь ходил постоянно. Три раза в день.

– Ничего себе.

– Вот именно. Три раза в день, на каждую мессу. А иногда и чаще. Я сама хожу по воскресеньям в методистскую церковь, знаете, Первую Африканскую, тут у нас недалеко? Но пока с Виктором не познакомилась, я и не представляла, что можно так часто на службу ходить. Думала, тебя выгонят, когда в третий раз за день увидят. Знаете, если билет в кино купить, вас же только на один сеанс пустят. Мы с мужем часто ходили на двойные сеансы, пока их не отменили. (Вздыхает.) Ну вот, о чем я говорила?

– Про церковь.

– Ах да, церковь. Виктору очень нравилось в церковь ходить. Каждый раз, как я его встречала, он туда и шел. Я его спрашивала: «Виктор, вы далеко?» – «В церковь». (Смеется.) По-моему, он ходил в «Пречистую Деву». Тут рядышком. Очень уж он на католика похож. Вы ж знаете, какие они. Словно только и ждут наказания.

– То есть вид у него был виноватый?

– Виноватый, да, но еще смиренный. И испуганный. Собственной тени боялся. Вдруг она кусается? Тяжело ему в жизни пришлось.

– Он работает?

– Наверняка, только я не знаю где. А как у него дела? С ним ничего не случилось? Вы так о нем вначале говорили, будто он умер, а теперь вроде получается, что он жив, да? Я его уже несколько месяцев не видела.

– Мы и сами пока не знаем.

– Если узнаете, сообщите мне, пожалуйста. Мне Виктор очень нравился.

– Еще один вопрос, если не возражаете.

– Задавайте. Вы тут можете до шести сидеть. В шесть приходят мои девчонки. Мы с ними в «Эрудит» играем.

– Вы когда-нибудь слышали, чтобы он сам с собой разговаривал?

– Виктор? Нет, конечно! Кто вам такую глупость сказал?

– Ваш сосед напротив.

– Господи, нашли кого спрашивать! (Морщится.) Слышали, какая у него музыка целыми днями орет? Даже я ее слышу, а я совсем глухая стала. (Показывает на слуховой аппарат за ухом.) Я уже и в контору жаловалась, но никто так и не пришел. Наверное, муж был прав, уезжать надо было отсюда давным-давно. Я-то все надеюсь, что район опять расцветет. И все по-прежнему станет… Напрасно это. Ничего по-прежнему не бывает.


ПАТРИК ШОНЕССИ, комендант дома:

– Он тихий был. За все время ни одной жалобы на него. И от него ни одной. Мечта, а не жилец. Хотя я иной раз просто диву давался: как можно быть таким тихоней? Пар-то должен куда-то выходить. А как в квартиру его зашел и увидел, что к чему, вот тогда и понял. Говорю себе: «Вот, Патрик! Сюда-то весь пар и выходил». Жутковатое зрелище, я вам скажу. (Разводит руками.) Первый раз такое вижу.

– Мы тоже.

– Так вот, я и говорю себе: «Патрик, это же искусство. Нельзя же так просто взять и все выбросить на помойку». Это ж сразу видно, правда? Вы ж искусствовед? Вот вы мне скажите, я прав?

– Совершенно правы.

– Ну вот, прав. А кстати, как думаете, эти картинки много денег стоят?

– А вы как думаете?

– Немало небось. А? Вы же специалист?

– Сейчас пока трудно сказать.

– Вот бы они дорогими оказались…

– Вы знаете, куда он уехал?

– Да куда угодно, у этого парня не все дома были. (Качает головой.) А может, и помер. Как думаете, не помер он?

– Не знаю.

– Ну да, откуда вам знать, вы ж не из полиции, верно?

– Нет, не из полиции.

– Ну и вот. Вам в полицию надо, они вам точно скажут, что с ним случилось.

– Думаете, они знают, где он?

– Ну уж наверняка они вам побольше моего скажут. У них работа такая, людей искать.

– Ну…

– Знаете, что я думаю? Я думаю, разонравилось ему тут. И неудивительно. Может, поднакопил деньжат и двинул во Флориду. Я сам туда собираюсь. Коплю. И еще накоплю обязательно. Если он тоже копил, значит, молодец. Там лучше. Вдруг он сейчас жизнью наслаждается? Тут-то он не очень наслаждался, по правде сказать.

– Вы имеете в виду, он был подавлен? Или как будто виноват перед кем-то? Или…

– Он всегда в землю смотрел. Прямо себе под ноги, даже сгибался для этого. Как будто мир на плечах держал. Я когда его видел, все думал: боится человек вокруг посмотреть. В смысле, боится, что не выдержит такого. Некоторые тихони живут себе преспокойненько, им просто сказать нечего, вот они и молчат. А ему – нет. Ему очень даже было что сказать, только не получалось.

ДЭВИД ФИЛАДЕЛЬФИЯ, сосед сверху:

– А кто это?


МАРТИН НАВАРРО, бывший муж Розарио Квинтаны, теперь живет восемью этажами выше:

– Расскажу, что знаю. Погодите, а вы с Кенни говорили?

– С Кенни?

– Ну да, с моим сыном? Вы же с ним говорили?

– Да.

– И как он выглядит?

– В смысле?

– В смысле, он счастлив, как вам показалось? Как он выглядит, я знаю, я ж не дурак. На меня похож. Она-то говорит, он на ее отца похож, но вы уж мне поверьте, она и знакомого-то на улице не узнает. Та к что если она вам этого чудика описывала, то наверняка все напутала. Что она говорила?

– Что он таксист.

– Ну вот, пожалуйста, и сразу пальцем в небо. У него вообще прав быть не могло. Он же ничего не видел. Вечно на стены натыкался. Мы прямо с ума от него сходили, потому что он обо все бился и вещи ронял в два часа ночи. Спросите соседей внизу, они вам скажут.

– Так кем же он тогда работал?

– Не знаю. Но точно не таксистом. Ну кем такие чудики обычно работают? Может, автобус водил.

– Вы же говорили, у него со зрением проблемы.

– А вы давно в последний раз в автобусе ездили? А может, он претцелями[5] торговал.

– По-моему, для такой работы он староват.

– Да, тут вы правы, я не подумал. А сколько ему было?

– А вы как думаете?

– Он старый совсем. Сколько Розарио сказала?

– Она не знала.

– Ну, что бы она ни сказала, прибавьте десять лет. Или двадцать. Или можно вычесть. И получите правильный ответ.

ЖЕНЕВЬЕВА МАЙЛЗ, соседка снизу:

– Такое ощущение, что он там мешки с песком пинал.

Ее муж, КРИСТОФЕР:

– Да, похоже.

– Это как?

– А вы как думаете?

– Ну… глухие удары?

– Ага, удары.

* * *

Как сделать выставку картины площадью в гектар? Я разбирал наследие Виктора и пытался сообразить, как же со всем этим быть. По нашим подсчетам, тут было около 135 тысяч рисунков, все на листках А5. Бумага серая, дешевая, такую в каждом магазине продают. Картинок как раз хватало, чтобы покрыть почти два гектара. В принципе, можно было бы и все полотно целиком повесить, если бы только Китай согласился отдать нам в аренду Великую Китайскую стену.

Я заплатил за квартиру Виктора за год вперед и привел фотографа, чтобы запечатлеть, как что лежало. Нанял двух временных служащих, чтобы они нумеровали коробки, переписывали содержимое и складывали все в грузовик. Когда квартира опустела, пришли уборщики, пропылесосили и вымыли как следует, чтобы избавиться от удушающей пыли. Дальше поле боя перенесли из Квинса на Манхэттен. Я снял складское помещение в трех кварталах от галереи и переоборудовал его под лабораторию. Сложил все коробки в одной комнате, а в другую притащил стол, кресла, операционный светильник, матерчатые перчатки, лупу, нагреватель, софиты, компьютер, пол застелил клеенкой. Ту т мы с Руби и провели остаток зимы и весну. Каждый вечер приходили и разбирали две-три коробки. Главная задача была – поскорее сложить вместе все фрагменты, но все-таки мы иногда останавливались, чтобы полюбоваться на какую-нибудь особенно красивую картинку. И еще мы мозги вывихнули, пытаясь придумать, как это все выставлять.

Теоретически, можно было их, скажем, заламинировать. Наверное, мы бы это осилили. Разложить их на поле где-нибудь в Западной Пенсильвании или у Гудзона. Прикрепить к земле, пригласить людей, чтобы они разгуливали по периметру. Вроде как на выставке Смитсона.[6] Вариант. От одной мысли, как это все перевозить и раскладывать, у меня живот крутило. И потом, еще неизвестно, совпадут ли картинки, запаянные в пластик. Кроме того, можно ли будет, стоя на краю полотна, разглядеть что-нибудь в центре? В тридцати метрах? А блики, ветер, неровности грунта? И как мне заставить зрителей тащиться туда?

С другой стороны, если выставлять рисунки по отдельности, они не произведут такого впечатления. Нет, они, конечно, все равно всем башню снесут. Но основная идея очевидна, только когда смотришь на единое полотно, – завершенность, взаимосвязанность всех деталей.

Это я понял, когда разобрал первую коробку и соединил первые пятьдесят или шестьдесят рисунков. И только тогда увидел истинную природу шедевра Виктора Крейка. Передо мной расстилалась карта.

Придуманная. Здесь были континенты и границы государств, страны, горные хребты, океаны. И везде названия. Фленбенденум. Фреддериквилль. В. и З. Зайтайрамбиана. Коптуагский Зеленый лес простирал зеленые пальцы к долине Уорд. А в самой долине поблескивали купола собора Св. Гудрейса и монастырь Потаенного Святого сердца. И предупреждение: «Обходить стороной!» Множество названий. Позаимствованных из Толкиена или из Олдоса Хаксли. Мы продолжали разбирать коробки, и вокруг нарастали другие планеты, солнца, галактики. Через все полотно тянулись пронумерованные тоннели. В полном соответствии с законами физики, материя по краям панно разлеталась от бездонного центра.

Перед нами была не просто карта Вселенной. Перед нами была карта времени. Места, персонажи, сцены повторялись на соседних картинках, медленно двигались, словно страницы перелистываемых комиксов. Проходя вдоль полотна и разглядывая повторяющиеся образы, я ощущал отчаяние художника, невозможность запечатлеть все, каждую деталь, увиденную или воображаемую, отразить их историю в реальном времени. Через несколько секунд после того, как Виктор заканчивал рисунок, он устаревал и приходилось начинать все по новой.


Вы понимаете, о чем я? Не уверен. Так бывает с большим искусством: словами его не опишешь. А картины Виктора описать и того труднее, и не только из-за размера и множества деталей. Просто очень уж все это было странно. Каждая история оглушала своей неожиданностью, и каждая повторялась столько раз, что от нее уже тошнило. Два чувства все время перемешивались. Изумление и отвращение. С одной стороны, к этим образным рядам, существам, диким пропорциям можно было привыкнуть. Появлялось ощущение дежа-вю, новое становилось знакомым и привычным. Так привыкаешь к сленгу, если все вокруг на нем говорят. С другой стороны, как только ты отворачивался, все знакомое сразу становилось новым, чужим. Так обычное слово кажется иностранным, если повторить его много раз.

Я поднимал голову и смотрел на Руби. Она теребила колечко в языке, щелкала по нему. Этот звук, блеск металла, лицо девушки, ее поза – в кресле, ноги поджаты, – черная тень на стене склада – все казалось неправильным. К тому же гигантское полотно обладало еще и галлюциногенными свойствами. Оно захватывало, гипнотизировало, искажало восприятие реального мира до такой степени, что иногда мне казалось, будто мы с Руби – тоже плоды воображения Виктора. Будто картина живая, а мы – ее персонажи. Наверное, я плохо объясняю. Скажу вот что: мы часто прерывались и шли дышать свежим воздухом.


Ну вот, теперь вы понимаете, какая передо мной стояла задача. Выставить произведение искусства, развивающее теорию разрозненных фрагментов жизни. Панно-парадокс.

Я долго колебался, а потом все же решил использовать фрагменты, состоящие из сотни смежных рисунков (десять на десять). Таким образом, получались панно размером примерно два на три метра. В галерее могло поместиться не более пятнадцати таких фрагментов, то есть около одного процента всего полотна. Я собирался вешать эти панно подальше от стен, чтобы посетители могли обойти их кругом, рассмотреть и светящиеся жизнью рисунки, и систематизированную оборотную сторону. Сам я считал эти две стороны отражением войны между левым и правым полушариями Виктора.

Ценой невероятных усилий ему удалось создать шедевр, не вписывающийся в концепцию свободного доступа к искусству. Но я так просто не сдаюсь. Ужас как не люблю, когда что-то не получается. Раз начал, надо идти до конца. Короче, плевать мне было на замысел творца. Я же вам говорил, что вел себя не ахти? Говорил. Честно предупреждал.


Он не только рисовал. Он еще и писал. В нескольких коробках хранились толстые огромные тетради, в обложках из кожзаменителя. Записи начинались с 1963-го. Какая была погода, что он ел, сколько раз ходил в церковь. И на каждую категорию своя тетрадь, несколько тетрадей. Тысячи записей, и многие повторялись. Особенно у меня крыша ехала от журнала регистрации приема пищи.

Вторник, 1 мая 1973

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

Среда, 2 мая 1973

Завтрак – яичница

Обед – яблоко, ветчина и сыр

Ужин – яблоко, ветчина и сыр

Всегда одно и то же. Только в Рождество появлялся ростбиф, а однажды, в январе 1967-го, он целую неделю ел на завтрак овсянку. По всей видимости, это был эксперимент, и он провалился. Уже на следующей неделе на завтрак снова яичница, и так тридцать шесть лет. И тридцать шесть лет он все скрупулезно записывал.

Журнал регистрации метеоусловий был разнообразнее. Температура, влажность, общие наблюдения. Но результат тот же.

Кошмарное чтиво, такое обычно в туалете держат. И все же для меня связь между рисунками и этими записями была несомненной. Такая же маниакальная приверженность ежедневной рутине. Можно было бы назвать это любовью к порядку. Ибо что есть любовь, как не желание повторить все снова?

Журнал посещений церкви заставлял усомниться в существовании Господа Всепрощающего. Каждый день ты молишься, трижды в день, а может, и больше, записываешь, сколько раз прочел «Отче наш» и «Пресвятая Богородица», сколько раз исповедовался, и ничего не меняется! Та же еда, та же серая, мерзкая погода. Все как всегда. Как можно после этого верить? Получается, что месса – просто набор бессмысленных движений и слов. И больше ничего.

Если вы думаете, что я слишком увлекся этими журналами, позвольте мне сообщить вам, что читал я их не один. Руби была от них в восторге. Они стали ее любимой частью инсталляции, их она предпочитала рисункам, от которых быстро уставала. Поддавшись на ее уговоры, я решил выставить тетради в специально отведенном углу, с пояснительной табличкой. Пусть люди сами решают, что им интересно.

Открытие выставки было назначено на 29 июля. В моей галерее экспозиции меняются раз в шесть-восемь недель. Виктору Крейку отводилось восемь. А может, и больше, я решил, что там видно будет. До основной части коробок мы к тому моменту еще не добрались, но я просто не мог ждать. Я должен был это выставить. Пришлось звонить Кристиане и объяснять ей, что ее Арктическое шоу переносится. Она ругалась, угрожала, обещала подать на меня в суд.

Плевать. Я был влюблен.

Шесть месяцев я почти не выходил из дома. Мэрилин забегала после работы, приносила панини и бутылки воды. Говорила мне, что я похож на бродягу. Я не обращал на нее внимания, она пожимала плечами и уходила.

Мы с Руби составляли систематизированный каталог, а Нэт тем временем сражался на передовой. Он выполнял всю работу в галерее. Советовался со мной по важным вопросам, но в целом справлялся целиком и полностью сам. Мог бы и половину картин вынести, между прочим, я бы все равно ничего не заметил. Я стал апостолом нового мессии и работал днями и ночами.


А что же сам пророк?

Признаюсь честно, я перестал его искать. А вскоре решил, что лучше бы мне с ним никогда не встречаться.

Поговорил с соседями (я привел эти разговоры в начале главы) и еще со всеми, кто видел Виктора в подъезде или рядом с башнями Мюллер-Кортс. Историям их недоставало связности, достоверности и логики. Один охранник сообщил, что Виктор был наркодилером. Другие считали, что художник работал уборщиком, поваром, писателем или телохранителем.

Да и описания его внешности часто рознились. То он был высокий, то низенький, то среднего роста. Худой как скелет, толстый, с огромным животом, шрам на лице, шрам на шее, вообще нет шрамов. Усы. Борода. Усы и борода. То, что описания не совпадали, меня не удивляло. Виктор ни с кем не общался столько, чтобы его можно было хорошенько разглядеть и запомнить. Он смотрел в землю, глаз не поднимал. Вот тут все показания сходились.

Тони помог мне выяснить, что Крейк снимал квартиру с 1966 года. И платил довольно мало, даже в самых мерзких районах Квинса платят больше. Он пропал в сентябре 2003 года, а до того ни разу не задержал арендную плату.

Других Крейков в телефонной книге не нашлось.

Патер Люциан Букарелли из церкви Пресвятой Богородицы никогда Виктора не видел и о нем не слышал. Он посоветовал мне обратиться к патеру Симкоку, своему коллеге, пробывшему на этом посту намного дольше Букарелли.

Патер Алан Симкок не знал никакого Виктора Крейка. Может, мне нужна другая церковь? Я ответил, что, вполне возможно, ошибся. Патер составил для меня список всех окрестных церквей. Список был куда длиннее, чем я ожидал. К нему прилагались имена тех, кого патер знал и к кому в этих церквях следовало обратиться.

Я не ходил в другие церкви.

Я ведь не частный детектив. И ничего Виктору не был должен. Может, он умер, а может, и нет. Мне было все равно. Для меня имели значение только его рисунки, а их я и так заполучил.


Люди не ценят работы агентов. А работа эта очень творческая. Именно они сегодня продают картины. Они, а не художники. Без нас не было бы модернизма, минимализма, вообще никаких течений в искусстве. И все легенды современного искусства сейчас бы стены красили или учили рисованию детишек в школе. Музейные коллекции не пополнялись бы со времен окончания Ренессанса. Скульпторы по-прежнему работали бы над образами языческих богов, кино стало оплотом порнографии, граффити – уголовно наказуемым деянием, а не витриной многомиллионного бизнеса. Короче говоря, искусство бы не развивалось. Сейчас, когда закончилось владычество церкви в искусстве, агенты заливают топливо в мотор, который всегда толкал и всегда будет толкать вперед все на свете. Этот мотор – деньги.

В наши дни необходим кто-то, кто помог бы обычному человеку разобраться в огромной массе информации и понять, что хорошо, а что плохо. И вот это – как раз работа агента. Мы тоже творцы, только мы создаем рынок, а товаром являются сами художники. Рынок же, в свою очередь, создает течения, а течения определяют вкусы, культуру, рамки допустимого. Проще говоря, рынок формирует наше представление об искусстве. Шедевр становится шедевром, а художник художником, когда я заставляю вас вынуть из кармана чековую книжку. Виктор Крейк стал для меня идеальным творцом. Он создал шедевр и исчез. Лучшего подарка я и представить не мог. История с чистого листа.

Некоторым мои действия могут показаться не особенно этичными. Но, прежде чем судить меня, подумайте вот о чем: сколько раз произведения искусства тащили на сцену на потеху публике без ведома создателя, даже против его воли. Великое искусство требует своего зрителя, и отрицать это – само по себе неэтично. Вы согласитесь со мной, если читали стихи Эмили Дикинсон.

К тому же не я первый проворачивал такой фокус. Взять хотя бы того скульптора, которого прозвали «человек-провод». Его работы нашли на аллее в Филадельфии, когда собирали мусор. Дело было в 1982 году. Я их видел. Жуткое зрелище. Будильники, куклы, контейнеры с едой, и все обернуты в кокон из толстенных проводов. Тысячи предметов. Никто так и не узнал, кто автор, никто не узнал, почему он сотворил такое. Мы даже не знаем точно, мужчина он был или женщина. Конечно, вопрос о том, создавалось ли все это как произведения искусства, остается открытым. Совершенно очевидно, они не предназначались для широкой аудитории, раз уж их извлекли из мусорных баков. И все же галереи продавали «провода» по сумасшедшим ценам. Музеи по всей стране выставляли эти творения в своих стенах. Критики рассуждали о «шаманизме» и «тотемах» как приемах художника, а также о связи его произведений с магией вуду и африканскими куклами для лечения больных. Чертова туча разговоров, денег и суеты вокруг того, что могло лежать на городской свалке, если бы не востроглазый прохожий.

Это я к тому, что тот «человек-провод» из Филадельфии выполнил лишь часть работы. И по мне, так меньшую ее часть. Он сделал предметы. И только агенты смогли сделать из просто предметов – предметы искусства. А как только мы что-то объявили предметами искусства, обратного пути нет. Можно разрушить, но нельзя «рассоздать». Если бы завтра пришел «человек-провод» и начал качать права, сомневаюсь, что кто-нибудь его послушал бы.

И посему я абсолютно точно знал, что если Виктор когда-нибудь позвонит в мою дверь, то я заплачу ему, как и полагается платить художнику, – пятьдесят процентов. Честно говоря, я даже гордился тем, какой я щедрый, потому что многие мои коллеги так бы не поступили.


Не буду нарушать ваш душевный покой чудовищными подробностями подготовки к выставке. Зачем вам знать, как мы клали специальные рельсы, как выставляли свет, как закупали дешевое белое вино. Расскажу только, как мы с Руби однажды поздно ночью на четвертый месяц работы сделали странное открытие. Обогреватели уступили место вентиляторам, размещенным так, чтобы не взлетали рисунки.

Уже несколько недель подряд мы искали первую часть панно, ту, с которой все начиналось. Ящики при перевозке перемешались, и мы вскрывали коробку за коробкой, ожидая увидеть центральную часть композиции. Иногда казалось, что цель близка. Мы открывали ящик и находили там листки с числами меньше сотни. И тут же оказывалось, что эти числа растут, а не уменьшаются. Позже первая коробка все-таки нашлась. А в ту ночь мы наткнулись на страницу с номером 1100.

– Эй, – вдруг сказала Руби. – Смотри, тут и ты есть.

Я бросил работу и подошел.

Почти в самом верху страницы огромными четкими буквами стояло:

М Ю Л Л Е Р

В комнате сразу стало холодно. Не знаю, почему я так испугался, увидев на том листке свое имя. На секунду мне показалось, будто я слышу голос Виктора. Слышу, как он перекрикивает шум вентиляторов, пытается докричаться до меня посредством своих рисунков, хлопает в ладоши у меня перед носом. И он недоволен.

Где-то стукнула дверь. Я дернулся и ударился о край стола, а Руби подскочила на стуле. Мы замолчали, устыдившись собственной глупости.

– Странно, – сказала она.

– Да.

– И жутко как-то.

– Весьма.

Мы смотрели на буквы. Почему-то казалось, что это написано ругательство.

– Вообще, вроде бы все логично, – сказала она.

Я посмотрел на нее.

– Ну, он ведь жил в Мюллер-Кортс.

Я кивнул.

– Если честно, даже странно, что ты туда совсем не ездишь, – сказала она.

Я попробовал вернуться к работе, но сосредоточиться не получалось. Руби щелкала своим колечком. От этого звука я совсем расклеился и объявил, что пойду домой. Наверное, вид у меня был испуганный, я и вправду испугался. Во всяком случае, Руби хихикнула и велела мне почаще оглядываться. Обычно я просто ловил такси до дома, но в тот вечер зашел в бар и заказал содовой. Я смотрел, как входят люди, как они отдуваются и проклинают жару, и меня потихоньку отпускало. Я даже как-то взбодрился.

Руби права. Виктор Крейк рисовал мир таким, каким он его знал. Естественно, что имя «Мюллер», с его точки зрения, писалось большими буквами.

В баре стоял музыкальный автомат. Кто-то поставил Бон Джови, и по комнате поплыл не попадающий в ноты голос. Я встал.

Поймав такси, я объяснил водителю, куда ехать, и развалился на липком сиденье из кожзаменителя. И подумал, что мое имя в творчестве Виктора вообще не случайно. Я не был чужим. У меня было право на его картины. Я был на карте с самого начала.

Интерлюдия: 1847 год

Тележка Соломона проехала много дорог. Внутри целый мир: одежда, пуговицы, оловянная посуда. Тонизирующие мази, патентованные лекарства. Гвозди, клей, писчая бумага, яблочные семечки. Столько всего, что и описать невозможно. Все на свете, только так и скажешь. Соломон появляется в захолустных пенсильванских городках, словно кролик из шляпы фокусника. Соломон кричит, машет руками, раскладывает свой товар. Толпа напирает. Мне молоток. Прошу вас, сэр. А бутылки, вот такого размера, у вас есть? Разумеется, мэм. Говорят, тележка у Соломона бездонная.

Понимает он по-английски лучше, чем говорит, и, когда не может объясниться, переходит на язык жестов. Семь центов? Нет, десять. По рукам? По рукам.

Все торгуются.

Такая же пантомима разыгрывается, когда Соломон платит за постой. Хотя он старается по возможности не платить. Ночует в поле под открытым небом, иногда забирается в амбар. Каждый сэкономленный цент приближает встречу с братьями. Приедет Адольф, и заработать можно будет в два раза больше. А с Саймоном и в три раза. Соломон уже все продумал: сначала привезет Адольфа, потом Саймона и, наконец, Бернарда. Бернард старше Саймона, но он самый ленивый, и Соломон решил, что будет лучше, если Бернард пока останется дома.

Но иногда… Холодной зимней ночью… Когда так хочется, чтобы над головой была крыша… Когда нет больше сил спать в грязи, в стогу и отмахиваться от назойливых насекомых… Хватит! И он поддается искушению. Отдает весь дневной заработок за возможность поспать на перине. И потом клянет себя целую неделю. Он же не Бернард! Он старший в семье, он отвечает за всех. Не зря его отец первым сюда отправил.

Пока плыл через океан, чуть не умер. В жизни ему так плохо не было. Все вокруг тоже страдали. Его мать умерла от лихорадки, но даже это не могло сравниться с теми ужасами, свидетелем которых Соломон стал на борту того корабля. Обессилевшие люди стонали, лежа в лужах собственных испражнений. А запах! Тяжелый запах физического и морального падения. Соломон старался есть отдельно от других, хотя по природе был человеком общительным. С пассажирами в разговоры не вступал. Отец приказал ему держаться от людей подальше, и Соломон делал, как ему было велено.

Однажды на его глазах женщина сошла с ума. Соломон как раз выбрался из трюма подышать свежим воздухом. Как приятно было стоять одному на палубе и подставлять лицо под капли теплого дождика. Она поднялась следом. Тощая зеленая тень с воспаленными глазами. Соломон узнал ее. Накануне она потеряла сына. Когда его все-таки вырвали у нее из рук, она издала звук, от которого кровь стыла в жилах. Женщина, спотыкаясь, пошла на бак, не останавливаясь ни на секунду, добралась до леера, перегнулась через него и бросилась в бурное море. Соломон побежал к тому месту, где она была, жила еще несколько секунд назад. И не увидел ничего, кроме белой пены.

На палубе собрались матросы. Она упала, сказал им Соломон. Хотел сказать. А вышло «Sie fiel».[7] Команда была английская. Его не понимали, он только под ногами путался, бормотал что-то непонятное. Соломона отправили обратно в трюм, он не хотел идти, четверо матросов силой оттащили его вниз.

«Сияющий Гарри» разгрузился в Бостоне. Соломон провел на его борту сорок четыре дня. Он потерял одну пятую веса. На спине появилась страшная экзема, из-за которой ночевать на земле было невыносимо.

Поначалу Соломон жил у сапожника, дальнего родственника, настолько дальнего, что трудно было сказать, родня ли они вообще. Соломон сразу понял, что долго здесь не задержится. Жена сапожника ненавидела Соломона и мечтала выставить его на улицу. Кроватью ему служил верстак. Соломон ворочался на жестком ложе, пытался заснуть, а она нарочно топала на втором этаже деревянными башмаками. Женщина кормила его гнилыми фруктами, заваривала чай на воде из лужи, отрезала ломти заплесневевшего хлеба. Соломон надеялся уйти, как только скопит достаточно денег и хоть чуть-чуть выучит английский. Не успел. Однажды ночью она спустилась к нему и обнажила грудь. Утром Соломон сложил свои немногочисленные пожитки в холщовый мешок и отправился восвояси.

В Баффало он добрался к зиме, холодной и страшной. Никто не хотел покупать его товар. Соломон смиренно отправился на юг, сначала в Нью-Джерси, потом в центр Пенсильвании. Там он встретил тех, кто говорил на его языке. Они-то и стали его первыми постоянными покупателями. Фермерам нужны были разные мелочи, ради которых не стоило тащиться в город. Излишества вроде ремня для правки бритвы или коробки карандашей. Соломон загружал свой мешок под самую завязку, но вскоре оказалось, что и полного мешка недостаточно. Его клиентам требовалось все больше товаров. Соломон купил новый мешок, огромный, высотой с него. Ассортимент увеличивался, а вместе с ним увеличивались и количество клиентов, и длина пути, который необходимо было проделать. Соломон оказался прекрасным торговцем, хотя языка как следует так и не выучил. Он заразительно смеялся, торговался, был тверд, но не жаден и всегда знал, что кому нужно и что сейчас пользуется наибольшим спросом. Второй мешок долго не продержался. И Соломон купил тележку.

Примечания

1

Кит Харинг (1958–1990) – американский художник «уличной культуры», общественный деятель, скульптор. – Здесь и далее примеч. перев.

2

Музей американского искусства Уитни, расположен в Нью-Йорке.

3

Свободная фигуративность – художественное течение, появившееся в 80-х годах во Франции.

4

Роберт Деннис Крамб (р. 1943) – американский художник, автор неформального комикс-движения. Джефф Кунс (р. 1955) – американский художник, скульптор. Его творчество принадлежит направлению «нео-поп». Автор концептуальных скульптурных композиций.

5

Претцель – крендель, посыпанный солью.

6

Роберт Смитсон (1938–1973) – американский художник, знаменитый своими работами в области лэнд-арта.

7

Она упала (нем.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3