Внутренний голос нашептывал мне: «Останови его, пока он еще чего-нибудь не натворил. Ты вправе защищать свою собственность от посягательств безумца. Возьми его за шиворот и вышвырни за ворота! Никто тебе и слова не скажет!»
Но моя проклятая мягкотелость не позволяет мне оскорблять людей в их лучших чувствах — и он продолжал ковыряться.
Он махнул рукой на поиски недостающих винтиков. Винтики, по его словам, обладают удивительным свойством находиться тогда, когда про них забыл и думать. Собрав шестеренки и кое-как закрепив коробку передач, он принялся регулировать цепь. Сначала он натянул ее так, что колесо перестало крутиться, затем ослабил цепь так, что она провисла до земли. Потом он заявил, что лучше оставить цепь в покое, а вместо этого поставить на место переднее колесо.
Я раздвигал вилку, а он совал туда колесо. Через десять минут я предложил поменяться местами: пусть он подержит вилку, а я управлюсь с колесом. Еще через минуту велосипед упал, а он запрыгал вокруг площадки для крокета, зажав пальцы между колен. Совершая эти упражнения, он объяснял мне, что при установке колеса самое главное — следить, чтобы пальцы не зажало между вилкой и спицами. Я ответил, что не осмелюсь ему возражать, ибо по своему опыту знаю, что это такое. Он перевязал пальцы тряпками, и мы продолжали работу. Наконец, колесо встало на место, но как только он затянул последнюю гайку, то тут же рассмеялся. Я спросил:
— Чему вы смеетесь?
— Ну и осел же я! — ответил он.
Такая самокритичность мне понравилась, и я поинтересовался, какие же конкретные факты позволили ему сделать такой вывод.
— Мы же забыли про шарики!
Я стал искать шляпу. Она валялась посреди дорожки, а любимый песик Этельберты жадно пожирал шарики.
— Ему пришел конец, — сказал Эббсон (с тех пор я его, слава Богу, не встречал, но звали его, если не ошибаюсь, Эббсон). — Они из закаленной стали.
Я ответил:
— Если вы о собаке, то не стоит волноваться. На неделе эта псина сожрала шнурок от ботинок и пачку иголок. Инстинкт их не подведет; щенкам, должно быть, полезны стимуляторы такого рода. Вот велосипед — это дело другое. Вы полагаете, его уже ничто не спасет?
От природы он был оптимистом:
— Ничего страшного. Поставим на место те, что удастся отыскать, а в остальном положимся на Провидение.
Нам удалось отыскать одиннадцать шариков. Шесть мы впихнули с одной стороны, пять — с другой, и через полчаса колесо стояло на месте. Нечего и говорить, теперь оно действительно люфтило, это было видно и ребенку. Эббсон сказал, что на сегодня, пожалуй, хватит. Он явно устал. Похоже, он уже собрался пойти домой. Я, однако, настаивал, чтобы он довел дело до конца. О прогулке я забыл и думать: машина была в безнадежном состоянии. Но мне хотелось посмотреть, как он будет царапаться, ударяться, прищемлять себе пальцы.
Он приуныл; заметив это, я сбегал на кухню, вынес ему стакан пива и обратился с речью, достойной Иуды:
— Смотрю на вас с нескрываемым удовольствием. Меня приводят в восторг не только ваша удивительная ловкость и сноровка, но и непоколебимая уверенность в своих силах, а также совершенно непостижимый для меня оптимизм. Я, видите ли, по природе своей скептик.
Напутствуемый этими словами, он принялся прилаживать к валу ведущего блока снятые педали. Он прислонил велосипед к стене и стал затягивать какую-то гайку. Затем он прислонил его к дереву, пытаясь добраться до гайки с другого бока. Затем я держал велосипед, а он лежал на земле между колесами и старался подлезть к ней снизу. В результате на него вылилось масло. Затем он отобрал у меня велосипед, перевесился через раму, уподобив себя переметной суме, и некоторое время болтался в таком положении. Но долго продержаться ему не удалось: вскоре он потерял равновесие и упал на голову. Трижды я слышал его восторженные клики:
— Ну, слава Богу, наконец-то все в порядке!
Дважды я слышал его проклятия:
— А, черт, опять не так!
Слова, произнесенные им в третий раз, для печати не годятся.
В конце концов он разъярился и поднял руку на несчастное создание. Велосипед, к моему огромному удовольствию, оказался малый не промах, и вскоре передо мной развернулась настоящая схватка. Противники были равны: то Эббсон брал верх над поверженной в прах машиной, то, наоборот, велосипед прижимал его к земле. Порой казалось, что Эббсону удается подмять под себя разбушевавшуюся машину, — вот он, торжествуя победу, крепко зажимает ее промеж ног. Но нет, не на того напали: велосипед вырывается, разворачивается и со всего маху лупит его ручкой руля.
Без четверти час, грязный и оборванный, весь в ссадинах и синяках, он сказал: «Уф-ф-ф, пожалуй, все», — поднялся и утер пот со лба.
Велосипеду тоже досталось. Кто пострадал больше — сказать не берусь. Я отвел Эббсона на кухню, там он наскоро умылся и убежал домой.
Велосипед я погрузил на кеб и повез в ближайшую мастерскую. Мастер долго и внимательно рассматривал искореженную машину.
— Ну, и что же вы от меня хотите? — спросил он. — Я хочу, — ответил я, — чтобы вы его починили.
— Ишь чего захотели. Ну да ладно, что-нибудь сообразим.
Он насоображал на два фунта десять шиллингов. Но машина была уже не та, и в конце сезона я решил ее продать. Врать я не привык и попросил агента указать в объявлении, что велосипед куплен в прошлом году. Агент посоветовал об этом вообще не упоминать. Он сказал так:
— В нашем деле никого не волнует, правду говорит клиент или врет; нам главное, чтобы покупатель поверил. Скажу вам откровенно: ни за что не поверишь, что велосипед куплен в прошлом году, на вид ему лет десять, не меньше. Так что давайте об этом вообще умолчим и попробуем содрать побольше.
Я полностью доверился ему и выручил за велосипед целых пять фунтов — по словам агента, куда больше, чем он ожидал.
К велосипеду можно относиться двояко — его можно «отлаживать», а можно на нем и кататься. Я бы не стал категорично заявлять, что любитель «отладки» — человек совсем уж неразумный. Он не зависит от капризов погоды, сила и направление ветра его не волнует, состояние дорог не трогает. Дайте ему ключ, ветошь, какую-нибудь скамеечку — и радостей хватит на целый день. Конечно, и в этом занятии есть обратная сторона, но иначе и быть не может. Сам любитель похож на лудильщика: глядя на его велосипед, начинаешь подозревать, что он краденый и новый хозяин постарался обезобразить его до неузнаваемости. Впрочем, нашего любителя эти нюансы мало заботят — он редко выезжает дальше первого поворота. Некоторые наивно полагают, что один и тот же велосипед можно использовать в двух разных целях. Это заблуждение. Ни одна машина не выдержит двойной нагрузки. Так что выбирайте: уж либо кататься, либо «отлаживать». Лично меня больше привлекает кататься, и я терпеть не могу, когда меня подговаривают «отладить» машину. Если в моем велосипеде что-то сломалось, я везу его в ближайшую мастерскую. Если авария случилась где-нибудь вдали от центра цивилизации, я сажусь на обочину и жду попутной подводы. В таких случаях больше всего следует остерегаться странствующих знатоков. Для знатока сломанный велосипед — то же самое, что труп в придорожной канаве для стервятника: хлопая крылами, он устремляется на вас, оглашая воздух радостными кликами. На первых порах я разговаривал с ними вежливо:
— Все в порядке, не беспокойтесь. Проезжайте, ради Бога, умоляю вас, пожалуйста, езжайте своим путем.
Но опыт показал, что в таких чрезвычайных обстоятельствах деликатность неуместна. Теперь я разговариваю с ними так:
— А ну, не трожь машину! Проваливай, тебе говорят, а то счас как дам!
И если при этом скорчить рожу посвирепей и подобрать палку покрепче, то они, как правило, незамедлительно уезжают.
Ближе к вечеру зашел Джордж.
— Ну что, все будет готово?
— У меня к среде все будет готово. Как вы с Гаррисом — не знаю.
— Тандем в порядке?
— В полном порядке.
— Как, по-твоему, может, там что-нибудь надо подкрутить?
— Жизнь научила меня, что человек мало в чем может быть уверен. Поэтому далеко не на всякий вопрос я отвечу с той или иной степенью определенности. Но есть ничтожно малое число аксиом, вера в истинность которых во мне все еще непоколебима, и среди них есть одна: ничего в тандеме подкручивать не стоит. И торжественно тянусь, что положу свою жизнь, но ни одна живая душа до среды машины не коснется.
— Я бы на твоем месте так не кипятился. Недалек тот день, когда велосипеду потребуется небольшой ремонт, а до ближайшей мастерской будет два горных перевала и ты будешь изнемогать от усталости. И ты будешь вопить, прося ответить, куда подевалась масленка или куда запропастился ключ. Затем, потеряв всякую надежду удержать велосипед у дерева, ты предложишь кому-нибудь другому прочистить цепь и накачать заднее колесо.
Упрек Джорджа был справедлив — и было в нем нечто пророческое.
— Прости. Дело в том, что утром заходил Гаррис. Джордж не стал обижаться:
— Можешь не продолжать, все понятно. Вообще-то, я к тебе совсем по другому делу. Посмотри-ка.
Он протянул мне книжицу в красном переплете. Это был английский разговорник для немецких туристов. Он начинался разделом «На борту парохода» и кончался «У врача»; больше всего разговоров велось в железнодорожном вагоне, в купе, до отказа набитом скандальными и, судя по репликам, дурно воспитанными пациентами сумасшедшего дома. «Не могли бы вы отодвинуться от меня, сэр?» — «Некуда, мадам, мой сосед чересчур толст!» — «Может, вы все же попробуете убрать куда-нибудь ваши ноги?» — «Будьте любезны, не пихайте меня локтем». — «Мадам, ежели желаете опереться на мое плечо, то не стесняйтесь!» (было непонятно, выражает ли эта фраза серьезные намерения или в ней заключен едкий сарказм). — «Мадам, вынужден попросить вас немного подвинуться, я задыхаюсь». По замыслу автора, к этому времени вся компания должна устроить на полу кучу-малу. Кончался раздел фразой: «Наконец-то доехали, слава Богу!» (Gott sei dank!) — в данных обстоятельствах она должна произноситься хором.
В конце книги шло приложение, в котором немецким туристам давались советы, как во время пребывания в английских городах сохранить покой и здоровье; особо подчеркивалось, что в дорогу следует брать порошок от насекомых, всегда закрывать на ночь двери и всегда тщательно пересчитывать сдачу.
— Не очень удачное издание, — заметил я, возвращая книгу Джорджу. — Я бы не стал рекомендовать такую книгу немцу — в Англию он ни за что не поедет. Хотя мне повелось читать книги, изданные в Лондоне для англичан, собирающихся за границу, — такая же чушь. Похоже, что какой-то ученый идиот, перепутав семь языков, пописывает себе книжонки и морочит всем голову насчет современной Европы.
— Но нельзя отрицать, — сказал Джордж, — что эти книжонки пользуются большим спросом. Они идут нарасхват. Ведь в каждом европейском городе ты встретишь массу людей, изъясняющихся подобным образом.
— Возможно, — ответил я, — но, к счастью, их никто не понимает. На перронах вокзалов или на перекрестках мне самому попадались люди, которые вслух зачитывали фразы из этих книг. Никто не знает, на каком языке они говорят, никто их не понимает. И это, пожалуй, к лучшему. Если их поймут, то тут же упрячут в сумасшедший дом.
— Может, ты и прав; и все же интересно было бы посмотреть, что произойдет, если их, несмотря ни на что, поймут. Давай сделаем так: в среду утром поедем в Лондон, походим по городу часок-другой и попытаемся купить что-нибудь с помощью этой книжонки. В дорогу мне кое-что потребуется: шляпа, пара шлепанцев и разная мелочь. Наш пароход раньше не отчалит, так что времени у нас хоть отбавляй. Мне интересно узнать, как будут реагировать на такие фразы. Я хочу понять, что чувствует иностранец, когда с ним так разговаривают.
Идея мне показалась заманчивой. Горя энтузиазмом, я предложил Джорджу составить ему компанию и подождать у входа. Я сказал, что, по-моему, Гаррис также будет не прочь зайти в магазин или — что вероятнее — подождать на улице.
Джордж сказал, что его план несколько отличен от моего. Он предлагает мне и Гаррису пройти с ним в магазин. Если Гаррис, с его внушительными размерами, станет рядом с ним, а я займу пост у дверей, чтобы в случае необходимости успеть вызвать полицию, то он, пожалуй, готов рискнуть.
Мы зашли к Гаррису и поделились с ним своими планами. Он полистал книжонку, обращая особое внимание на разделы, касающиеся покупки обуви и головных уборов. Он заметил:
— Если Джордж в любом обувном или шляпном магазине скажет то, что здесь написано, — звать придется не полицию, звать придется санитарную карету.
Джордж рассердился:
— Нечего держать меня за круглого дурака, который ничего не смыслит. Я выберу, что повежливей, серьезные оскорбления я постараюсь опустить.
Уяснив это, Гаррис сдался, и мы решили выехать в среду рано утром.
Глава IV
Почему Гаррису не нужен будильник. — Тяга к общению у молодого поколения. — Что ребенок думает об утре. — Неусыпный страж. — Его загадочность. — Его заботливость. — Ночные думы. — Что можно успеть до завтрака. — Хорошая овечка и паршивая овца. — Как плохо быть добродетельным. — Новая плита. — Дядюшка Поджер спешит на поезд. — Почтенный джентльмен в роли беговой лошади. — Мы приезжаем в Лондон. — Мы разговариваем на языке туристов
Во вторник вечером Джордж заехал к Гаррису и остался у него ночевать. Такой вариант устраивал нас куда больше, чем предложение Джорджа заехать к нему с утра и прихватить его с собой. «Прихватить» Джорджа утром — процедура довольно сложная и начинается с того, что его необходимо вытащить из постели и хорошенько потрясти, чтобы он проснулся, — занятие это слишком утомительное, и так начинать день не годится; затем нужно помочь ему найти все вещи и упаковать их; после этого приходится ждать, пока он позавтракает, — зрелище, удручающее бесконечным повторением однообразных действий.
Я знал, что если он останется ночевать у Гарриса, то встанет вовремя; я сам там ночевал и знаю, чем это кончается. Глубокой ночью, как вам кажется, а на самом деле, наверняка уже под утро вы внезапно просыпаетесь от грохота, на который способен лишь кавалерийский полк, когда он на рысях проходит по коридору мимо вашей двери. Еще не совсем проснувшись, вы начинаете думать о грабителях, Судном дне, взрыве газового баллона. Вы садитесь на кровать и прислушиваетесь. Ждать приходится недолго: через мгновение громко хлопает дверь, и кто-то или что-то съезжает на подносе по ступенькам.
— А я тебе что говорил? — раздается голос в коридоре, и тут же что-то твердое отскакивает от вашей двери и с грохотом падает на пол.
В это время вы как угорелый мечетесь по комнате, тщетно пытаясь отыскать одежду. Ничего нет на месте; самый главный предмет гардероба бесследно исчез, а в это время убийство, восстание рабов или что-то в этом роде идет полным ходом. Засунув голову под шкаф, где, как вам кажется, могут быть шлепанцы, вы с ужасом прислушиваетесь к сильным ритмичным ударам в какую-то дверь. Безусловно, жертва пыталась укрыться в комнате, сейчас ее выволокут оттуда и прикончат. Успеете ли вы? Стук прекращается, и сладенький лицемерный голосок вопрошает:
— Папа, можно мне встать?
Что говорит второй голос, не слышно, но первый отвечает:
— Нет, это в ванной, нет, не ударилась, только облилась. Да, мама, я все передам. Но мы же не нарочно. Да, спокойной ночи, папа.
Затем тот же голос кричит изо всех сил, чтобы его услышали в дальнем конце дома:
— Идите наверх. Папа сказал, что вставать еще рано.
Вы опять ложитесь и слушаете, как кого-то, явно против его воли, тащат наверх. Комнаты для гостей Гаррис специально устроил под детской. Тот, кого тащат, упорно не желает снова ложиться спать и противится что есть мочи. Развернувшаяся схватка предстает перед вашим мысленным взором во всех подробностях: как только неизвестного удается закинуть на пружинный матрац, кровать — прямо над вами — подпрыгивает; глухой стук падающего тела свидетельствует о том, что сопротивление до конца не сломлено. Через некоторое время схватка затихает, а может быть, просто ломается кровать, и вы погружаетесь в сон. Но через секунду — или через тот промежуток времени, который кажется вам секундой, — вы вновь открываете глаза, чувствуя, что на вас смотрят. Дверь приоткрыта, и четыре важных детских личика с любопытством разглядывают вас, будто вы редкостный музейный экспонат, выставленный в специальном помещении. Заметив, что вы проснулись, самый старший, растолкав остальных, входит в комнату и непринужденно садится на постель.
— Ой! — говорит он. — А мы и не знали, что вы проснулись. Я сегодня уже просыпался.
— Знаю, — коротко отвечаете вы.
— Папа не любит, когда мы встаем рано, — продолжает он. — Он говорит, что если мы встанем, то никому в доме не будет покоя. Вот мы и не встаем.
В словах его сквозит полная покорность судьбе. Он горд своей добродетельностью и готовностью жертвовать своими желаниями.
— Так, по-твоему, вы еще не встали? — спрашивает те вы.
— Нет, еще не совсем. Видите, мы не одеты. — Факт очевиден. — Папа по утрам очень устает, — продолжает голосок, — это, конечно, потому, что он целый день работает. А вы устаете по утрам?
Дитя оборачивается и только тут замечает, что и остальные трое ребятишек вошли в комнату и расселись на полу. По их поведению становится ясно, что комнату они принимают за ярмарочный балаган, а вас — за фокусника или клоуна и терпеливо ждут, когда вы вылезете из постели и покажете какой-нибудь номер. Пребывание посторонних в комнате гостя шокирует ребенка. Тоном, не допускающим возражений, он велит детям убраться. Они и не думают возражать, они вообще молчат; в гробовой тишине они как один бросаются на него. С кровати вам виден лишь спутанный клубок извивающихся рук и ног; вся куча напоминает сильно пьяного осьминога, пытающегося нащупать дно. Все молчат — так, должно быть, принято. Если вы спите в пижаме, то спрыгиваете с постели и своими действиями усугубляете возню; если же ваш гардероб менее приличен, то остаетесь на месте и велите им немедленно прекратить, однако ваши призывы остаются без внимания. Проще всего поручить все старшему. Через некоторое время он выкинет их в коридор и захлопнет дверь. Через секунду дверь снова распахнется, и кто-нибудь, обычно Мюриэль, вбежит в комнату, а точнее влетит, словно выпущенная из катапульты. Силы неравные — у нее длинные волосы, за которые очень удобно хвататься. Зная, по всей видимости, об этом своем природном недостатке, она одной рукой крепко держит волосы, а второй дубасит своего старшего братца. Он опять распахивает дверь, и Мюриэль как таран прошибает строй оставшихся в осаде. Вы слышите глухой стук — это ее голова пришла в соприкосновение с сомкнутыми рядами. Одержав победу, старший возвращается на прежнее место. Чувство мести в нем угасло — все забыто.
— Я люблю утро, — говорит он. — А вы?
— Вообще-то да, — отвечаете вы. — Но иногда по утрам бывает очень шумно.
Он не обращает внимания на ваше замечание; он смотрит куда-то вдаль, и лицо его просветляется.
— Я хотел бы умереть утром, все так красиво.
— Что ж, — соглашаетесь вы, — если твой папа оставит ночевать какого-нибудь сердитого дядю, не предупредив его, то, возможно, тебе и представится такое удовольствие.
Созерцательный настрой покидает его, и он снова становится самим собой.
— В саду так хорошо, — предлагает он. — Вставайте, пойдемте играть в крикет.
Ложась спать, вы строили совсем иные планы на утро, но сейчас, когда все так обернулось, эта мысль не кажется вам столь уж неразумной — заснуть все равно не удастся, и вы соглашаетесь.
Позднее, уже днем, вы узнаете, как обстояло дело в действительности: вы, томясь бессонницей, встали рано утром и захотели сыграть в крикет. Дети, которых учили с гостями быть вежливыми, сочли своим долгом развлечь вас. Миссис Гаррис за завтраком заметит, что, раз уж на то пошло, можно было бы и проследить, чтобы дети оделись; а Гаррис не без пафоса даст понять, что ваш дурной пример поставил крест на всей его многомесячной воспитательской деятельности.
В среду утром Джордж был поднят в четверть шестого и после недолгих уговоров согласился поучить их кататься вокруг парников на своем новом велосипеде. Однако даже миссис Гаррис не стала винить Джорджа; душой она чувствовала, что по своей воле Джордж на такое никогда бы не решился.
Дело вовсе не в том, что дети Гарриса — лживые и коварные существа, готовые свалить вину на ближнего. Все вместе и каждый по отдельности — это честные ребятишки, не любящие отпираться. Если вы им объясните, что в ваши планы не входит вставать в пять утра и играть в крикет, или представлять живые картины из Священной истории, или расстреливать из лука несчастную куклу, привязанную к дереву, — если у вас хватит на это духу, то можете спать спокойно и вас разбудят в нормальное время, в восемь подадут чашку чая, а они сначала удивятся, затем извинятся, а под конец искренне раскаются. В данном случае вопрос о том, почему Джордж проснулся около пяти — то ли сам по себе, то ли его разбудил самодельный бумеранг, случайно залетевший в окно, — имеет интерес сугубо теоретический: дети признались, что виноваты они. Старший мальчик сказал:
— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день и мы не должны его утром беспокоить. Это я во всем виноват.
Но натворить они ничего не успели; кроме того, мы с Гаррисом решили, что тренировка пойдет Джорджу на пользу. Мы договорились, что в Шварцвальде будем вставать в пять утра. Более того, Джордж предлагал устроить подъем в половине пятого, но мы с Гаррисом возразили, что и пять часов — достаточно рано; поднявшись в пять, в шесть мы уже будем на машинах и до наступления жары успеем проделать изрядный путь. Иногда, конечно, же, можно выезжать и пораньше, но не каждый день. Сам я в то утро проснулся в пять, раньше, чем собирался. Ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».
Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться с точностью до минуты. Они говорят себе, кладя голову на подушку. «Четыре тридцать»; «Четыре сорок пять»; «Пять пятнадцать», в зависимости от того, когда им надо встать; и как только часы начинают бить, они открывают глаза. Это удивительно, просто уму непостижимо. Будто бы Некто, живущий сам по себе, сидит внутри нас и отсчитывает время, пока мы спим. И ведь нет у него часов, и солнца он не видит, и все же в кромешной тьме определяет время. Точно в нужный момент он шепчет: «Пора!», и мы просыпаемся. Я знавал одного рыбака. Как-то он рассказал мне, что этот Некто будит его ровно за полчаса до начала прилива. Он сказал мне, что ни разу еще не просыпал. Сначала он еще прикидывал, когда начнется прилив, но затем бросил это занятие. Усталый, он ложился спать и тут же погружался в глубокий сон, и каждое утро в разное время этот призрачный ночной страж, точный, как и сам прилив, шепотом будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистому берегу моря, знаком ли он был с законами природы? Мы этого не знаем.
Моему внутреннему стражу, по-видимому, просто не хватает практики. Он старается изо всех сил, но волнуется, суетится и сбивается со счета. Скажешь ему, например: «Будьте добры, в пять тридцать», — а он будит тебя в полтретьего. Я смотрю на часы. Он высказывает предположение, что я, возможно, забыл их завести. Я прикладываю их к уху — они идут. Он думает, что они, скорее всего, отстают, сейчас должно быть половина шестого, если не позже. Чтобы успокоить его, я надеваю шлепанцы и спускаюсь в столовую взглянуть на настенные часы. Что случается с человеком, когда он в халате и шлепанцах среди ночи бродит по дому, описывать нет нужды, каждый испытал это на себе. Все вещи, особенно те, что имеют острые углы, с жестокой радостью колотят его. Когда вы разгуливаете в тяжелых башмаках, вещи разбегаются в разные стороны; когда же у вас на босу ногу надеты войлочные шлепанцы, они выползают из углов и лупят вас почем зря. В спальню я вернулся в дурном настроении и, отринув абсурдное предположение моего стража, что будто бы все часы в доме сговорились против меня, полчаса ворочался в постели, пытаясь уснуть. С четырех до пяти он будил меня каждые десять минут. Я уже жалел, что обратился к нему с такой просьбой. В пять часов, утомившись, он завалился спать, препоручив дело служанке, которая и разбудила меня на полчаса позже обычного.
В ту среду он так надоел мне, что я встал в пять, лишь бы от него отвязаться. Я не знал, куда себя деть. Наш поезд отходил в восемь; все вещи упакованы и вместе с велосипедом сданы в багаж еще вчера. Я поплелся в кабинет, решив поработать часок-другой. Не думаю, что столь ранний час — самое подходящее время для занятий изящной словесностью. Я написал три абзаца, перечел их. О моих опусах написано немало нелестных слов, но эти три абзаца были ниже всякой критики. Я выкинул лист в корзину и стал вспоминать, нет ли какого-нибудь благотворительного общества, выплачивающего пособия исписавшимся авторам.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я положил в карман мяч и, выбрав путь подлиннее, поплелся на поле для гольфа. На поле щипала травку пара овец; они увязались за мной, проявляя явный интерес к моим действиям. Одна из них была добродушным, симпатичным и дружелюбным созданием. Не думаю, чтобы она разбиралась в игре, скорее всего, ей просто глубоко импонировало подобное невинное развлечение в столь ранний час. После каждого удара она блеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-чный удар!
Можно было подумать, что играет она сама.
Вторая же овца оказалась вздорной, сварливой скотиной. Если первая подбадривала меня, то эта только сбивала с толку оскорбительными репликами.
— Пло-о-о-хо, никуда-а-а не годи-и-и-тся! — комментировала она чуть ли не каждый мой удар. Сказать по правде, некоторые из ударов были просто великолепны, но она издевалась над ними из чистого упрямства, лишь бы досадить. Я это превосходно понимал.
Совершенно случайно, к моему сожалению, мяч попал хорошей овечке прямо в нос. На что паршивая овца рассмеялась — явно и недвусмысленно, хриплым, грубым смехом; и пока ее подруга ошарашенно смотрела в землю, не в силах от неожиданности сдвинуться с места, она впервые за всю игру сменила песню и заблеяла:
— Бра-а-а-во, отли-и-и-ично! Лу-у-у-учший удар за всю исто-о-о-рию спо-о-о-рта!
Много бы я дал, чтобы мяч попал в нее, а не в ту симпатичную овечку. Но так уж устроен мир: страдает всегда невинный.
На поле я пробыл дольше, чем предполагал, и, когда за мной пришла Этельберта и сказала, что уже половина восьмого и завтрак готов, я вспомнил, что еще не брился. Этельберта терпеть не может, когда я бреюсь наспех. Она опасается, что соседей мой вид может навести на мысль о покушении на самоубийство и по округе разнесется слух, что мы с ней не ладим. Кроме того, замечает она вскользь, у меня не та внешность, за которой можно не следить. В целом я был рад, что прощание с Этельбертой не затянется: иногда при расставании женщины плачут. Но детям на прощание я собирался дать пару наставлений, в частности, чтобы они не играли в крикет моими удочками; кроме того, я терпеть не могу опаздывать на поезд. В четверти мили от станции я нагнал Джорджа с Гаррисом — они тоже бежали. Мы шли с Гаррисом нос в нос, и он успел сообщить мне, что во всем виновата новая плита. Сегодня утром решили ее испытать, и, по неустановленной причине, она разметала почки по всей кухне и ошпарила кухарку. Когда вернется, сказал Гаррис, он ей задаст.
В поезд мы вскочили в последние секунды. Тяжело дыша, мы повалились на сиденья. По мере того как я все глубже анализировал события нынешнего утра, перед моими глазами все отчетливее вставал дядюшка Поджер, который двести пятьдесят дней в году ездил в город утренним поездом девять тридцать.
От дома дядюшки Поджера до станции было восемь минут ходьбы. Но дядюшка любил повторять:
— Выходить из дома надо за четверть часа и идти не спеша.
На самом деле он выходил за пять минут и бежал. Не знаю, почему, но в нашем пригороде так было принято. В то время в Илинге жило много солидных джентльменов из Сити — многие живут там и по сей день, — и всем им надо было поспеть на утренний поезд. Все они опаздывали, у всех в одной руке были черный портфель и газета, а в другой — зонт, последнюю четверть мили до станции они бежали — и в дождь, и при хорошей погоде.
Все местные бездельники — главным образом няньки, мальчики на побегушках, а иногда и лоточники — в хорошую погоду собирались поглазеть на них, криками подбадривая фаворитов. Нельзя сказать, что бегали они хорошо, более того, бегали они из рук вон плохо, но к делу относились серьезно и старались изо всех сил.
Иногда в толпе заключались пари:
— Ставлю два против одного на того старикана в белом жилете.
— Ставлю десять против одного на старого хрыча, что пыхтит как паровоз, если, конечно, он не кувырнется через голову на середине дистанции.
— Ставлю на Красного Мотылька! — Под такой кличкой шел у них дядюшкин сосед, отставной военный, в спокойном состоянии джентльмен безукоризненной внешности, но быстро меняющий цвет лица при резких движениях.
Дядюшка и все прочие неоднократно обращались в «Илинг Пресс», горько сетуя на бездеятельность местной полиции, и газета публиковала пламенные передовицы, обращающие внимание на падение нравов среди лондонского простонародья, особенно в западных пригородах. Но ничто не помогало.
Дело не в том, что дядюшка поздно вставал; дело в том, что все беды случались в последнюю минуту. После завтрака первым делом он терял газету. Мы всегда знали, когда дядюшка Поджер что-нибудь терял, — на лице у него появлялось выражение изумления и негодования, с которым он взирал на мир. Дядюшке Поджеру никогда не приходило в голову сказать себе:
— Я бестолковый старик. Я вечно все теряю и забываю, где что лежит. Сам я найти ничего не могу. Окружающим от меня тошно. Пора взяться за ум и попытаться исправиться.
Напротив, в результате каких-то странных рассуждений ему удается убедить себя, что в пропаже виноват кто угодно, только не он.
— Только что держал ее в руках! — восклицает он.