Арианин-аббат сказал веселым голосом:
— Сир, покаяние — это северная ересь. Господь благословил нас Тьмой, которая — хоть и не позволяет нам обрабатывать землю или выращивать зерно — тем не менее стимулирует нас завоевывать земли для Него. Она сделала нас воинами, а не землепашцами и не пастухами, таким образом, сделала нас благородными. Это Его кнут, побуждающий нас выполнять Его волю.
— А холод-то, аббат Мутари? — жестом руки король-калиф приказал ему замолчать. В свете ламп было видно, что его белые пальцы испещрены темными пятнами. Теодорих прикрыл глаза прозрачными веками.
— Сир, — пробормотал Гелимер, — прежде всего, сир, отсеките ей ту руку, которой она держит меч. Женщине, настолько знакомой с дьяволом, как эта, не должно позволять впредь быть воином, неважно, как долго она еще проживет после этого.
При этих словах мгновенно перед ее мысленным взором явилась картинка — два белых круга отрубленной кости в красной, истекающей кровью плоти. Аш сглотнула подкатившую к горлу желчь. И почувствовала прилив тошноты и апатии.
Маленькое заостренное мохнатое личико смотрело сверху на Аш с плеча амира Леофрика. Черные глазки следили за ней. Пучки усов шевелились. Когда Леофрик наклонился, чтобы говорить с ней, крыса переступила своими лапками с розовыми пальцами и уселась на задние ноги, вылизывая свое бледно-голубое бедро — сухая, чистенькая, не завшивевшая.
— Скажи мне что-нибудь, Аш! — тихим голосом умолял амир визиготов Леофрик. — Дочь говорила мне, что ты — женщина очень ценная, но я могу только полагаться на ее слова, у меня нет доказательств. Дай мне какое-нибудь доказательство, чтобы я мог сохранить тебя в живых. Теодорих знает, что вот-вот умрет, и в эти последние недели перестал думать о чужих жизнях.
— Каких доказательств? На что они должны быть похожи? — Аш проглотила комок в горле, стараясь разглядеть амира полными слез глазами. — В мире полным-полно наемников, милорд. Даже хороших, ценных.
— Я не могу ослушаться короля-калифа! Дай мне причину, по которой тебя надо оставить в живых! Поспеши!
Аш, оцепенев, смотрела, как голубая крыса шевелит усами и моет себя за ушами изящными розовыми лапками. Она перевела взгляд на несколько дюймов — на умоляющее лицо Леофрика.
Или это будет означать, что меня освободят. Или это будет означать, что меня убьют, вероятно, быстро. Лучше быстро; черт возьми, я знаю точно, что это лучше, я видела все, что вы можете сделать с человеческим телом, то, что было сегодня, — это просто детские игрушки! Я не хочу дождаться, чтобы они взялись за меня всерьез.
Она услышала свой собственный голос, тоненький в этой холодной комнате с каменными стенами:
— Ладно, ладно, признаюсь, я слышу Голос во время сражения, и так со мной было всегда, точно так же, как у вашей… дочери…Возможно, я ей кровная родня, просто оказалась бракованным экземпляром в вашем эксперименте, но я его вправду слышу!
Леофрик запустил руки в волосы, и его седые кудри встали дыбом. Его напряженные глаза прищурились. Она заметила скептическое выражение лица амира.
И он мне не верит — после всего этого?
Она прошептала твердо и настойчиво:
— Вы должны поверить, что я говорю вам правду!
Дрожа, вся в поту, она долгую минуту, не шевелясь, смотрела в его синие глаза.
Амир Леофрик отвернулся.
Если бы ее не поддержали, обхватив поперек тела, она бы упала: жилистой мускулистой рукой назир Тиудиберт схватил ее за голую грудь и удержал. Она почувствовала, что он смеется.
— Ваше величество, она слышит каменного голема, — сказал Леофрик.
— Да и вы такое заявили бы на ее месте! — фыркнул амир Гелимер.
У короля-калифа побелели губы, он переключил внимание на стоявшего возле него аббата; Аш увидела, как при словах Гелимера взгляд короля метнулся назад, на Леофрика.
— Конечно, она что угодно скажет, — презрительно бросил король-калиф Теодорих. — Леофрик, ты хочешь спасти себя какой-то басней об еще одной рабыне-генерале!
— Я слышу советы по тактике — я слышу Голос каменного голема, — громко произнесла Аш на карфагенской латыни. Гелимер запротестовал.
— Видите? Она не знала, как он называется, пока вы его не назвали при ней!
Рука назира крепко схватила ее. Аш открыла рот, чтобы еще что-то сказать, но свободной рукой Тиудиберт закрыл ей рот, жестко надавив пальцами на суставы челюстей, чтобы она не могла его укусить.
Амир Леофрик очень низко поклонился, крысы исчезли, спасаясь в складках его одежды, и снова выпрямился и смотрел на умирающего короля-калифа:
— Ваше величество, возможно, амир Гелимер говорит правду. Возможно, она это говорит, боясь боли или телесных пыток. — Бледные выцветшие глаза Леофрика помрачнели. — Есть способ решить эту проблему. С вашего позволения, ваше величество, — я подвергну ее пыткам, пока не станет ясно, говорит ли она правду.
3
Один из людей Тиудиберта сказал что-то на карфагенском, и Аш разобрала из его слов следующее:
— Давайте немного позабавимся с ней. Вы слышали, что сказал старик. Большое дело! Главное, чтобы она не померла.
Говорил, кажется, блондин или его друг; Аш не смогла разобрать. Восемь их всего, девять вместе с назиром, — все очень знакомые типы, несмотря на их легкие кольчуги для верховой езды и кривые мечи. Такие могли служить хоть в армии Карла, хоть у Фридриха, или в отряде Льва Лазоревого, в конце концов, и… «Куда же меня тащат?» — спросила она себя, голые ноги ее больно стукались о каменные ступени, покрываясь синяками, она спотыкалась, ее толкали вниз — вниз?
Вниз по спиральной лестнице, в помещения ниже уровня земли. Интересно, подумала она, весь ли холм над гаванью Карфагена пронизан камерами? И в голове у нее возникла очевидная мысль: «Сколько же человек сюда вошло и никогда отсюда не вышло?»
Некоторые. Должно быть, только «некоторые».
Что это он болтал о пытках? Он не может иметь в виду пытку. Никак.
Назир Тиудиберт говорил, ухмыляясь:
— Ну да, почему бы и нет? Но никто этого не видел. Ничего не случилось с этой призовой сукой. Никто не видел ничего, ясно?
Восемь возбужденных голосов промямлили согласие.
В воздухе воняло их потом. Уже когда они сволокли ее с лестницы, в освещенные фонарями коридоры, она чувствовала запах их яростного возбуждения, их растущее напряжение. Когда толпа мужиков подстрекает друг друга, ничто не может их удержать.
Они кулаками толкали ее вперед; она подумала: «Я могу побороться с ними, я могу выбить глаз, сломать палец или руку, раздавить кому-нибудь яйца, а что дальше? Тогда они сломают мне большие пальцы и голени, изнасилуют меня спереди и сзади…»
— Корова! — блондин схватил ее голую грудь и сжал пальцами изо всех сил. Грудь Аш стала чувствительной уже на корабле; она непроизвольно вскрикнула и сильно врезала ему, попав по горлу. Шесть-семь пар рук оттащили ее, ей нанесли удар по лицу тыльной стороной ладони, от которого она завертелась волчком и отлетела к стене камеры.
После затрещины по голове она задрожала от боли. Упала коленями на обожженные керамические плитки. Солдат хрипло откашлялся и плюнул на нее. Мягким кожаным сапогом, надетым на твердую мужскую ногу, ее сильно пнули в живот — на три пальца ниже пупка.
У нее перехватило дыхание.
Она судорожно глотнула воздух, бессмысленно скребя руками; почувствовала, как втягивает порцию воздуха, всем левым боком ощутила холодные плиты пола — ногой, бедром, ребрами и плечом.
Кто-то наклонился и потянул через голову ее уже ранее разорванную рубаху, провонявшая льняная ткань натянулась, обмоталась вокруг шеи и разорвалась окончательно. Она оказалась обнаженной перед их взглядами.
Остатками воздуха в легких Аш выкрикнула жалким высоким голосом:
— Пошли на хрен!
Над ней раздался хохот нескольких мужских голосов. Дразнясь, они пинали ее сапогами, каждая ее попытка увернуться от болезненного удара вызывала смех.
— Давай, уделай ее. Давай! Барбас, ты первый!
— Только не я. Я до нее не дотронусь. Эта сука больная. Все эти суки с севера, они заразные.
— Ох ты, дитятко, ему нужна мамкина титька, ему не нужна баба! Хочешь, чтобы я связал эту опасную воительницу? Боишься дотронуться до нее?
Над ней началась возня. Сапоги топали в опасной близости от ее головы, на выложенном плитами полу камеры. Она видела красные глиняные плитки пола, казавшиеся еще краснее в свете единственной лампы; грязные полы их одежд, очень тонко склепанные кольчужные рубахи, кожаные наголенники, завязанные на голенях, и — когда она перекатилась на живот и подняла голову — озверелый карий глаз, небритая щека, волосатое запястье, утирающее рот, полный ярких здоровых зубов; белый шрам, змеящийся по бедру, задранная кверху мантия, под ней выпуклость — это затвердел и поднялся пенис.
— Давай, трахни ее! Гайна! Фравитта! Чего вы стоите, охренели совсем, вы что, бабы никогда не видели?
— Пусть Гейзерих первый!
— Ага, путь дитятко первым идет!
— Вытаскивай свое приспособление, парень. Что это у тебя? Да такое-то она даже не почувствует!
Их гулкие голоса резонансом отдавались в узком помещении. Ей опять десять лет, и для нее мужики — бесконечно более тяжелые, сильные, мускулистые существа; но восемь мужиков не только сильнее одной женщины, они сильнее и одного мужика. Аш почувствовала, как горячие слезы выдавливаются из-под ее закрытых век. Она поднялась, опираясь на ладони и колени, и заорала на них:
— Я с собой кого-то из вас утащу, я вас помечу, покалечу, на всю жизнь метка останется!..
Пена капала у нее изо рта, оставляя мокрые пятна на плитках пола. Она видела каждую трещину по краям квадратных плиток, где раскрошилась глина, каждую черную трещину, забитую въевшейся грязью. У нее стучала кровь в висках и сжимался желудок, она от боли почти ослепла. Горячая волна окатила ее обнаженное тело.
— Убью, убью, убью…
Тиудиберт наклонился к ней и закричал ей прямо в лицо, смеясь и брызгая на нее слюной:
— Ну и кто теперь эта долбаная воительница? Девочка? Собираешься воевать с нами, да?
— О да — постараюсь и заберу восьмерых, хотя у меня нет ни меча, ни, тем более, моих людей.
Аш ни секунды не соображала, что произносит все это вслух. Тоном взрослого, спокойного презрения — как будто все, что она говорила, само собой разумеется.
Тиудиберт прищурился. Он больше не ухмылялся. Назир все еще стоял наклонившись, уперевшись руками в покрытые кольчугой бедра. На его хмуром лице появилось замешательство. Аш замерла.
— Похоже, я собираюсь сделать глупость, — прошептала она презрительно, едва осмеливаясь дышать, чтобы не спугнуть момента наступившей тишины. Она посмотрела на лица: всем около двадцати лет, это Барбас, Гайна, Фравитта, Гей-зерих, но она не знала, кто из них кто. Живот у нее сжимался от боли. Она села на пятки, не обращая внимания на горячую струйку мочи, стекающую по внутренней стороне бедер: она обмочилась.
— На поле боя нет «воинов», — заговорила она полным презрения голосом и, дрожа, бросала им на вульгарном карфагенском: — Есть ты и твой приятель, ты и твои друзья, ты и твой командир. Копьеносец. Членоносец. Хероносец. Малое подразделение на поле — восемь-девять рыл. Никто не может быть героем сам по себе. Один в поле — гребаный труп.
Такие речи она могла произносить каждый день, для этого не требуется быть особо проницательным.
В желтом свете она посмотрела на колеблющиеся тени на стенах, на розовые лица, глядящие на нее сверху вниз. Двое попятились, самый молодой — Гейзерих? — шептал что-то товарищу.
Но эти слова и они могли бы сказать сами.
Только ни один гражданский не сумел бы.
Не смог бы их сказать мужчина женщине. Военный — гражданскому. Мы с вами по одну сторону. Давайте, соображайте, вы должны понять, я не баба, я — один из вас!
У Аш хватило сообразительности опереться ладонями о свои голые бедра и подняться на колени при полном молчании. Казалось, она не сознает, что у нее голые груди и покрытый синяками живот, как будто она снова в деревянной ванне в своем обозе.
Пот катился по ее лицу, но она его не замечала. Соленая кровь из раны на щеке стекала на рассеченную губу. Перед ними была длинноногая широкоплечая женщина, стриженная коротко, по-мальчишески, как стригутся монахини, как стригут при ране на голове.
Низкий голос Тиудиберта звучал возмущенно.
— Ах ты трусливая сука.
— Эй, назир, она что — взялась всех нас уделать? — прозвучал чей-то иронический голос. Блондин. Стоит позади всех.
Аш почувствовала, как заметно снизился эмоциональный накал в камере. Она задрожала: все тонкие волоски на теле встали дыбом.
— Заткни хлебало, Барбас.
— Слушаю, назир.
— А-а, хрен с ней. Трахните ее, если охота. — Тиудиберт развернулся на каблуках, расталкивая своих людей, двинулся к двери. — Не вижу, чтобы кто-то из вас, дерьма, шевелился. Шевелитесь!
Солдат с вздутыми мышцами, тот, который, как она заметила, был возбужден, угрюмо запротестовал:
— Но, назир…
Назир мимоходом нанес ему тяжелый удар, и тот сложился пополам.
Их тяжелые жесткие тела беспорядочно толпились в дверях камеры долгие секунды, дольше этих секунд она не помнила ни разу вне поля боя: такие мгновения, которые, кажется, тянутся бесконечно; потом, недовольно бормоча что-то друг другу, старательно игнорируя ее, один сплюнул на пол, другой грубо засмеялся, до нее донеслись слова: «…сломать ее как-нибудь…».
Захлопнулась железная решетка, представляющая собой дверь камеры. Ее заперли.
И через долю секунды она оказалась одна в камере.
Звенят ключи, шуршат кольчуги. Они удаляются по коридору. Вдали слышится топот сапог, идущих вверх по лестнице. Голоса стихают.
— О, сукин сын. — Голова Аш упала на грудь. По привычке ждала, что на лицо упадут тяжелые длинные волосы, чтобы сдвинуть их в сторону. Но ничто не помешало ей смотреть вперед. С легкой головой, в полном смысле этого слова, она смотрела на узкие стены в свете фонаря, висящего за железной решеткой. — О Господи. Спаси меня, Христос.
Ее охватил приступ дрожи. Все тело затряслось, — так встряхивается собака, вылезшая из холодной воды, и Аш с удивлением заметила, что ей не справиться с собой. В свете лампы из коридора видно было только несколько футов пола, выложенного керамическими плитками, и розовые мозаичные стены. Замок на решетке двери был больше двух ее кулаков. Аш дрожащими руками ощупала пол вокруг себя и нащупала свою разорванную рубаху. Ткань была мокрой — один из людей назира обмочил ее.
Ей стало холодно. Она завернулась насколько могла в вонючие лохмотья и свернулась калачиком в дальнем углу камеры. Ее беспокоило отсутствие двери: стальная решетка не столько держала ее в заточении, сколько выставляла на обозрение, даже несмотря на то, что сетка была недостаточно крупной, чтобы через ячейки просунуть руку.
В коридоре зажегся греческий огонь. Яркие белые квадратики света падали через решетку на растресканные плитки пола. Сильно заболел живот.
По мере привыкания она перестала замечать вонь мужской мочи. Теплом своего тела она согрела мокрые лохмотья. В воздухе клубился пар ее дыхания. Пальцы ног и рук сильно замерзли; разбитые лоб и губа онемели от холода. Кровь все еще текла, она это чувствовала. Желудок сжимался от разъедающей боли, и она охватила себя руками, сжавшись в комочек как можно плотнее.
Мне просто удалось застать их врасплох в должный момент. Второй раз такое не пройдет. Просто сейчас они не выполняли воинский приказ, а что будет, когда они получат настоящий приказ избить меня, или изнасиловать, или сломать мне руки?
Аш сжалась еще больше. Она старалась успокоить ноющий страх в сердце, забыть слово «пытка».
Сволочь Леофрик, сволочь, как он мог так поступить: накормить меня и потом подвергнуть такому. Он не мог иметь в виду пытку, настоящую пытку, когда выжигают глаза, переламывают кости, он не мог такое задумать, наверное, что-то другое, это просто ошибка…
Нет. Не ошибка. Нечего дурачить себя.
Почему, по-твоему, тебя бросили сюда? Леофрик знает, кто ты есть, что ты есть, она ему все рассказала. Я убиваю людей, у меня работа такая. Он знает даже, какие у меня сейчас мысли. Только от того, что я знаю, что тут делается, процесс не перестанет идти…
Ее тело пронзила новая грызущая боль. Аш приложила кулаки к животу, напрягшись всем телом. В животе возникла слабая судорога, и стало холодно. Боль прошла и тут же снова усилилась, а когда достигла апогея, она стала жадно хватать воздух и ругаться; и вздохнула глубоко и прерывисто, когда боль затихла.
Она открыла глаза.
Черт побери!
Засунула руку между бедер, а когда вынула, рука оказалась черной в свете фонаря.
Нет, не может быть.
В ужасе она поднесла руку к лицу и понюхала. Она не почувствовала запаха крови, никакого вообще запаха, но покрывшая ее руку жидкость начала сворачиваться и стягивать кожу, высыхая…
— Кровотечение! — вскрикнула Аш.
Она заставила себя подняться, встать на колени: левое сразу задергало острой болью. Заставила себя подняться на ноги и прохромала два шага до решетки, вцепившись пальцами в квадратную стальную сетку.
— Стража! На помощь!
Никто не ответил. В коридоре вне камеры дул прохладный ветер. Ни одного голоса не доносилось из других камер, если они тут и есть. Не бряцало оружие, не звенели ключи. Никакой комнаты для стражи.
От боли она согнулась пополам. Заскрежетала сжатыми зубами. Согнувшись, она видела, как стала чернеть белая кожа на внутренней стороне бедер: от волос на лобке вниз, к коленям побежали струйки крови, от колен они потекли к щиколоткам. Она ничего не чувствовала: кровь неощутима, когда она течет по коже, у нее температура тела.
Боль снова стала сильной, перемещалась в низ живота, из чрева, похоже было на ежемесячные приступы, но сильнее, глубже, острее. Лицо ее, грудь и плечи покрылись потом, взмокли подмышки. Она стиснула пальцы.
— Иисус, помоги, ради всего! Помогите мне! Помогите! Доктора! Кто-нибудь, помогите!
Она упала на колени. Согнувшись пополам, она прижалась лбом к плиткам пола и молилась, чтобы боль от ее царапин затмила боль и судороги в животе.
Надо быть неподвижной. Совершенно неподвижной. Может, обойдется.
Снова сжались все мышцы. Мысли отсекло острой пронизывающей болью. Она засунула обе руки между бедер, как бы стараясь удержать поток крови.
Свет лампы стал тускнеть, постепенно уменьшился до минимального. В ладонях у нее собирались сгустки крови. Кровь пачкала кожу, но Аш отчаянно держалась, подталкивая руки ко входу во чрево; теплая влажная жидкость вытекала из нее и просачивалась струйками между пальцами.
— Кто-нибудь, помогите! Кто-нибудь… врача! Хоть ту старуху. Что угодно. Кто-нибудь помогите сохранить его, помогите, пожалуйста, это мое дитя, помогите…
Ее голос эхом отдавался в коридорах. Когда стихло эхо, снова наступило полное молчание, такая полная тишина, что она слышала шипение фонаря возле решетки камеры. Судорога на миг утихла: она молилась, засунув руки между ног; начался новый приступ боли, тупой, сильной, грызущей, и, наконец, острой боли, пронзившей все тело и заставившей сжаться все мышцы.
Кровь залила плиты пола, пол под ней стал липким. В искусственном свете кровь казалась черной.
Она рыдала, рыдала с облегчением, когда боль ослабевала; рычала, когда боль накатывала снова. На пике она не могла удержаться от крика. Губами влагалища она ощущала, как из нее рывками выталкиваются сгустки — черные вязкие комки крови, они скользили, как пиявки, между пальцами и шлепались на пол. Горячая кровь покрывала ее ноги и руки; была размазана по бедрам, по животу; теплыми отпечатками пальцев покрылся весь торс, когда она обхватывала себя и тряслась, больно кусая губы и крича от приступов боли; и, наконец, все ее тело оказалось покрытым застывшей от холода кровью.
— Роберт! — ее умоляющий крик замер, глухо отдавшись от древних кафельных стен камеры. — О, Роберт! Флориан! Годфри! О, помогите мне, помогите, помогите мне-е-е…
Живот свело судорогой, сжало. Теперь пришла боль, поднялась, как морской прилив, наступила агония. Она хотела бы умереть; но тело держало ее в этой жизни, работая против ее желания; бранясь от физической неизбежности процесса, плача, ее наполнял яростный гнев против… кого? Чего? Себя самой?
Обгрызенными ногтями она впилась в ладони, оставляя на них полукруглые отметины. В камере витал густой запах крови. Боль раздирала ее на части. Более того, осознание, что означает эта боль, разрывало ей душу: теперь она плакала тихо, как бы боясь, что ее услышат.
Она вздрогнула, ощутив себя виноватой: «Если бы я не просила Флориана избавить меня от этого, ничего бы не случилось».
На севере она довольно точно оценивала время («почти Венера», «час до заутрени»), но тут полностью растерялась: конечно, сейчас должен быть еще черный день, а не звездная ночь, но она не могла быть уверена. Теперь ни в чем не уверена.
От судороги в животе все мышцы тела то расслаблялись, то напрягались: бедра, руки, спина, грудь. Понемногу прекращались непроизвольные сжатия чрева. Ее затопило чувство невероятного облегчения. Расслабился каждый мускул. Широко раскрытыми глазами она смотрела перед собой.
Теперь заболела грудь.
Она лежала, скорчившись, на боку в изменчивом свете фонаря. Обе руки были полны сгустков черной крови, уже начинавшей высыхать и становиться липкой.
— Он был совершенством, — закричала она в невидимый потолок. — Он был совершенством!
И заплакала. Легкие ее сжимались, она задыхалась от рыданий. Она съежилась в комочек и рыдала, все тело болело, она вздрагивала, как от приступов; вскрикивала от горя; обжигающие слезы ручьем текли по лицу в темноте, и она все выла и выла.
4
Послышались шаги, как будто шли на цыпочках; зашелестели тихие голоса; она не обращала внимания.
Рыдания, выворачивающие ее наизнанку, перешли в тихие горячие слезы, от которых намокли руки. Она уже не искала утешения в горе. Тело и конечности дрожали от полученной травмы и сильного холода. Аш свернулась поплотнее, обхватив голени холодными ладонями. Губы запеклись от жажды.
Вернулось ощущение окружающего мира и своего тела. Холодная керамическая стена больно впивалась в ее обнаженную спину и зад. Она так дрожала, что у нее дыбом встали тонкие волоски на теле, как щетина у свиней; она ожидала, что скоро придет сонливость и дрожь прекратится, как бывает у мужчин в холодном снегу высокогорий, куда они ложатся, чтобы больше не встать.
Стальная решетка камеры с лязгом отодвинулась в сторону. По полу зашлепали босые ноги рабов; кто-то закричал над ее головой. Аш попробовала отодвинуться. Ощутила острую боль во влагалище. Ее сильно трясло. Плитки пола казались ледяными.
Заорал резкий голос:
— Елки зеленые, ты что, не знаешь, когда надо мне докладывать!
Аш приподняла голову с пола, напрягая шею, опухшие горящие глаза ее мигали.
— Зажечь огонь в смотрильной! — рявкнул стоящий над ней грузный, темнобородый визигот. Ариф Альдерик расстегнул объемистый шерстяной плащ цвета индиго, висевший на его плечах поверх кольчуги. Бросил его на залитый кровью пол, опустился на колени и перекатил ее на плащ. Аш вырвало. Желтой желчью запачкало синюю шерсть плаща. Ее обмотали толстой тканью, он поднял ее, подхватив под колени и под плечи. Когда он поднимал ее на руки, перед ней вихрем закружились мозаичные стены в ярком свете греческого огня.
— Прочь с дороги!
Рабы разбежались. При каждом его шаге Аш подбрасывало.
Шерстяной плащ на шелковой подкладке скользил по ледяной грязной коже. Ей становилось все теплее. Ее непроизвольно безостановочно трясло. Альдерик крепко держал ее на руках.
Уносимая наверх по ступенькам, переносимая через двор с фонтаном, где холодный снег с дождем сек обнаженное лицо, стекая в виде светлорозовой воды, Аш старалась отрешиться от происходящего. Все мысли загнать туда, куда она обычно загоняла воспоминания обо всем плохом, о тех, кто ее предал, о глупых недоработках, из-за которых погибали люди.
Горячие слезы скапливались у нее под веками. Она чувствовала, как они текут по лицу, смешиваясь с мокрым снегом. В окружении толпы рабов, под крики приказов ее несли в другое здание, несли по коридорам, вниз, вниз по спиральным лестницам; ощущение горя затмевало все, оставалось только смутное впечатление о лабиринте бесконечных комнат, которые вставлены в Карфагенский холм, как зубы в челюсть.
Она уже не ощущала рук арифа под собой. Спиной ощутила что-то твердое, но податливое. Она лежала на тюфяке, на составной кушетке из белого дуба, в огромной комнате. Рабы приносили множество железных чаш, ставили их на треноги и загружали докрасна раскаленным древесным углем.
Аш смотрела в потолок. Вдоль всех стен были расставлены металлические шкафчики, освещаемые стеклянными лампами. Выше светильников сводчатая деревянная крыша над головой двигалась — на ее глазах закрылась, как створки раковины, скрывая черное дневное небо, которое раньше было видно сквозь толстое неровное стекло.
Рабы перестали толкать панели потолка, отвязали веревки.
Нахмурившись, на Аш смотрела светловолосая девочка лет восьми, ощупывая свой стальной ошейник. Рабы-мужчины ушли. Остались еще два ребенка-раба, их обязанностью было следить за горелками с углем. В комнате, несмотря на это, стоял холод.
Альдерик резким голосом отдал команду, набежала толпа людей. Бородатый визигот важного вида, закутанный в несколько шерстяных мантий, рассматривал Аш сверху вниз, вместе с ним была женщина в черной вуали, приколотой к макушке ее головного убора. Оба они быстро переговорили на медицинской латыни. Она понимала этот язык довольно неплохо — почему бы и нет? Она все время слышала его от Флориана — но подробности от нее ускользнули. Они двигали ее тело, как кусок мяса на колоде: раздвигали ноги, засовывали в промежность сначала пальцы, потом какой-то стальной инструмент. От боли она вздрагивала.
— Ну? — требовательно спросил еще один голос.
Проведя в обществе амира несколько минут, она не запомнила его лица, но теперь узнала его грязно-седые волосы и бороду, торчащую кверху, как у испуганной совы. Амир Леофрик смотрел на нее сверху вниз живыми, воспаленными глазами.
Женщина — видимо, врач, как поняла Аш, — сказала:
— Она больше не забеременеет так просто, амир. Смотрите. Я поражена, что она и этого-то выносила так долго. Тут хронический дефект: она никогда не выносит полный срок. Вход в чрево note 120 почти разрушен; и сильно зарубцован очень старой тканью.
Леофрик нервно ходил по комнате. Он протянул руки, и раб накинул на него полосатую желто-зеленую шерстяную мантию.
— Черт побери! И эта бесплодна!
— Да.
— Кому нужны эти бесплодные бабы? Она и на разведение породы мне не годится!
— Не годится, амир. — Женщина, щупавшая Аш между бедер, подняла одну окровавленную руку и снова опустила вуаль. Она перешла с карфагенской латыни на французский, как будто разговаривала с ребенком или животным. Так разговаривают с рабами. — Я дам вам кое-что выпить. Если надо еще что-то выкинуть, у вас оно выйдет. Промывка, понимаете? Слив крови. После этого вы выздоровеете.
Аш пошевелила бедрами. Из влагалища вынули твердый металлический предмет, и она почувствовала бесконечное облегчение — прошла привычная боль, от которой она и не знала, что можно избавиться. Она попыталась сесть, пошевелиться, слабо напрягшись. Второй врач взял ее за запястье.
Перед ее глазами оказалась манжета врача. При комнатном освещении она разглядела косые крупные стежки, которыми была приметана подкладка оливкового цвета к бутылочно-зеленой шерстяной мантии. Беспорядочными стежками была прикреплена пуговица к манжете. Вместо петли для пуговицы было просто несколько ветхих ниточек. Кто-то, какой-то раб, сделал это на скорую руку, на соплях, второпях. Из-под объемистого шерстяного рукава врача виднелась легкая шелковая мантия: вот такую она ожидала увидеть на людях в Карфагене.
Шерстяной плащ Альдерика окутывал ее тело, согревая ее до мозга костей. Он был изготовлен, как она заметила, так же впопыхах.
Значит, и они тут не ожидали наступления таких холодов.
Она попала совсем не туда, — тут не теплый, в звездном свете, знойный полумрак, который описывал ей Анжелотти; когда он был рабом и в то же время пушкарем на этом берегу. Вечный Сумрак, в котором ничто не растет, но в пределах которого аристократы Карфагена ходят в шелковых одеждах под небесами цвета индиго.
А тут сам воздух трещит от мороза.
Женщина отработанным движением приставила ей к губам чашку и наклонила. Аш отпила. В состав напитка входила какая-то сладкая травка. И почти сразу ее тело свело судорогой. Она почувствовала, как кровь хлынула из нее наружу, пропитывая плащ, снова перехватило горло, и она сжала челюсти, подавляя рыдания.
— Выживет? — потребовал ответа Леофрик. Более старший врач, очень важный, очень довольный своим собственным мнением, ответил амиру Леофрику:
— Матка крепкая. Тело сильное и не реагирует на потрясение. Через час ее вполне безопасно можно подвергнуть умеренной пытке. Она не умрет, если боль не станет максимальной.
Амир Леофрик прекратил ходить взад-вперед по мозаичному полу и распахнул деревянные ставни. В комнату проник холодный ветер, остужающий тепло от углей в железных блюдах. Он уставился во тьму на черное небо: ни луны, ни звезд, ни солнца.
Аш лежала на резной дубовой кровати, украшенной изображениями гранатов, и наблюдала за ним. И думала: «Вот теперь я действительно могла умереть».
Осознание близкой смерти было не внезапным. Оно пришло к ней вполне обычно, как приходило всегда, как раз перед битвой; но оно обострило ее ум, позволило ей сознательно воспринимать Леофрика, его врачей, арифа Альдерика с его стражниками, колющий воздух, суету и устройство домашнего уклада. Сто тысяч мужчин и женщин за стенами замка, на ярко освещенных улицах Карфагена, живущих своей каждодневной жизнью. Почти три четверти из которых будут знать, что идет война, половине из них наплевать, и никому вовсе не интересна всего одна пленница, умирающая в доме амира.