Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ацтек (№1) - Ацтек. Гроза надвигается

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дженнингс Гэри / Ацтек. Гроза надвигается - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дженнингс Гэри
Жанры: Исторические приключения,
Приключения: Индейцы
Серия: Ацтек

 

 


Гэри Дженнингс

Ацтек

Гроза надвигается

Посвящается Цьянье

Ты упорно твердишь, что не вечен я,

Как цветы, что взлелеяны мною нежно,

Что навеки сгинет слава моя

И имя забудется безнадежно.

Но мой сад цвести еще долго будет,

И песни мои будут помнить люди.

Из стихотворения, написанного Уишкоцином, принцем Тескоко, около 1484 г.


ИН КЕМ-АНАУАК ЙОЙОТЛИ

ИСТИННОЕ СЕРДЦЕ СЕГО МИРА
Центральная площадь Теночтитлана, 1521 г.
(На схеме обозначены лишь важнейшие достопримечательности, упомянутые в тексте)

1 – Великая Пирамида

2 – Храм Тлалока

3 – Храм Уицилопочтли

4 – Бывший храм Уицилопочтли, а позднее (после завершения строительства Великой Пирамиды в 1487 г.) – святилище Сиуакоатль, храм всех второстепенных богов, а также богов, позаимствованных у других народов

5 – Камень Битв (установлен Тисоком)

6 – Цомпантли, или Полка Черепов

7 – Площадка для церемониальной игры тлачтли

8 – Камень Солнца, установленный на жертвеннике

9 – Храм Тескатлипока

10 – Змеиная Стена

11 – Дом Песнопений

12 – Зверинец

13 – Дворец Ашаякатля (впоследствии – резиденция Кортеса)

14 – Дворец Ауицотля, разрушенный наводнением 1499 г.

15 – Дворец Мотекусомы Первого

16 – Дворец Мотекусомы Второго

17 – Храм Шипе-Тотека

18 – Орлиный храм

КОРОЛЕВСКАЯ РЕЗИДЕНЦИЯ В ВАЛЬЯДОЛИДЕ, КАСТИЛИЯ

Его Преосвященству, легату и капеллану, святейшему отцу дону Хуану де Сумаррага, недавно назначенному епископом Мексики, что в Новой Испании, шлем Мы Наше высочайшее повеление.


Дабы лучше ознакомиться с жизнью пребывающей в Нашем владении Новой Испании, с ее укладом, богатствами, народом, там обитающим, а также с верованиями, обрядами и церемониями, бытовавшими прежде, Мы выражаем желание получить наиболее полные сведения относительно всего касающегося индейцев, живших на той земле до прихода наших освободительных сил, до прибытия испанских послов, проповедников и поселенцев.

С этой целью Мы приказываем Вам расспрашивать индейцев-старожилов (взяв с них предварительно клятву рассказывать лишь непреложную истину) об истории их страны, правителях, традициях, обычаях et cetera[1]. Помимо записей рассказов живых свидетелей соблаговолите также распорядиться о доставке вам свитков, дощечек для письма и любых других письменных свидетельств прошлого, каковые могут подкрепить показания очевидцев. Во исполнение сего указа Вам предписывается повелеть своим подчиненным духовным лицам, елико возможно, искать таковые свидетельства и всячески расспрашивать индейцев об их вероятном местонахождении.

Поскольку делу сему придается немалое значение, как необходимому для исполнения обязанностей Нашего Королевского Величества, приказываем Вам приступить к осуществлению вышеозначенных поисков и исследований без промедления. Напротив, Вам надлежит действовать со всей возможной быстротой и усердием, дабы пред Нашими очами в кратчайшие сроки предстал правдивый и подробный доклад.

(ессе signum) CAROLUS R. I.

Rex et Imperator Hispaniae Carolus Primus Sacri Romani Imperi Carolus Quintus[2]

IHS S.C.C.M.[3]

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю


Да пребудут мир, благодать и благоволение Господа Нашего Иисуса Христа с Его Величеством доном Карлосом, по Божественной милости вечно августейшим императором, и с Его высокочтимой королевой-матерью доньей Хуаной, Божьей милостию государями нашими и повелителями правителями Кастилии, Леона, Арагона, обеих Сицилии, Иерусалима, Наварры, Гранады, Толедо, Валенсии, Галисии, Майорки, Севильи, Сардинии, Кордовы, Корсики, Мурсии, Хаэна, Карибов, Алжира, Гибралтара, Канарских островов, Индий и островов и материков Моря-океана, а также графств Фландрии, Тироля и прочая, и прочая...

Счастливейшему и высокочтимому государю: из города Теночтитлан-Мехико, столицы Его владения, именуемого Новой Испанией, на двенадцатый день после Успения Девы Марии в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.


Восемнадцать месяцев тому назад мы, будучи нижайшими из верноподданнейших Ваших, во исполнение повеления Вашего Величества приняли на себя три должности, как то: первого епископа Мексики, протектора индейцев и апостолического инквизитора, каковые три сана воплотились в нашей ничтожной персоне. Прошло всего девять месяцев со времени нашего прибытия в Новый Свет, где ожидало нас много трудов, требовавших пыла и рвения.

В соответствии с указом о нашем назначении мы ревностно стремились «наставлять индейцев в их долге веровать и чтить Истинного Бога Единого, иже пребывает на Небесах, каковой дарует жизнь и дыхание всем тварям земным», равно как и «внушать индейцам почтение и верность Его Непобедимому Католическому Величеству императору дону Карлосу, коего Божественное Провидение определило господствовать и повелевать всем миром».

Должен признаться Вашему Величеству, что наставничество сие оказалось делом далеко не легким и отнюдь не скорым. Среди наших соотечественников испанцев, поселившихся здесь задолго до нашего прибытия, бытует мнение, что индейцы способны слышать только через свои ягодицы. Мы, однако, всенепременно памятуем о том, что сии несчастные, обделенные духовно индейцы (или ацтеки, как именует теперь большинство наших соотечественников обитающий в здешних краях народ), стоят ниже всего прочего человечества, а следовательно, в силу своей ничтожности заслуживают терпимого, снисходительного отношения.

Кроме наставления индейцев на путь истинный (внушения им, что есть только один Бог на Небесах и один Император на Земле, чьими подданными они все стали и кому должны теперь верно служить) и помимо рассмотрения многих других духовных и мирских дел, мы стремились по мере сил выполнить адресованную нам личную просьбу Вашего Величества о скорейшей подготовке, елико возможно, подробного отчета обо всем касающемся этой terra paenaincognita[4], равно как и об образе жизни обитателей сей несчастной, погруженной во мрак невежества земли.

В личном послании Вашего Наивысочайшего Величества особо указано, что нам при написании данной хроники долженствует руководствоваться показаниями индейцев-старожилов. Сие обусловило необходимость предпринять нечто вроде особого разыскания, затруднительного ввиду того факта, что после полного разрушения города, произведенного генерал-капитаном доном Эрнаном Кортесом, названных старожилов, способных поведать нам изустно достоверную историю, осталось прискорбно мало. Даже на восстановлении города в настоящее время работают лишь женщины, дети да вконец выжившие из ума старики, каковые были неспособны сражаться во время осады. К ним можно прибавить и неотесанных крестьян, согнанных с окрестных земель, людей крайне невежественных и несведущих.

Тем не менее нам удалось найти одного старого (лет шестидесяти трех) индейца, который смог поведать нам многое из интересующего Ваше Величество. Сей, как он сам себя именует, мешикатль[5] (этот человек не желает, чтобы его называли ацтеком или индейцем) обладает весьма развитым (для представителя своей расы) умом и умеет четко выражать свои мысли, ибо в прежние времена получил некоторое, если таковой термин применим к туземцам, образование, служил писцом и сведущ в той языческой тарабарщине, которая заменяла этим дикарям грамоту.

За свою жизнь он помимо профессии писца сменил множество занятий: был воином, придворным, странствующим купцом и даже своего рода эмиссаром, коего посылали их последние языческие правители к командирам отрядов наших первых, прибывших из Кастилии освободителей. Выполняя сии посольские обязанности, он научился вполне сносно говорить на нашем языке. Однако, хотя сей туземец и говорит на кастильском наречии вразумительно, мы, дабы избежать малейшей неточности, общались с ним при участии толмача, испанского юноши, имеющего значительные познания в науатлъ (так ацтеки называют свой гортанный, состоящий из длинных и неблагозвучных слов язык). В помещении, где осуществлялись допросы, при проведении оных присутствовали также четверо наших писцов. Эти благочестивые братья весьма преуспели в искусстве скорописи, известном как тиронское письмо и используемом в Риме для немедленной записи каждого высказывания Святого Отца, равно как и для составления подробных отчетов о ходе многолюдных собраний.

Мы велели ацтеку поведать нам без утайки историю своей жизни, и пока он говорил, все четыре брата, не отрывая перьев от бумаги, записывали его речь тиронской скорописью, не упуская ничего из того словесного водопада, коим разразился индеец. Хотя слова его, как Вы сами увидите, и бывали порой отвратительно дерзкими и язвительными.

Начать с того, что, едва открыв рот, названный ацтек проявил полнейшее неуважение к нашей персоне, сану и полномочиям, полученным нами от Вашего Высокочтимого Величества, что, по нашему разумению, является скрытым проявлением непочтительности и по отношению к нашему суверену.

Сразу за этим вступлением следуют страницы, содержащие подлинный рассказ индейца. Запечатанный как предназначающийся лишь для очей Вашего Величества пакет с рукописью покинет Вилъя-Рика-де-ла-Вера-Крус послезавтра, будучи вверен попечению капитана Санчеса Сантовенья, командира каравеллы «Глория».

Поелику мудрость, прозорливость и рассудительность Вашего Императорского Величества прославлены повсеместно, мы понимаем, что, предваряя заключенные в конверт страницы сим caveant[6], мы тем самым рискуем навлечь на себя монаршее неудовольствие, однако полагаем, что нас обязывает к тому возложенный на нас епископский и апостолический сан. Мы всецело поддерживаем пожелание Вашего Величества получить правдивое и всестороннее донесение обо всем, что есть стоящего в этой стране, однако все прочие, кроме нас самих, будут убеждать Ваше Величество в том, что индейцы есть жалкие, презренные существа, каковые едва ли могут быть причислены к роду человеческому. Чего можно ждать от народа, не обладающего настоящей письменностью, народа, не имевшего письменных законов, но жившего в соответствии с варварскими обычаями и традициями, народа, прозябавшего во тьме язычества, в дикости, невоздержанности, во власти плотских вожделений и звериной жестокости? Ведь еще недавно эти варвары подвергали мучениям и убивали своих несчастных соотечественников во славу своей беззаконной, дьявольской «религии».

Мы не можем поверить в то, что от существа, подобного вышеописанному нами обуянному гордыней ацтеку, равно как и от иных его соплеменников, как бы ни оказались оные бойки на язык, можно получить отчет, заслуживающий того, чтобы представить таковой пред очи императора всех католиков. В равной мере нам трудно поверить и в то, что Его Священное Величество император дон Карлос по прочтении записи сего непристойного, греховного, безбожного, омерзительного и дерзкого повествования вышеупомянутого самонадеянного представителя расы язычников, место коим в навозной куче, не будет повергнут в гнев и отвращение.

Как уже было указано, ниже прилагается первая часть хроники, записанной со слов названного индейца. Мы страстно уповаем на то, что за прочтением ее последует повеление Вашего Величества, в соответствии с коим сей опус окажется не только первым, но и последним.


Да хранит Господь, Наш Владыка, драгоценную жизнь, монаршию персону и католическую державу Вашего Величества бессчетные годы, и да преумножит Он и прирастит Ваши владения и земли настолько, насколько возжелает того Ваше королевское сердце.

Подписал собственноручно Вашего Священного Императорского и Католического Величества преданный слуга и смиренный клирик

fra[7] Хуан де Сумаррага,

Епископ Мексики, Апостолический инквизитор и Протектор индейцев

INCIPIT[8]

Далее следует изустный рассказ-хроника пожилого индейца из племени, обычно именуемого ацтеками (чье повествование обращено было к его преосвященству епископу Мексики Хуану де Сумаррага), записанный verbatim ab origine[9]

братом Гаспаром де Гайана,

братом Торибио Вега де Аранхес,

братом Херонимо Муньос

и братом Доминго Виллегас-и-Ибарра,

interpres[10] Алонсо де Молина.

DIXIT[11]

Мой господин!

Прошу прощения, мой господин, за то, что не ведаю, как именно следует обращаться к столь важной особе, но думаю, что подобное обращение вас не обидит. Поскольку вы человек, а ни один из встречавшихся мне в жизни людей не возражал против того, чтобы его так именовали. Итак, мой господин...


Ваше преосвященство, вот оно что?

Аййо, это еще более славный титул, подобающий тому, кого мы, жители этих земель, назвали бы ауакуафуитль, что обозначает могучее тенистое дерево. Это высокое звание, и для такого человека, как я, предстать пред столь могущественным господином и быть выслушанным им – большая честь.

Нет-нет, ваше преосвященство, не сомневайтесь в моих словах, даже если вам покажется, что я вам льщу. Весь город толкует о могуществе вашего преосвященства, каковому служат многие люди, тогда как я есть не более чем вытертый половик, потрепанный обносок того, чем был прежде. Ваше преосвященство присутствует здесь во всем великолепии своего высокого сана, ну а я – это всего-навсего я.

Однако, как мне объяснили, ваше преосвященство желает узнать, кем я был ранее. Оказывается, вашему преосвященству угодно выслушать рассказ о том, каковы были мой народ и моя земля в давно минувшие годы, за многие вязанки лет до того, как королю вашего преосвященства с проповедниками и арбалетчиками заблагорассудилось вызволить нас из ярма варварства.

Это и вправду так? О, значит, ваше преосвященство ставит предо мной непростую задачу. Способен ли я при своем скудном уме и за то малое время, которое боги... то есть, конечно, Господь Вседержитель отведет мне на завершение земной жизни хотя бы в самых общих чертах описать наш огромный мир со всем множеством народов и многообразием событий, происходивших за вязанки вязанок лет.

Пусть ваше преосвященство представит себе дерево, отбрасывающее великую тень. Пусть предстанет оно пред вашим мысленным взором – с могучим стволом и раскидистой кроной, с огромными ветвями и птицами, на них гнездящимися, с пышной листвой и играющими на ней солнечными бликами. Пусть вы почувствуете прохладу, которую дарует это дерево укрывшемуся под его сенью жилищу. Жилищу, где обитали мальчик и девочка, моя сестра и я.

Под силу ли вашему преосвященству, при всем его великом могуществе, сжать это могучее древо до размеров черенка, подобного тому, какой отец вашего преосвященства некогда вонзил между ног вашей матери?

Йа, аййя, я вызвал неудовольствие вашего преосвященства и испугал его писцов. Пусть ваше преосвященство простит меня. Мне следовало догадаться, что совокупления белых мужчин со своими белыми женщинами, должно быть, осуществляются совершенно иначе, а не так, как это происходит, когда они силой берут наших женщин, чему я не раз был свидетелем. А уж христианское совокупление, завершившееся зачатием вашего преосвященства, конечно же, было особенно благочестивым.

Да-да, ваше преосвященство, уже прекратил. Больше не буду. Но вашему преосвященству должны быть понятны мои затруднения, ибо слишком велика пропасть между нашим былым ничтожеством и вашим нынешним превосходством. Быть может, достаточно будет лишь краткого изложения, после чего вашему преосвященству уже не понадобится утруждать свой слух далее? Взгляните, ваше преосвященство, на своих писцов, каковые на нашем языке называются «знающими мир». Я и сам был писцом, так что очень хорошо помню, насколько трудно с высокой точностью и достоверностью изложить на оленьей коже, выделанных листьях или коре множество разных дат и событий. Случалось, что по прошествии всего нескольких мгновений, когда еще не успевали высохнуть краски, мне самому было нелегко прочесть вслух без запинки то, что я только что собственноручно запечатлел.

Хотя, дожидаясь прибытия вашего преосвященства, я переговорил с вашими «знающими мир» и пришел в великое изумление. Каждый из этих почтенных писцов способен сотворить настоящее чудо: записать сказанное и прочесть его, причем не просто излагая суть, но воспроизводя каждое прозвучавшее слово именно в том порядке, в каком эти слова прозвучали, со всеми интонациями, паузами и ударениями. Я было счел это проявлением особого дара – у нас обладавших такими способностями памяти и звукоподражания именовали «запоминателями». Однако один из ваших писцов пояснил, что все сказанное мною сохранилось навсегда в виде значков, нанесенных им на бумагу. Признаюсь, я всегда гордился, ваше преосвященство, что по мере своего скудного ума научился говорить на вашем языке, но ваше умение запечатлевать в знаках не только события и числа, но и все оттенки мысли выше моего убогого понимания.

Мы писали иначе – записывали не звуки, а понятия, а чтобы наши картинки говорили, требовались краски. Краски, которые поют или рыдают. Их было много: красные, охристо-золотистые, зеленые, бирюзовые, того цвета, что именуется шоколадным, гиацинтовые, серые, как глина, и черные, словно полночь. Но даже при всем своем многообразии эти краски не позволяли описать и выразить полностью смысл каждого слова, не говоря уж об оттенках и искусных поворотах фраз. А вот любой из ваших «знающих мир» способен записать каждый слог, каждый звук, причем может сделать это одним лишь пером, не прибегая к множеству камышинок и кисточек. И, что самое поразительное, писцы при этом используют лишь одну-единственную краску, тот ржаво-черный отвар, который они называют чернилами.

Уже одно это, ваше преосвященство, весьма наглядно показывает разницу между нами, индейцами, и вами, белыми людьми, разницу между нашим невежеством и вашим знанием, между нашими старыми временами и вашим новым временем. Согласится ли ваше преосвященство с тем, что простой росчерк пера есть доказательство того, что ваш народ имеет право властвовать, а наш обречен повиноваться? Ведь, разумеется, ваше преосвященство требует от нас, индейцев, безусловного подтверждения того, что ваше торжество и ваши завоевания были предопределены, причем причиной тому стали не ваше оружие или ваше хитроумие, даже не воля вашего Всемогущего Творца, но изначальное внутреннее превосходство высших существ над низшими, каковыми мы и являемся. Поэтому, полагаю, ваше преосвященство не имеет более нужды как в моих словах, так и в моем присутствии.

Моя жена стара, немощна и сейчас оставлена без ухода. Не стану притворяться, будто она глубоко скорбит по поводу моего отсутствия, но ее это крайне раздражает. А поскольку она и без того очень вспыльчива, лишнее раздражение не пойдет ей на пользу. И мне тоже. А потому я приношу вашему преосвященству свою нижайшую благодарность за столь высокую честь, оказанную вашим преосвященством несчастному старому дикарю, и смиренно прошу у вашего преосвященства дозволения удалиться. Чего я не смею сделать до тех пор, пока не получу на то благосклонного согласия вашего преосвященства.


И снова приношу свои нижайшие извинения. Я и не заметил, что за столь непродолжительное время повторил слова «ваше преосвященство» более тридцати раз, и уж конечно и в мыслях не имел произносить их каким-то особым тоном, хотя, разумеется, не дерзну оспаривать скрупулезный отчет ваших писцов. С этого момента я приложу все усилия, чтобы умерить свое подобострастное восхищение вашим, сеньор епископ, великолепием. Надеюсь, и голос мой будет звучать как должно.

Да-да, коль скоро вы приказываете, я продолжаю.


Но если подумать – кто я таков, чтобы вещать? И что мне вещать, дабы ваши уши внимали моим словам?

Моя жизнь в отличие от жизней большинства моих соплеменников была долгой. Я не умер во младенчестве, как умирают многие из наших детей. Я не погиб в бою и не был убит на жертвенном камне, каковую смерть считали у нас почетной и славной. Я не загубил себя пьянством, не подвергся нападению дикого зверя, не был призван богами во дни бедствий. Меня миновали страшные недуги, занесенные в наш край на испанских кораблях и косившие моих соплеменников тысячами. Я пережил даже наших богов, которые хотя и остались бессмертными, но перестали существовать. Я прожил более полной вязанки лет и много чего увидел, сделал, узнал и запомнил, это правда. Но правда и другое: ни одному человеку не дано постигнуть во всей полноте даже то, что происходило во дни его жизни. Страна же наша несравненно древнее меня, и история ее началась задолго до моей собственной. Задолго до того, как началась та единственная жизнь, которую я могу восстановить в памяти, дабы господа писцы затем запечатлели ее в ржавой темноте ваших чернил...

«То было празднество копий, истинное празднество копий». Помню, именно так обычно начинал рассказы о сражениях старый сказитель с моего родного острова Шалтокан. Нас, слушателей, подобный зачин завораживал мгновенно, и мы внимали сказителю, позабыв обо всем на свете, хотя многие из его рассказов, как я теперь понимаю, были посвящены не великим сражениям, а всего лишь мелким стычкам племен друг с другом. Но, видно, не столько важно само происходящее, сколько мастерство, с которым оно описывается.

Тот мудрый сказитель умел найти самое важное и увлекательное событие и, рассказав о нем, полностью завладеть вниманием слушателей, после чего начинал плести нить повествования вперед и назад во времени. В отличие от него я, не обладающий таким даром, способен лишь начать с самого начала и двигаться из прошлого к будущему, сквозь то время, в котором жил. Однако все, что я расскажу вам о своей жизни, происходило в действительности, и ни одного слова лжи мною произнесено не будет. Для подтверждения этого я готов целовать землю, или, говоря по-вашему, «торжественно клянусь».

* * *

Это было в те далекие времена, которые мы называем «ок йе нечка», когда никто, кроме богов, не передвигался по нашей земле быстрее, чем гонцы, и ничто, за исключением гласа богов, не звучало громче, чем восклицания глашатаев. В тот день, именуемый Седьмым Цветком, в месяц Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, как раз и раздался глас бога дождя Тлалока: мощный, раскатистый гром. А надо вам сказать, что было это не совсем обычно, ибо сезон дождей уже подходил к концу.

Тлалокуэ, духи, сопутствующие шествию по небесам бога Тлалока, наносили свои удары огненными трезубцами молний, с грохотом раскалывая тучи и обрушивая на землю яростный ливень.

Уже ближе к вечеру, под вой ветра и громыхание бури, в маленькой хижине на острове Шалтокан, я покинул лоно матери и вступил на путь, ведущий к смерти.

Чтобы сделать свою хронику понятнее для вас – вы видите, я постарался и выучил ваш календарь, – я подсчитал, что мой день рождения приходился бы на двадцатый день месяца, который вы называете сентябрем, в год, имеющий по вашему обычаю не имя, а всего лишь номер – одна тысяча четыреста шестьдесят шестой. То было во времена правителя по имени Мотекусома[12] Илуикамина, что означает Гневный Владыка, Поражающий Стрелами Небеса. Он был нашим юй-тлатоани, или Чтимым Глашатаем; так титуловали у нас того, кого вы назвали бы королем или императором. Однако в те далекие дни имя Мотекусомы, равно как и кого-либо другого, ничего для меня не значило.

Едва появившись на свет, я, еще помнивший тепло материнского чрева, несомненно, был тут же погружен в чан с водой, такой холодной, что перехватывало дыхание. Разумеется, я этого не помню, но впоследствии сам не раз становился свидетелем подобного обряда, причем ни одна повивальная бабка не потрудилась объяснить мне, в чем его смысл. Возможно, данный обычай объясняется верой в то, что если новорожденный переживет столь ужасное потрясение, то он сможет впоследствии преодолеть и все те недуги и напасти, которые неминуемо и не один раз поразят его прежде, чем он вырастет. Надо думать, что мне это купание не понравилось, и, пока повитуха пеленала меня, мать выпутывала руки из узлов привязанной к потолку веревки, в которую вцепилась, когда встала на колени, чтобы извергнуть сына на пол, а отец осторожно наматывал пуповину на маленький, вырезанный им собственноручно деревянный военный щит, я орал на весь остров.

Согласно обычаю мой отец должен был вручить этот талисман первому встречному воину, дабы тот оставил его на первом же поле боя, куда заведет его судьба. Это означало, что мой тонали (жребий, рок, участь, судьба – как ни назови) состоит в том, чтобы стать воином. Для человека моего происхождения сей удел считался весьма завидным, а смерть в бою, по понятиям нашего народа, была самой достойной. Однако впоследствии, хотя мой тонали частенько увлекал меня на рискованную стезю и мне пришлось участвовать не в одном бою, сам я никогда не рвался в схватку и уж тем паче не стремился встретить доблестную смерть раньше отведенного мне срока.

Пожалуй, тут следует добавить, что в соответствии с обычаем, имевшим место в отношении младенцев женского пола, пуповина Девятой Тростинки, моей сестры, родившейся примерно за два года до меня, была помещена под очагом в той самой каморке, где мы оба появились на свет. Ее пуповину обмотали вокруг крохотного глиняного веретена, из чего следовало, что девочке предназначалась самая заурядная участь – стать работящей хозяйкой и хлопотать возле домашнего очага.

Забегая вперед, скажу: этого не произошло. Тонали Девятой Тростинки оказался столь же своенравным, как и мой.

После того как повитуха окунула меня в купель и запеленала, она приняла весьма серьезный вид и обратилась ко мне торжественным тоном, хотя я, разумеется, не только не понимал ее слов, но и заглушал их своим надсадным ревом. Однако этого требовал обряд. Потом, уже повзрослев, я не раз слышал, как другие повивальные бабки обращались к другим новорожденным младенцам мужского пола с теми же самыми словами. То был один из тех древних ритуалов, которые свято соблюдались нашим народом с незапамятных времен, ибо считалось, что таким образом сохраняется связь поколений, поскольку при этом новорожденным передается Мудрость давно умерших предков.

Обращаясь ко мне, повитуха называла меня Седьмым Цветком, ибо у нас день рождения становится для новорожденного именем, каковое ему и предстоит носить до тех пор, пока он не выйдет из опасной поры младенчества, вплоть до достижения семи лет. И лишь когда становится ясно, что ребенку суждено вырасти и возмужать, он получает настоящее, взрослое имя.

Вот что сказала мне в тот день повитуха:

– Седьмой Цветок, дитя возлюбленное и любовно мною из лона матери принятое, внемли слову, издревле завещанному нам богами. Ведай, что как отпрыск отца своего и матери своей ты послан в мир, чтобы быть воином и слугой богов. Но то место, где ты только что был рожден, не есть твой истинный дом.

Ты обещан полю битвы, – возвестила она, – и первейший твой долг состоит в том, чтобы поить солнце кровью врагов и питать землю трупами недругов. Если твой тонали исполнится как должно, ты недолго пробудешь с нами в этой юдоли скорби. Истинным твоим домом станет обитель бога солнца, великого Тонатиу.

И еще сказала она:

– Седьмой Цветок, если ты вырастешь и умрешь как ксочимикуи, то есть станешь одним из тех, кому посчастливилось заслужить Цветочную Смерть на войне или быть принесенным в жертву богам, ты возродишься к вечной жизни в Тонатиукане, блаженной обители солнца, где будешь вечно служить могучему Тонатиу и радоваться этому служению.

Вижу, ваше преосвященство, вы морщитесь. Точно так же морщился бы на вашем месте и я, если бы осознавал суть этого, встретившего меня по вступлении в земной мир приветствия. Равно как и слова соседей и родственников, собравшихся, чтобы взглянуть на новорожденного. Каждый из них склонялся надо мной с традиционным обращением: «Ты явился в этот мир, чтобы страдать и терпеть».

Будь дети способны понять, какими словами их приветствуют, они, наверное, все как один постарались бы вернуться в материнское чрево, а то и снова обратиться в семя.

Конечно, мы и вправду являемся в этот мир для страдания и терпения: какое человеческое существо не испытало этого на себе? Но, говоря о доблестной смерти солдата или благой участи быть принесенным в жертву богам, повитуха, подобно пересмешнику, лишь повторяла одни и те же затверженные раз и навсегда слова. Впоследствии я слышал подобные наставления от отца, учителей и наставников, от наших жрецов, да и от ваших священников тоже. Все они бездумно повторяли то, что дошло до них от далеких предков, передаваясь из поколения в поколение. Я, однако, пришел к убеждению, что давно усопшие и при жизни-то были ничуть не мудрее нас, а уж то, что они умерли, никоим образом не могло добавить им мудрости. Так что эти выставляемые как непреложная истина слова мертвых я всегда воспринимал определенным образом – как мы говорим, йка мапильксокоитль, то есть не ставил и в мизинец. По-вашему – ни в грош.


Мы вырастаем и смотрим на мир сверху вниз, а потом стареем и оглядываемся назад. Аййо, но вы только представьте, каково это – быть ребенком! Позади у тебя совсем ничего нет, а все дни и все дороги ведут только вперед, только вверх, и ни одна возможность еще не упущена, ни один день не истрачен даром, и ни о чем пока не приходится жалеть. Все в мире для тебя ново, да и сам мир нов, каким был он некогда для Ометекутли и Омекуатль, нашей Высшей Божественной Четы, первых существ всего творения, которых мы называем боги-творцы.

Стоит мне обратиться к памяти, и мои старые уши вновь наполняют звуки, сопутствовавшие рассветам моего детства на нашем острове Шалтокан. Бывало, что я просыпался от того, что папан, Птица Зари, распевала свою незамысловатую Песенку: «Па-па-куи-куи... па-па-куи-куи» – извечный призыв подняться, петь, танцевать и радоваться. В иные дни я пробуждался еще до зари, потревоженный хлопотами матери, которая растирала на жернове маисовые зерна или с хлопаньем замешивала маисовое тесто, из которого лепила и пекла большие тонкие лепешки. Те самые, которые мы называли тласкала, а вы теперь именуете тортильями.

Бывали и такие утра, когда я просыпался раньше всех, кроме жрецов Тонатиу, бога солнца. Тогда, лежа в темноте, я слышал, как они, издавая хриплые, блеющие звуки, дули на вершине украшавшей наш остров скромной храмовой пирамиды в раковины. Такими звуками, а также курением благовоний сопровождалось ритуальное умертвление перепела. (Эта птица, в силу того что она испещрена крапинками, символизировала звездную ночь). Жрецы сворачивали перепелу шею, монотонно распевая при этом обращение к божеству: «Узри смерть ночи, о парящий орел, и яви себя, дабы вершить благие дела. Явись, драгоценный, дабы согреть и осветить Сей Мир...»

Как сейчас помню жаркие дни моего раннего детства, когда Тонатиу, во всей своей сияющей мощи, стоя и притопывая на крыше вселенной, посылал вниз свои сияющие стрелы. В этот лишенный тени, окрашенный золотом и лазурью полуденный час горы вокруг озера Шалтокан казались такими близкими, словно их можно было коснуться рукой. Пожалуй, это самое раннее из моих воспоминаний (вряд ли мне могло быть более двух лет, и я тогда еще не имел представления о расстоянии) – как день и весь мир тяжело дышали вокруг меня, а я жаждал прикосновения чего-то прохладного. Мне все еще памятно то детское удивление, когда я, протянув руку, не ощутил голубизны лесистой горы, которая возвышалась передо мной в столь манящей близости.

Без усилий вспоминаю я также и вечера, когда Тонатиу раскидывал вокруг себя мантию из блестящих перьев, опускался на мягкое ложе из многоцветных цветочных лепестков и погружался в сон. Он пропадал из виду, уходя из поля зрения смертных в Темную Обитель, Миктлан. Из четырех нижних миров, каковые становятся пристанищем усопших, Миктлан есть самый нижний, местопребывание умерших окончательной смертью, полностью и безвозвратно. Это место, где никогда ничего не происходит, не происходило и не произойдет. Однако Тонатиу, в несказанной своей милости, хотя и не столь щедро, как расточает он свой свет нам, озаряет смутным свечением своего сна даже мрачную бездну, предназначенную для безвозвратно ушедших.

Между тем в Сем Мире – а точнее, на Шалтокане, в ту пору и представлявшем для меня собой весь мир, – бледные, голубоватые туманы поднимались вечерами над озером, так что черневшие вокруг горы казались плывущими на их волнах, между красными водами и пурпурным небом. Потом над закатным горизонтом, как раз там, куда исчез Тонатиу, вспыхивала на некоторое время Омексочитль, звезда Вечерней Зари. Она являлась, дабы заверить нас, что хоть свет угасает и мир погружается во тьму, нам не надо бояться того, что он уподобится Темной Обители, ибо Сей Мир жил и будет жить, пока не придет его время.

Очень хорошо помню я и ночи, в особенности одну ночь. Тогда Мецтли, бог луны, только-только завершил свою ежемесячную трапезу: насытившись звездами, он округлился и светился довольством так, что очертания кролика, спрятавшегося на луне, вырисовывались не менее отчетливо, чем любая храмовая резьба. В ту ночь – мне было тогда года три или четыре – отец посадил меня на плечи и нес, крепко держа за лодыжки. Его размашистые шаги проносили меня сквозь прохладное свечение и еще более прохладную темноту, сквозь испещренный пятнышками лунный свет и лунную тень, которые отбрасывали похожие на перья листья «старейших из старых» деревьев, кипарисов ауеуеткве.

В ту пору я уже подрос и был наслышан о всяческих страшилищах, таящихся в ночи, как раз за краешком человеческого зрения. Там находилась Чокакфуатль, Рыдающая Женщина, первая из всех матерей, умершая в родах и обреченная вечно скитаться во мраке, оплакивая свое потерянное дитя и собственную потерянную жизнь. Там скрывались не имевшие имен, безголовые и лишенные конечностей мертвецы, ухитрявшиеся при этом каким-то образом, слепо и беспомощно извиваясь на земле, издавать жуткие стоны. Там же, в воздухе, на высоте человеческого роста, парили, преследуя и пугая застигнутых темнотой в дороге странников, голые черепа с пустыми глазницами. Обычно о присутствии всей этой нежити можно было догадаться лишь по доносившимся из мрака звукам; если же кому-то хоть краем глаза доводилось увидеть одно из таких порождений ночи, то был верный знак, что этого смертного поджидала большая беда.

Правда, во тьме обитали не одни лишь злобные и пугающие чудища. Скажем, бог Йоали-Ихикатль, Ночной Ветер, частенько налетал из мрака, стремясь ухватить неосторожного припозднившегося путника, но, будучи столь же капризным, как и прочие ветры, нередко отпускал уже схваченную добычу. Если это случалось, бог исполнял самое заветное желание побывавшего в его объятиях человека и даровал тому долгую жизнь, дабы он смог насладиться обретенным счастьем. Именно поэтому, в надежде удостоиться благосклонности шаловливого бога, мои соплеменники еще давным-давно установили на перекрестках, продуваемых ветрами, каменные скамьи, дабы Ночной Ветер мог передохнуть перед очередным стремительным порывом. Как уже было сказано, к тому времени я подрос достаточно, чтобы прослышать о духах темноты и бояться их. Но той ночью, когда я сидел на отцовских плечах, став, таким образом, на время выше нормального человека, когда листья кипарисов гладили меня по волосам, а лунные блики ласкали мое лицо, я не испытывал никакого страха.

Та ночь запомнилась мне так хорошо еще и потому, что именно тогда мне впервые позволили лицезреть церемонию, включавшую человеческое жертвоприношение. Правда, обряд не отличался особой пышностью, ибо был посвящен мелкому божеству Атлауа, покровителю птицеловов. (В ту пору озеро Шалтокан изобиловало утками и гусями, которые останавливались там во время своих перелетов и становились для нас пищей.)

Итак, в ту ночь, ночь хорошо накормленной луны, в начале сезона охоты на водную дичь, лишь одному ксочимикуи предстояло умереть ритуальной смертью, к вящей славе бога Атлауа. Обычно жертвы выбирались из числа военнопленных, и те принимали Цветочную Смерть с гордостью, а то и радостью, но этот человек оказался добровольцем, пребывавшим в довольно мрачном настроении.

– Я уже мертв, – сказал он жрецам. – Я задыхаюсь как рыба, вынутая из воды. Моя грудь напрягается, пытаясь вобрать все больше воздуха, но воздух уже не насыщает меня. Мои конечности слабеют, зрение угасает, а голова постоянно кружится. Лучше мне поскорее умереть, чем и дальше корчиться в муках, медленно погибая от удушья.

Этот человек был рабом и происходил с дальнего юга, из племени чинантеков. Тамошний народ и по сию пору подвержен удивительному недугу, передающемуся в некоторых семьях по наследству. Мы, как и сами чинантеки, называли эту болезнь Пятнающей Хворью, а вы, испанцы, прозвали их народ пегим племенем, потому что кожа страдающего покрывается пятнами серовато-синего цвета. Со временем его дыхание затрудняется, он начинает задыхаться и наконец умирает от удушья, как это бывает с выброшенной из родной стихии на сушу рыбой.

Мы с отцом прибыли к берегу озера, где на небольшом расстоянии друг от друга были вбиты в землю два крепких столба. Окружающую их тьму разгонял свет курительниц, на которых сжигали благовония. В дыму танцевали жрецы Атлауа – старцы в черных одеждах, с почерневшими лицами, с длинными волосами, умащенными окситлем, – так называем мы черный вар, получаемый из сосновой смолы. Тот самый, которым наши птицеловы покрывают ноги и нижнюю часть тела, чтобы защититься от холода, когда бродят по озерному мелководью.

Двое жрецов наигрывали ритуальную мелодию на флейтах, изготовленных из человеческих берцовых костей, в то время как еще один стучал в барабан. То был особенный, предназначавшийся именно для этой церемонии барабан, представлявший собой огромную тыкву, высушенную и наполовину наполненную водой таким образом, что она, частично погрузившись в озеро, выступала над его поверхностью. Когда жрец ударял человеческими костями по водяному барабану, тот издавал рокот, раскатывавшийся над озером и отдававшийся эхом от гор, высившихся по ту сторону озера.

Ксочимикуи ввели в круг дымного света. Он был полностью обнажен, даже без маштлатля, набедренной повязки, обычно прикрывающей у мужчины пах и те места, которые вы, белые, называете срамными. Даже в этом тусклом, пляшущем свете было видно, как далеко зашел недуг: кожа несчастного не была покрыта синими пятнами, но, напротив, сама стала синей, за исключением лишь немногих островков здоровой плоти, сохранившей нормальный цвет. Тело раба растянули между вбитыми на берегу столбами, привязав его к каждому из них за лодыжку и за запястье. Жрец, размахивавший стрелой, как вождь во время песнопения машет своим жезлом, произносил нараспев заклинание:

– Жизненную влагу этого человека, смешанную с жизненной влагой нашего любимого озера Шалтокан, преподносим мы тебе, о Атлауа, дабы ты в ответ соблаговолил направить стаи драгоценной добычи в сети наших птицеловов...

Это продолжалось довольно долго, меня начал одолевать сон, и, если бы не боязнь обидеть Атлауа, я, пожалуй, мог бы заснуть. Потом внезапно, без какого-либо предупреждения, выраженного в слове или жесте, жрец вонзил стрелу в обнаженные гениталии ксочимикуи, растянутого между столбами. И тут этот человек, хотя совсем недавно призывал смерть, вдруг пронзительно завопил. Вой его на время заглушил звуки флейт и даже бой барабана, но это продолжалось недолго.

Как только первый жрец окровавленной стрелой начертал на груди жертвы крест, все остальные участники ритуала, с луками и стрелами в руках, принялись танцевать вокруг ксочимикуи, причем каждый, оказавшись перед живой мишенью, выпускал в еще вздымавшуюся грудь очередную стрелу. Когда танец завершился, а все стрелы были израсходованы, мертвый более походил не на человека, а на гигантский экземпляр животного, которое мы называем кактусовым кабанчиком. Церемония подошла к концу. Тело отвязали от столбов и привязали к вытащенному на песок акали, то есть к каноэ птицелова. Птицелов спустил его на воду и стал грести прочь от берега, увлекая мертвеца за собой. Постепенно он пропал из виду и, надо полагать, где-нибудь вдали от берега обрезал веревку. Труп утонул. Атлауа получил свою жертву.

Отец снова посадил меня на плечи и тем же размашистым шагом направился к дому. Подпрыгивая на его крепкой, надежной шее и пребывая в полной безопасности, я мысленно принес мальчишескую клятву: если я когда-либо сподоблюсь избрания для Цветочной Смерти, то ни за что, как бы больно мне ни было, не опозорю себя криком.

Наивный ребенок! Тогда я думал, что смерть – это только момент умирания, который можно пережить, поведя себя недостойно или отважно. Откуда мне, уютно и безопасно устроившемуся на крепких отцовских плечах мальчишке, которого несли домой, навстречу сладкому сну и новому пробуждению по зову Птицы Зари, было знать, что представляет собой смерть на самом деле.

В то время мы верили, что герой, павший на службе могущественному вождю или принесенный в жертву великому богу, наверняка будет удостоен вечного блаженства в лучшем из загробных миров. Нынче служители Христа учат тому, что их вера способна даровать нам такое же блаженство в сходной обители, именуемой раем. Я же думаю о том, что даже величайший из героев, гибнущий самой доблестной смертью за самое правое дело, даже вернейший и преданнейший из христианских мучеников, умирающий в уверенности, что попадет в рай, никогда больше не ощутит на своем лице ласку лунного света, пробивающегося сквозь шелестящую листву кипарисов этого мира. Пустяковое удовольствие – такое маленькое, такое простое, такое незамысловатое, – но которого человеку больше уже не испытать.


О, я вижу, ваше преосвященство выказывает раздражение. Прошу прощения, сеньор епископ, за то, что мой старый ум порой сбивается с прямого пути на кривые тропки. Понимаю, что кое-что из поведанного мною вы едва ли сочтете историческим отчетом, в полном, строгом смысле этого слова, однако прошу вас проявить снисходительность и терпение, ибо не знаю, представится ли мне еще когда-либо возможность поведать обо всем этом. Однако сколько ни говори, да только всего, что хочешь, все равно не выскажешь...


Возвращаясь мысленно в свое детство, я не могу сказать, что оно было отмечено хоть какими-то событиями, особенными для нашей земли и для нашего времени, да и сам-то я, по правде сказать, был самым что ни на есть заурядным мальчишкой. Числа, выпавшие на год и день моего рождения, не считались ни несчастливыми, ни особо удачными. Моему рождению не сопутствовало никаких знамений, тогда как родись я в ночь затмения, когда тень кусает луну, мрак мог бы укусить и меня, наградив, например, заячьей губой или затенив мое лицо темным родимым пятном. У меня не имелось ни одной физической особенности, которые у нашего народа считались бы уродствами или телесными недостатками. Я не был ни курчав, ни лопоух, не страдал из-за раздвоенного подбородка, торчащих кроличьих зубов, плоского или, напротив, чересчур длинного, похожего на клюв, вывороченного пупа, бородавок или слишком заметных родимых пятен. К счастью для меня, мои черные волосы были прямыми и гладкими, без каких-либо локонов, завитков или хохолков.

А вот Чимальи, товарищу моего детства, повезло меньше. В юности ему ради безопасности даже приходилось коротко остригать непокорные пряди и приглаживать волосы с помощью окситля. Помню, как-то раз, мы тогда были еще совсем мальчишками, моему другу довелось целый день таскать на голове тыкву. Вижу, господа писцы улыбаются. Пожалуй, мне лучше объяснить.

Птицеловы Шалтокана ловили уток и гусей в больших количествах, причем самым несложным способом: устанавливали на мелководье шесты, натягивали сети, а потом, войдя в красноватые воды озера, поднимали шум. Птицы в испуге срывались с места, и те, что при этом запутывались в сетях, становились добычей. Однако у нас, мальчишек, имелись собственные хитрости. У большой тыквы срезался верх, мякоть удаляли, а в корке прорезали отверстия, позволявшие видеть и дышать. Надев такие тыквы на головы, мы по-собачьи подгребали к тому месту, где на озере мирно отдыхали утки или гуси. Наши тела были скрыты под водой, а приближение одной или нескольких плывущих тыкв никакой тревоги у птиц не вызывало. Замысел наш состоял в том, чтобы, подобравшись вплотную, схватить добычу за ноги и утащить под воду. Что было не так-то просто: даже маленький чирок при этом отчаянно отбивался, а силенок у мальчуганов, понятное дело, не много. Однако в большинстве случаев нам удавалось удерживать птицу под водой до тех пор, пока она не захлебнется и не обмякнет. А поскольку остальные птицы не видели, как билась и вырывалась жертва, это не вызывало у них переполоха.

Как-то раз мы с Чимальи занимались подобной охотой целый день, так что к вечеру, когда мы устали и решили вернуться домой, на берегу уже высилась изрядная куча утиных тушек. Но тут выяснилось, что во время купания Чимальи намочил волосы, и теперь его хохолок торчал над задней частью макушки, словно перо, какие носили в ту пору некоторые из наших воинов. Как назло, мы зашли в самый дальний конец острова, так что по пути в родную деревню Чимальи пришлось бы пересекать в таком виде весь Шалтокан.

– Аййя, почеоа, – пробормотал он ругательство, означавшее всего-навсего «дерьмо», но считавшееся непозволительным для ребенка нашего возраста. Услышь Чимальи кто-нибудь из взрослых, ему бы не избежать порки терновником.

– Давай обогнем остров вплавь, – предложил я. – Надо только держаться подальше от берега.

– Не знаю, как ты, – возразил Чимальи, – а я так вымотался, что едва держусь на воде. Такого заплыва мне не выдержать: мигом пойду на дно. Может быть, нам лучше дождаться темноты и вернуться домой пешком?

– Ну ты и придумал! – воскликнул я. – Сейчас, при свете дня, ты рискуешь нарваться разве что на какого-нибудь жреца, который заметит твой торчащий хохолок, а в темноте запросто можно наскочить на чудище пострашнее Ночного Ветра. Впрочем, решай сам: как скажешь, так и поступим.

Мы посидели и подумали немножко, рассеянно собирая и посасывая медоносных муравьев, которых в ту пору было полно. Их брюшки просто раздувались от сладкого нектара. Это лакомство доступно каждому. Всего-то и дела: цапнуть насекомое, откусить брюшко и глотнуть сладкой жидкости. Правда, каждая капелька этого меда была такой крохотной, что о том, чтобы утолить голод с помощью муравьев, не приходилось и мечтать.

– Знаю! – заявил наконец Чимальи. – Мы пойдем пешком, не дожидаясь темноты. Просто я не стану снимать тыкву с головы до самого дома.

Так он и сделал. Конечно, прорези для глаз обеспечивали не лучший обзор, поэтому мне пришлось вести друга, как поводырю слепого. Положение осложнялось и тем, что мы оба были основательно нагружены добычей – мокрыми, тяжелыми утками. В результате Чимальи то и дело спотыкался и падал, налетал на стволы деревьев или плюхался в придорожные канавы. Хорошо еще, что он не расколошматил при этом свою драгоценную тыкву. Я всю дорогу покатывался со смеху; собаки, завидя Чимальи, заходились в неистовом лае; а поскольку сумерки наступили раньше, чем мы предполагали, мой приятель, возможно, напугал своим видом кого-нибудь из припозднившихся прохожих.

Вам тоже весело? Однако на самом деле смешного было мало. Чимальи нацепил тыкву вовсе не из озорства, но потому, что, с точки зрения наших жрецов, мальчик с такого рода хохолком идеально подходил для жертвоприношения. Когда им требовался юнец мужского пола, жрецы старались найти именно такого. Не спрашивайте меня почему. Ни один жрец так и не сумел мне вразумительно это объяснить. С другой стороны, ни от кого из жрецов и не требовалось приводить простым людям вразумительные доводы. Просто существовали нерушимые правила, по которым нас заставляли жить, не объясняя при этом, почему их нельзя нарушать. Считалось самим собой разумеющимся, что если подобное все же случалось, то мы должны были испытывать страх, стыд и раскаяние.


Я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто хоть кто-то из нас, молодой или старый, жил в вечном, нескончаемом страхе. Бывали, конечно, весьма неприятные моменты (так, например, Чимальи приходилось постоянно проявлять осторожность), но в целом и наша религия, и жрецы, истолковывавшие ее предписания, не предъявляли к нам слишком уж многочисленных или чрезмерно обременительных требований. То же самое можно сказать и о мирской власти. Разумеется, мы были обязаны повиноваться своим правителям-наместникам, служить представителям благородного сословия пипилтин и прислушиваться к советам таламантин, наших мудрецов. Однако я по рождению принадлежал к среднему сословию – касте, именовавшейся масехуалтин, «счастливцы». Нас называли так по той причине, что мы были равно свободны как от тяжких обязанностей, налагавшихся знатным положением, так и от унизительного бесправия низкорожденных.

Законов в наше время существовало очень мало, причем такое положение дел сохранялось специально, дабы каждый человек мог удержать все законы страны в голове и сердце, а будучи уличен в их нарушении, не имел возможности отговориться неведением. Я знаю, что в отличие от наших все ваши законы записаны и собраны в особые своды, так что человеку приходится сверяться с длинным списком указов и положений, чтобы выяснить, «правомочен» или «противоправен» тот или иной его шаг. Конечно, по испанским меркам наши немногочисленные законы могут показаться не слишком четко сформулированными, а наказания, определяемые за их нарушения, – слишком жестокими. Однако эти законы были направлены на достижение всеобщего блага и, поскольку все знали о неотвратимости страшных наказаний за проступки, исполнялись почти неукоснительно. Участь тех немногих, кто дерзал их нарушить, была незавидна.

Приведу пример. Согласно законам, введенным испанцами, воровство карается смертью. Так было и у нас в старые времена. Но по вашим законам голодный человек, укравший что-то съестное, признается вором. У нас дело обстояло иначе: в одном из законов говорилось, что на каждом маисовом поле, насаженном вдоль общественной дороги, четыре ближайших к этой дороге ряда стеблей предназначены для прохожих. Любой голодный странник мог сорвать столько початков, сколько требовал его пустой желудок. Однако человек, который стремился нажиться на чужом труде и грабил маисовое поле, чтобы набить свои закрома или заняться продажей награбленного, будучи уличенным в воровстве, должен был умереть. Таким образом, этот закон был хорош вдвойне: он внушал страх любителям легкой наживы, но не заставлял неимущих умирать от голода.

Как я уже говорил, законов было мало, так что в основном жизнь семей, кланов и целых племен регулировалась не законами, но освященными древностью обычаями и традициями.

Как правило, все это касалось взрослых, однако я, еще будучи ребенком, не заслужившим настоящего имени и именовавшимся, по дню рождения, Седьмым Цветком, уже твердо усвоил, что мужчина, согласно традиции, должен быть смелым, сильным, доблестным, усердным и честным, а женщина – скромной, целомудренной, кроткой, работящей и неэгоистичной.

В детстве я целыми днями возился с игрушками (главным образом с игрушечным оружием или с маленькими копиями отцовских инструментов) или играл с Чимальи, Тлатли и другими своими сверстниками. Когда отец не был занят на работе в каменоломнях, он находил время и для меня. Сам я, как и все наши дети, называл его тете, однако по-настоящему отца звали Тепетцлан, что значит Долина. Он получил свое имя в честь лежащей среди гор низины, откуда был родом, однако, данное ему в возрасте семи лет, это прозвание оказалось не самым подходящим для мужчины, вымахавшего впоследствии гораздо выше среднего роста. Никто из наших соседей, равно как и из товарищей, работавших с отцом в каменоломне, не называл его по имени. Все использовали прозвища, так или иначе связанные с его высоким ростом. Например, Ухвати Звезду или Кивун. А кивать, в смысле нагибаться, отцу и впрямь приходилось частенько, особенно чтобы обратиться с очередным наставлением к своему неразумному отпрыску, то есть ко мне. Помню, как однажды, поймав меня на том, что я нахально передразнивал старого горбуна, нашего деревенского мусорщика, копируя его неуклюжую походку, отец строго сказал:

– Постарайся никогда не смеяться над стариками, калеками или безумцами. Не оскорбляй и не презирай их, а лучше подумай о том, сколь немощен ты сам перед лицом богов. Трепещи: как бы они не наслали такую же напасть и на тебя.

В другой раз, когда я не выказывал интереса к его стараниям научить меня своему ремеслу (а мальчику моего положения надлежало или стать воином, или наследовать занятие отца), он наклонялся ко мне и доверительно говорил:

– Не избегай трудов, предназначенных тебе богами, сынок, но довольствуйся всем, что тебе даруют небеса. Я уповаю на то, что боги наделят тебя удачей, но помни, что все полученное от них должно принимать с благодарностью. Пусть речь идет даже о самой малости, возблагодари богов за нее, ибо им ничего не стоит отнять и то немногое, что они сочли нужным дать. А получив истинный дар, например некий выдающийся талант, радуйся, но не предавайся тщеславию и гордыне. Помни, что, оделив этим тонали тебя, боги, должно быть, отказали в нем кому-то другому.

Бывало и так, что крупное лицо отца выглядело несколько смущенным, когда он произносил короткую проповедь, не имевшую, по моему детскому разумению, никакого смысла. Что-то вроде:

– Живи в чистоте и стерегись распутства, иначе ты разгневаешь богов и они покарают тебя позором. Сдерживай свои порывы, сын мой, пока не встретишь ту девушку, которая самими богами предназначена тебе в жены, ибо богам лучше знать, как правильно устраивать браки и кто кому лучше подходит. Ну а главное, никогда не развлекайся с чужой женой.

Разумеется, мне все эти наставления насчет чистоты казались нелепыми, поскольку я никогда не был грязнулей. Как и все мешикатль, за исключением жрецов, я два раза в день мылся в горячей мыльной воде, регулярно сгонял пот и другие выделения тела в нашей маленькой, похожей на печь парной, утром и вечером чистил зубы смесью пчелиного меда и белого пепла, а что же до развлечений, то мне не доводилось встречать ни одного человека, имевшего жену моих лет. Ну а какие могли быть развлечения со взрослыми женщинами?

Отец, однако, и не заботился о том, чтобы быть понятым: все его поучения представляли собой ритуальные, затверженные наизусть заявления. Вспомните, с какими словами обратилась ко мне в свое время повивальная бабка. Пожалуй, лишь возглашая эти, передававшиеся из поколения в поколения наставления, мой отец говорил пространно, в обычной же жизни он отличался немногословием. Что и понятно: в каменоломне царил такой шум, что в разговорах не было никакого толку, а дома без умолку трещала мать, так что возможность вставить словечко появлялась у отца нечасто.

Впрочем, тете не возражал: он всегда предпочитал слову дело и учил меня скорее личным примером, чем попугайными разглагольствованиями. Если его и можно было обвинить в нехватке мужских доблестей – силы, отваги и всего такого, – то лишь на том основании, что он позволял моей тене всячески его задирать, шпынять и чуть ли не ездить на нем верхом.

Матери моей было далеко до образцовой женщины нашего сословия: она не отличалась ни скромностью, ни кротким нравом, а вот эгоистичной, напротив, была сверх всякой меры. Да что там: по правде говоря, мама была сварливой скандалисткой, настоящим тираном нашей маленькой семьи и проклятием всех соседей. Ну а поскольку ей при этом взбрело в голову вообразить себя образцом женского совершенства, то она, естественно, вечно была недовольна – как своим собственным положением, так и всем происходящим вокруг. Если я что и унаследовал от матери, то, боюсь, именно это ее качество.

Я помню, что отец подверг меня телесному наказанию только один раз, причем вполне заслуженно. Нам, мальчишкам, разрешалось (и даже, можно сказать, поощрялось) убивать ворон и прочих пернатых вредителей, опустошавших наши сады и нивы. Мы охотились на птиц с помощью тростниковых духовых трубок, из которых стреляли глиняными пульками. И вот однажды из какого-то необъяснимого мальчишеского упрямства я выпустил глиняную дробину в маленького ручного перепела. Таких птичек многие держали дома, чтобы они склевывали скорпионов и других паразитов. Но я мало того что убил полезную пташку, так еще и попытался свалить вину на своего приятеля Тлатли.

Разумеется, отцу не составило особого труда дознаться до истины. Возможно, за одно лишь убийство перепела меня наказали бы не слишком строго, но ложь («словесные плевки», как говорили у нас) считалась непростительным грехом, и тете был вынужден поступить со мной, как предписывалось. Морщась, словно ему самому было больно, он проткнул мою нижнюю губу колючкой и оставил ее там до времени отхода ко сну. Аййа, оуфйа: боль, унижение, слезы раскаяния.


Это наказание произвело на меня столь сильное впечатление, что я, в свою очередь, увековечил его в анналах родной страны. Если вы видели наши рисованные хроники, то наверняка обратили внимание на изображения людей и других существ с исходящими из их ртов завитками. В нашем языке, который называется науатлъ, эти символы означают речь или отдельные звуки. Иными словами, наличие такой загогулины означает, что изображенная фигура разговаривает или по крайней мере издает какой-то шум. Знак особо витиеватый, а то и дополненный изображением бабочки или цветка, означает декламацию или пение. Будучи писцом, я лично разработал изображение завитка, пронзенного колючкой, и очень скоро оно стало использоваться другими писцами. Помещенный рядом с изображением человека, подобный символ означает, что человек этот лжет.


В отличие от отца матушка на наказания не скупилась. Она действовала без колебаний, сожаления или сострадания и, подозреваю, не без удовольствия. Похоже, мама наказывала нас не столько ради исправления, сколько ради возможности причинять нам боль. И пусть ее методы не нашли отражения в письменных хрониках, но зато на нашу с сестренкой жизнь они оказывали весьма существенное воздействие. Мне запомнилось, как однажды вечером матушка так яростно отхлестала сестренку пучком крапивы по ягодицам, что те покрылись волдырями, а все за то, что девочка, по ее мнению, проявила нескромность. Тут мне следует пояснить, что у нас это понятие не всегда совпадает с тем смыслом, какой вкладывают в него белые люди. У вас, например, неприличной считается нагота.

У нас же неприкрытому телу особого значения не придавалось, и мы, детишки, до четырех или пяти лет постоянно, если позволяла погода, бегали нагишом. По достижении этого возраста дети начинали носить прямоугольник грубой ткани, закрепленный на одном плече и свисающий до середины бедер. В тринадцать лет мальчики уже одевались по-взрослому, то есть носили под этой накидкой еще и маштлатль, набедренную повязку из более тонкой материи. Примерно в том же возрасте (это зависело от того, когда приходили первые месячные) девушки получали настоящую женскую одежду: юбку, блузку и нижнее белье из материи, какую вы называете узорчатым полотном.

Прошу прощения за то, что вдаюсь в такие подробности, но это имеет значение для определения времени события. Я помню, что сестренка в ту пору звалась уже не Девятой Тростинкой, а Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком, а получить это имя она могла лишь по достижении семи лет. Однако отхаживала ее мать по голым ягодицам, а значит, нижнего белья девочка еще не носила и ей явно не минуло тринадцати. Исходя из этого, я могу предположить, что в ту пору сестре было лет десять-одиннадцать. А порку бедняжка заслужила, пробормотав в полудреме:

– Я слышу барабаны и музыку. Интересно, где это танцуют?

В глазах нашей матери это было возмутительной фривольностью: Тцитци думала о танцульках, а не о веретене или еще о чем-нибудь столь же нудном.

Вы знаете, что такое чили? Это овощ, стручковый перец, который используется в нашей кухне. Хотя разные виды этого перца различаются по забористости, все они настолько остры, настолько едки, настолько жгучи, что само это слово изначально означает «острый», «резкий», «остроконечный». Как и всякая хозяйка, моя мать использовала чили для приготовления блюд, однако у ней в запасе имелся и еще один способ употребления этого овоща. Такой, что если я и решаюсь о нем рассказать, то лишь потому, что орудиями пыток ваших инквизиторов не удивишь.

Однажды, когда мне было года четыре или лет пять, мы с Тлатли и Чимальи играли возле дома в патоли, или в бобы. Разумеется, наша забава отличалась от настоящей азартной игры с таким же названием, той самой, что частенько доводила взрослых мужчин до потери всего семейного имущества или становилась причиной ожесточенной кровной вражды. Нет, мы, три мальчика, просто рисовали в пыли круг, а потом каждый бросал в центр свой боб, который, подпрыгивая, выскакивал за его пределы. Выигрывал тот, чей боб оказывался снаружи первым. В тот раз боб мне попался какой-то непрыгучий, и я ругнулся на него. Кажется, буркнул почеоа или что-то в этом роде.

Неожиданно я упал, больно ударившись оземь. Как оказалось, это тене ухватила меня за лодыжки и дернула изо всех сил. Снизу я увидел лица Чимальи и Тлатли, их разинутые рты и расширившиеся от удивления глаза, но и охнуть не успел, как меня отволокли в хижину, к очагу. Продолжая удерживать меня одной рукой, матушка, освободив другую, бросила в огонь несколько ярко-красных стручков чили. Когда они затрещали и от них повалил густой желтый дым, тене снова схватила меня за лодыжки и подняла головой вниз над этими едкими парами. Дальнейшее оставляю на волю вашего воображения; могу лишь сказать, что я чуть не умер. После этого случая мои глаза слезились и туманились никак не менее половины месяца, а дыхание давалось мне с мукой, как будто вдыхаемый воздух обжигал гортань. И все же я имел все основания считать себя счастливчиком, ибо наши обычаи отнюдь не требовали, чтобы мальчик проводил много времени в обществе матери. Поскольку у меня после этого случая появились серьезные резоны, я с тех пор стал избегать тене чуть ли не так же рьяно, как мой приятель Чимальи сторонился наших жрецов. Даже когда она начинала искать меня, чтобы загрузить какой-нибудь работой по дому, я всегда имел возможность укрыться на холме, где находились печи для обжига извести. Мужчины считали, что женщин и близко нельзя подпускать к печам, ибо одно лишь их присутствие способно испортить известь, и вера эта была так сильна, что даже моя матушка не решалась соваться на запретную территорию.


Но бедная Тцитцитлини такого убежища не имела. В соответствии с обычаем и своим тонали девочка должна была учиться тому, что пригодится жене и матери – готовить пищу, прясть, ткать, шить, вышивать, – так что большую часть дня моя сестренка проводила под бдительным присмотром нашей матери, которая при этом без конца твердила традиционные материнские наставления. Тцитци пересказывала мне некоторые из них, и мы с ней сходились на том, что наши далекие предки придумали их скорее на пользу матерям, чем дочерям.

– Девочке подобает всегда быть внимательной, покоряться воле богов и служить утешением своим родителям. Если мать позовет тебя, не мешкай, не жди, чтобы позвали дважды, но откликайся и приходи немедленно. Получив задание, не пытайся отговориться и не выказывай неохоты, но исполняй его с готовностью. Более того, если твоя тене зовет кого-то другого, но этот другой медлит, поспеши на зов сама, выясни, что требуется, и сделай это с должным старанием.

Прочие проповеди представляли собой вполне предсказуемые призывы к скромности, добродетели и целомудрию, и, в общем-то, к их содержанию не могли придраться даже мы с Тцитци. Мы прекрасно знали, что с тринадцати лет и вплоть до самого замужества, то есть лет до двадцати или около того, ни один мужчина не сможет разговаривать с ней на людях.

– Встретив в публичном месте привлекательного юношу, не обращай на него внимания, вообще не подавай виду, что заметила его, дабы не разжигать в нем страсть. Остерегайся бесстыдной фамильярности и ни в коем случае не слушайся велений своего сердца, ибо тогда вожделение замутит твой характер, как тина мутит воду.

Надо думать, Тцитцитлини и сама находила этот запрет вполне разумным, но к двенадцати годам в ней наверняка пробудились если не плотские желания, то плотское любопытство. А поскольку такого рода наставления приучили сестренку к мысли о постыдности всего относящегося к зову плоти, она скрывала новые ощущения, которые получала, тайно познавая возможности собственного тела. Помню, как-то раз матушка, неожиданно вернувшись с рынка раньше времени, застала сестру лежащей на циновке, задрав одежду, и совершающей действия, смысл каковых мне в ту пору был совершенно непонятен. А именно: Тцитци играла со своим девичьим лоном, используя для этого маленькое деревянное веретено.


Вижу, ваше преосвященство, вы что-то бурчите себе под нос и сердито подбираете полы своей сутаны. Возможно, я задел вашу чувствительность, рассказав об этом случае столь откровенно? Однако должен сказать, что в своем описании я избегал грубых, прямолинейных слов. А поскольку таковыми словами изобилуют оба наших языка, мне кажется, что и действия, которые ими описываются, не столь уж необычны для обоих наших народов.


В наказание за непристойный интерес к особенностям собственного тела наша мать, схватив Тцитцитлини и набрав из короба жгучего порошка чили, яростно втерла его в то самое сокровенное девичье место. Сестренка кричала так громко, что я, перепугавшись, предложил сбегать за лекарем.

– Никаких лекарей! – гневно воскликнула мать. – Твоя сестра – сущая бесстыдница, и если другие узнают о ее непозволительном поведении, позор падет на всю нашу семью.

Как ни странно, мать поддержала и сама Тцитци.

– Не надо, братец, – промолвила она, с трудом подавив рыдания, – мне не так уж больно. Не зови лекаря и, умоляю тебя, никому ни о чем не рассказывай. Даже тете. Забудь обо всем, я тебя прошу!

Приказ тиранки матери я еще мог бы нарушить, но как не уважить просьбу любимой сестрицы? Так и не поняв, почему она отказывается от помощи, я тем не менее сделал, как мне было велено, и ушел.

Эх, что бы мне тогда не послушаться их обеих! Сдается мне, что злобная жестокость матери, имевшая целью заставить Тцитци забыть о пробуждавшихся желаниях плоти, возымела прямо противоположное действие, и с той самой поры лоно моей сестры горело, как обожженное перцем горло. Горело, испытывая жажду, для утоления которой требовалась отнюдь не вода. Думаю, что в скором времени моя дорогая Тцитцитлини вполне могла бы «сбиться с пути» (так у нас в Мешико говорят об испорченной, распущенной женщине), а уж хуже этого ничего не могло случиться с бедной девушкой. Так, во всяком случае, я думал до тех пор, пока не узнал, что сестру мою постигла еще более плачевная участь.

О том, что случилось с ней впоследствии, я расскажу в свое время, сейчас же добавлю только одно: как бы причудливы ни были повороты наших судеб, для меня сестренка всегда была и останется Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком.

IHS S.C.C.M.

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю


Да снизойдет на веки вечные благодатный свет Господа Нашего на Его Величество дона Карлоса, Божьей милостию императора Священной Римской империи, короля Испании, и прочая, и прочая...

Его Августейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в канун дня Св. Михаила и Всех Ангелов, в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.


Ваше Величество повелевает нам продолжить направлять Ему следующие главы так называемой «Истории ацтеков» с той быстротой, «с какой успевают заполняться страницы». Сие, однако, порождает скорбь в сердце Вашего преданного слуги, ибо хотя мы ни за какие земные блага даже помыслить не можем оспорить повеление нашего владыки и суверена, для нас весьма огорчительно, что Вашему Величеству не было угодно принять к сведению высказанные в предуведомлении к предыдущему посланию опасения насчет того, что рассказ дикаря с каждым днем наполняется все более гнусными и отвратительными подробностями. Мы надеялись, что рекомендации и пожелания, высказанные Вами же назначенным и облеченным Вашим высочайшим доверием епископом, будут приняты во внимание, а не отброшены с явным пренебрежением.

Разумеется, мы осознаем, что интерес Вашего Величества к подробному ознакомлению с жизнью самых удаленных Ваших владений и самых ничтожных из Ваших подданных диктуется постоянной и неустанной заботой нашего монарха об их благе и процветании. Мы, со своей стороны, всячески приветствуем сие Ваше мудрое и похвальное рвение и в меру своих скромных сил стараемся поспешествовать его успеху, как было то в славном деле искоренения ведовства в Наварре. Отрадно видеть, что эта некогда мятежная и еретическая провинция, будучи полностью подвергнута очищению огнем и железом, превратилась в одно из покорнейших и славящихся благочестием владений Вашей Короны. Заверяю Вас, что Ваш покорный слуга стремится с не меньшим пылом и рвением потрудиться и на благодатной стезе выкорчевывания закоренелых пороков и насаждения добродетели в этих новообретенных землях, дабы подобным же образом привести их к полной покорности Вашему Величеству и Святому Кресту.

Безусловно, всякое повеление Вашего Величества благословлено Господом, и, служа Вам, мы исполняем волю Божию. Столь же очевидно, что Вам, как Всемогущему Владыке, желательно и должно знать о Новой Испании все, что только возможно. Страна эта воистину обширна и исполнена таких чудес, что Ваше Величество может именовать себя ее императором с не меньшей гордостью, нежели делает это по отношению к Германии, каковая, по милости Божией, теперь также является владением Вашего Величества.

Тем не менее, занимаясь по Вашему высочайшему повелению составлением хроники, вверенной нашему духовному попечению, мы не вправе умолчать о том, сколь грубо и бесцеремонно ранят наши христианские чувства разнузданные и непристойные словеса, потоком извергаемые рассказчиком. Воистину, сей ацтек подобен Эолу с неистощимым мешком ветров, причем ветров мерзостных. Мы не стали бы сокрушаться и жаловаться, ограничься он тем, о чем его, собственно, и просили, то есть повествованием в манере Св. Григория Турского и других классических авторов: перечислением имен выдающих личностей, их краткими жизнеописаниями, примечательными датами, выдающимися сражениями et cetera.

Увы, поток его речи нескончаем и нечист, а сведения важные и нужные мешаются в нем с бессмысленным описанием непристойных подробностей жизни его народа и его собственной. Правда, следует принять во внимание то, что сей индеец от рождения прозябал в мерзости язычества и воспринял Святое Крещение всего лишь несколько лет назад. Таким образом, мы должны снисходительно принять во внимание тот факт, что отвратительные деяния, наблюдавшиеся, а равно и творившиеся им в прежней жизни, были связаны с незнанием этим грешником и его несчастными соотечественниками душеспасительного учения Господа Нашего Иисуса Христа. Но верно и то, что, коль скоро в настоящее время он, во всяком случае по имени, является христианином, мы вправе ожидать от этого человека вместе с рассказом о пагубных языческих мерзостях и искреннего осуждения оных, а паче того, раскаяния в своем греховном прошлом.

Увы, живописуя, ярко и подробно, дьявольские ужасы и соблазны, сей грешник отнюдь не склонен сокрушаться сердцем. Похоже, он вовсе не считает описываемые им деяния столь уж чудовищными и даже не краснеет, навязчиво изливая в уши почтенных и богобоязненных братьев-писцов рассказы о преступных, оскорбляющих Господа и попирающих приличия беззакониях, имя коим идолопоклонство, колдовство, суеверия, кровожадность и кровопролитие, непристойные и противоестественные соития; имеются у него также и другие прегрешения, столь гнусные, что мы не дерзаем их перечислить. Когда бы не повеление Вашего Величества запечатлевать на бумаге устное его повествование слово в слово, во всех подробностях, мы ни за что бы не позволили своим писцам увековечить сии непозволительные речи в свитках.

Однако покорный слуга Вашего Величества никогда не ослушивался королевского приказа. Мы постараемся воспринимать отвращающие и вредоносные разглагольствования этого индейца лишь как доказательства того, что на протяжении всей его жизни Враг Рода Человеческого подвергал оного грешника многочисленным искушениям и испытаниям, а Господь же попускал сие, дабы закалить душу названного ацтека. Что, позволим себе напомнить, есть важное свидетельство величия Господа, ибо он зачастую избирает Своими орудиями и вершителями Своего милосердия не мудрых и сильных, но простодушных и слабых. Так не будем же забывать, что Закон Божий предписывает нам проявлять особую терпимость и снисходительность к тем, на чьих устах еще не обсохло молоко Истинной Веры, а не к тем, кто уже впитал его.

Исходя из сказанного, мы постараемся сдерживать наше отвращение, оставив индейца при себе и позволив ему и далее изливать поток своих словесных нечистот, во всяком случае до тех пор, пока до нас не дойдет отклик Вашего Величества на прилагаемые ниже страницы его хроники. К счастью, в настоящее время мы не так загружены прочими делами и можем позволить себе целиком занять время пятерых братьев, четырех писцов и толмача этой работой. Единственным же и вполне достаточным вознаграждением для самого этого существа служит то, что мы посылаем ему пропитание с нашего скромного монашеского стола и выделяем соломенный тюфяк в пустом чулане за пределами стен обители. Там он ночует, ухаживая за своей недужной женой, и от наших щедрот относит туда для нее остатки трапезы.

Однако мы верим и надеемся, что скоро будем избавлены от ацтека и испускаемых оным богомерзостных миазмов. Верим и надеемся, ибо по прочтении следующих страниц – еще более ужасных, чем предыдущие, – Вы, Государь, наверняка разделите наше возмущение и воскликнете: «Довольно этой скверны!», точно так же как вскричал Давид: «Не возглашайте сие, дабы не возрадовались неверные!» Мы с нетерпением – нет, с волнением – будем поджидать с прибытием следующего курьера повеления Вашего Высокочтимого Величества предать уничтожению все сделанные за это время списки нечестивой хроники, а достойного всяческого порицания варвара – изгнать с нашей территории.

Да хранит Господь Вседержитель Ваше Богоспасаемое Величество, и да дарует Он Вам долгие годы благородного служения Его делу.

Подписал собственноручно неустанно молящийся о благе Вашего Священного Императорского Величества верный капеллан и смиренный клирик

Хуан де Сумаррага

ALTER PARS[13]

Я вижу, господа мои писцы, его преосвященство не присутствует сегодня? Следует ли мне продолжать? А, понятно. Он прочтет ваши записи моего рассказа на досуге.

Хорошо. В таком случае позвольте мне отвлечься от слишком уж личных воспоминаний, касающихся моей семьи и меня самого, и, дабы у вас не сложилось впечатления, будто мы жили, словно какие-то отшельники, в стороне от всех, предоставить вам более широкий обзор тогдашних событий. Можно сказать, что я мысленно отступлю, отойду назад и как бы в сторонку, после чего попытаюсь обрисовать вам наше отношение к окружающему. К тому миру, который мы именовали Кем-Анауак, или Сей Мир.

Ваши исследователи уже давно обнаружили, что он расположен между двумя безбрежными океанами, омывающими его с востока и с запада. У берегов обоих океанов находятся влажные Жаркие Земли, но в глубь суши они простираются не так уж далеко. Земля, начиная от берегов, постепенно поднимается к подножиям вздымающихся горных кряжей, между которыми расположено высокое, находящееся так близко к небу, что воздух там разреженный, чистый, сверкающий и прозрачный, плато. Климат здесь почти круглый год, даже в сезон дождей, по-весеннему мягкий, и лишь с наступлением сухой зимы бог Тацитль, повелитель самых коротких дней в году, делает некоторые из этих дней прохладными, а иногда даже по-настоящему холодными.

Самой густонаселенной частью Сего Мира является огромная чаша или ложбина в этом плато, которую вы теперь называете долиной Мехико, по-нашему – Мешико. Здесь сосредоточены озера, которые и сделали этот край столь привлекательным для людей. То есть на самом деле там находится только одно, огромное озеро, но, поскольку в него в двух местах глубоко вдаются высокогорья, получается, что оно как бы разделено перемычками на три отдельные части, три водных массива, соединяющихся узкими проливами. Самое маленькое и самое южное озеро, где я провел свое детство, отличается красноватой соленой водой, ибо почва по его берегам богата солью. Центральное озеро Тескоко по размеру больше, чем два остальных, вместе взятые. Пресная и соленая воды в нем смешиваются, и на вкус его вода лишь слегка солоновата.

Несмотря на то что на самом деле в этом краю всего одно озеро, мы всегда делили его на пять отдельных частей: каждое из них имело свое название, причем, за исключением окрашенного тиной Тескоко, у остальных озер их было даже несколько. Так, южное и самое прозрачное озеро в верхней своей части называется Шочимилько, или Цветущий Сад, потому что на его берегу лучше всего всходят и плодоносят прекраснейшие растения. В своей нижней части это же озеро называется Чалько, по имени обитающего неподалеку племени чалька. Самое северное озеро также имеет два названия. Люди, которые живут на Сумпанго, или Острове-в-Форме-Черепа, называют его верхнюю половину озером Сумпанго, а народ с Шалтокана, моего родного острова Полевой Мыши, и эту часть озера именует Шалтокан.

В каком-то смысле я мог бы уподобить эти озера нашим богам – то есть, конечно, нашим бывшим богам. Я слышал, как вы, христиане, порицаете нас за «многобожие», за поклонение множеству богов и богинь, властвующих над различными силами природы и сторонами человеческой жизни: испанцы частенько жалуются, что в столь обширном и запутанном пантеоне решительно невозможно разобраться. Однако я произвел вычисления, сопоставил одно с другим и пришел к выводу, что если принять во внимание Святую Троицу, Пресвятую Деву, а также всех прочих высших существ, которых вы называете ангелами, апостолами или святыми, причем каждый из них является покровителем той или иной грани существования вашего мира, вашей жизни, вашего тональтин, то еще неизвестно, кого из нас следует обвинять в многобожии. Это ведь не в нашем, а в вашем календаре каждый день посвящен особому высшему существу. Кроме того, по моему разумению, мы зачастую почитали одно и то же божество в разных его проявлениях и под разными именами, точно так же как у нас был разнобой с названиями озер. Для землеописателя здесь, в долине, существует только одно озеро, а для лодочника, который, усердно работая веслами, перегоняет свой акали через пролив с одного широкого водного пространства на другое, их три. Людям, живущим на побережье или на островах, эти озера известны под пятью различными именами. Так же обстоит дело и с нашими богами. Ни один бог, ни одна богиня не имеет только одно лицо, одно имя, одно-единственное предназначение. Подобно тому как наше озеро состоит из трех озер, так и один наш бог способен быть единым в трех лицах.

Вы хмуритесь, почтенные братья? Ну хорошо, пусть един в трех лицах будет только ваш Бог. А наш может быть един в двух. Или в пяти. Или в двадцати. В зависимости от времени года: влажный сезон на дворе или сухой, длинные дни стоят или короткие, пришло время посадки или наступила пора сбора урожая. В зависимости от обстоятельств: военное время или мирное, изобилие или голод, добрые правители нам достались или жестокие. С учетом всего этого круг обязанностей одного и того же бога может изменяться, а это, соответственно, влияет и на его отношение к нам, и на те способы, которыми мы демонстрируем этому богу свое поклонение и почитание. Если посмотреть на это иначе, с другой стороны, то наша жизнь, наши урожаи, победы и поражения на поле боя, возможно, зависят от переменчивого настроения бога. Он может быть таким же разным, как и вода в трех озерах, может быть горьким или сладким или, если ему заблагорассудится, останется откровенно равнодушным.

Между тем как и само настроение бога, так и зависящие от него повседневные события, происходящие в нашем мире, разными почитателями одного и того же бога могут восприниматься по-разному. Разве победа одной армии не является поражением другой? Таким образом, те или иные бог или богиня могут одновременно рассматриваться как награждающие и как карающие, как дарующие и как отнимающие, как любящие и как грозные. Когда вы поймете, как причудливо переплетаются обстоятельства, вам станет ясно и разнообразие свойств, приписывавшихся нами каждому богу, и образов, которые он принимает, и даже еще большее разнообразие титулований, каковые ему подобают. Например: чтимый, восхваляемый, благословенный, могучий, грозный и так далее.

Впрочем, довольно об этом. Позвольте мне от вопросов мистических перейти к делам сугубо житейским. Я буду говорить о вещах, доступных познанию с помощью не высокой мудрости, но обычных пяти чувств, которыми обладают даже дикие звери.


Остров Шалтокан представляет собой огромный выступ скалы, отделенный от суши широкой полосой соленой воды. Не будь на нем трех источников прекрасной, чистой, с журчанием сбегающей со скал пресной воды, он, наверное, так и остался бы необитаемым, однако во времена моего детства Шалтокан кормил примерно две тысячи островитян, живших в двадцати деревнях. Скала, на которой выросли эти поселения, служила их жителям поддержкой не только в прямом смысле, она еще и давала им средства к существованию. Дело в том, что известняк, составляющий основу скалы, является материалом, с одной стороны, ценным, а с другой, в естественном своем состоянии, – мягким, в связи с чем его можно добывать в каменоломнях с помощью самых примитивных орудий, сделанных из дерева, камня, самородной меди и хрупкого обсидиана, каковые и сравнивать невозможно с вашими железными и стальными инструментами. Мой отец работал на добыче известняка и даже начальствовал над несколькими менее умелыми и опытными работниками. Помню, как-то раз он взял меня с собой в карьер, чтобы познакомить со своим ремеслом.

Тете рассказывал мне, что в толще камня здесь и там проходят естественные трещины, линии разлома между пластами. Неопытному глазу они не видны, но отец надеялся, что я постепенно научусь их обнаруживать.

У меня, правда, ничего не получалось, но он не опускал руки. На моих глазах отец разметил лицевой срез мазками черного окситля, после чего остальные работники (они были бледными от прилипшей к потному телу известковой пыли) подошли, чтобы вбить в помеченные им крохотные щели деревянные клинья. Когда это было сделано, дерево обильно полили водой и оставили размокать. Мы с отцом ушли домой.

Через несколько дней – все это время работники поддерживали деревяшки во влажном состоянии – отец снова привел меня к карьеру.

– Смотри, – сказал он, указывая вниз.

И тут, словно камень только и дожидался нашего прихода, послышался страшный треск. Казавшаяся монолитной толща известняка раскололась по линиям разлома на громоздкие глыбы и плоские пластины. Все эти обломки с грохотом попадали на дно карьера, но угодили в веревочные сети, растянутые внизу, чтобы избежать дробления камня на еще более мелкие части. Мы спустились вниз, и отец, осмотрев добытый материал, с удовлетворением заметил:

– Потребуются лишь небольшая обработка с помощью тесел да шлифовка водой с обсидиановым порошком, и из этих глыб выйдут превосходные строительные блоки, а из таких заготовок, – он указал на плоскую плиту размером с пол нашей хижины и толщиной с мою руку, – прекрасные панели для фасадов.

Из любопытства я потрогал поверхность одного из здоровенных, высотой мне по пояс, обломков. На ощупь она показалась мне словно бы навощенной и присыпанной пылью.

– Сейчас, сразу после добычи, этот камень слишком мягок, – сказал отец, проведя в доказательство своих слов ногтем по сколу и оставив там заметную бороздку. – Известняк легок в обработке, но для строительства пока не годится. Побыв на открытом воздухе, известняк затвердеет и сделается крепким, словно гранит, но пока он еще очень податлив. Для нанесения на него резьбы подойдет инструмент из любого камня потверже, а с помощью пилящей тетивы и толченого обсидиана его можно распиливать на куски нужного размера.

Большая часть известняка с нашего острова доставлялась на материк или в столицу, где его использовали в качестве строительного материала для стен, полов или потолков зданий. Однако, поскольку только что добытый камень, как уже говорилось, легко поддавался обработке, на каменоломнях работали не только каменотесы, но также резчики по камню и скульпторы. Они отбирали подходящие блоки и, пока те еще не успели затвердеть, превращали их в статуи наших богов и героев. Подходящие по толщине и размеру куски покрывались тонкими рельефами и служили для наружной отделки дворцов и храмов. Ну а из маленьких каменных обломков художники создавали изображения домашних богов, которые ценились повсюду. У нас дома имелось несколько таких статуэток – Тонатиу, Тлалока, богини маиса Чикомекоатль и богини домашнего очага Чантико. Моя сестренка Тцитци обзавелась своей собственной фигуркой Хочикецаль, богини любви и цветов, которую все молодые девушки молили даровать им хорошего, любящего мужа.

Самые мелкие осколки камня собирали и загружали в уже упоминавшиеся мною печи для получения известкового порошка, являвшегося ценным и ходовым товаром. Он служил составной частью известкового раствора, использовавшегося для скрепления каменных блоков, а также шел на приготовление штукатурки, годившейся для наружной отделки зданий попроще. Кроме того, смешанный с водой известняк использовался для очистки от шелухи зерен маиса, которые потом измельчались в муку для выпечки всевозможных лепешек. Но и это еще не все: некоторые женщины ухитрялись с помощью известняка обесцвечивать свои черные или темно-каштановые волосы до неестественного желтого оттенка, таковой мне случалось видеть у иных ваших красавиц.


Конечно, боги ничего не дают даром и, одарив Шалтокан известняком, время от времени взимают за это дань. Как-то раз мне случилось оказаться в карьере именно тогда, когда богам заблагорассудилось избрать себе жертву.

Толпа работников тащила огромный, только что отколотый блок вверх по длинной наклонной дороге, спиралью опоясывавшей карьер от его дна до самой вершины. Глыба была помещена в сеть, прикрепленную веревками к головным повязкам напрягавшихся изо всех сил людей. И вот то ли из-за неровности дороги, то ли из-за слишком резкого поворота камень завалился набок и начал переваливаться через край дороги. Работники с криками ужаса посрывали с голов повязки, ибо в противном случае сетка с глыбой увлекла бы их за собой с обрыва вниз. Но один малый, работавший внизу, в заполненном перестуком инструментов карьере, не расслышал этих криков, и блок, обрушившись на него, как гигантский каменный топор, разрубил несчастного надвое. Ровно пополам...

Обрушившись на человека под углом, известковый блок выбил в дне карьера выемку и застрял в ней, балансируя на самом краю. Поэтому отцу и его подручным, устремившимся вниз, без особого труда удалось завалить камень набок. К их величайшему изумлению, оказалось, что человек, избранный богами в жертву, еще жив и даже в сознании.

Обо мне в этой суматохе все позабыли, и я, подобравшись никем не замеченный поближе, смог разглядеть пострадавшего. Выше пояса его обнаженное потное тело оставалось совершенно целым, без видимых повреждений, а в районе талии оказалось сплющенным. Камень, который рассек кожу, плоть, внутренности и позвоночник, одновременно закрыл рану, почти не позволив пролиться крови. С виду человек походил на куклу, которую разрезали пополам, а потом зашили по месту разреза. Нижняя половина туловища, в набедренной повязке, лежала отдельно. Ноги еще продолжали подергиваться. Крови почти не натекло, но вот мочи и фекалий образовалась целая лужа.

Видимо, сила страшного удара умертвила все разорванные нервы, так что боли несчастный не чувствовал. Приподняв голову, он в изумлении воззрился на отсеченную часть своего тела, и товарищи, чтобы избавить его от этого зрелища, бережно перенесли бедолагу, точнее его верхнюю половину, в сторону и прислонили к стене карьера. Он пошевелил пальцами, согнул и разогнул руки, повертел головой и дрожащим голосом произнес:

– Я все еще могу шевелиться и говорить. Я вижу вас всех, мои товарищи. Я могу протянуть руку и дотронуться до любого из вас. Я слышу стук инструментов. Я вдыхаю горькую пыль известняка. Я все еще живу. Это чудо!

– Так оно и есть, Ксикама, – хрипло отозвался отец, – но долго это не продлится. Нет смысла даже посылать за врачом. Тебе понадобится жрец. Какого бога, выбирай!

– Очень скоро я уже не смогу делать ничего другого, кроме как приветствовать всех богов, – промолвил Ксикама после недолгого размышления. – Но пока у меня еще есть силы говорить, я хотел бы потолковать с Пожирательницей Скверны.

Пожелание умирающего криками передали наверх, и гонец со всех ног помчался за жрецом богини Тласольтеотль, или Пожирательницы Скверны. Несмотря на неблагозвучное имя, то была милосердная и сострадательная богиня. Именно перед ней умирающие, а в некоторых особых случаях даже вполне здоровые люди каялись в своих грехах и неблаговидных поступках. Она же из милосердия поедала все совершенное ими зло, и недобрые деяния исчезали бесследно, словно их никогда и не было. Грехи больше не числились за этим человеком, они исчезали даже из его памяти, так что уже не тяготили его потом в загробном мире.

Пока мы ждали жреца, Ксикама, отводя глаза от собственного, казавшегося втиснутым в расщелину карьера тела, спокойно и чуть ли не бодро разговаривал с моим отцом. Он сообщил ему все, что хотел передать родителям, вдове и осиротевшим детям, отдал необходимые распоряжения относительно своего небольшого достояния и высказал озабоченность тем, как теперь будет жить его столь нежданно лишившаяся кормильца семья.

– Не тревожься, – сказал мой отец. – Видать, твой тонали в том, чтобы боги прибрали тебя в обмен на благополучие соплеменников. Ты можешь считаться принесенным в жертву, а поэтому и община, и правитель назначат твоей вдове соответствующее возмещение.

– Значит, она получит достойное наследство, – с облегчением произнес Ксикама. – Это очень кстати для такой женщины, еще молодой и красивой. Прошу тебя, старший каменотес, позаботься о том, чтобы моя вдова снова вышла замуж.

– Я сделаю это. Есть еще пожелания?

– Нет, – ответил Ксикама и, оглядевшись по сторонам, усмехнулся. – Вот уж не думал, что когда-нибудь стану сожалеть о том, что больше не увижу эти унылые каменоломни. Должен сказать тебе, что сейчас эта каменная яма кажется мне очень даже красивым местом. Сверху белые облака, под ними голубое небо, а еще ниже белесый камень... словно такие же облака подпирают синь неба и снизу. Жаль только, что зеленые деревья за краем обрыва отсюда мне уже не увидеть...

– Еще увидишь, – поспешил заверить его отец, – но сначала тебе лучше дождаться жреца. Не стоит рисковать и сдвигать тебя с места до его прихода.

Вскоре явился жрец. В своем развевающемся черном одеянии, с запекшейся на черных волосах кровью и сажей на немытом лице, он, казалось, одним лишь своим видом омрачал и пятнал белизну и лазурь окружающего мира, который Ксикаме было так жаль покидать. Остальные рабочие отошли в сторонку, чтобы дать им возможность пообщаться наедине, а отец, приметив наконец меня, сердито велел мне убираться, поскольку подобное зрелище не для детей. Пока Ксикама исповедовался жрецу, четверо работников подобрали вонючую, все еще дергавшуюся нижнюю часть его тела и понесли ее наверх, прочь из карьера.

Одного из них по дороге вырвало.

Надо полагать, Ксикама не был отъявленным злодеем, так что на покаяние перед Пожирательницей Скверны ему потребовалось не так уж много времени. Довольно скоро жрец от имени богини отпустил ему все прегрешения, произнес все предусмотренные обрядом слова, совершил все полагающиеся ритуальные жесты и отошел в сторону. Четверо рабочих бережно подняли все еще живого Ксикаму и со всей возможной быстротой понесли его по серпантину дороги наверх. Оставалась надежда на то, что несчастный проживет еще достаточно долго, чтобы добраться до своей деревни, где сможет попрощаться с семьей и выказать дань уважения тем богам, которых особенно любил. Однако, едва Ксикаму донесли до середины откоса, обрубок его тела стал истекать кровью, извергая одновременно содержимое желудка и сами внутренности. Бедняга перестал говорить и дышать, глаза его закрылись, и увидеть в последний раз зеленые деревья ему так и не удалось.


Некоторое количество добытого на острове известняка шло на возведение наших тламанакали и теокальтин, то есть нашей пирамиды и нескольких храмов. Часть камня сразу откладывалась в сторону, поскольку предназначалась для уплаты налогов в казну или ежегодной дани Чтимому Глашатаю и его Изрекающему Совету. (Когда мне было три года, юй-тлатоани Мотекусома, которого вы почему-то называете Монтесумой, скончался, оставив престол и власть своему сыну, Ашаякатлю, Лику Воды.) Особая доля известняка выделялась на содержание нашего текутли, или наместника, и некоторых других сановников, а также на нужды острова: постройку каноэ, покупку рабов для самых грязных и тяжелых работ, выплату жалованья и тому подобное. Но даже после всего этого у островитян оставалось еще вполне достаточно известняка для продажи и обмена.

Это давало Шалтокану возможность приобретать привозимые купцами товары и пригодные для обмена ценности, которые наш текутли распределял среди своих подданных согласно их положению и заслугам. Кроме того, он разрешал всем жителям острова, кроме, разумеется, рабов и прочих представителей низших каст, строить свои дома из добываемого ими известняка. Таким образом, Шалтокан отличался от большинства наших земель, где жилища в основном сооружались из дерева, высушенных на солнце глиняных кирпичей или тростника. В некоторых общинах много семей селилось под общей крышей одного большого жилища, а кое-где в горных краях люди обитали в пещерах. Только представьте, пол нашего дома, пусть в нем имелось всего три комнаты, был вымощен гладкой белой известняковой плиткой. Лишь немногие дворцы Сего Мира могли похвастаться тем, что на их строительство пошел материал лучшего качества. Однако, хотя жилища свои мы предпочитали строить из камня, остров наш в отличие от некоторых иных населенных долин вовсе не был лишен деревьев.

В то время нами правил Тлакухолтцин, владыка Красная Цапля. Когда-то его далекие предки были в числе первых поселенцев племени мешикатль на острове, а теперь этот человек стал первым среди местной знати. Это, по обычаю, принятому в большинстве земель и племен нашей страны, обеспечивало ему пожизненное пребывание в должности нашего текутли, представителя Изрекающего Совета, возглавлявшегося Чтимым Глашатаем. Владыка Красная Цапля был полновластным правителем и распорядителем каменоломен, озера, острова и всех его обитателей, за исключением, пожалуй, жрецов, которые подчинялись одним только богам.

Далеко не каждой провинции повезло с вождем так, как нашему Шалтокану. Выходцу из знати подобало жить в соответствии со своим положением, то есть служить образцом благородства, однако на деле отнюдь не все люди высокого происхождения соответствовали этому требованию. Тем паче что пили, принадлежавший по рождению к высшей касте, уже не мог стать простолюдином, сколь бы низким и неблаговидным ни было его поведение, хотя равные ему пипилтин имели право сместить недостойного с занимаемой должности и даже, если находили его проступки непростительными, вынести ему смертный приговор. Добавлю также, что, хотя большинство сановников оказывались на высоких постах благодаря своему происхождению, путь наверх не был закрыт и для простонародья.

Я помню двоих жителей Шалтокана, которые возвысились из масехуалтин до пипилтин и получили соответствующее пожизненное содержание. Мицтль, немолодой отставной воин, удостоился имени Свирепого Кугуара за подвиги, совершенные в ходе какой-то давней войны против давно забытого врага. Это стоило ему таких шрамов, что на беднягу было страшно смотреть, но зато он обрел право добавить к своему имени столь желанное для многих «цин», после чего стал именоваться господин Мицтцин Кугуар. Другим человеком, удостоившимся причисления к знати, был Куали-Омеятль, Благой Источник, молодой зодчий с прекрасными манерами, под руководством которого были разбиты замечательные сады, украсившие дворец правителя. Правда, Омеятль был столь же красив, сколь Мицтцин безобразен, так что за время работы во дворце он завоевал сердце девушки по имени Росинка, оказавшейся дочерью правителя. Женившись на ней, зодчий тоже стал именоваться господином. Обращаю ваше внимание на то, что наш владыка Красная Цапля был человеком сердечным и великодушным, но самое главное, справедливым. Когда его дочери, уже упомянутой Росинке, наскучил ее низкорожденный муж и она вступила в связь со знатным юношей, владыка Красная Цапля повелел предать смерти обоих виновных в прелюбодеянии. Многие знатные люди упрашивали его пощадить девушку и ограничиться изгнанием ее с острова, эта просьба была поддержана даже обманутым супругом, но правитель остался непреклонен, хотя все знали, как он любил дочь и сколь нелегким стало для него такое решение.

– Нарушив ради собственного ребенка закон, исполнения которого требую от своих подданных, я лишился бы права называться справедливым правителем, – ответил он представителям знати, а господину Источнику сказал: – Люди будут думать, что ты простил ее не по доброй воле, не по велению сердца, а из желания угодить мне и из страха перед моим саном.

По приказу владыки Росинка была казнена публично, а присутствовать при этом было предписано всем женщинам и девушкам Шалтокана, прежде всего – уже вступившим в пору цветения, но еще не вышедшим замуж, ибо Красная Цапля сказал:

– Их кровь бурлит, и они, возможно, сочувствуют моей дочери или даже завидуют тому, что она нашла свою любовь. Пусть же зрелище ее смерти послужит для них уроком и покажет, к каким последствиям приводит распущенность.

Моя мать пошла посмотреть на казнь, взяв с собой Тцитцитлини, а по возвращении рассказала, что неверная жена и ее любовник были удушены веревками, замаскированными под цветочные гирлянды. Росинка держалась плохо: рыдала, вырывалась, молила о пощаде. Даже обманутый муж плакал, жалея свою беспутную супругу, а вот владыка Красная Цапля не выказал никаких чувств. Тцитци своими впечатлениями от этого зрелища делиться не стала, но зато рассказала, как встретилась у дворца с Пактли, младшим братом приговоренной и сыном Красной Цапли.

– Ты только представь себе, – с дрожью в голосе сказала сестренка, – он уставился на меня, долго смотрел, а потом ухмыльнулся. Оскалил зубы. И это в такой-то день! Не зря его назвали Весельчаком! У меня аж мурашки пошли по коже.

Думаю, из моего рассказа вы поняли, почему все жители острова так высоко ценили нашего беспристрастного, справедливого правителя. По правде говоря, мы все надеялись, что господин Красная Цапля доживет до самых преклонных лет, ибо перспектива оказаться под властью Пактли никого не вдохновляла. Имя юноши означало Весельчак. Но это был как раз тот случай, когда имя плохо подходит своему владельцу. Он был злобным, деспотичным мальчишкой уже задолго до того, как стал носить набедренную повязку. Разумеется, недостойный отпрыск столь почтенного отца не водился с незнатными ребятишками вроде меня, Тлатли или Чимальи, да и был он на год или два нас постарше. Но по мере того как моя сестра Тцитци расцветала, превращаясь в настоящую красавицу, а Пактли начал проявлять к ней повышенный интерес, мы с ней оба стали относиться к нему со все большей настороженностью. Впрочем, рассказ об этом еще впереди.


В ту пору наше сообщество процветало, наслаждаясь довольством и покоем. Боги даровали нам возможность не тратить все свои телесные и душевные силы на добычу средств к пропитанию, что позволяло простым людям мысленно тянуться к дальним горизонтам и вершинам, не предназначавшимся им по рождению. Среди нас, детей, тоже появлялись мечтатели – такими, например, были друзья моего детства Чимальи и Тлатли. Отцы у того и другого были скульпторами-камнерезами, и оба мальчика в отличие от меня собирались пойти по стопам родителей. Причем они мечтали превзойти в этом искусстве своих отцов.

– Я хочу стать самым лучшим скульптором, – сказал мне как-то Тлатли. Он скоблил осколок мягкого камня, который уже начинал напоминать сокола – птицу, в честь которой паренек и получил свое имя. – Ты же знаешь, – продолжил мой товарищ, – статуи и резные отделочные плиты увозят с острова неподписанными, так что их создатели остаются неизвестными. Наши отцы получают за свои труды не больше славы, чем какая-нибудь рабыня, которая плетет коврики из озерного тростника. А почему? Да потому, что наши статуи и узорчатые панно, как и циновки рабыни, ничем особенным не выделяются. Каждый Тлалок, например, выглядит точно так же, как и всякий бог дождя, изваянный на Шалтокане с тех пор, как отцы наших отцов занялись этим промыслом.

– Но, должно быть, – заметил я, – именно такими их хотят видеть жрецы Тлалока.

– Нинотланкукуи тламакацкуе, – пробурчал Тлатли, умевший оставаться внешне невозмутимым. – Насчет этих жрецов скажу так: разжевать и выплюнуть. Лично я делаю изваяния по-новому, не так, как изготовляли их до меня. Да что там до меня: даже две статуи одного и того же бога, сработанные мною, будут хоть чем-то, но различаться. А главное, все они будут узнаваемы как мои творения. Увидев их, люди воскликнут: «Аййо, вот изваяние работы Тлатли!» Мне не придется даже помечать их своим символом сокола.

– Ты, я вижу, хочешь создавать вещи, равные по мастерству Солнечному Камню, – предположил я.

– Еще лучше, – упрямо заявил мой товарищ. – А насчет Солнечного Камня скажу так: разжевать и выплюнуть.

Мне показалось, что это уже с его стороны дерзость, ибо пресловутый Солнечный Камень я видел собственными глазами.

Однако наш общий друг Чимальи устремлял свой взор еще дальше, чем Тлатли. Он намеревался усовершенствовать искусство живописи так, чтобы оно не ограничивалось раскраской скульптур или рельефов. Его мечтой было писать картины и фрески на стенах.

– О, я раскрашу Тлатли его статуи, если он захочет, – сказал Чимальи. – Но скульптура требует лишь плоских красок, поскольку ее форма и объемность сами по себе уже придают краскам свет и тень.

К тому же мне надоели вечно одни и те же, никогда не меняющиеся цвета, которыми пользуются старые мастера росписи. Смешивая различные красители, я пытаюсь получать новые, нужные мне оттенки, чтобы плоское изображение казалось объемным и глубоким. – При этих словах Чимальи оживленно жестикулировал, словно пытаясь создать изображения из воздуха. – Когда ты увидишь мои картины, тебе покажется, будто горы и деревья на них настоящие, хотя объема в них будет не больше, чем в самой панели.

– Но зачем это нужно? – спросил я.

– Затем же, зачем и мерцающая красота и изящная форма колибри! – заявил он. – Послушай, представь себе, что ты жрец Тлалока. Так вот, вместо того чтобы затаскивать огромную статую бога в маленький храм и тем самым сужать и без того тесное помещение, жрецы Тлалока могут просто поручить мне нарисовать на стене изображение бога – каким я его себе представляю, – причем на фоне проливного дождя. Храм будет казаться гораздо больше, чем на самом деле: в этом-то и кроется преимущество тонких плоских картин над объемными, громоздкими скульптурами.

– Да, – сказал я Чимальи, – щит, как правило, достаточно тонкий и плоский. – Это была шутка: имя Чимальи означало «щит», а сам он был долговязым и худым.

Честолюбивые планы, а порой и безудержная похвальба приятелей вызывали у меня снисходительные усмешки, не лишенные, впрочем, оттенка зависти, ибо они в отличие от меня знали, кем хотят стать и чем будут заниматься в жизни. А вот я еще не определился, и ни один бог, как назло, не пожелал послать мне на сей счет знак или знамение. Наверняка я знал только две вещи. Во-первых: я не хочу работать каменотесом в шумном, пыльном да вдобавок еще и опасном карьере. И во-вторых: какой бы путь я ни выбрал, будущее мое не будет связано с Шалтоканом, жить в провинции мне не хотелось.

С соизволения богов я намеревался попытать счастья в месте, предъявлявшем к своим жителям самые высокие требования, но зато и открывавшем самые широкие возможности. В столице, в резиденции юй-тлатоани, где соперничество честолюбивых людей было безжалостным, но где истинно достойный мог снискать достойную его награду. Я хотел отправиться в великий, прекрасный, полный чудес и внушавший благоговейный трепет город Теночтитлан.

* * *

Так что если я пока и не знал, какому делу собираюсь посвятить свою жизнь, то по крайней мере насчет того, где мне бы хотелось ее провести, сомнений не было. Теночтитлан сразу покорил мое сердце, хотя я побывал там один-единственный раз. Поездку туда отец подарил мне на седьмой день рождения, в который я получил свое взрослое имя.

Перед этим событием мои родители вместе со мной отправились к жившему на нашем острове тональпокуи, знатоку тональматль, «книги имен». Развернув слоистые страницы огромной, занимавшей большую часть пола его комнаты книги, старый ведун долго, пожевывая губу, внимательно изучал каждое содержащееся в ней упоминание о расположении светил и деяниях богов, имевших отношение к дню Седьмого Цветка месяца Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, а потом кивнул, бережно закрыл книгу, принял вознаграждение (рулон тонкой хлопковой ткани), побрызгал на меня своей освященной водой и заявил, что отныне, в память о грозе, сопутствовавшей моему появлению на свет, я буду носить имя Чикоме-Ксочитль-Тлилектик-Микстли, то есть Седьмой Цветок Темная Туча. Это если полностью, а уменьшительно меня будут звать Микстли.

Новое имя звучало мужественно и мне понравилось, а вот сам ритуал его избрания впечатления не произвел. Даже в семь лет я, Темная Туча, имел по некоторым вопросам собственное суждение. Я сказал вслух, что это мог сделать любой, причем быстрее и дешевле, за что на меня строго шикнули.

Ранним утром того памятного дня меня отвели во дворец, где нас, с соблюдением церемониала, милостиво принял сам владыка Красная Цапля. Он погладил меня по голове и с отеческим добродушием сказал:

– Еще один мужчина вырос к славе Шалтокана, а?

Правитель собственноручно начертал символы моего имени (семь точек, трехлепестковый цветок и серый, как глина, гриб-дождевик, знак темного облака) в токайяматль, книге записей, куда заносились имена всех жителей острова. Моя страница должна была оставаться там до тех пор, пока я буду жить на Шалтокане, ее могли изъять лишь в случае моей смерти, изгнания за какое-либо преступление или переселения в другое место. Интересно: как давно удалена из этой книги страница Темной Тучи Седьмого Цветка?

Как правило, день получения имени праздновался шумно и многолюдно, как это было; например, у моей сестры. Тогда к нам с подарками явились все наши родственники и соседи. Мать подала на стол множество праздничных угощений. Мужчины курили трубки с пикфетлем, старики пили октли. Но я не возражал против того, чтобы пропустить все это, ибо отец сказал мне:

– Сегодня в Теночтитлан отплывает судно с украшениями для храмов, и на борту найдется местечко не только для меня, но и для тебя. К тому же прошел слух, что в столице должна состояться пышная церемония – в честь какого-то нового завоевания или чего-то в этом роде. Но этот праздник так ловко подгадал и к твоему дню получения имени, Микстли, что мы можем считать, будто его устроили в твою честь.

Вот так и вышло, что после того, как мать и сестра поздравили меня, поцеловав в щеку, я последовал за отцом к грузовому причалу.

На всех наших озерах постоянно царило оживленное движение: каноэ сновали во всех направлениях, словно стайки водомерок. Правда, по большей части то были маленькие, одно– или двухместные скорлупки птицеловов и рыбаков, выдолбленные из древесных стволов в форме бобового стручка. Но попадались и суда покрупнее, вплоть до военных каноэ, рассчитанных на шестьдесят человек, или наших грузовых акали, состоявших из восьми почти таких же больших челнов, борта которых скрепляли между собой. Наш груз, резные известняковые плиты, был аккуратно уложен на днища, причем каждый камень на всякий случай тщательно завернули в толстую циновку.

Понятно, что столь громоздкое судно, да еще с таким тяжелым грузом, двигалось очень медленно, хотя гребли на нем (сменяя на мелководье весла на шесты) двадцать человек, включая моего отца.

Плыть пришлось зигзагом: сначала по озеру Шалтокан на юг, к проливу, оттуда в озеро Тескоко и уже по нему – снова на юго-запад, к городу, так что общее расстояние, которое мы должны были преодолеть, равнялось примерно семи долгим прогонам (эта мера длины приблизительно равна вашей испанской лиге), а наша большая неуклюжая шаланда редко двигалась быстрее, чем человек, идущий пешком. Мы покинули остров задолго до полудня, но в Теночтитлане пришвартовались лишь поздней ночью.

Некоторое время я не видел вокруг ничего особенного: лишь озеро с красноватой водой, которое я так хорошо знал. Потом мы вошли в южный пролив, по обеим сторонам от нас сомкнулась земля, а когда она расступилась вновь, вода постепенно стала приобретать серовато-коричневый оттенок. Мы вошли в великое озеро Тескоко, простиравшееся на юг и восток так далеко, что берега его скрывались за горизонтом.

Мы плыли на юго-запад еще какое-то время, но когда солнце-Тонатиу стал окутывать себя светящейся пеленой ночного наряда, наши гребцы начали табанить, подавая неуклюжее судно к причалу у Великой Дамбы. Эта преграда представляла собой двойной частокол из вбитых вплотную друг к другу в дно озеро древесных стволов, пространство между параллельными рядами которых было плотно засыпано землей и гравием. Плотина служила препятствием для волн, которые при сильном восточном ветре грозили низко лежащему на берегу городу-острову затоплением. В запруде через равные промежутки были проделаны ворота, и служители держали их открытыми почти в любую погоду. Однако число лодок и суденышек, направлявшихся в столицу, было столь велико, что нам пришлось занять место в очереди и ждать.

Тем временем Тонатиу уже набросил на свое ложе темное покрывало ночи, окрашенное в пурпурный цвет. Очертания высившихся на западе, прямо перед нами, гор неожиданно приобрели особую четкость, но лишились объемности, словно это были лишь силуэты, вырезанные из черной бумаги. Над их контурами проступало робкое свечение, а потом, заверяя нас в том, что наступившая ночь отнюдь не последняя и не вечная, ярко воссияла звезда Вечерней Зари.

– Теперь, о сын мой Микстли, открой пошире глаза! – воззвал ко мне отец.

Если звезда над горизонтом явилась как бы сигнальным огнем, то спустя несколько мгновений из тьмы под зубчатой линией гор стала выступать целая россыпь огней, которые на первый взгляд тоже могли показаться звездами.

Вот так впервые в жизни я увидел Теночтитлан.

Он предстал передо мной не городом каменных башен, резного дерева и ярких красок, но городом огней. По мере того как зажигались лампы, фонари, свечи и факелы – в оконных проемах на улицах, вдоль каналов, на террасах, карнизах и крышах, – отдельные точки света складывались в светящиеся линии, вырисовывая в темноте очертания города.

Сами здания с такого расстояния виделись темными пятнами с почти неразличимыми контурами, но светочи, аййо, сколько там было светочей! Желтые, белые, красные, гиацинтовые – самые разнообразные оттенки пламени! То здесь, то там виднелись огни – зеленые или голубые: это жрецы бросали в алтарные курильницы щепотки окрашивающих пламя солей. И каждая из этих светящихся бусинок, гроздьев и полос света сияла дважды, ибо каждый огонек отражался в озере.

Даже на каменных мостах, дуги которых соединяли остров с сушей, даже над их пролетами, на одинаковом расстоянии друг от друга были расставлены столбы с зажженными фонарями. С нашего акали я видел лишь две дамбы, протянувшиеся из города на север и на юг. Вместе они выглядели как изящная, унизанная драгоценными каменьями цепочка, удерживавшая на бархатной груди ночи великолепный, сверкающий кулон города.

– Теночтитлан, Им Кем-Анауак Йойотли, – пробормотал вполголоса мой отец. – Истинное Сердце Сего Мира.

Я был настолько заворожен открывшимся мне зрелищем, что даже не заметил, как он подошел и встал рядом со мной на носу судна.

– Смотри как следует, сын мой Микстли. Возможно, тебе еще не единожды доведется увидеть и это чудо, и много других чудес. Но первый раз, он не повторяется никогда.

Не моргая и не отрывая глаз от великолепия, к которому мы все слишком медленно приближались, я лежал на циновке и таращился вперед до тех пор, пока, стыдно сказать, мои веки не смежились сами собой и меня не сморил сон. У меня не осталось никаких воспоминаний ни о той суете и суматохе, которые наверняка сопровождали нашу высадку, ни о том, как отец отнес меня на ближайший постоялый двор для лодочников, где мы и заночевали.


Я проснулся в ничем не примечательной комнате на соломенном тюфяке, брошенном на пол. Рядом на таких же тюфяках похрапывали мой отец и несколько других мужчин. Сообразив, что мы находимся на постоялом дворе, который, в свою очередь, находится в столице, я опрометью бросился к окну, выглянул... и обнаружил, что каменная мостовая так далеко внизу, что голова моя пошла кругом. Впервые в жизни мне довелось оказаться в хижине, поставленной поверх другой хижины. Так, во всяком случае, я решил в тот момент, и уже потом, когда мы вышли наружу, отец показал мне наше окошко, находившееся на верхнем этаже.

Оторвав взгляд от мостовой, я устремил его за пределы причалов, обозревая город. В лучах утреннего солнца он весь сиял, пульсировал, светился удивительной белизной. В сердце моем пробудилась гордость за свой родной остров, ибо даже те здания, которые не были сложены из белого известняка, покрывала белая штукатурка, а я хорошо знал, что большая часть этих материалов добывается у нас на Шалтокане. Конечно, здания здесь были украшены и росписями, и многоцветными мозаичными бордюрами, и панелями, однако преобладающим цветом оставался белый. А первым моим впечатлением стала сверкающая, почти серебряная белизна, от которой у меня чуть ли не заболели глаза.

Теперь все ночные огни были потушены, и лишь над алтарными курильницами к небу кое-где поднимались струйки дыма. Но взамен огней моему взору открылось новое чудо: над каждой крышей, каждым храмом, каждым дворцом, каждой высокой точкой в городе поднимался флагшток, а на каждом флагштоке реяло знамя. Они не были квадратными или треугольными, как боевые стяги, длина этих знамен во много раз превышала их ширину. На белом фоне красовались цветные символы, в том числе знаки самого города, Чтимого Глашатая и некоторых известных мне богов. Остальные были мне незнакомы: я предположил, что это знаки столичной знати и местных богов.

Флаги белых людей – это всего лишь полосы ткани, и хотя порой на них со впечатляющим искусством изображены сложные геральдические фигуры, они так и остаются лоскутами, то вяло обвисающими на своих флагштоках, то трепещущими и капризно полощущимися, как белье, развешанное женщинами на кактусах для просушки. Эти же невероятно длинные знамена Теночтитлана были сотканы из перьев, тончайших перьев, из которых удалили стержни. Флаги не раскрашивали и не пропитывали красками, ибо белый фон создавали белые перья цапли, тогда как на цветные изображения шли разноцветные перья других птиц. Красные – ара, кардиналов и длиннохвостых попугаев, голубые – соек и некоторых журавлей, желтые – туканов и танагр. Аййо, там были представлены все цвета радуги, все оттенки и переливы, доступные лишь живой природе, а не человеку, пытающемуся подражать ей, смешивая краски в горшочках.

Но чудеснее всего то, что наши знамена не обвисают, не полощутся – они парят! То утро выдалось безветренным, но одно лишь движение людей на улицах и судов на каналах создавало воздушные потоки, достаточные для поддержания этих огромных, но почти невесомых флагов. Подобно огромным птицам, не желающим улетать, довольствуясь сонным дрейфом, эти знамена, тысячи сотканных из перьев знамен, парили над землей и, словно под воздействием магической силы, мягко, беззвучно совершали волнообразные движения на всех башнях и шпилях волшебного города-острова. Рискнув высунуться из окна, я далеко на юго-востоке разглядел два вулканических конуса, называвшихся Попокатепетль и Истаксиуатль, что означает гора, Курящаяся Благовониями, и Белая Женщина. Хотя уже начался сухой сезон и дни стояли теплые, обе горы венчали белые шапки (впервые в жизни я увидел снег), а ладан, тлевший глубоко внутри Попокатепетля, воспарял вверх струйкой голубоватого дыма. Ветерок сносил эту струйку в сторону, и она тянулась над пиком, как знамена из перьев над Теночтитланом. Отпрянув от окна, я бросился будить отца. Он, надо думать, устал и хотел поспать, но прекрасно понимал, что ребенку не терпится выбраться наружу, а потому и не думал меня бранить.

Поскольку за разгрузку баржи и доставку груза по назначению отвечал тот, кому этот груз был предназначен, мы с отцом получили в свое распоряжение целый день. Правда, мать дала ему поручение, велев сделать какую-то покупку. Что именно следовало купить, я уже забыл, помню только, что первым делом мы направились на север, в Тлателолько.

Как вы знаете, почтенные братья, эта часть острова, которую вы теперь называете Сантьяго, отделена сейчас от южной части лишь широким каналом, через который перекинуто несколько мостов. Однако в прошлом Тлателолько являлся независимым городом с собственным правителем и дерзко соперничал с Теночтитланом, стараясь превзойти его великолепием. Долгие годы наши Чтимые Глашатаи относились к этому снисходительно, но когда бывший правитель города Мокуиуи имел наглость построить храмовую пирамиду выше, чем любая в четырех кварталах Теночтитлана, юй-тлатоани Ашаякатль с полным на то основанием возмутился. А возмутившись, приказал своим магам воздействовать на безмерно возгордившегося соседа.

Не знаю, правда ли это, но говорят, что вырезанное на стене тронного зала каменное лицо Мокуиуи неожиданно заговорило с живым правителем, причем высказалось относительно его мужского достоинства столь оскорбительно, что Мокуиуи схватил боевую дубинку и обрушил ее на рельеф. Но потом, ночью, когда он отправился в постель со своей Первой Госпожой, с ним завели беседу на ту же самую тему срамные губы его супруги. Эти удивительные события страшно напугали Мокуиуи, не говоря уж о том, что действительно лишили его мужской силы, так что правитель перестал уединяться даже с наложницами. Однако он по-прежнему ни в какую не желал уступить и признать свою зависимость от Чтимого Глашатая. Кончилось тем, что незадолго до того, как отец меня повез в столицу, Ашаякатль занял Тлателолько силой, применив оружие.

Он собственноручно сбросил Мокуиуи с вершины его непристойно высокой пирамиды и вышиб тому мозги. Таким образом, ко времени нашего с отцом прибытия, случившегося всего-то через несколько месяцев после этого события, Тлателолько, оставаясь по-прежнему чудесным городом храмов, дворцов и пирамид, вошел в состав Теночтитлана и стал его пятым, торговым кварталом.

Тамошний гигантский открытый рынок показался мне по размеру таким же большим, как весь наш остров Шалтокан, но только более богатым и многолюдным и несравненно более шумным. Пешеходные проходы разделяли рынок на участки, где торговцы выкладывали свои товары на лавки или подстилки. Каждый участок предназначался для торговли определенным видом товаров. Там имелись ряды для продавцов золотых и серебряных украшений, перьев и изделий из них, овощей и приправ, мяса и рыбы, тканей и кожевенных изделий, рабов и собак, посуды глиняной и металлической, медных изделий, лечебных снадобий и снадобий, дарующих красоту, веревок, канатов, пряжи, певчих птиц, обезьян и различных домашних животных. Впрочем, этот рынок был восстановлен, и вы наверняка его видели. Хотя мы с отцом заявились туда рано утром, торг уже шел вовсю. Большинство покупателей были масехуалтин, как и мы, но встречались и представители знати, властно указывавшие на интересовавшие их товары, предоставляя торговаться сопровождавшим их слугам.

К счастью, мы пришли достаточно рано, чтобы застать на месте торговца, чей товар был настолько скоропортящимся, что к середине утра его уже не оставалось. Среди всей предлагавшейся покупателям снеди это лакомство считалось самым изысканным деликатесом, ибо то был снег, снег с вершины горы Истаксиуатль. Доставленный быстроногими гонцами с расстояния в десять долгих прогонов, он сохранялся в толстостенных глиняных горшках, под кипами циновок. Одна порция снега стоила два десятка бобов какао, что составляло среднюю поденную плату работника во всем Мешико. За четыреста бобов можно было купить здорового, крепкого раба, так что если мерить по весу, снег оказывался дороже даже лучших изделий из золота и серебра. Позволить себе столь редкостное освежающее лакомство могли лишь немногие богатые люди, однако торговец заверил нас в том, что его товар всегда распродается, прежде чем снег успевает растаять.

– А вот я, – проворчал отец, – хорошо помню, как в Суровые Времена, в год Первого Кролика, снег падал с неба аж шесть дней кряду. Его можно было брать даром, сколько угодно, но люди считали это бедствием.

Однако продавец на эти его слова никак не отреагировал, да и сам отец тут же смягчился и сказал:

– Ну что ж, раз сегодня у мальчика седьмой день рождения...

Сняв наплечную суму, он отсчитал двадцать бобов какао и вручил их торговцу. Тот осмотрел их, удостоверился, что ни один из бобов не выдолблен изнутри и не наполнен для веса землей, а потом открыл свой кувшин, зачерпнул оттуда столовую ложку драгоценного лакомства, вложил его в сделанный из свернутого листа кулек, полил сверху сладким сиропом и вручил мне.

Я нетерпеливо впился в угощение зубами и от неожиданности чуть не выронил его. Лакомство оказалось таким холодным, что у меня заломило нижние зубы и лоб, но за всю свою жизнь мне не доводилось пробовать ничего более вкусного. Я протянул кусок отцу, предлагая попробовать. Он лизнул его разок языком, явно посмаковал и насладился не меньше меня, но сделал вид, что больше не хочет.

– Не кусай его, Микстли, – сказал он. – Лучше лижи: и зубы не заболят, и на дольше хватит.

Затем он купил то, что велела мать, и отослал носильщика с покупкой к нашей лодке, после чего мы с ним снова пошли на юг, к центру города. Многие из самых обычных домов Теночтитлана имели по два, а то и по три этажа, но некоторые были еще выше, ибо почти все здания там, дабы уберечься от сырости, были построены на сваях. Дело в том, что остров нигде не поднимался над уровнем озера Тескоко выше чем на два человеческих роста. В те времена Теночтитлан во всех направлениях пересекали каналы, которых было почти столько же, сколько и улиц, так что сплошь и рядом люди, идущие по мостовой, запросто могли разговаривать с плывущими по воде. На одних перекрестках мы видели сновавшие туда-сюда толпы пешеходов, на других – проплывавшие мимо каноэ. На некоторых из них шустрые лодчонки перевозили людей по городу быстрее, чем те могли передвигаться пешком.

Попадались и личные акалтин знатных людей: вместительные, ярко разрисованные и великолепно украшенные, с балдахинами, защищавшими от солнца. Улицы имели гладкое, прочное глиняное покрытие, берега каналов были выложены кирпичом. Во многих местах, где вода в канале стояла почти вровень с мостовой, переброшенные через протоку мостки можно было откинуть в сторону, чтобы дать пройти лодке.

Точно так же, как сеть каналов, по существу, делала озеро Тескоко частью города, так и три главных проспекта делали сам город частью материка. Покидая пределы острова, эти широкие дороги тянулись по Великой Дамбе к берегам озера, так что можно было свободно добраться пешком до любого из пяти соседних городов, лежавших на севере, западе и юге. Еще одна дамба не предназначалась для пешеходов, ибо представляла собой акведук. По ней проходил желоб шириной и глубиной в два размаха человеческих рук. По этому желобу, выложенному плиткой, на остров поступала (да и по сию пору поступает) свежая вода из расположенного к юго-западу от столицы источника Чапультепек.

Поскольку все сухопутные и водные пути сходились в Теночтитлане, мы с отцом имели возможность полюбоваться подлинным парадом товаров и изделий, произведенных во всех уголках Мешико и за его пределами. Улицы заполняли носильщики, перетаскивавшие на спинах грузы, крепившиеся с помощью наброшенных на лоб лямок, а по каналам нескончаемым потоком двигались каноэ, доверху нагруженные товарами, предназначенными для продажи на большом рынке Тлателолько или уже купленными там. На других лодках, направлявшихся к дворцам, сокровищницам и государственным складам, доставлялись подати из провинций и дань, уплачивавшаяся покоренными племенами. Одного лишь многообразия корзин с фруктами было достаточно для того, чтобы составить представление о размахе торговли. Гуавы и медовые яблоки из земель отоми, что на севере, соседствовали с выращенными тотонаками у восточного моря ананасами, а желтые папайи, привезенные из западного Мичоакана, с красными – из Чиапана, что на дальнем юге. Из южной страны сапотеков, как говорят, получившей название как раз по этому фрукту, везли сапатин, мармеладные сливы.

Оттуда же, из страны сапотеков, доставляли мешочки с маленькими сушеными насекомыми, вываривая которых получали яркие красители нескольких оттенков красного цвета. Из ближнего Шочимилько поступали цветы и растения, столь разнообразные и в таком количестве, что в это трудно было поверить, а из дальних южных джунглей – клетки с разноцветными птицами и целые тюки их перьев. Жаркие Земли, лежащие на западе и востоке, снабжали Теночтитлан какао, из которого изготовляют шоколад, и черными стручками – сырьем для получения ванили. Обитавшие на юго-восточном побережье ольмеки слали на продажу товар, давший имя самому этому народу, – оли, упругие полоски затвердевшего сока, идущие на изготовление мячей для нашей игры тлачтли. Даже Тлашкала, страна, извечно враждовавшая с Мешико, присылала сюда свой драгоценный копали, ароматную смолу, служившую основой для многих мазей, масел и благовоний.

Носильщики тащили на спинах коробы и клети с маисом, бобами и хлопком, целые связки оглушительно кричавших живых хуаксоломе (крупных, черных с красными бородками птиц, которых вы называете галльскими павлинами) и корзины с их яйцами, клетки с не умеющими лаять, лишенными шерсти съедобными собаками течичи, кроличьи тушки, оленьи и кабаньи окорока, кувшины со сладким водянистым соком магуйиш или более густым и клейким продуктом брожения того же сока, хмельным напитком под названием октли.

Отец как раз указывал мне на все эти товары и объяснял, что есть что, когда чей-то голос прервал его:

– Всего за два какао-боба, мой господин, я расскажу о дорогах и днях, ждущих впереди твоего сына Микстли, отпраздновавшего седьмой день рождения.

Мой отец обернулся. У его локтя стоял согбенный низкорослый старикашка, который и сам по виду смахивал на боб какао. Не исключено, что когда-то он был гораздо выше ростом, но с возрастом, который, однако, трудно было определить по его виду, усох и съежился. Если подумать, старик, пожалуй, во многом походил на нынешнего меня. Он ладонью вверх протянул вперед обезьянью руку и снова повторил:

– Всего два боба, мой господин.

Но отец покачал головой и учтиво сказал:

– Для того чтобы узнать будущее, принято обращаться к прорицателю.

– А скажи-ка, – молвил согбенный коротышка, – а случалось ли, чтобы при посещении этих хваленых прорицателей кто-то из них с первого взгляда узнал в тебе мастера из каменоломен Шалтокана?

– Так ты, значит, настоящий провидец! – удивленно выпалил отец. – Ты способен прозревать будущее. Но тогда почему...

– Почему я расхаживаю в лохмотьях с протянутой рукой? Потому что я говорю правду, а люди мало ее ценят. Так называемые прорицатели едят священные грибы, приносящие им видения, а потом невнятно толкуют эти свои сны, потому что за невнятицу больше платят. А я просто вижу, что в твои костяшки въелась известковая пыль, однако ладони не покрыты мозолями, какие оставляет кувалда каменотеса или резец скульптора. Понял? Тайна моей прозорливости стоит так дешево, что я раскрываю ее даром.

Я рассмеялся. Рассмеялся и мой отец, который заявил:

– Ты забавный старый мошенник. Но у нас много дел в других местах...

– Постой, – настойчиво сказал старик. Он наклонился (при его-то росточке это было не так уж трудно) и всмотрелся в мои глаза. Я в ответ уставился прямо на него.

Можно было предположить, что этот старый попрошайка, находясь где-то поблизости, когда отец покупал мне лакомый снег, подслушал упоминание о том, что я праздную седьмой день рождения, и принял нас за деревенских простаков, каких городские пройдохи легко обводят вокруг пальца. Но впоследствии, по прошествии немалого времени, события повернулись так, что я изо всех сил старался вспомнить все сказанное им тогда слово в слово...

Старик внимательно всмотрелся в глубину моих глаз и вполголоса пробормотал:

– Любой прорицатель может устремить взгляд вдоль дорог и дней. Даже если он и вправду увидит то, чему суждено произойти, его и будущее надежно разделяют время и расстояние, а значит, самому провидцу от такого знания нет ни вреда, ни пользы. Но тонали этого мальчика состоит в том, чтобы пристально смотреть на сущее и происходящее в этом мире, видеть вещи и дела близкими и простыми и постигать их значение. – Он выпрямился. – Поначалу, мальчик, эта способность покажется тебе никчемной, однако сей тип прозорливости – видение того, что вблизи, – позволит тебе различать истины, которые смотрящие вдаль способны проглядеть. Если ты сумеешь извлечь пользу из своего таланта, это поможет тебе стать богатым и великим.

Мой отец терпеливо вздохнул и полез в свой мешок.

– Нет, нет, – возразил старик. – Я не пророчествую твоему сыну богатство или славу. Я не обещаю ему руку прекрасной дочери вождя или честь стать основателем выдающегося рода. Мальчик Микстли узрит истину, это так. Но он не только ее узрит, он еще и поведает о ней, а это чаще приносит бедствия, чем награды. За такое двусмысленное предсказание, господин, я не прошу мзды.

– Все равно возьми, старик, – сказал мой отец и сунул ему один боб. – Бери, только ничего больше нам не предсказывай.


В центре города торговля шла не так оживленно, как в рыночном квартале, но народу было не меньше, ибо все горожане, не занятые важными делами, стягивались к площади, чтобы присутствовать на церемонии. Осведомившись у какого-то прохожего, какой сегодня ожидается ритуал, отец выяснил, что собираются освящать Камень Солнца в связи с присоединением Тлателолько. Большинство собравшихся принадлежали, как и мы, к простонародью, но и пипилтин было столько, что хватило бы, дабы населить одной только знатью внушительных размеров город. Так или иначе, мы с отцом не зря поднялись спозаранку.

Хотя людей на площади уже собралось больше, чем шерстинок на голове у кролика, они не до конца заполнили эту огромную территорию. Мы могли свободно передвигаться и обозревать различные достопримечательности.

В те времена центральная площадь Теночтитлана – Кем-Анауак Йойотли, Сердце Сего Мира – еще не обладала тем поражающим воображение великолепием, какое она обрела впоследствии. Ее еще не обнесли Змеиной стеной, а Чтимый Глашатай Ашаякатль по-прежнему жил во дворце своего покойного отца Мотекусомы, в то время как новый дворец уже строился для него наискосок через площадь. Новая Великая Пирамида, заложенная еще тем, первым Мотекусомой, не была закончена. Ее пологие каменные стены и лестницы с перилами в виде змей заканчивались высоко над нашими головами, тогда как старая, не столь грандиозная пирамида оставалась внутри. Однако даже в таком виде площадь вполне могла вызвать у деревенского мальчишки вроде меня благоговейный трепет. Отец рассказал, что как-то раз он измерил шагами одну сторону площади: получилось шестьсот ступней. Все это огромное пространство – шестьсот человеческих ступней с севера на юг и столько же с востока на запад – было вымощено мрамором, камнем, превосходящим белизной даже известняк Шалтокана. Мрамором, отполированным до блеска и сиявшим как тецкаль, так называется зеркало. Многим людям, явившимся в тот день на площадь в обуви с гладкими кожаными подошвами, пришлось, чтобы не скользить, разуться и ходить босыми.

Оттуда, с площади, начинались три самые широкие городские улицы, по каждой из которых в ряд могли пройти до десятка человек. На берегу озера улицы переходили в дороги, ведущие по дамбам к материку. Храмов, изваяний и алтарей в ту пору на площади было меньше, чем стало в последующие годы, однако скромные теокальтин со статуями главных богов города уже возвели, а на украшенном искусной резьбой выступе красовались черепа наиболее примечательных ксочимикуи, принесенных тому или иному из этих богов в жертву. Имелись здесь также площадка для игры в мяч, где пред очами Чтимого Глашатая разыгрывались ритуальные партии в тлачтли, и Дом Песнопений с удобными помещениями для известных певцов, танцоров и музыкантов, выступавших на площади во время религиозных праздников. В отличие от многих иных зданий Дом Песнопений не был впоследствии полностью уничтожен. Его восстановили, и сейчас, до завершения строительства вашего кафедрального собора Святого Франциска, он служит временной резиденцией его преосвященства сеньора епископа. Собственно говоря, о писцы моего господина, в одном из помещений этого Дома Песнопений мы с вами сейчас и находимся.

Верно рассудив, что семилетний мальчик едва ли особо заинтересуется религиозными или архитектурными достопримечательностями, отец повел меня прямиком к стоявшему на юго-восточной оконечности площади зданию, вмещавшему значительно разросшуюся в последующие годы коллекцию редких животных и птиц, принадлежавшую самому юй-тлатоани. Начало ей положил покойный правитель Мотекусома, задумавший выставить для всеобщего обозрения зверей и птиц, обитающих в разных частях его державы. Здание было разделено на множество отсеков – от крохотных каморок до просторных залов, – а отведенный от ближайшего канала желоб с проточной водой обеспечивал возможность постоянного смывания нечистот.

Каждое помещение выходило в коридор, по которому двигались посетители, но отделялось от него сеткой или, в некоторых случаях, прочной деревянной решеткой. Различные виды живых существ содержались порознь, вместе их помещали лишь в тех случаях, если они не враждовали и не мешали друг другу.

– А они всегда так орут? – крикнул я отцу, стараясь перекрыть рев, вой и пронзительные вопли.

– Точно не знаю, – ответил он, – но сейчас некоторые звери, из числа хищных, голодны. Некоторое время их специально не кормили, ибо в ходе церемонии будут принесены жертвы. Тела убитых скормят ягуарам, кугуарам, койотам и цопилотин, плотоядным птицам.

Я рассматривал самое крупное из водившихся в наших краях животное – безобразного, громоздкого и медлительного тапира, покачивавшего выступающим вперед рылом, когда вновь послышался знакомый голос:

– Эй, мастер каменоломен, почему ты не покажешь сыночку зал текуани?

Бросив раздраженный взгляд на говорившего, того самого сморщенного смуглого старикашку, который цеплялся к нам с пророчеством, отец поинтересовался:

– Ты что, следишь за нами, старый надоеда?

Старик пожал плечами.

– Я просто притащил свои древние кости сюда, посмотреть на ритуал освящения Камня Солнца.

Потом он жестом указал на закрытую дверь в дальнем конце коридора и сказал мне:

– Вот там, сынок, уж точно есть на что посмотреть. Люди-звери гораздо интереснее, чем простые животные. Знаешь ли ты, например, что такое тлакацтали? Это человек с виду самый обычный, но мертвенно-белый. Там есть такая женщина. А еще там есть карлик, у которого имеется только половина головы. Его кормят...

– Замолчи! – тихо, но строго велел отец. – У мальчика сегодня праздник. Я хочу доставить ему удовольствие, а не пугать ребенка видом жалких, несчастных уродцев.

– Ладно, ладно, – проворчал старик. – Попадаются ведь и такие, кто как раз наибольшее удовольствие получает, глядя на убогих да увечных. – Он посмотрел на меня, и глаза его сверкнули. – Ну что ж, юный Микстли, несчастные все еще будут там, когда ты войдешь в подходящий возраст, чтобы над ними насмехаться. Рискну предположить, что к тому времени диковин, еще более забавных и поучительных, в зале текуани только прибавится.

– Замолчишь ты наконец или нет? – взревел отец.

– Прошу прощения, мой господин, – отозвался согбенный старик, сгорбившись еще больше. – Позволь мне загладить свою дерзость. Уже почти полдень, и церемония скоро начнется. Если мы пойдем прямо сейчас и займем хорошие места, может быть, я сумею растолковать мальчику, да и тебе тоже, некоторые вещи, в которых вы иначе можете и не разобраться.


Теперь площадь была набита битком, люди стояли впритык, плечом к плечу. Нам ни за что не удалось бы подобраться сколь бы то ни было близко к Камню Солнца, когда бы не странный старик. Дело в том, что самые знатные люди стали подтягиваться к площади в последний момент. Их несли на задрапированных, ярко разукрашенных креслах-носилках, и толпа, состоявшая из простых людей, сколь бы тесной она ни была, торопливо расступалась, давая знати дорогу. А вот наш горбун, ничуть не робея, протискивался следом за носилками. Мы шли позади него и, таким образом, оказались почти в самых первых рядах, среди важных разодетых особ. Меня чуть не затолкали, но отец поднял меня и посадил на плечо, чтобы лучше было видно.

– Я могу поднять и тебя, – промолвил он, взглянув вниз, на старика.

– Спасибо на добром слове, мой господин, – отозвался тот, – но я тяжелее, чем кажусь с виду.

Все взгляды устремились на Камень Солнца, установленный по этому случаю на уступе, между двумя широкими лестницами незаконченной Великой Пирамиды. Правда, сам камень пока был укрыт покрывалом из сияющего белого хлопка, поэтому я принялся во все глаза рассматривать носилки и одеяния знатных особ. Там было на что посмотреть. И мужчины и женщины красовались в мантиях, сотканных исключительно из перьев, иногда – многоцветных, иногда – переливчатых, а порой – сияющих разными оттенками одного цвета.

Волосы знатных женщин, как и приличествовало на столь важной церемонии, были окрашены пурпуром, к тому же они высоко поднимали руки, показывая браслеты и унизывавшие их пальцы перстни. Однако знатные мужи носили еще больше великолепных украшений, чем их жены и дочери. Головы вельмож покрывали золотые диадемы с пышными венцами из перьев, шеи украшали золотые цепи с медальонами, а уши, ноздри или губы – золотые серьги и кольца (иногда украшения имелись во всех трех местах).

– А вот и Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль, – промолвил наш проводник. – Змей-Женщина, второе по значимости лицо после самого Чтимого Глашатая.

Я вытаращил глаза, рассчитывая и вправду увидеть женщину-змею, то есть кого-то из тех загадочных «людей-зверей», на которых мне так и не позволили взглянуть, но Верховным Хранителем оказался обычный пили, причем мужчина, выделявшийся среди прочих лишь еще большей роскошью одеяния. Его нижнюю губу, делая его похожим на рыбину с разинутым ртом, оттягивало удивительно тонкой работы золотое украшение в виде миниатюрной змеи, которая, в то время как сановник покачивался на носилках, извивалась и высовывала крохотный раздвоенный язычок в такт шагам носильщиков.

Покосившись на меня и, видимо, заметив на моем лице разочарование, старик рассмеялся.

– Змей-Женщина, сынок, это всего лишь титул, а не описание человека, – пояснил он. – Его получает каждый Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль. Так повелось издавна, хотя вряд ли кто-нибудь может толком объяснить почему. Мне лично кажется, все дело в том, что и змеи, и женщины плотными кольцами сворачиваются вокруг любого сокровища, которое могут удержать.

Но тут гомон заполнявшей площадь толпы стих: появился сам юй-тлатоани. То ли он прибыл незамеченным, то ли прятался где-то рядом, но, так или иначе, совершенно неожиданно верховный правитель вдруг возник рядом с укутанным покрывалом Камнем Солнца. Лицо его было трудно разглядеть, ибо нос и уши скрывали золотые пластины, такая же пластина красовалась на губе, а чело затенял пышный венец из алых, вздымавшихся вверх и ниспадавших дугой на плечи перьев ары. Тело правителя тоже почти полностью скрывали одежды и украшения. На груди сиял огромный, искусной работы медальон, бедра опоясывала повязка из тонко выделанной красной кожи, а оплетавшие ноги до колен золоченые ремешки поддерживали сандалии, сделанные, похоже, из чистого золота.

По обычаю все мы, собравшиеся на площади, должны были при его появлении совершить обряд тлалкуалицтли – преклонить колени и коснуться пальцем земли, а потом губ. Чтимый Глашатай Ашаякатль ответил на общее приветствие кивком, всколыхнувшим алые перья венца, и поднятием вырезанного из красного дерева и отделанного золотом скипетра, одного из символов верховной власти.

Разительный контраст с блистающим великолепием Ашаякатля являла окружавшая его толпа жрецов – в грязных, вонючих одеждах, с черными от запекшейся грязи лицами и длинными, спутавшимися и слипшимися от крови волосами.

Чтимый Глашатай вознес хвалу Камню Солнца, тогда как жрецы всякий раз, когда он умолкал, чтобы перевести дух, заполняли паузы пением заклинаний. Нынче я уже не могу припомнить слова Ашаякатля, да и в ту пору, надо полагать, едва ли мог полностью понимать их значение. Но суть сводилась к следующему: поскольку Камень Солнца есть изображение и символ бога солнца Тонатиу, честь, воздаваемая ему, воздается одновременно и главному богу Теночтитлана Уицилопочтли, Южному Колибри.

Я уже рассказывал о том, что мы почитали одних и тех же богов в разных обличьях и под разными именами. Так вот, Тонатиу был солнцем, а без солнца, как известно, существовать невозможно, ибо все живое на Земле погибло бы, лишившись его тепла. Жители Шалтокана, как и многие другие народы, поклонялись ему именно в этом качестве. Однако казалось очевидным, что солнце, дабы продолжить свои неустанные труды и каждодневное горение, требует насыщения, – а в чем из того, что могли предложить ему люди, было больше живительной силы и энергии, чем в том, что даровал нам сам этот бог? Я имею в виду человеческую жизнь. И если бог солнца был добр, то другим его воплощением являлся свирепый бог войны Уицилопочтли, под чьим водительством наше воинство добывало пленных, необходимых для свершения жертвенных обрядов. И именно в этом суровом его обличье Уицилопочтли более всего почитали здесь, в Теночтитлане, потому что именно в этом городе планировались и объявлялись все войны и здесь же собирались воины. А под еще одним именем – Тескатлипока, Дымящееся Зеркало, – солнце было главным богом наших соседей – аколхуа. И сдается мне, что все бесчисленные народы, о которых я и не слышал, даже живущие за морем, по которому приплыли вы, испанцы, наверняка почитают того же самого бога, только называют его каким-то другим именем, а то и разными именами, в зависимости от того, каким – улыбающимся или хмурым – они его видят.

Пока юй-тлатоани произносил речь, жрецы распевали священные песнопения, а музыканты подыгрывали им на флейтах из человеческих костей и на барабанах из человеческой же кожи, сморщенный старик потихоньку поведал нам с отцом историю Камня Солнца.

– К юго-востоку отсюда находится страна чайка. Когда двадцать два года назад покойный правитель Мотекусома покорил тамошний народ, им, естественно, пришлось преподнести Мешико подношение. Двое молодых чайка, родные братья, вызвались изготовить каждый по монументальному изваянию для установки здесь, в Сердце Сего Мира. Братья выбрали сходные камни, но обрабатывали их по-разному, работали по отдельности и никому ничего не показывали.

– Ну уж их жены-то наверняка подсмотрели, – заметил отец, ибо его собственная жена точно не упустила бы такой возможности.

– Целых двадцать два года, пока они обрабатывали и окрашивали камни, никто ничего не видел, – упрямо повторил старик. – За это время оба скульптора достигли среднего возраста, а Мотекусома отправился в загробный мир. Потом братья запеленали свои произведения в циновки, и правитель земель чайка отрядил примерно тысячу сильных, крепких мужчин, чтобы перетащить эти камни сюда, в столицу. – Старик махнул рукой в сторону все еще скрытого покрывалом предмета, стоящего на уступе. – Как вы видите, Камень Солнца огромен. Высотой он в два человеческих роста, а весит столько же, сколько триста двадцать взрослых мужчин. Второй камень был примерно таким же. Их доставляли по лесным тропам, а то и вовсе по бездорожью: то катили, подкладывая круглые бревенчатые катки, то волокли на деревянных слегах, а через реки переправляли на мощных плотах. Только представьте себе, каких это стоило трудов, сколько пролилось пота и было сломано костей и сколько людей пало замертво, не выдержав напряжения и безжалостных плетей надсмотрщиков!

– А где второй камень? – спросил я, но мой вопрос остался без ответа.

– Наконец они пересекли на плотах озера Чалько и Шочимилько, после чего вышли к главной дороге, что вела на север, в Теночтитлан. Оттуда до этой площади оставалось не более двух долгих прогонов, причем по широкой, ровной дороге. Ваятели вздохнули с облегчением. Наконец-то плоды их многолетнего усердного труда, ценой чудовищных усилий многих людей, оказались совсем недалеко от цели...

Толпа вокруг нас зашумела. Примерно двадцать человек, чья кровь должна была в тот день освятить Камень Солнца, выстроились в очередь, и первый из них уже начал подниматься по ступенькам пирамиды. Оказалось, что это просто пленный вражеский воин, плотный мужчина примерно тех же лет, что и мой отец, всю одежду которого составляла лишь чистая белая набедренная повязка. Выглядел он изможденным и несчастным, но к жертвеннику поднимался по своей воле, не связанный и не понукаемый стражей. Остановившись на уступе, пленник бесстрастно оглядел толпу, в то время как жрецы размахивали своими дымящимися курильницами и производили руками и посохами ритуальные жесты. Потом один жрец взял ксочимикуи за плечи, мягко развернул его и помог лечь спиной на камень – прямо перед задрапированным покрывалом монументом. Каменный жертвенник был высотой по колено и имел форму маленькой пирамиды, так что когда человек ложился на него, его тело выгибалось дугой и грудь выпирала вверх, словно подаваясь навстречу клинку.

Ксочимикуи лежал распростершись, четверо помощников жреца удерживали его за руки и за ноги, а позади него стоял главный жрец – палач, державший широкий, почти как мастерок строителя, черный обсидиановый нож. Но прежде чем жрец успел совершить ритуальное движение, распятый человек поднял свисавшую голову и что-то произнес. Среди стоявших на уступе произошел разговор, после чего жрец вручил свой ритуальный нож Ашаякатлю. В толпе послышался удивленный гомон. По непонятной причине этому ксочимикуи была оказана высокая честь – принять смерть от руки самого юй-тлатоани.

Ашаякатль не мешкал и не колебался. С искусством, сделавшим бы честь любому жрецу, он вонзил острие ножа в грудь жертвы. Удар пришелся с левой стороны, пониже соска, между двух ребер. Произведя разрез, правитель повернул широкий клинок в ране, чтобы ее расширить, запустил свободную руку во влажное окровавленное отверстие и, схватив в горсть все еще бившееся сердце, вырвал его из сплетения сосудов. И только тогда, только в этот миг, приносимый в жертву издал рыдающий стон, первый за все время свершения ритуала звук боли и последний звук в своей жизни.

Когда Чтимый Глашатай высоко поднял поблескивавший, сочившийся кровью пурпурно-красный комок, скрывавшийся где-то жрец дернул за веревку. Белое покрывало спало, и толпа восхищенно ахнула: взорам людей предстал Камень Солнца. Ашаякатль повернулся, протянул руку, поместил сердце жертвы в самый центр круглого камня, в рот высеченного на нем рельефного лика бога Тонатиу, и стал втирать его в камень. Это продолжалось до тех пор, пока комок не растерся в кровавую кашицу и рука правителя не опустела. Впоследствии жрецы рассказывали мне, что отдавший сердце умирает не сразу и успевает увидеть, что происходит с его сердцем. Но этот малый едва ли что-то разобрал, ибо высеченный на камне лик солнца уже был окрашен в пурпур и кровь на губах бога была практически неразличима.

– Чистая работа, – промолвил скрюченный старик. – Я часто видел, как вынутое сердце продолжало биться столь энергично, что выпрыгивало из пальцев жреца. Но это сердце, скорее всего, было разбито задолго до сегодняшнего обряда.

Теперь ксочимикуи лежал совершенно неподвижно, разве что кожа его то здесь, то там слегка подергивалась, как у собаки, которую донимают мухи. Жрецы сняли его тело с жертвенника и бесцеремонно сбросили с уступа вниз. Второй из предназначенных в жертву уже поднимался вверх по ступеням, но ни ему, ни последовавшим за ним Ашаякатль такой чести не оказал, предоставив совершать ритуал жрецам. По мере того как церемония продолжалась – извлеченное сердце каждого следующего человека растиралось на Камне Солнца, – я внимательно рассматривал этот массивный предмет, чтобы потом во всех подробностях описать его своему другу Тлатли. В ту пору он уже начал осваивать ремесло ваятеля, хотя пока еще лишь вырезал из дерева кукол.

Ййо, аййо, преподобные братья, если бы вы только могли увидеть этот Камень Солнца! По вашим лицам видно, что описание церемонии вызывает у вас неодобрение, но случись вам хотя бы единожды узреть этот камень, вы бы поняли, что он стоил всех долгих трудов и всех тех человеческих жизней.

Одна только резьба поражала воображение, ибо была выполнена по порфириту, камню, не уступавшему по твердости граниту. В центре красовалось лицо Тонатиу с открытыми глазами и разинутым ртом, а по обеим сторонам – его когти, хватавшие человеческие сердца, каковые служили этому божеству пищей. Изображение окружали символы четырех эпох, предшествовавших нынешней; круг, включавший в себя двадцать наименований дней нашего цикла; и круг дополнительных символов, выложенный из жадеита и бирюзы, поделочных материалов, ценившихся в наших краях очень высоко. Этот круг был, в свою очередь, замкнут в круг солнечных лучей, а наружное кольцо составляли два опоясывавших камень изображения Огненного Змея Времени. Хвосты их смыкались на вершине камня, гибкие тела охватывали его, а головы сходились в нижней части. Всего на одном лишь камне художнику удалось символически запечатлеть все наше мироздание, все наше время.

Камень Солнца был окрашен в яркие цвета, но краски при этом не смешивались, а расчетливо и умело были наложены лишь там, где это требовалось. Порфир – камень, который состоит из кусочков слюды, полевого шпата и кварца, – как и все кристаллические вкрапления, художник закрашивать не стал. Таким образом, когда на камень падали полуденные лучи самого солнца, которому этот шедевр был посвящен, все крохотные кристаллики сияли среди светящихся красок подлинным светом самого Тонатиу.

И весь этот величайший шедевр казался не столько окрашенным, сколько светящимся изнутри. Однако, я думаю, в это трудно поверить на слово, его следовало бы увидеть своими глазами во всей его изначальной славе. Хотя, может быть, то был просто восторг пребывавшего во мраке невежества маленького язычника.

Тем временем старец продолжил рассказ, и я, отвлекшись от разглядывания камня, вернул свое внимание ему.

– Никогда прежде по проходившей по дамбе дороге к городу не перевозили столь тяжелых грузов. Два огромных камня, изделия двух братьев, передвигали на катках, и насыпь, не выдержав, просела. Камень, который катили первым, сорвался и рухнул в озеро Тескоко, но следующий успели остановить в самый последний момент. Тащить его дальше не решились: камень перекатили на плот и доставили на остров по воде. Его-то вы сейчас и видите, это Камень Солнца.

– А что стало с другим? – поинтересовался мой отец. – Неужели после стольких трудов и усилий нельзя было пойти на дополнительные расходы?

– Утонувший камень пытались достать, мой господин, – ответил старик. – Самые опытные ныряльщики раз за разом исследовали место, где утонул первый камень, но, увы, дно озера Тескоко покрыто очень толстым слоем мягкого, липкого ила. Его прощупывали длинными шестами, но так ничего и не обнаружили. Так что этот камень, каким бы он ни был, пропал навеки.

– Каким бы он ни был? – переспросил отец.

– Никто, кроме самого художника, никогда его не видел. И никто никогда его не увидит. Возможно, он был даже более великолепен, чем этот, – старик указал на Камень Солнца, – но узнать, так ли это, нам не суждено.

– А разве сам художник не рассказывал о своем творении? – спросил я.

– Нет. Он не рассказывал ничего.

Я не отставал:

– Ну а разве он не мог повторить то, что создал однажды?

Тогда я еще не представлял себе, что такое двадцать два года.

– Может быть, и мог бы, но он не стал этого делать, ибо воспринял случившееся несчастье как проявление своего тонали, как знак того, что его подношение отвергнуто богами. Чтимый Глашатай удостоил художника чести принять Цветочную Смерть от его руки. Отвергнутый ваятель сам решил стать первой жертвой, посвященной Камню Солнца.

– Работе своего брата, – пробормотал отец. – Ну а что стало с его братом?

– Он получил богатые дары, добавку «цин» к имени и место среди знати. Но весь мир, включая его самого, будет вечно задаваться вопросом: а не было ли творение, покоящееся под толстым слоем ила на дне озера Тескоко, еще более совершенным и великолепным, чем этот Камень Солнца?


Надо сказать, что со временем утонувший камень и вправду оброс легендами и стал цениться выше уцелевшего. Его прозвали Уиуитотетль, Достойный Камень, а Камень Солнца стали рассматривать лишь как его посредственный заменитель. Да и оставшийся в живых брат, кстати, так и не сотворил больше ничего выдающегося. Хуже того, он спился: воистину плачевная участь для человека, изваявшего шедевр и удостоившегося высоких отличий. Однако в нем сохранилось чувство собственного достоинства, и ваятель, дабы окончательно не покрыть позором обретенный им благородный сан, также вызвался участвовать в жертвенной церемонии. И когда второй брат умер Цветочной Смертью, его сердце тоже не выпрыгнуло из руки палача.

Ну а потом и сам Камень Солнца оказался утраченным, погребенным под руинами зданий Сердца Сего Мира, разрушенных вашими военными кораблями, пушечными ядрами и огненными стрелами. Но кто ведает: может быть, когда-нибудь и сам город Мехико, отстроенный вами на месте уничтоженного Теночтитлана, тоже будет разрушен до основания, а из-под его руин извлекут, во всем блеске его великолепия, Камень Солнца. А может быть, не только его, но и Достойный Камень, который прежде никому не доводилось видеть.

В тот же вечер мы с отцом отбыли домой на нашем составном акали, нагруженном купленными в городе товарами. Итак, я поведал вам о главных, самых памятных событиях того дня, ставшего мне подарком на седьмой день рождения. Думаю, то был самый радостный день рождения в моей жизни, а ведь жизнь мне выпала очень долгая.

* * *

Я рад, что смог увидеть Теночтитлан в тот день, ибо впоследствии мне уже никогда не доводилось видеть его таким. И дело не только в том, что город рос и менялся, или в том, что я возвращался в него пресыщенным впечатлениями. Я просто хочу сказать, что никогда уже больше не видел что-либо собственными глазами со столь отчетливой ясностью.

И если раньше я способен был различить очертания кролика на луне, звезду Вечерней Зари на сумеречном небе и символические детали на сотканных из перьев знаменах Теночтитлана или Камне Солнца, то, увы, по прошествии пяти лет с того памятного дня рождения я уже смог бы увидеть звезду Вечерней Зари, разве что какой-нибудь бог поднес бы ее к моим глазам. Мецтли, луна, даже самая полная и яркая, казалась мне невзрачным желто-белым шариком, не резко очерченным кругом, а размытым пятном.

Короче говоря, уже приблизительно с семилетнего возраста я начал терять зрение. Это поставило меня в исключительное положение, только вот, увы, ничего завидного в моем положении не было. Не считая слепых от рождения и ослепших вследствие раны или болезни, все мои соотечественники обладают острым зрением орлов и коршунов. Плохое зрение у нас в диковинку, и я, хотя глаза мои неуклонно слабели, стесняясь своего недуга, долгое время никому о нем не рассказывал. Когда кто-нибудь говорил, показав пальцем: «Эй, ты только посмотри!», я восклицал: «А, да!», хотя понятия не имел, о чем речь, следует ли мне таращиться в указанном направлении или, напротив, отвести глаза.

Мир виделся мне все более мутным, и, хотя беда эта не обрушилась на меня сразу, краски его неотвратимо тускнели. К девяти или десяти годам я различал предметы так же отчетливо, как и все, лишь примерно на расстоянии длины двух рук. Дальше очертания предметов начинали размываться, как будто я видел их сквозь прозрачную, но мутную водяную пленку. На более значительном расстоянии, скажем, если приходилось смотреть с вершины холма на долину, все передо мной расплывалось и смешивалось, превращаясь в некое подобие одеяла с узором из размытых цветовых пятен. Однако поскольку вблизи я видел нормально, то мне по крайней мере не приходилось натыкаться на предметы и падать; когда меня просили принести что-то из соседней комнаты, я мог найти нужную вещь, не нашаривая ее на ощупь.

Но, увы, вдаль я видел все хуже и хуже. К тринадцати годам я хорошо различал предметы лишь на расстоянии одной руки и больше уже не мог скрывать свой недостаток от окружающих. А ведь до этого близкие и друзья считали меня просто небрежным или неуклюжим, а сам я, по мальчишеской глупости, предпочитал, чтобы во мне видели растяпу и неумеху, лишь бы только не прознали о моем недуге. Однако в конце концов правда вышла наружу: всем стало ясно, что с одним из пяти необходимых человеку чувств мне не повезло.

Родные и друзья отнеслись к этому неожиданному открытию по-разному. Мать заявила, что всему виной дурная наследственность с отцовской стороны: будто бы некий его дядюшка едва не умер из-за того, что, напившись пьяным, перепутал кувшин с октли с другим, похожим, в котором оказался едкий состав ксокоитль, использовавшийся для отбеливания сильно загрязненного известняка. Дядюшка выжил и даже бросил пить, однако ослеп и остался слепым до конца своих дней. По разумению матери, это плачевное наследие передалось и мне.

Отец в отличие от нее никого не винил и догадок не строил, а по большей части пытался меня утешить:

– Невелика беда, сынок, работе в карьере такой недостаток не помеха. Высматривать трещины и расколы в камне приходится не издали.

А мои сверстники (дети, как скорпионы, инстинктивно жалят очень больно), бывало, кричали мне:

– Эй, глянь-ка туда!

Я прищуривался и говорил:

– Ах, да.

– Есть на что посмотреть, верно?

Я щурился еще сильнее, отчаянно всматривался и говорил:

– Верно.

Ребята заливались смехом и кричали насмешливо:

– А там и нет ничего, Тоцани!

Мои близкие друзья, такие как Чимальи и Тлатли, тоже, случалось, выкрикивали:

– Посмотри туда! – Но тут же быстро добавляли: – Гонец-скороход бежит к дворцу владыки Красной Цапли. На нем зеленая мантия благого вестника. Должно быть, наши войска одержали новую победу.

Моя сестра Тцитцитлини говорила мало, но всячески старалась сопровождать меня повсюду, куда бы мне ни приходилось идти, особенно в незнакомые места. Как правило, она брала меня за руку (со стороны любящей старшей сестры это было вполне естественно) и незаметно для других помогала обходить невидимые для меня препятствия, встречавшиеся на пути.

Однако детей, дразнивших меня, было больше, и прозвище Тоцани, которым сверстники меня наградили, вскоре заменило мое настоящее имя также и в устах их родителей. Взрослые, разумеется, называли меня так без злого умысла, особо не задумываясь, но в конечном счете все, кроме родителей и сестренки, перешли с имени на кличку. Постепенно я приспособился к своему физическому недостатку и научился держаться так, что моя близорукость особо не была заметна, но к тому времени прозвище уже прилипло ко мне намертво. По моему разумению, как раз настоящее имя Микстли, которое означает облако или тучу, теперь обрело иронический смысл и стало подходить мне больше, однако для окружающих я превратился в Тоцани.

Настоящий тоцани, маленький зверек, которого вы называете кротом, обитает под землей, в темноте, а когда изредка вылезает на поверхность, то обычный дневной свет слепит его, заставляя жмуриться. Он ничего не видит и не хочет видеть.

Я же, напротив, видеть очень хотел и в юности долгое время отчаянно сокрушался из-за своего недостатка. Прежде всего потому, что мне не суждено было стать игроком в мяч тлачтли и не приходилось надеяться на высокую честь – принять когда-либо участие в ритуальной игре при дворе Чтимого Глашатая.

Вздумай я стать воином, мне не только нипочем не удалось бы завоевать видное положение, но вообще следовало бы благодарить всех богов подряд, если бы удалось пережить хотя бы одно сражение. Пора было призадуматься: чем же я буду зарабатывать на жизнь? В каменоломни меня определенно не тянуло, но чем же в таком случае можно было заняться?

В мечтах я порой видел себя странствующим поденщиком. Такой род занятий мог в конечном счете завести меня далеко на юг, в страну майя. Поговаривали, будто тамошним лекарям известны чудодейственные снадобья, от которых едва ли не прозревают слепые. Вдруг они смогут вернуть мне былую зоркость, а с ней и возможность стяжать славу непобедимого игрока в тлачтли и героя сражений, а может, я даже смогу вступить в одно из трех сообществ благородных воителей?

Тем временем слепота замедлила свое угрожающее наступление: зрение перестало ухудшаться, я все так же мог хорошо видеть на расстоянии протянутой руки. Точнее сказать, ухудшаться-то зрение не перестало, но по сравнению с предыдущими годами этот процесс замедлился так сильно, что уже не казался столь пугающим. В настоящее время я могу различить невооруженным глазом черты лица моей жены не дальше чем в пяди от моего собственного. Теперь, когда я стар, это не имеет особого значения, но в молодости дело обстояло иначе.

Однако каковы бы ни были мои мечты и желания, мне пришлось приспосабливаться к жизни с ослабленным зрением. Тот странный старик из Теночтитлана, предсказание которого мы с отцом не слишком хорошо поняли, оказался прав: мой тонали и впрямь заставил меня «видеть вещи вблизи», причем не в каком-то там мистическом, а в буквальном смысле. А коль скоро мне приходилось присматриваться ко всему пристально, я и смотрел на предметы не так, как раньше, не бегло и торопливо, а неспешно и внимательно. Другие спешили, я ждал; другие неслись сломя голову, я проявлял осмотрительность. Я научился различать движение как таковое и движение, направленное на достижение определенной цели. Там, где другие, нетерпеливые, видели деревню, я видел ее жителей. Там, где другие видели жителей, я видел отдельных людей. В тех случаях, когда другие, скользнув по незнакомцу взглядом, кивали и торопились дальше, я рассматривал его вблизи и запоминал увиденное так подробно, что потом мог нарисовать этого человека. Причем сходство оказывалось таким, что даже столь способный художник, как Чимальи, восклицал:

– Надо же, Крот, ты уловил самую суть этого человека! Самое главное в его облике!

Я начал замечать то, что ускользает от внимания большинства людей, каким бы острым зрением они ни обладали. Вот вы, писцы моего господина, замечали, что маис растет быстрее ночью, чем днем? Замечали ли вы, что каждый початок маиса имеет четное количество рядов зерен? Ну не каждый, но почти каждый. Початок с нечетным количеством рядов встречается даже реже, чем листок клевера с четырьмя лепестками. А замечали ли вы, что нет двух пальцев – это относится не к одним только пальцам почтенных писцов, но, насколько я могу судить, к пальцам всех людей на свете, – которые имели бы на подушечках одинаковый узор тончайших линий и завитков? Не верите? А вы посмотрите на свои и сравните их. Попробуйте. Я подожду.


О да, я, конечно, понимал: в способности примечать такого рода детали не было какой-либо выгоды или пользы. Это получалось у меня само собой, служило своего рода упражнением, не преследовавшим какой-либо практической цели. Однако так было лишь поначалу. В конечном счете развившаяся вследствие недуга наблюдательность в сочетании со способностью точно изображать увиденное пробудили во мне интерес к нашему письму, которое основывается на рисунках.

На Шалтокане, к сожалению, не было школы, в которой изучался бы столь сложный предмет, однако я рыскал по всему острову в поисках любых письменных текстов, и когда мне попадался хотя бы обрывок письма, тщательно изучал его, изо всех сил стараясь постигнуть смысл и значение изображенного.

Думаю, в нашей системе изображения цифр разобраться нетрудно: раковина обозначает ноль, точки или пальцы – единицы, флаги – двадцатки, а маленькие деревья – сотни. Но я до сих пор помню, какое радостное волнение охватило меня, когда мне впервые удалось разгадать зашифрованное в картинке слово.

Мой отец, вызванный по делу к правителю, взял меня с собой, и пока они вели беседу в какой-то уединенной комнате, я сидел в приемной. Мне позволили посмотреть поименный список жителей нашей провинции. Найдя в нем первым делом себя (семь точек, цветок, серое облако), я принялся с интересом листать список дальше. Некоторые имена, как и мое собственное, угадывались легко просто потому, что я их знал. Так, найдя недалеко от своей страничку Чимальи, я, конечно, мигом узнал его три пальца, голову с утиным клювом, символизирующую ветер, и два переплетенных усика, представляющих дым, поднимающийся от оперенного по краям диска, – Йей-Эекатль Покуфа-Чимальи, или Третий Ветер, Дымящийся Щит.

Часто повторяющиеся рисунки было легко скопировать, ведь, в конце концов, детское имя у нас человек получал по дню рождения, а их в месяце было всего двадцать. Так что поразило меня вовсе не вполне очевидное прочтение составляющих элементов имени Чимальи и моего собственного, а нечто иное. На одной из страниц, ближе к концу списка, а следовательно, заполненной недавно, я обнаружил шесть точек, изображение, напоминавшее стоявшего на голове головастика, утиный клюв и цветок с тремя лепестками. Обнаружил и внезапно для себя понял, что я смог прочесть эту надпись! Шестая Дождинка, Цветок-на-Ветру. То было имя сестренки Тлатли, отпраздновавшей седьмой день рождения всего лишь на прошлой неделе.

Охватившее меня рвение несколько поумерилось после того, как я, листая слежавшиеся страницы и разыскивая другие повторяющиеся символы и знаки, убедился, что разобраться в них очень непросто. Как раз к тому времени, когда мне удалось (или я решил, будто мне удалось) прочесть еще одно имя, в приемную вышли правитель и мой отец.

Со смесью смущения и гордости я спросил:

– Прошу прощения, владыка Красная Цапля. Не будешь ли ты добр сказать, прав ли я, считая, что на этой странице написано имя человека, которого зовут Второй Тростник, Желтый Глазной Зуб?

– Нет, это не так, – ответил правитель и, должно быть, заметив, как вытянулось мое лицо, терпеливо пояснил: – Там значится: Вторая Тростинка, Желтый Свет. Это имя прачки, работающей здесь, во дворце. С цифрой и тростником ты все понял правильно, но это и нетрудно. Понятие «желтый», кочтик, тоже легко обозначить, просто использовав этот цвет, о чем ты и догадался. Но тланикстелотль, «свет» – или, точнее, «стихия глаза» – есть нечто не вполне вещественное. Как можно изобразить столь отвлеченное понятие? Я использовал для этого изображение зуба, тланти, но лишь для того, чтобы передать «тлан», первую половину слова, а даже поместил образ ока, икстелотль, разъясняющий смысл. Получилось тланикстелотль, «свет». Понял?

Я кивнул, несколько раздосадованный собственной глупостью: мог бы и сам понять, что символы, используемые для письма, это не просто картинки, так что научиться читать сложнее, чем узнать зуб по рисунку. Правитель, однако, на тот случай, если до меня не дошло, дружелюбно похлопал меня по плечу и сказал:

– Письмо и чтение – это искусство, овладение которым требует усердия и долгой практики. Досуг для того, чтобы освоить его из любопытства, есть только у знати, но я восхищен твоей сообразительностью и тягой к познанию. Попомни мои слова, юноша: какую бы дорогу ты ни избрал, тебя на ней непременно ждет успех.


Рискну предположить, что сыну каменотеса следовало бы согласиться с прозрачным намеком правителя и заняться наследственным ремеслом. Раз уж слабое зрение не позволяло мне подвизаться на поприще, более отвечающем честолюбивым желаниям, я вполне мог бы удовлетвориться скучной, но надежной (как раз для «крота») работой в карьере, которая уж всяко не оставила бы меня без пропитания. Разумеется, это сулило вовсе не ту жизнь, к которой я стремился в молодости, но можно сказать с уверенностью, что, избрав такой путь, я прожил бы отведенный мне срок спокойнее и безопаснее, чем последовав зову сердца. Вот сейчас, мои господа, я вполне мог бы работать на строительстве, помогая вам возводить на месте старой столицы город Мехико. И если владыка Красная Цапля не ошибался в оценке моих способностей, не исключено, что построенный с моим участием город стал бы даже краше того, который создадут ваши зодчие и строители. Ну да ладно, оставим это, как и я сам в свое время оставил без внимания недвусмысленный намек правителя. Причем я сделал это, невзирая на неподдельную гордость отца своим ремеслом и его неустанные попытки привить любовь к своему делу и мне, невзирая на изводящие сетования матери, что я, дескать, стремлюсь добиться в жизни большего, нежели положено мне по рождению.

Все дело в том, что владыка Красная Цапля дал мне еще один намек, настолько важный, что проигнорировать его я не мог. Он дал мне понять, что письменный знак – это не просто картинка, что он может обозначать не только то, что изображает, но и отдельную часть слова, даже звук. Казалось бы, сущая ерунда, но для меня это стало настоящим озарением, великим открытием. После этого мой интерес к письму сделался еще сильнее, стал чуть ли не болезненным. Неустанно, везде, где только мог – начиная со стен храмов и кончая обрывками бумаг, случайно оставленных заезжими торговцами, – я искал письменные знаки, а найдя, ревностно пытался самостоятельно, без чьей-либо помощи и наставлений, проникнуть в их смысл.

Я даже пошел к дряхлому тональпокуи, четыре года назад так удачно давшему мне имя, и попросил разрешения изучать, в то время когда он сам ее не использует, его почтенную книгу имен. Старик вознегодовал даже более бурно, чем если бы я попросил у него дозволения пользоваться одной из его внучек, когда она не занята другими делами, в качестве наложницы. Мудрец возмущенно заявил, что благородное искусство тональматль предназначено для его потомков, а не для самоуверенных мальчишек-самоучек. Возможно, этот человек и вправду так думал, однако я готов поручиться, что старик либо не забыл мое заявление насчет того, что я и сам мог бы дать себе имя не хуже, либо, и это более вероятно, просто боялся разоблачения. Ибо на самом деле умел читать тональматль ничуть не лучше, чем к тому времени выучился это делать я.


Однажды вечером у меня случилась примечательная встреча. Весь день мы с Чимальи, Тлатли и другими мальчишками, не взяв на сей раз с собой Тцитцитлини, играли, забравшись в брошенный на берегу дырявый корпус акали и воображая себя путешествующими по озеру лодочниками. Игра увлекла нас настолько, что мы спохватились, лишь когда Тонатиу окрасил горизонт пурпуром, предупреждая о том, что готовится отойти ко сну. Путь домой был неблизким, и мальчишки, чтобы Тонатиу не успел улечься в постель прежде, чем они доберутся до дому, ускорили шаг. Днем я, надо думать, не отстал бы от них, но сумерки и слабое зрение вынуждали меня идти медленнее, с осторожностью. Остальные, видимо, не хватились меня и ушли далеко вперед.

В одиночестве я добрел до перекрестка, на котором стояла каменная скамья. Мне давненько уже не доводилось ходить этим путем, но тут я вспомнил, что на скамье вроде бы высечены какие-то знаки... и все остальное напрочь вылетело у меня из головы. Я позабыл даже о том, что уже слишком темно и мне не удастся даже разглядеть резные символы, не то что расшифровать их. Я забыл, для чего на перекрестке поставлена скамья, забыл об опасных тварях, таящихся в ночи и готовых напасть на припозднившегося путника. Где-то неподалеку заухала сова, но даже это предостережение не заставило меня вспомнить об угрозе. Если поблизости находилось то, что можно было попытаться прочесть, я просто не мог пройти мимо.

Скамья оказалась достаточно длинной, так что взрослый человек мог улечься на ней, если бы, конечно, кому-нибудь пришло в голову растянуться на неровной поверхности из резного камня. Я склонился над отметинами и, уставившись на них, стал водить по ним пальцем, переходя от одной к другой... в результате чего чуть не оказался на коленях сидевшего там человека. Отскочив как ошпаренный, я запинаясь пробормотал извинение:

– М-микспанцинко. Прошу снисхождения.

– Ксимопанолти, – отозвался, как и подобало, незнакомец. – Ничего страшного.

Слова его были учтивы, но голос звучал устало.

Потом мы воззрились друг на друга. Он, как я полагаю, увидел перед собой лишь слегка чумазого парнишку лет двенадцати, смотревшего на него искоса. Я же не мог разглядеть незнакомца как следует отчасти потому, что уже стемнело, отчасти же потому, что от неожиданности отскочил от него довольно далеко. Но это не помешало мне понять, что этот человек на нашем острове чужак или, во всяком случае, я уж точно не встречал его раньше. Плащ его был сшит из хорошей ткани, но изрядно потрепан непогодой, стоптанные сандалии говорили о проделанном им долгом пути, а на загорелой коже налипла дорожная пыль.

– Как тебя зовут, мальчик? – спросил незнакомец, прервав затянувшееся молчание.

– Вообще-то меня прозвали Кротом, – начал я.

– Могу в это поверить, – прервал он меня, – но ведь это не настоящее твое имя.

Прежде чем я успел спросить, откуда это ему известно, он задал следующий вопрос:

– А что ты сейчас делал?

– Я читал, йанкуикатцин, – ответил я. Было в этом человеке что-то такое, я и сам не знаю, что именно, заставившее меня обратиться к нему, как к знатному человеку: «Господин незнакомец». – Я читал письмена на скамье.

– Вот как, – произнес он усталым тоном, в котором сквозило недоверие. – Я бы никогда не принял тебя за образованного знатного юношу. И что же, по-твоему, гласит эта надпись?

– Она гласит: «От народа Шалтокана владыке Ночному Ветру. Место для отдыха».

– Кто-то рассказал тебе об этом.

– Нет, господин незнакомец. Прости меня за дерзость, но... – Я подошел поближе, чтобы указать. – Этот знак, утиный клюв, означает ветер...

– Никакой это не утиный клюв, – перебил меня незнакомец. – Это труба, сквозь которую бог выдувает ветер.

– Правда? Спасибо за то, что просветил меня, мой господин. Но, так или иначе, вот этот символ означает «сказал» – ихикатль. А этот значок означает йоали – опущенные веки.

– Ты действительно умеешь читать?

– Совсем чуть-чуть, мой господин. Очень плохо.

– Кто же научил тебя?

– Никто, господин незнакомец. У нас на Шалтокане нет никого, кто учил бы этому искусству. А жаль, мне бы очень хотелось освоить его как следует.

– Тогда тебе нужно отправиться в другое место.

– Я тоже так считаю, мой господин.

– Предлагаю тебе сделать это прямо сейчас. Я устал, так что не стоит больше читать мне надписи на скамейке. Ты понял меня, мальчик, прозванный Кротом?

– Да, господин незнакомец, конечно. Микспанцинко.

– Ксимопанолти.

Я обернулся, чтобы бросить на него последний взгляд, но ничего не увидел. То ли из-за еще более сгустившейся тьмы, то ли в силу близорукости, то ли потому, что незнакомец просто встал и ушел.

Дома меня встретил обеспокоенный хор родных, в голосах которых испуг и облегчение смешались с гневом по поводу того, что я так задержался и провел столько времени один в опасной темноте. Но когда я поведал о том, что меня задержал незнакомец, и рассказал, какие он задавал вопросы, притихла даже сварливая матушка. И она, и моя сестра воззрились на отца огромными, как плошки, глазами. Да и он сам смотрел на меня с не меньшим удивлением.

– Ты встретил его, – хрипло произнес отец. – Ты встретил бога, и он дал тебе уйти. Это был сам Ночной Ветер.

Эту ночь я провел без сна и все пытался, правда без особого успеха, представить себе запыленного, усталого, хмурого путника в качестве бога. Но если он и вправду был Ночным Ветром, тогда, по поверью, меня ждало исполнение заветного желания.

Оставалось только одно затруднение. Если не говорить о желании выучиться читать и писать (не знаю уж, могло ли оно сойти за заветное), я тогда не очень-то представлял себе, чего именно больше всего хочу. Во всяком случае до тех пор, пока впоследствии не получил это. Но и то еще неизвестно, действительно ли я получил именно то, чего желал больше всего на свете.

* * *

В тот день, когда это произошло, я выполнял свое первое задание, полученное в карьере в качестве отцовского подмастерья. Задание это никак нельзя было назвать обременительным: мне поручили покараулить в каменоломне инструменты, пока остальные работники пошли домой пообедать. Не то чтобы у нас на острове было много воров, но орудия, оставленные без присмотра, могли попортить грызуны, например изгрызть черенки и рукоятки. Животных привлекала соль, оставленная на инструментах руками работников, а один-единственный дикобраз вполне способен за время отсутствия людей привести в полную негодность твердый рычаг из черного дерева. К счастью, зверюшек отпугивало одно лишь мое присутствие, ибо слабое зрение едва ли позволило бы мне заметить не только отдельного грызуна, но и целую стаю.

Мне же самому обед в тот день принесла из дому Тцитцитлини. Она сбросила сандалии, уселась рядом со мной на залитом солнцем краю карьера и, пока я ел запеченного в тортилье озерного сига, весело болтала. Обед приготовили недавно, и завернутые в салфетку кусочки рыбы еще сохранили жар костра. Я приметил, что, хотя денек выдался прохладный, сестренка моя тоже казалась разгоряченной. Лицо ее раскраснелось, и она все время оттягивала от груди квадратный вырез своей блузки.

Рыбешки с тестом имели необычно терпкий вкус, и я подумал, уж не сама ли Тцитци состряпала их сегодня вместо матушки и не потому ли она трещит без умолку, что боится, как бы я не стал дразнить ее как неумеху. Правда, непривычный вкус был не так уж плох, а я проголодался, так что умял бы и куда худшую снедь. Тцитци предложила мне прилечь и насыщаться с удобством, в то время как она постережет инструменты и будет отругивать дикобразов.

Я растянулся на спине и поднял глаза к облакам, которые, будучи четко очерченными на фоне неба, мне виделись расплывчатыми белыми пятнами на смутном голубом фоне. К этому я уже успел привыкнуть, но на сей раз с моим зрением произошло нечто неожиданное и странное. Белые и голубые разводы сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее начали вращаться, словно некий бог принялся ворошить небо венчиком для размешивания шоколада. Удивившись, я начал приподниматься, чтобы присесть, но внезапно голова моя закружилась, да так сильно, что я снова пал навзничь на траву.

Я не только чувствовал себя очень странно, но и, должно быть, производил какие-то странные звуки, ибо Тцитци склонилась надо мной, приблизив свое лицо к моему. И хотя в голове моей царил сумбур, у меня создалась впечатление, будто сестра чего-то ждала. Ротик ее был приоткрыт, кончик языка высовывался между блестящими белыми зубками, прищуренные глаза, казалось, искали какого-то знака. Потом ее губы изогнулись в лукавой улыбке, язык облизал их, а глаза, расширившись, наполнились торжествующим светом. А когда Тцитци заговорила, голос ее звучал необычно, словно доносившееся издалека эхо. Улыбаться, однако, она не прекратила, и я не ощущал никакого повода для беспокойства.

– У тебя такие большие глаза, брат. И темные: не карие, а почти совсем черные. Что ты ими видишь?

– Я вижу тебя, сестра, – промолвил я и почувствовал, что голос мой почему-то звучит хрипло. – Но ты, вот странно, выглядишь не так, как всегда... По-другому. Ты выглядишь...

– Да? – сказала она, поощряя меня продолжать.

– Ты выглядишь очень красивой, – закончил я.

Я просто не мог не сказать этого, хотя должен бы, как все мальчишки моего возраста, не замечать девчонок, а уж если и замечать, то только с презрением. Ну а к собственной сестре – тут уж не может быть никаких сомнений – надлежало относиться с еще большим пренебрежением, чем ко всем прочим девчонкам. Но то, что Тцитци красива, я знал бы, даже если бы не слышал, как об этом без конца говорят все взрослые. У всех мужчин, увидевших мою сестру впервые, захватывало дух. Ни один скульптор не смог бы передать гибкую грацию ее юного тела, ибо камень или глина не способны двигаться, а Тцитци, казалось, постоянно пребывала в плавном движении, даже когда она на самом деле не шевелилась. Ни один художник, как бы ни смешивал он свои краски, не смог бы точно воспроизвести золотисто-коричневый цвет ее кожи или цвет ее глаз, карих, с золотистыми крапинками.

Но в тот день ко всему этому добавилось еще нечто магическое, и именно это волшебство заставило меня признать ее красоту не только про себя, но и вслух. Сестренка просто лучилась магией, ибо ее окружала светящаяся аура наподобие того свечения взвешенных в воздухе мельчайших капелек воды, какое бывает, когда сразу после дождя нежданно проглянет солнце.

– Все светится, – продолжил я своим странно охрипшим голосом. – Твое лицо в тумане, но оно светится. Красным... с пурпурным ободом... и... и...

– Правда ведь, тебе приятно на меня смотреть? – спросила Тцитци. – Для тебя это наслаждение?

– Да. Да. Правда. Наслаждение.

– Тогда тише, брат мой. Сейчас ты испытаешь настоящее наслаждение.

Я растерялся, ибо ее рука оказалась под моей накидкой, а ведь мне, если помните, оставалось еще больше года до того возраста, когда надевают набедренную повязку. Наверное, мне следовало бы счесть столь смелый жест сестры чем-то очень скверным, но мне почему-то так не казалось. Не говоря уж о том, что я пребывал в полном оцепенении и отстранить ее руку просто не мог. Самым же удивительным ощущением оказалось то, что некая часть моего тела, чего никогда не бывало прежде, начала расти. Впрочем, прямо на глазах изменялось и тело Тцитци. Обычно ее юные груди всего лишь слегка приподнимали блузку, но сейчас, когда она стояла возле меня на коленях, ее набухшие соски выпирали из-под тонкой ткани, словно кончики пальцев. Я ухитрился поднять свою отяжелевшую голову и смутно уставиться вниз, на собственный тепули, зажатый в ее руке. Я и не знал, что он может быть таким большим, таким твердым, что кожа на нем так подвижна и что ее можно отвести так далеко вниз. В первый раз в жизни я увидел, увидел полностью, головку своего члена. Разбухшую, красную головку, выглядевшую так, словно рука Тцитци сжимала гриб на толстой ножке.

– Ойя, йойолкатика, – пробормотала сестра, и лицо ее стало чуть ли не таким же красным, как шляпка этого «гриба». – Он растет, он оживает. Видишь?

– Тотон... тлапецфиа, – отозвался я, не дыша. – Он становится жарким.

Свободной рукой Тцитци приподняла юбку и стала развязывать нижнюю повязку. Поскольку один ее конец был пропущен между ног, сестре пришлось широко их расставить, и когда повязка упала, я увидел ее тепили настолько близко, что различить мне все как следует не помешало даже плохое зрение. Не то чтобы я никогда не видел сестру нагой, но раньше у нее между ног я замечал разве что бугорок и плотную щель, да и то скрытую легким пушком тонких волос. Теперь же эта расщелина была открыта, как...


Аййя, я вижу, брат Доминго опрокинул и разбил свою чернильницу. И теперь он покидает нас. Вне всякого сомнения, огорченный этой историей.


Раз уж мне случилось отвлечься, замечу, что некоторые из наших мужчин и женщин имеют на своем теле след имакстли, то есть волосяной покров в интимных местах. Однако у большинства наших соплеменников ни там, ни где бы то ни было еще на теле, не считая, разумеется, пышной растительности на голове, волос не растет вовсе. Даже на лицах наших мужчин растительность скудна, а избыток таковой и вовсе считается уродством. Матери ежедневно моют лица маленьких мальчиков горячей известковой водой, и в большинстве случаев (как, например, в моем) это действует. На протяжении всей жизни борода у индейского мужчины практически не растет.


Брат Доминго не возвращается. Мне подождать, братья, или продолжать?


Хорошо. Тогда вернусь к вершине того далекого холма, где когда-то давным-давно я лежал, изумленный и недоумевающий, в то время как моя сестра самозабвенно занималась тем, что казалось мне столь странным.

Как я уже говорил, расщелина ее тепили раскрылась сама собой, словно распустившийся цветок. Розовые лепестки, появившиеся на фоне безупречной желтовато-коричневой кожи, даже поблескивали, словно бы спрыснутые росой. Мне показалось, будто только что расцветший цветок издавал слабый, едва ощутимый мускусный аромат, походивший на благоухание бархатцев. И все это вдобавок сопровождалось ощущением, что как открывшиеся мне только что интимные части, так и все тело и лицо сестры продолжали излучать пульсирующее, переливающееся свечение.

Задрав, чтобы не мешала, мою накидку, Тцитци подняла длинную, стройную ногу и села поверх меня. Все ее движения были медленными, но сестру била нервическая, нетерпеливая дрожь. Одной дрожащей маленькой рукой она нацелила мой тепули на свою промежность, тогда как другой пыталась раздвинуть еще шире лепестки своего «цветка». Как я говорил ранее, Тцитци в прошлом уже использовала с той же целью деревянное веретено, но ее лоно все еще оставалось суженным, так что читоли, перегородка, повреждена не была. Что касается меня, мой тепули пока не достигал мужской зрелости (хотя стараниями Тцитци он очень скоро обрел нужную величину, причем, как говорили мне впоследствии женщины, я даже превзошел в этом отношении большинство соплеменников.) Так или иначе, Тцитци оставалась девственной, а мой член был уж, во всяком случае, подлиннее и потолще какого-то там веретена.

Наступил мучительный, тревожный момент. Глаза моей сестры были плотно зажмурены, дышала она так, словно куда-то бежала, и, совершенно очевидно, чего-то отчаянно хотела. Я бы с радостью помог Тцитци, если бы знал, чего именно, и если бы все мое тело, кроме единственного органа, не пребывало в таком оцепенении. Потом неожиданно порог поддался: и у меня, и у Тцитци одновременно вырвался крик. Я вскрикнул от удивления, а она – то ли от боли, то ли от наслаждения. К величайшему своему изумлению, сам не понимая, каким образом, я оказался внутри своей сестры – окруженный, согретый и увлажненный ею, а потом еще и мягко массируемый, когда Тцитци начала двигать свое тело вверх и вниз в медленном ритме.

Небывалое ощущение начало распространяться от моего зажатого и ласкаемого ее промежностью тепули по всему телу. Мерцающая аура, окружавшая мою сестру, сделалась еще ярче, и ее пульсация, казалось, пронизывала все мое существо. Я чувствовал себя так, будто сестра ввела внутрь себя не только один, затвердевший и удлинившийся отросток моего тела, но и каким-то волшебным образом вобрала всю мою суть. Я был полностью поглощен Тцитцитлини, растворился в звоне маленького колокольчика. Восторг усиливался, пока мне не показалось, что я не смогу больше вынести его, но в следующий момент на меня обрушилось и вовсе неслыханное, небывалое наслаждение. Своего рода мягкий взрыв, как будто от стручка молочая, когда он трескается и разбрызгивает свое белое содержимое. В тот же самый миг Тцитци издала протяжный мягкий стон, в котором, даже пребывая в полном неведении и находясь в блаженном забытьи, я услышал тот же восторг, какой испытал сам.

Обмякнув, она упала на меня всем телом, и ее длинные мягкие волосы рассыпались по моему лицу. Некоторое время мы лежали молча и тишину нарушало лишь наше тяжелое дыхание. Потом я начал медленно осознавать, что странные краски бледнеют и удаляются, что небо над головой перестало вращаться. Между тем сестра, не поднимая головы и не глядя на меня, но, напротив, прижимаясь лицом к моей груди, спросила чуть слышно и несмело:

– Ты не жалеешь об этом, брат?

– Я жалею только о том, что все кончилось! – воскликнул я так рьяно, что вспугнул перепела, который взлетел из травы рядом с нами.

– Значит, мы сможем проделать это снова? – пробормотала Тцитци, по-прежнему не глядя на меня.

– А разве это возможно? – спросил я, и вопрос сей был вовсе не так глуп и нелеп, как могло бы показаться. Я задал его по неведению, тем паче что мой член выскользнул из нее и снова стал маленьким и холодным, каким был всегда. И вряд ли стоит смеяться над тем, что мальчишке, впервые познавшему женщину, показалось, что подобное наслаждение можно испытать лишь единожды в жизни.

– Ну, не сейчас, – ответила Тцитци. – Взрослые вот-вот вернутся. В какой-нибудь другой день, да?

– Аййо, каждый день, если это возможно!

Тцитци приподнялась на руках и с озорной улыбкой взглянула сверху вниз на мое лицо.

– Надеюсь, в другой раз мне не придется тебя дурманить?

– Дурманить?

– Ну, я имею в виду твое головокружение, оцепенение и все эти странные краски, которые ты видел. Признаюсь, брат, я совершила греховный поступок: стащила из храма при пирамиде один из их дурманящих грибов, растолкла и подмешала тебе в лепешки.

Поступок, совершенный ею, был не только греховным, но и безрассудным по своей дерзости. Маленькие черные грибы именовались теонанакатль, или «плоть богов», что само по себе уже указывало, насколько они были редки и как высоко ценились. Доставляли их с большим трудом и за высокую плату с какой-то священной горы в глубине земель миштеков, а вкушать «плоть богов» дозволялось лишь жрецам и прорицателям, причем лишь в тех случаях, когда возникала необходимость в предсказании будущего. Окажись Тцитци пойманной на краже этой святыни, ее убили бы на месте.

– Никогда больше так не делай, – сказали. – Зачем вообще тебе это понадобилось?

– Да затем, что я хотела сделать... то, что мы только что сделали, но боялась, как бы ты, узнав, на что я тебя подбиваю, не воспротивился.

Интересно, а мог ли я и вправду воспротивиться? Во всяком случае, ни в тот раз, ни, разумеется, во все последующие ничего подобного не случилось, и я всегда испытывал точно такое же блаженство, но уже без помощи дурмана...

Да, мы с сестрой совокуплялись бесчисленное количество раз на протяжении всех тех последующих лет, пока я еще жил дома, причем делали это, не упуская ни малейшей возможности. И в карьере, во время обеденного перерыва, и в кустах на пустынном берегу озера, и, два или три раза, в нашем собственном доме, когда отец и мать отлучались на достаточно долгое время. Набираясь опыта, мы взаимно избавлялись от неловкости, хотя, конечно, оставались крайне наивными: так, например, нам обоим и в голову не приходило попробовать заняться этим восхитительным делом еще и с кем-нибудь другим. Мы мало чему могли научить друг друга (и далеко не сразу обнаружили, что то же самое можно проделывать, когда я наверху), однако со временем сами придумали множество разнообразных позиций.

Так вот, в тот день сестра соскользнула с меня и растянулась в блаженной неге. И тут выяснилось, что наши животы увлажнены и запачканы кровью, брызнувшей после разрыва ее читоли, и другой жидкостью. Моим собственным омисетль, белым, как октли, но более клейким. Тцитци окунула пучок сухой травы в маленький кувшинчик с водой и хорошенько нас вымыла, не оставив ни на коже, ни на одежде никаких предательских следов. Потом сестра снова надела нижнюю набедренную повязку, расправила смявшуюся верхнюю одежду, поцеловала меня в губы, сказала (хотя первым это следовало бы сделать мне) спасибо и вприпрыжку убежала по травянистому склону.

Вот так, о писцы моего господина, и закончилось в тот день мое детство.

IHS S.С.C.M.

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю


Его Наиславнейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Поминовения Усопших, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем мы наш нижайший поклон.


Посылая по повелению Вашего Величества, со всей подобающей почтительной покорностью, хотя и с неохотой, очередное дополнение к так называемой «Истории ацтеков», Ваш верный слуга просит разрешения процитировать сочинение Вариуса Геминуса, ту его часть, где речь идет об обращении к государю с неким vexata quaestio[14]: «Тот, кто осмеливается говорить перед тобой, о Кесарь, не знает твоего величия, тот, кто не осмеливается говорить перед тобой, не ведает твоей доброты...»

Хотя мы рискуем показаться нашему монарху дерзкими и заслужить упрек, мы умоляем Вас, государь, дозволить нам прекратить сие пагубное занятие. Признаюсь, что, поелику в предыдущей порции откровений нечестивого дикаря, доставленной в Ваши королевские руки, оный нечестивец с легкостью, словно в мелком проступке, признается в совершении отвратительного греха кровосмешения – преступления, запрещенного во всем известном мире, как в цивилизованном, так и в диком; злодеяния, каковое признают отвратительным даже такие выродившиеся народы, как баски, греки и англичане; проступка, порицаемого даже несовершенным lex non scripta[15] варваров, включая и соплеменников этого индейца, и, следовательно, акта столь греховного, что мы не можем смотреть на оный сквозь пальцы лишь потому, что на момент его свершения грешник не имел представления о христианской морали, – мы были уверены, что Ваше Набожное Величество, ужаснувшись и преисполнившись отвращения, прикажет немедленно положить конец гнусным излияниям сего безнравственного ацтека, если не самой его жизни.

Однако верный клирик Вашего Величества еще ни разу не ослушался приказа, исходящего от нашего сеньора, а потому ниже прилагает дальнейшие страницы, записанные за время, прошедшее после отправки предыдущих. Мы будем принуждать писцов и переводчика продолжать их тяжкий, отвратительный труд и вести сию мерзкую хронику до тех пор, пока наш Наипочтеннейший император не сочтет возможным положить этому конец. Осмелимся лишь молить Вас, государь, по прочтении прилагаемого фрагмента биографии вышеупомянутого ацтека, содержащего истории, каковых устыдились бы и в Содоме, отринуть скверну и повелеть прекратить дальнейшее ведение сей непристойной летописи.

И да пребудут неизбывным наставлением в путях и делах Вашего Величества чистота и непорочность Господа Нашего Иисуса Христа. Сие есть искреннее желание преданного Вашему Священному Императорскому Католическому Величеству слуги, легата и посланца Хуана де Сумарраги, в чем он и подписывается собственноручно.

TERTIA PARS[16]

В то время, когда меня прозвали Кротом, я еще учился в школе. Каждый вечер после окончания рабочего дня я, как и другие дети старше семи лет со всего Шалтокана, отправлялся либо в Дом Созидания Силы, предназначавшийся только для мальчиков, либо в Дом Обучения Обычаям, который мальчики и девочки посещали совместно. В Доме Силы нас, мальчишек, заставляли выполнять тяжелые физические упражнения, закаляя мускулы и волю. Мы учились игре в мяч, тлачтли и получали первые навыки владения боевым оружием. В Доме Обычаев детей нашего возраста кратко знакомили с историей Мешико и других земель, несколько более подробно рассказывали о наших богах и о посвященных им многочисленных праздниках, обучали искусству обрядового пения, танцев и игры на музыкальных инструментах, которыми сопровождались все эти религиозные церемонии.

Только в этих телпочкалтин, или низших школах, мы, простолюдины, смешивались как равные с отпрысками знати и даже с несколькими детьми рабов, которые явно выделялись своими способностями. Считалось, что этого начального образования, в котором упор делался на воспитании вежливости, почтительности к родителям и достижении изящества и физической ловкости, для детей рядовых членов общины более чем достаточно, а уж для горстки детей рабов, которых сочли достойными обучения, такая возможность и вовсе была редким отличием и высокой честью.

Лишь немногие мальчики из простонародья могли рассчитывать на дальнейшее обучение в Домах Обычаев и Силы, совершенно недоступное для мальчиков-рабов и для всех девочек, будь они даже самого знатного рода. Чтобы продолжить учение в калмекактин, сыновья знатных родителей обычно покидали остров, поскольку на Шалтокане такой школы не было. Преподавали в подобных заведениях принадлежавшие к особому ордену жрецы, а учившиеся там по завершении обучения сами становились жрецами, правительственными чиновниками, писцами, историками, художниками, целителями и занимались другими, столь же почитаемыми занятиями. Поступление в калмекактин не было запрещено любому рожденному свободным юноше, но посещение его и проживание там обходились так дорого, что большинству простых людей такие траты было не осилить. Исключение составляли юноши, за время учебы в низшей школе проявившие исключительные способности, – таких обучали бесплатно.

Должен признаться, что я ни в Доме Созидания Силы, ни в Доме Обучения Обычаям ничем особенно себя не проявил. Помнится, когда я впервые появился в музыкальном классе, наставник мальчиков попросил меня спеть что-нибудь, чтобы он мог оценить мой голос. А когда я спел, он сказал:

– Звуки забавные, но пением бы я их не назвал. Может, попробовать научить тебя играть на каком-нибудь инструменте?

Увы, вскоре выяснилось, что я столь же неспособен извлечь мелодию из флейты с четырьмя дырочками или подобрать ритм хоть на одном из множества звучавших в разной тональности барабанов. В конце концов потерявший терпение наставник отправил меня в группу, осваивавшую простейший танец для начинающих, танец Громовой Змеи. Каждый танцор, притопнув, делал маленький прыжок вперед, совершал полный оборот кругом, припадал на одно колено и, вернувшись в исходную позицию, повторял все с начала. Когда мальчики и девочки, выстроившиеся в длинную колонну, последовательно, один за другим, проделывают эти движения, слышится непрерывный грохот, а их строй со стороны и впрямь производит впечатление извивающейся змеи. Или, во всяком случае, должен производить.

– Это первая в моей жизни Громовая Змея, которую мне приходится выстраивать с таким чудиком! – воскликнула наставница девочек.

– А ну выйди из этого ряда, Малинкуи! – вскричал следом за ней наставник мальчиков.

И с этого времени я стал для него Малинкуи, то есть Чудиком. С тех пор всякий раз, когда на острове, на площади перед пирамидой проводили церемонии и ученики нашей школы публично исполняли ритуальный танец, мое участие в празднестве сводилось к битью в барабан из черепашьего панциря парой маленьких оленьих рогов или к выбиванию ритма зажатыми в каждой руке клешнями краба. К счастью, честь нашей семьи на таких мероприятиях всегда поддерживала сестра: она выступала с сольным танцем, который пользовался неизменным успехом. Тцитци могла танцевать вообще без музыкального сопровождения, причем у зрителей создавалось впечатление, будто она слышит какую-то особую, звучащую лишь для нее одной музыку.

А вот мне начинало казаться, будто у меня нет собственного лица либо, напротив, их так много, что я не в силах разобраться, какое же из них настоящее. Дома я был Микстли, Туча, соседи чаще называли меня Тоцани, Кротом, в Доме Обычаев кликали Малинкуи, Чудиком. Ну а в Доме Созидания Силы я вскоре заслужил еще одно прозвище: Пойяутла, Связанный Туманом.

К счастью, с мускулами мне повезло больше, чем с музыкальными способностями, ибо я унаследовал рост, стать и силу моего отца. К четырнадцати годам я перерос многих учеников, бывших старше меня на два года, ну а прыгать, бегать и поднимать тяжести может, по моему разумению, даже слепец. Во всяком случае, наставник не находил изъянов в выполнении мною физических упражнений, пока дело не доходило до командной игры. Если бы в игре тлачтли допускалось использование рук и стоп, я играл бы лучше, ибо человек действует ими почти инстинктивно, однако удары по твердому мячу оли разрешалось наносить только локтями, коленями и ягодицами, да и сам этот мяч, когда мне вообще удалось его заметить, виделся лишь как смутная клякса. Соответственно, хотя на время игры мы надевали шлемы, набедренники, наколенники и налокотники из толстой кожи, а торс мой защищала толстая хлопковая безрукавка, я постоянно получал синяки и ссадины от ударов мяча.

Хуже того, я редко мог отличить своих товарищей по команде от игроков противника. А если уж мне, пусть и нечасто, удавалось попасть по мячу коленом или бедром, я вполне мог отправить его не в те ворота – приземистые каменные арки по колено высотой, которые, согласно сложным правилам этой игры, в ходе ее переносятся с места на место по краям игровой площадки. Что же до того, чтобы закинуть мяч в одно из вертикальных каменных колец, укрепленных высоко вдоль линии схождения двух окружавших площадку стен (это приносило победу вне зависимости от очков, набранных до этого каждой командой), то такой бросок и опытным-то игрокам с отменным зрением удавался лишь изредка, можно сказать, по счастливой случайности. Ну а для меня, видевшего все сквозь пелену тумана, это было бы настоящим чудом.

Вскоре наставник перестал привлекать меня к игре, и мое участие с тех пор сводилось к тому, чтобы следить за кувшином с водой и черпаком, а также колючками для уколов и сосательными тростинками, с помощью которых школьный целитель возвращал подвижность онемевшим мышцам игроков, отворяя в местах кровоподтеков густую черную кровь.

Кроме того, нас обучали действиям в боевом строю и владению оружием. Наставником по боевым искусствам был немолодой, покрытый шрамами куачик, «старый орел», каковой титул давался человеку, на деле доказавшему свою воинскую доблесть. Звали его Икстли-Куани, или Пожиратель Крови, и ему, надо полагать, было хорошо за сорок. Носить перья на голове и прочие знаки отличия настоящих воинов нам, мальчишкам, не разрешалось, однако у нас были деревянные или плетеные и обтянутые кожей щиты и сделанные по нашему росту боевые доспехи. Последние представляли собой стеганые одеяния из вымоченного в рассоле и затвердевшего хлопка, защищавшие все тело, от шеи до запястий и лодыжек. Эти доспехи предоставляли некоторую свободу движений и служили защитой от стрел, во всяком случае выпущенных с дальнего расстояния, но – аййя! – как же в них было жарко! Они царапали тело, и, пробыв в них совсем недолго, человек исходил потом.

– Первым делом, – заявил Пожиратель Крови, – вы должны научиться издавать боевые кличи. Конечно, в настоящий бой вы пойдете под трубные звуки раковин, гром барабанов и треск трещоток. Но не помешает добавить к этому шуму и ваши собственные голоса, призывающие убивать, а также удары ваших кулаков или оружия по щитам. Уж я-то знаю по собственному опыту: оглушительный шум сам по себе может служить оружием. Он может поколебать сознание человека, разбавить водой его кровь, ослабить его мускулы, может даже опустошить его мочевой пузырь и кишки. Но если этот шум производите вы сами, то на вас он подействует совсем по-другому: укрепит вашу решимость и поднимет боевой дух.

Таким образом, несколько недель подряд, не получив даже учебного оружия, мы учились во весь голос подражать резкому клекоту орла, рычанию ягуара, протяжному уханью совы и пронзительным крикам попугая. Мы учились скакать и неистовствовать в притворном боевом рвении, делать угрожающие жесты и корчить угрожающие гримасы, учились с такой силой стучать по щитам, что они окрашивались кровью наших разбитых кулаков.


Не знаю, как у других народов, но у нас в Мешико воинские подразделения оснащались оружием, предназначенным для достижения конкретных целей, причем каждый человек имел возможность также дополнительно выбрать то, что ему лучше подходило. К некоторым необычным видам вооружения относились, например, кожаная праща для метания камней, тупой каменный топор, которым били, как молотом, тяжелая палица с утолщением, утыканным обсидиановыми остриями, трезубец с наконечниками из зазубренных костей и меч, представлявший собой насаженное на рукоять рыло рыбы-пилы. Но в основном воины Мешико сражались четырьмя видами оружия.

Всякое сражение начиналось с обстрела противника из луков – оружия, поражавшего на расстоянии. Мы, ученики, долгое время практиковались со стрелами, имевшими вместо наконечников из острого обсидиана мягкие шарики оли. Как-то раз наставник выстроил примерно двадцать человек в шеренгу и сказал:

– Предположим, что близ вон тех кактусов нопали, – он указал на то, что моему взору представилось лишь размытым зеленоватым пятном, – находится враг. – Натяните луки изо всех сил и вставьте стрелы так, чтобы они смотрели точно посередине между положением солнца и линией горизонта. Готовы? Встаньте поудобнее. Теперь прицельтесь в кактусы. Спустить тетивы!

Стрелы взвились в воздух, и почти сразу же последовал дружный разочарованный стон. Описав дугу, стрелы кучно вонзились в землю, причем ни одна из них даже не задела кактуса. Правда, выстрел на сто шагов удался всем, но лишь потому, что наставник уточнил, как следует натягивать лук и под каким углом стрелять. Всем было стыдно за промах, и мы воззрились на наставника, ожидая, что он объяснит, в чем заключается оплошность.

Он указал на квадратные и прямоугольные боевые стяги, древки которых были воткнуты в землю повсюду вокруг нас.

– Для чего нужны эти полотнища? – спросил Пожиратель Крови.

Мы переглянулись. Потом Пактли, сын владыки Красной Цапли, ответил:

– Остроконечные флажки носят на поле боя командиры подразделений. Если мы в ходе сражения рассеемся, эти флажки укажут, куда надо собираться для перегруппировки.

– Верно, Пактцин, – похвалил его наставник. – Ну а вот тот, длинный стяг из перьев, он для чего нужен?

Последовал очередной обмен взглядами, и Чимальи робко произнес:

– Мне кажется, мы носим его в знак гордости тем, что являемся воинами Мешико.

– Ответ хоть и неверный, но достойный, – заявил Пожиратель Крови, – так что наказания не последует. Но пусть все обратят внимание на то, как стелется по ветру этот вымпел.

Мы воззрились на флаг. Ветер был не слишком силен, и полотнище не реяло, как бывает, под прямым углом к древку, однако и не обвисло, а полоскалось под углом к земле.

– Ветер! Он дует справа налево! – взволнованно воскликнул один мальчик. – Мы целились правильно, куда надо, но ветер отнес наши стрелы в сторону от цели!

– Если вы промахнулись, значит, прицел был неверным, – сухо указал наставник. – Нечего сваливать вину на бога ветра. Чтобы ваши стрелы попадали куда надо, вы должны принимать во внимание то, с какой силой и в каком направлении дует Эекатль в свою ветровую трубу. Именно с этой целью на поле боя выносится стяг из перьев: по тому, в какую сторону он смотрит и под каким углом висит, можно определить, куда и с какой силой дует ветер, а значит, и рассчитать, далеко ли снесет он ваши стрелы. А сейчас марш туда! Соберите свои стрелы, повернитесь и выпустите их в меня! Слышите? Тот, кому удастся попасть в меня, получит освобождение от порки, даже самой заслуженной.

Мы припустили со всех ног, живо собрали стрелы и выпустили их в куачика. Увы, все они снова пролетели мимо.

Если лук и стрелы используют, чтобы поразить врага на дальнем расстоянии, то для более близкой цели подходит дротик, имеющий укрепленный на легком древке тонкий, острый обсидиановый наконечник. Он не оперен, а дальность его полета и поражающая сила зависят от силы и сноровки метателя.

– Имейте в виду, – говорил Пожиратель Крови, – как бы ни был могуч воин, одной лишь рукой он никогда не сможет метнуть дротик так далеко, как при помощи копьеметалки атль-атль. На первый взгляд эта палка с зацепом кажется неуклюжей, но когда вы после долгой практики овладеете ею как следует, то поймете, зачем она нужна: она удлинит вашу руку и удвоит вашу силу. На расстоянии тридцати длинных шагов вы сможете вогнать дротик в дерево толщиной в мачту. А теперь, мальчики, представьте, что будет, если он, пущенный с такой силой, попадет в человека?

Если после перестрелки и метания дротиков отряды сближались, в ход шли длинные копья с более широкими и тяжелыми обсидиановыми наконечниками. Нанося ими колющие удары, наши воины старались не подпускать противника вплотную. Ну а главным оружием неизбежно решающей судьбу битвы рукопашной схватки служил меч, именовавшийся макуауитль, что в переводе означает «охотящееся слово». Звучит не так уж и грозно, но меч этот был самым страшным, смертоносным оружием, применявшимся нашими войсками.

Макуауитль представлял собой планку из очень твердого дерева, длиной с руку и шириной в ладонь, по краям которой были вставлены острые обсидиановые пластины. Рукоять меча имела длину, позволявшую воину действовать как одной, так и обеими руками, причем она тщательно вырезалась и подгонялась под меченосца, для удобства его хватки. Обсидиановые пластины не просто вставлялись в дерево: мечу придавалось такое значение, что при его изготовлении в ход шла даже магия. Острые сколы обсидиана крепились в прорезях с помощью волшебного клея, в состав которого входили жидкий оли, драгоценная душистая смола копали и свежая кровь, которую поставляли жрецы бога войны Уицилопочтли.

Из обсидиана получаются зловещего вида наконечники стрел и копий или лезвия мечей, блестящие, словно кристаллы кварца, но черные, как Миктлан, загробный мир. Правильно обработанный, этот камень имеет грани столь острые, что с его помощью можно делать разрезы, тонкие, как травинка, и наносить глубокие, рассекающие раны. Единственным его недостатком является то, что обсидиан хрупок и может разбиться от удара о щит или меч противника. Но даже при этом в руках сильного, опытного бойца макуауитль с обсидиановыми лезвиями представляет грозное оружие, рассекающее человеческую плоть и кости с такой легкостью, словно это пучок травы. Ибо – о чем постоянно напоминал нам Пожиратель Крови – на войне враги являются не людьми, а всего лишь сорняками, каковые необходимо скосить.

Точно так же как наши стрелы, дротики и копья имели наконечники из резины, так и учебные мечи делали такими, чтобы мы не могли случайно изувечить друг друга. Основная планка изготовлялась из легкого дерева с мягкой древесиной, так что при нанесении слишком сильного удара такой меч просто ломался. Ну а по краям его вместо острых обсидиановых пластин вставлялись перья. Перед тем как двое учеников вступали в учебный поединок, наставник смачивал эти перья красной краской, с тем чтобы каждый нанесенный удар оставлял четкую отметину, похожую на настоящую рану. Краска была стойкой, и эти отметины сохранялись долго. За весьма короткое время мое лицо и тело оказались испещрены красными метками, так что мне стало неловко появляться на людях. Именно тогда наш куачик поговорил со мною наедине. Он был суровым многоопытным бойцом, твердым, как обсидиан, и, вероятно, не получившим, кроме воинских навыков, никакого образования, но при всем том далеко не глупцом.


Представ перед Пожирателем Крови, я, как подобало, выразил свое почтение ритуальным жестом, целуя руку и землю, после чего, не вставая с колен, сказал:

– Наставник, тебе уже ведомо, что глаза мои слабы. Боюсь, ты напрасно тратишь время и терпение, пытаясь обучить меня воинскому искусству. Окажись все эти метки на моем теле настоящими ранами, я давно уже был бы мертв.

– И что с того? – прохладно произнес он, после чего присел, чтобы я лучше мог его слышать. – Внемли мне, Связанный Туманом, я поведаю тебе о человеке, повстречавшемся мне некогда в Куаутемалане, стране Спутанного Леса. Может быть, ты знаешь, что тамошние жители, все до единого, очень боятся смерти. Вот и этот человек, проявляя крайнюю осторожность, избегал малейшей угрозы, а ведь вся наша жизнь полна риска. Он окружил себя целителями, жрецами и кудесниками, вкушал только самую питательную пищу и хватался за всякое снадобье, о котором говорили, будто оно укрепляет здоровье. Ни один человек в мире никогда не заботился о своей жизни лучше. Он жил только ради того, чтобы продолжать жить.

Пожиратель Крови умолк. Я подождал, но поскольку продолжения не последовало, спросил:

– И что же, наставник, стало с этим человеком?

– Он умер.

– И это все?

– А что еще в конечном счете происходит с любым человеком? Я и не помню, как его звали. Никто ничего не помнит о нем, кроме того, что он жил, а потом умер.

После очередной паузы я сказал:

– Наставник, я знаю, что если буду убит на войне, то моя смерть послужит насыщению богов, они щедро наградят меня в загробном мире, и, возможно, мое имя не будет забыто. Но не могу ли я, прежде чем настанет мой черед умереть, сделать в этом мире что-то по-настоящему важное и полезное?

– Мой мальчик, если, оказавшись в бою, ты нанесешь хотя бы один верный удар, можешь считать, что ты уже совершил нечто важное и полезное. Даже если в следующий момент тебе суждено быть убитым, ты уже достигнешь большего, чем все те люди, которые влачат свое жалкое существование до тех пор, пока боги не устают смотреть на пустую суетность их жизней и не смахивают их в пропасть забвения.

Пожиратель Крови поднялся.

– Связанный Туманом, вот мой собственный макуауитль, долго служивший мне верой и правдой. Возьми его. Только постарайся почувствовать рукоять.

Должен признаться, что, когда мне впервые в жизни довелось взять в руки боевое оружие, а не игрушечную щепку, окаймленную перьями, меня охватило радостное возбуждение. Меч был тяжел, просто зверски тяжел, но сам его вес как бы возглашал: «Во мне сила!»

– Вижу, ты размахиваешь им, держа в одной руке, что под силу лишь очень немногим мальчикам твоего возраста, – промолвил наставник. – А теперь, Связанный Туманом, иди сюда. Видишь этот крепкий нопали? А ну нанеси по нему смертельный удар.

Кактус был старый, величиной почти с дерево. Его колючие зеленые листья походили на весла, а покрытый коричневатой корой ствол не уступал по толщине моей талии. Я сделал мечом пробный взмах и, действуя одной лишь правой рукой, полоснул обсидиановым клинком по растению. Лезвие с голодным причмокиванием погрузилось в кору.

Я высвободил его, перехватил рукоять обеими руками, замахнулся и, вложив в него всю свою силу, нанес новый удар, рассчитывая, что на сей раз лезвие вонзится гораздо глубже. Эффект, однако, превзошел все мои ожидания: меч начисто разрубил ствол кактуса, разбрызгав его сок, словно бесцветную кровь. Верхняя часть нопали с треском повалилась вниз, и нам с наставником пришлось отскочить в сторону, чтобы не угодить под усеянную острыми колючками падающую массу.

– Аййа, Связанный Туманом! – восхищенно воскликнул Пожиратель Крови. – Пусть ты и лишен некоторых других качеств, но зато обладаешь силой прирожденного воина.

Я покраснел от удовольствия, однако вынужден был сказать:

– Да, наставник. Силы мне не занимать, и я могу нанести мощный удар. Но как насчет моего плохого зрения? Что, если этот удар придется вовсе не по цели, а то я и вовсе задену кого-нибудь из своих?

– Ни один куачик, отвечающий за новобранцев, никогда не отведет тебе в боевом порядке такое место, где существует риск подобного несчастья. В Цветочной Войне командир поместит тебя среди «пеленающих», тех, кто носит при себе веревки, с тем чтобы связывать пленных и конвоировать их домой для принесения в жертву. Ну а на настоящей войне твое место будет в тыловом отряде, среди «поглощающих», чьи ножи даруют избавление от страданий тем воинам, и своим, и вражеским, которые, будучи раненными, остались лежать на земле, в то время как сражение пронеслось дальше.

– «Пеленающие» и «поглощающие», – пробормотал я. – Едва ли в рядах и тех и других можно стяжать славу героя или заслужить награду в загробном мире.

– Прежде ты говорил об этом мире, – строго напомнил мне наставник, – причем говорил о службе, а не героизме. Даже самые смиренные могут служить с пользой. Припоминаю, что было, когда мы вступили в дерзкий город Тлателолько, дабы присоединить его к нашему Теночтитлану. Воины этого города, разумеется, сражались с нами на улицах, но женщины, дети и дряхлые старики стояли на крышах домов и бросали оттуда на нас большие камни, гнезда, полные сердитых ос, и даже пригоршни собственных испражнений!


Здесь, о писцы моего господина, мне следует остановиться и кое-что пояснить, ибо среди множества войн, которые мы вели, сражение за Тлателолько стояло особняком. Наш Чтимый Глашатай Ашаякатль просто счел необходимым покорить этот надменный город, лишить его независимости и силой заставить его жителей признать власть нашей великой столицы Теночтитлана. Но, как правило, остальные наши воины против других народов не имели своей целью завоевания, во всяком случае в том смысле, в каком ваши войска завоевали всю эту страну, назвав ее Новой Испанией и превратив в покорную колонию великой Испании, вашей родины. Мы тоже побеждали другие народы и приводили их к покорности, но их страны при этом не прекращали существовать. Мы сражались для того, чтобы показать свою мощь и востребовать с менее сильных дань. Когда другой народ покорялся и признавал зависимость от Мешико, он оставался жить на своей земле, возглавляемый собственными вождями, и продолжал пользоваться всем, что даровали ему боги – золотом, пряностями, оли, да чем угодно, – за исключением определенной доли, которая отныне изымалась и должна была ежегодно доставляться ко двору нашего Чтимого Глашатая.

Кроме того, если возникала нужда, воины покоренных народов должны были принимать участие в наших походах. Однако все эти племена сохраняли свои названия, свой привычный уклад жизни и свою религию. Мы не навязывали им свои законы, обычаи или своих богов. Например, бог войны Уицилопочтли был нашим богом. Именно его милостью мешикатль были возвышены над прочими народами, и мы вовсе не собирались делить щедроты этого бога с кем-либо еще. Напротив, побеждая те или иные племена, мы нередко обнаруживали новых богов (или новые воплощения известных богов) и, сделав копии их статуй, устанавливали в наших храмах.

Должен признать, что по соседству с нами существовали и такие народы, добиться от которых признания покорности и уплаты дани нам так и не удалось. Примером тому прилегающий к нам с востока Куаутлашкалан, земля Орлиных Утесов, называемая нами обычно просто Тлашкала, Утесы или Скалы. Вы, испанцы, по какой-то причине предпочли назвать ее Тласкала, что вызывает смех, поскольку это слово означает на нашем языке попросту «тортилья».

Тлашкала была подобна острову, ибо со всех сторон ее окружали подвластные нам страны. Однако ее правители упорно отказывались подчиниться нам хоть в чем-то, и поэтому их земля находилась в изоляции и испытывала большие трудности со ввозом многих необходимых товаров. Если бы жители Тлашкалы не торговали с нами, хоть и скрепя сердце, священной смолой копали, которой богаты их леса, у них не было бы даже соли, чтобы приправить пищу.

Поскольку наш юй-тлатоани не поощрял торговлю с тлашкалтеками, надеясь, что рано или поздно они смирят свою гордыню и покорятся, упрямцам приходилось испытывать тяжкие, унизительные лишения. Например, они вынуждены были обходиться лишь собственным хлопком, которого там растет очень мало, отчего даже их знати приходилось носить мантии из хлопка, смешанного с грубыми волокнами конопли, или магуй. В Теночтитлане в такой одежде ходили только рабы или дети. Понятно, что жители Тлашкалы ненавидели нас от всей души, и вам хорошо известно, какие суровые последствия возымела эта ненависть и для нас, и для самих тлашкалтеков, и для всех, населявших те земли, которые ныне именуются Новой Испанией.


– И кстати, – сказал мне Пожиратель Крови в ходе того памятного разговора, – как раз сейчас наши войска постыдно увязли на западе, в борьбе с упорствующим в неподчинении нашей воле народом. Предпринятая Чтимым Глашатаем попытка вторжения в Мичоакан, страну Рыбаков, была с позором для нас отбита. Ашаякатль рассчитывал на легкую победу, ибо ни во что не ставил медные клинки этих пуремпече, однако они нанесли нам поражение.

– Но как, наставник? – удивился я. – Как мог миролюбивый народ, вооруженный не твердым обсидианом, а мягкой медью, дать отпор непобедимому Мешико?

Старый воин пожал плечами.

– Может быть, пуремпече и не выглядят воинственными, однако, защищая свою родину, озерный край Мичоакан, они сражаются с великой яростью и отвагой. К тому же, по слухам, они обнаружили какой-то магический металл, который замешивают в свою медь, пока она еще расплавлена. Выкованные из этого сплава клинки обретают такую прочность, что наши обсидиановые лезвия кажутся в сравнении с ними сделанными из коры.

– Чтобы рыбаки и земледельцы побили могучих воинов Ашаякатля... – пробормотал я себе под нос.

– Можешь быть уверен, мы снова вторгнемся в их край, – промолвил Пожиратель Крови. – До сих пор Ашаякатль хотел всего лишь получить доступ к их богатым рыбой заводям и плодоносным долинам, но теперь к этому добавилось стремление раздобыть секрет магического металла. Он выступит против пуремпече снова, и когда это случится, ему потребуется каждый, кто способен шагать в строю. Даже... – Наставник умолк, но потом продолжил: – Даже ветеран с негнущимися суставами вроде меня или тот, кто сможет служить разве что «вяжущим» или «поглощающим». Нам всем, мой мальчик, должно быть закаленными, обученными и готовыми к бою.

Вышло, однако, так, что Ашаякатль умер прежде, чем успел снова вторгнуться в Мичоакан, находящийся в том краю, который вы теперь называете Новой Галисией. При следующем Чтимом Глашатае мы, мешикатль и пуремпече, ухитрялись жить в своего рода взаимном уважении. И мне вряд ли стоит напоминать вам, почтенные братья, что ваш собственный военачальник, этот мясник Белтран де Гусман, и по сей день все еще пытается сокрушить упорно сопротивляющиеся отряды своенравного племени. Пуремпече держат оборону вокруг озера Чапалан и в других отдаленных уголках Новой Галисии, отказываясь покориться вашему королю Карлосу и вашему Господу Богу.


Я рассказал о войнах, которые велись ради завоевания соседних народов. Уверен, что природа таких войн понятна даже вашему кровожадному Гусману, хотя, конечно, ему в жизни не уразуметь, как можно сохранять побежденным не только жизнь, но и право на самоуправление. Но сейчас позвольте мне рассказать о наших Цветочных Войнах, ибо все, что связано с ними, остается непонятным для белых людей. «Как, – спрашивали меня многие, – могло быть, чтобы дружественные народы вели между собой столько совершенно ненужных, ничем не спровоцированных войн? И чтобы при этом ни одна из сторон даже не пыталась победить?»

Я по мере сил постараюсь вам это объяснить.

Любая война по самой своей природе угодна нашим богам, ибо воин, умирая, проливает кровь, влагу жизни, самый драгоценный дар, который может преподнести им человек. В войне завоевательной или карательной целью является окончательная победа, и воины обеих сторон сражаются, чтобы убить или быть убитыми. Недаром мой наставник называл врагов сорняками, которые необходимо выкосить. В ходе таких войн лишь немногие попадали в плен, чтобы умереть впоследствии в ходе церемониального жертвоприношения. Но умирал ли воин на поле боя или на алтаре храма, его смерть считалась Цветочной Смертью, почетной для него самого и угодной богам. Во всем этом, если взглянуть на происходившее с точки зрения богов, был только один минус: войны происходили недостаточно часто. Они случались лишь время от времени, а насыщающая кровь, равно как и павшие воины, которые становились их слугами в загробном мире, требовались богам постоянно. Бывало, между двумя войнами проходили долгие годы, и все это время богам приходилось поститься и ждать. Что, разумеется, раздражало их, и в год Первого Кролика они дали нам об этом знать.

Это случилось лет за двенадцать до моего рождения, но отец отчетливо помнил те события и частенько рассказывал о них, печально покачивая головой. В тот год боги наслали на все плато самую суровую зиму на людской памяти. Мало того что стужа и пронизывающие, обжигающие холодом ветра безвременно унесли жизни многих младенцев, болезненных старцев, домашних животных и даже диких зверей, так шестидневный снегопад еще и погубил прямо на корню все наши зимние посевы. В ночном небе наблюдались таинственные огни, полоски окрашенного холодом свечения, которые отец описывал как «богов, зловеще шагавших по небесам». По его словам, лица их «оставались неразличимы: народ лицезрел лишь мантии из белых, зеленых и голубых перьев цапель».

И это было только начало. Весна не просто положила конец холоду, но принесла палящую, изнуряющую жару, а в сезон дождей дождей не последовало. Ту часть наших посевов и животных, которая смогла пережить стужу и снегопад, теперь губила засуха. И этому бедствию не было видно конца и края. Следующие годы оказались такими же: стужа сменялась жарой и засухой. Во время холодов наши озера замерзали, а в жару съеживались: вода в них нагревалась и становилась такой соленой, что рыба гибла, всплывала брюхом кверху и гнила, наполняя воздух зловонием.

Этот период, который старые люди и по сию пору зовут Суровыми Временами, продлился пять или шесть лет. Ййа, аййа, должно быть, эти времена были не просто суровы, а ужасны, если нашим гордым, самолюбивым масехуалтин приходилось продавать себя в рабство. Видите ли, другие народы, жившие за пределами этого плато, в южных нагорьях и в прибрежных Жарких Землях, не подверглись подобным напастям. Они предлагали нам на обмен плоды своих по-прежнему щедрых урожаев, но с их стороны это вовсе не было великодушием, ибо они знали, что нам почти нечего предложить в ответ, только самих себя. Наши соседи, особенно те, кому прежде приходилось признавать наше превосходство, были рады возможности покупать «чванливых мешикатль» в качестве рабов и унижать нас еще сильнее, предлагая ничтожную плату.

В ту пору за крепкого работящего мужчину давали в среднем пятьсот початков маиса, а за женщину в детородном возрасте – всего четыреста. Если семья имела только одного пригодного для продажи ребенка, то этим мальчиком или девочкой приходилось пожертвовать, чтобы остальные домочадцы не умерли с голоду. Если в семье были только младенцы, ее глава продавал себя. Но долго ли могла продержаться семья на четырех или пяти сотнях маисовых початков? И что было делать, кого продавать после того, как эти початки оказывались съедены? Даже вернись нежданно Золотой Век, разве могла семья выжить без работающего отца? Да и Золотой Век что-то не наступал...

Все это происходило в правление Мотекусомы Первого, который, пытаясь облегчить страдания народа, опустошил и государственную, и свою личную казну. Наконец, когда все хранилища и амбары опустели, а никаких признаков конца Суровых Времен не наблюдалось, Мотекусома и его Змей-Женщина созвали Совет Старейшин, на который пригласили провидцев и прорицателей. За точность не поручусь, но рассказывают, будто на том достопамятном совещании происходило следующее.

Один седовласый кудесник, потративший месяцы, бросая гадательные кости и сверяя результаты со священными книгами, провозгласил:

– О Чтимый Глашатай, боги наслали на нас голод, дабы показать, что они сами испытывают такие же страдания. Боги голодают, ибо со времени нашего последнего вторжения в Тлашкалу, а оно имело место в год Девятого Дома, мы не вели войн и лишь изредка преподносили богам дары, освященные кровью. Запас пленников у нас иссяк, а одними преступниками и добровольцами богов не насытить. Им требуется много крови.

– Выходит, нужна новая война? – задумчиво промолвил Мотекусома. – Но Суровые Времена ослабили наш народ, и даже у лучших воинов едва ли хватит сил на то, чтобы совершить поход к вражеской границе, не говоря уж о том, чтобы вступить в бой.

– Это так, о Чтимый Глашатай. Но есть возможность совершить массовое жертвоприношение, не затевая войны.

– Ты предлагаешь перерезать наших людей прежде, чем они умрут с голоду? – саркастически спросил правитель. – Но они так исхудали и иссохли, что, пожалуй, нам со всего города не нацедить столько крови, чтобы ее хватило для утоления божественной жажды.

– Верно, Чтимый Глашатай. И в любом случае, это было бы столь жалкое подаяние, что боги, скорее всего, отвергли бы его с презрением. Нет, господин, без войны не обойтись, но это должна быть необычная война...

Так или примерно так рассказывали мне о том, откуда пошли Цветочные Войны и как была начата первая из них.

Самые сильные державы, расположенные в центре плато, составляли Союз Трех. В него входили: Мешико (со столицей в Теночтитлане); страна, населенная народом аколхуа, что лежит на восточном берегу озера (со столицей в Тескоко); а также земля, расположенная на западном побережье, жители ее называются текпанеками (со столицей в Тлакопане). На юго-востоке проживали три народа помельче: тлашкалтеки, о которых я уже говорил (напомню, их столица Тлашкала); уэшоцинеки, со столицей в Уэшоцинко; и некогда могущественные тья-нья, или, как звали их мы, миштеки, чьи владения к тому времени уменьшились до размеров города Чолула с ближайшими окрестностями. Первые, о чем уже говорилось, были нашими врагами, но вторые и третьи еще издавна платили нам дань и считались, хоть и не по своей воле, нашими, пусть и не совсем полноправными, союзниками. Суровые Времена принесли трем названным народам такие же бедствия, как и народам, входившим в Союз Трех.

После совета со старейшинами Мотекусома устроил другой, с правителями Тескоко и Тлакопана, и эти вожди начертали и направили правителям городов Тлашкала, Чолула и Уэшоцинко послание. Звучало оно приблизительно так:

«Давайте устроим войну, целью которой будет не уничтожение, но выживание всех наших народов. Мы все разные, но Суровые Времена принесли нам одинаковые лишения, и мудрые люди говорят, что единственная наша надежда на спасение – это умилостивить богов человеческими жертвоприношениями. Поэтому мы предлагаем устроить сражение войск нашего Союза с войсками ваших трех городов и сделать это на равнине Акачинанко, которая не принадлежит никому и лежит в достаточном отдалении от всех владений. Эта война будет иметь своей целью не установление власти, присоединение территории, наложение дани или грабеж, но лишь захват пленных, каковым будет дарована Цветочная Смерть. Как только все стороны захватят столько пленников, сколько необходимо для ублажения их богов, это будет доведено до сведения командующих, после чего сражение немедленно прекратится».

Это, по понятиям испанцев, совершенно невероятное предложение было принято всеми заинтересованными сторонами, включая и воинов, которых вы называете безумными самоубийцами, ибо они сражались не ради победы или добычи, но выходили на бой, не суливший им ничего, кроме весьма вероятной безвременной кончины. Но скажите, разве среди состоящих на службе у вашего короля солдат не нашлось бы людей, готовых выйти на бой под любым предлогом, лишь бы избавиться от удручающей скуки, царящей в гарнизонах в мирное время? А у наших воинов, по крайней мере, имелся стимул: они знали, что если погибнут в бою или на алтаре врагов, то этим заслужат благодарность всего народа за то, что угодили богам, которые, в свою очередь, одарят их блаженством в загробном мире. К тому же в те Суровые Времена, когда так много народу бесславно умирало от голода, у мужчин были все основания предпочесть гибель от меча или жертвенного ножа.

Так была задумана первая Цветочная Битва, которую провели там, где и было предложено жрецами, хотя путь к равнине Акачинанко для всех шести армий оказался столь долгим и утомительным, что воинам, прежде чем они вступили в сражение, потребовался отдых. Так или иначе, но народу в той битве полегло немало, ибо некоторые воины, войдя в раж, дрались как на настоящей войне. Ведь солдату, обученному убивать, трудно воздержаться от убийства. Однако чаще по взаимному соглашению удары наносились не обсидиановым лезвием, но плоской частью меча. Оглушенные такими ударами люди не добивались «поглощающими», но попадали в руки «вяжущих». Спустя всего два дня состоявшие при каждом войске жрецы сочли число захваченных пленников достаточным для ублажения своих богов, и командующие один за другим стали разворачивать над полем знамена, призывая окончить сражение. Схватки, все еще продолжавшиеся кое-где на равнине, прекратились, и шесть усталых армий разошлись по домам, уводя с собой еще более усталых пленников.

Эта первая, пробная, Цветочная Война состоялась в середине лета, то есть в самый разгар сезона, коему следовало быть сезоном дождей, но который в Суровые Времена был сезоном зноя и засухи. Вожди всех шести народов договорились также и о том, чтобы все пленные, во всех шести городах, были принесены в жертву одновременно. Сейчас уже никто не возьмется сказать точно, сколько людей встретило в тот день свою смерть в Теночтитлане, Тескоко, Тлакопане, Тлашкале, Чолуле и Уэшоцинко, но в любом случае счет шел на тысячи. Вы, почтенные братья, можете считать это простым совпадением, ибо Господь Бог, разумеется, не был к тому причастен, однако в тот самый день, когда на пирамидах пролилась человеческая кровь, кто-то сорвал печать с облачных кувшинов и на все обширное плато, от края до края, пролился животворный ливень. Суровые Времена подошли к концу.

К тому же в тот самый день многие жители всех шести городов в первый раз за несколько лет наелись досыта, ибо вкусили останки жертвенных ксочимикуи. Боги довольствовались вырванными из груди и растертыми на их алтарях человеческими сердцами, тела жертв им нужны не были, но зато они очень даже пригодились собравшимся людям. Тела ксочимикуи, еще теплые, скатывались вниз по ступеням пирамиды, а поджидавшие внизу рубщики мяса рассекали их на части и делили среди толпившихся на площади людей. Черепа раскалывали и извлекали оттуда мозги, руки и ноги разрубали на куски, гениталии и ягодицы отчленяли, а печень и почки вырезали. Эти порции не просто кидали в толпу, их распределяли с восхитительным здравым смыслом, а народ, со столь же восхитительным терпением, ждал. По понятным причинам мозг доставался жрецам, гениталии – молодым семейным парам. Не столь значимые ягодицы и внутренности отдавали беременным женщинам, кормящим матерям и многодетным семьям. Остатки голов, рук, ступней и торсов, в которых больше костей, чем мяса, откладывали в сторону, чтобы удобрить землю для будущего урожая.

О том, являлось ли изначально это пиршество еще одним преимуществом замысла тех, кто придумал Цветочные Войны, я судить не берусь. Может быть, да, а может быть – и нет. Все народы, населявшие наши края, издавна употребляли в пищу все живое, что выращивали или добывали себе на потребу: дичь, домашнюю птицу, собак. Ели также ящериц, насекомых и кактусы, но на тела соплеменников, умерших в Суровые Времена, никто никогда не покушался. Это можно было бы счесть неразумным, но, как бы ни голодали населявшие наши края народы, умерших соотечественников они, в соответствии со своими обычаями, предавали земле или огню. Однако теперь благодаря Цветочной Войне люди получили множество трупов врагов (пусть они стали врагами лишь по договоренности), так что угрызений совести в этом случае никто не испытывал.

В последующие годы никогда не повторялись ни столь массовая резня, ни столь массовое пиршество, ибо необходимости в насыщении голодной толпы уже не возникало. Поэтому жрецы разработали и установили порядок поедания жертвенных трупов, превратив это действо в ритуал. Впоследствии воинам, захватившим пленных, отдавали лишь символические кусочки мышц убиенных, которые они съедали в строгом соответствии с установленным обрядом. Остальное же мясо распределялось среди действительно бедных людей, в основном рабов, а в таких городах, где, как в Теночтитлане, имелись общественные зверинцы, трупы скармливались животным.

Человеческая плоть, как почти всякое другое мясо, будучи надлежащим образом разделана, приправлена и приготовлена, представляет собой вкусное блюдо и за отсутствием другой мясной пищи вполне годится для пропитания. Другое дело, что, подобно тому как браки между родственниками (а таковые были распространены среди нашей знати) хотя и приносили порой превосходные плоды, но чаще вели к вырождению потомства, так и люди, постоянно питающиеся человеческим мясом, надо думать, обрекают себя на упадок. Точно так же как род, дабы процветать и здравствовать, нуждается в притоке свежей крови со стороны, так и кровь человека улучшается благодаря употреблению мяса других животных. Таким образом, как только Суровые Времена миновали, поедание убитых ксочимикуи стало для всех, кроме совсем уж бедных, не более чем религиозным ритуалом.

Однако первая Цветочная Война, уж не знаю, было это совпадением или нет, привела к такому успеху, что те же самые шесть народов впоследствии постоянно продолжали затевать подобные войны, дабы оградить себя от возможного гнева богов и не допустить повторения Суровых Времен. Правда, осмелюсь предположить, что в дальнейшем у Мешико не было особой нужды в такой уловке, ибо Мотекусома и Чтимые Глашатаи, которые стали его преемниками, больше не допускали того, чтобы промежутки между настоящими войнами затягивались на годы. Редко бывало, чтобы наши войска не находились в походе, увеличивая число племен, платящих нам дань. Однако аколхуа или текпанеки, не столь могущественные и воинственные, вынуждены были затевать Цветочные Войны, ибо им больше негде было черпать жертвы для своих богов, а Теночтитлан, ставший прародителем подобных сражений, охотно продолжал в них участвовать. В таких случаях Союз Трех по-прежнему выступал против тлашталтеков, миштеков и уэшоцинеков.

Воинам было все равно, где сражаться. Вероятность не вернуться с завоевательной или с Цветочной войны была одинаковой, равно как и возможность стяжать славу героя и заслужить награду имелась как и у того, кто устилал поле боя телами убитых врагов, так и у того, кто приводил с равнины множество живых пленников.


– И запомни, Связанный Туманом, – сказал мне Пожиратель Крови в тот памятный день, – ни один воин – ни в настоящей войне, ни в Цветочной – не должен заранее настраиваться на смерть или пленение. Ему следует надеяться выжить, победить и вернуться с войны героем. Не стану лицемерить, мой мальчик, воин вполне может погибнуть вопреки всем своим надеждам и чаяниям, однако если он пойдет в бой, не рассчитывая завоевать победу для своего войска и славу для себя, вот тогда он погибнет наверняка.

В ответ я, не желая выглядеть малодушным, высказался в том смысле, что не боюсь смерти в бою или на жертвеннике, хотя, по правде сказать, и то и другое вовсе меня не привлекало. Я прекрасно понимал, что в любом случае, хоть на настоящей войне, хоть на Цветочной, я все равно окажусь разве что среди «пеленающих» или «поглощающих», обязанности которых с равным успехом можно было возложить и на женщин. Поэтому я спросил наставника, не кажется ли ему, что я мог бы принести народу Мешико большую пользу, будь у меня возможность проявить другие свои таланты?

– Какие такие другие таланты? – пробурчал Пожиратель Крови.

На миг этот вопрос поставил меня в тупик, но потом мне подумалось, что, добившись успеха в искусстве рисуночного письма, я вполне мог бы сопровождать армию в качестве отрядного летописца. Мог бы сидеть в сторонке, где-нибудь на вершине холма, и описывать действия командиров и особенности хода сражений в назидание будущим военачальникам.

Однако когда я изложил все это наставнику, старый вояка посмотрел на меня с раздражением.

– Сначала ты говоришь, будто видишь слишком плохо для того, чтобы сражаться с противником лицом к лицу, а потом заявляешь, якобы способен издали, со стороны узреть всю сложность битвы. Связанный Туманом, если ты добиваешься того, чтобы тебя освободили от военной подготовки, то выброси эту дурь из головы. Даже если бы я и захотел, то все равно не смог бы освободить тебя от занятий, ибо не могу нарушить предписание.

– Предписание? – озадаченно пробормотал я. – Что еще за предписание, наставник? Чье?

Он раздраженно нахмурился, как будто я поймал его на невольной обмолвке, и проворчал:

– Я сам устанавливаю себе предписания, ясно? Я сам налагаю на себя обязательства в отношении учеников, а мое глубокое убеждение состоит в том, что каждый мужчина за свою жизнь просто обязан побывать хоть на одной войне, на худой конец, поучаствовать хоть в одном бою. Если он уцелеет, это научит его по-настоящему ценить жизнь. Все, мой мальчик. Жду тебя, как обычно, завтра вечером.

С тех пор я регулярно ходил на военные занятия, да и что еще мне оставалось? Будущее по-прежнему представлялось мне неясным, но в одном я был уверен: чтобы избежать ненужных и неподходящих тебе обязанностей, существуют два пути. Следует доказать или полную свою неспособность к тому, что тебе хотят навязать, или же, наоборот, убедить начальствующих, что ты слишком хорош для такого дела и годишься на большее. Если бы мне удалось стать искусным писцом, никому и в голову бы не пришло, что я должен проливать свою кровь на поле боя. Поэтому я усердно посещал как Дом Созидания Силы, так и Дом Обучения Обычаям, а в свободное время тайком, неустанно и не жалея сил старался разобраться в секретах искусства изображения слов.

* * *

Будь этот жест еще в обычае, ваше преосвященство, я поцеловал бы землю. Но раз он ушел в прошлое, я просто распрямлю свои старые кости и встану, чтобы поприветствовать ваше появление так же, как это сделали почтенные братья.

Для меня большая честь, что вы, ваше преосвященство, вновь соблаговолили почтить нашу маленькую группу своим присутствием и уж тем более – услышать, как далеко вы продвинулись в изучении записей моего рассказа. Однако должен признаться, что некоторые вопросы, которые пытливо задает ваше преосвященство касательно уже изложенных мной ранее событий заставляют меня в смущении, даже в некотором стыде, опустить веки.

Да, ваше преосвященство, на протяжении всех тех лет взросления, о которых шла речь, я и моя сестра продолжали получать плотское удовольствие друг от друга. Да, ваше преосвященство, мы, конечно, понимали, что предаемся греху.

Скорее всего, Тцитцитлини знала об этом с самого начала, но я был моложе и лишь со временем стал сознавать, что мы с ней занимаемся чем-то непозволительным. Потом, уже повзрослев, я понял, что наши женщины всегда узнавали о тайнах плоти раньше мужчин, и подозреваю, что то же самое справедливо по отношению к женщинам всех рас, включая и вашу, белую. Ибо похоже, что девицы повсюду склонны с малолетства шушукаться, пересказывая одна другой на ушко секреты, выведанные ими насчет своих и мужских тел, а равно и общаться со вдовами и старухами, которые – может быть, потому, что их собственные соки давно засохли, – радостно или злокозненно норовят наставлять молодых девушек в женских хитростях, уловках и обманах.

Я сожалею о том, что недостаточно пока сведущ в новой христианской религии, чтобы знать обо всех ее правилах и предписаниях на эту тему, хотя предполагаю, что она косо смотрит на любые соития, кроме производящихся венчанными супругами-христианами ради появления на свет христианских младенцев. Ведь даже у нас, язычников, существовало множество законов и огромное количество обычаев, ограничивавших эту сторону жизни.

Незамужней девушке предписывалось хранить целомудрие, а ранние замужества не поощрялись жрецами, ибо в таком случае женщине пришлось бы в своей жизни слишком много и часто рожать. А где было жить и чем питаться слишком многочисленному потомству? Правда, девушка могла не выходить замуж, а стать ауаниме, оказывающей плотские услуги воинам. Это занятие, хотя и не пользовалось особым уважением, считалось вполне законной профессией. Девица, непригодная для брака в силу уродства или какого-либо физического недостатка, могла стать платной маатиме. Находились также девушки, сознательно сохранявшие невинность, чтобы снискать честь быть принесенными в жертву на какой-нибудь церемонии, где требовалась девственница, а некоторые поступали так, чтобы, подобно вашим монахиням, до конца своих дней быть прислужницами при храмах. Правда, состояли они не столько при храмах, сколько при жрецах, а потому люди много чего болтали насчет того, в чем именно заключалась их служба и как долго сохранялась их девственность.

В отношении мужчин соблюдение целомудрия до вступления в брак не считалось таким уж обязательным, ибо им для плотских утех всегда были доступны маатиме или рабыни, да и вообще, очень трудно доказать или опровергнуть, что юноша уже имел дело с женщинами. Впрочем, могу сообщить вам по секрету, сам я узнал об этом от сестры, что если только у женщины есть время подготовиться к первой брачной ночи, она легко может убедить мужа в своей девственности. Некоторые старухи специально откармливают голубок темно-красными семенами какого-то им одним известного цветка, а потом продают яйца этих птиц предполагаемым девственницам. Голубиное яйцо настолько мало, что его можно без труда ввести в женское лоно, а скорлупа у него такая хрупкая, что возбужденный жених ничего не заподозрит, тем более что желток этого яйца имеет цвет крови. Кроме того, старухи продают женщинам вяжущую мазь, изготовленную из ягоды, которую вы называете крушиной, и эта мазь стягивает влагалище, вновь делая его тесным, как в юности...


Если такова воля вашего преосвященства, я, конечно же, постараюсь в дальнейшем воздержаться от излишних подробностей.


Изнасилование считалось у нас преступлением, но случалось это довольно редко, по трем причинам. Во-первых, почти невозможно было совершить изнасилование, не оказавшись при этом пойманным: общины наши не отличались многочисленностью, все друг друга знали, а чужаки всегда были на виду. Во-вторых, чтобы удовлетворить похоть, нашему мужчине не требовалось прибегать к насилию, ибо к услугам вожделеющего всегда имелись маатиме и рабыни. Ну и наконец, изнасилование каралось смертной казнью. Такая же кара полагалась за прелюбодеяние, за куилонйотль, то есть мужеложство, и за патлачуиа, соитие между женщинами. Правда, эти преступления, вероятно не столь уж редкие, выходили наружу нечасто, если только виновных не застигали с поличным. В противном случае доказать приверженность таким порокам так же трудно, как и потерю невинности.

Напомню, что сейчас я говорю только о том, что запрещено или, по крайней мере, осуждается (за исключением праздников плодородия, когда торжествует показная распущенность) у нас в Мешико. Вообще мы, мешикатль, по сравнению со многими другими народами отличаемся довольно строгими нравами. Помню, что, впервые оказавшись далеко к югу отсюда, в стране майя, я был поражен тем, что во многих их храмах водосточные трубы были изготовлены в виде мужских тепули. На протяжении всего сезона дождей тепули эти беспрестанно мочились с крыш.

Хуаштеки, живущие к северо-востоку от нас, на побережье Восточного моря, вообще крайне грубы и неразборчивы в плотских связях. Я видел их храмовые рельефы с изображением мужчин и женщин, совокупляющихся во множестве поз. Кроме того, любой мужчина из этого племени, имеющий тепули больше среднего размера, горделиво выставляет его напоказ и как ни в чем не бывало разгуливает в общественным местах без набедренной повязки. Этот хвастливый обычай снискал хуаштекам репутацию обладателей особой мужской силы. Насколько это справедливо, мне неведомо. Могу лишь сказать, что когда мужчин этого племени выставляли на продажу у нас на невольничьем рынке, то наши знатные женщины, являвшиеся на торжище, скрыв лица под вуалями, и державшиеся поодаль, нередко знаками приказывали своим слугам вступить в торг.

Пуремпече, живущие в Мичоакане, что к западу отсюда, в такого рода вопросах более чем снисходительны. Например, сношение мужчины с мужчиной у них не только не наказывается смертью, но и вовсе не осуждается. Это нашло отражение даже в их письменности. Может быть, вы знаете, что символом женской тепили служит изображение маленькой раковины? Так вот, чтобы отобразить сношение между двумя мужчинами, пуремпече рисовали обнаженного мужчину с раковиной улитки, прикрывающей его настоящий член.

Что же касается соитий между сестрой и мною... Вы называете это инцест? Понятно, ваше преосвященство. Так вот, я полагаю, что подобное было запрещено у всех мне известных народов. Да, конечно, мы рисковали жизнью, ибо за кровосмешение, связь между братьями и сестрами, родителями и детьми и так далее, устанавливались особо жестокие виды казней. Правда, касалось это только нас, масехуалтин, составлявших большую часть населения. Я уже упоминал, что среди знати, стремившейся сохранить то, что они называли чистотой крови, браки между близкими родственниками были обычным делом, хотя никаких свидетельств того, чтобы это действительно улучшало породу, и не имелось. Ну и конечно, ни закон, ни общественное мнение не проявляли интереса к изнасилованиям, кровосмешениям или прелюбодеяниям, если речь шла о рабах.

Вы, разумеется, можете спросить: как вышло, что мы с сестрой так долго предавались своей греховной страсти, не будучи уличенными? Отвечу: матушка, строго наказывая нас за куда менее серьезные проступки, приучила и меня, и сестру к крайней осторожности. Даже когда я стал отлучаться с Шалтокана и мои отлучки длились месяцами, мы с Тцитци при встрече ограничивались прохладным поцелуем в щеку, хотя оба за это время извелись от тоски и страсти. На людях мы сидели порознь, словно нам нет друг до друга дела, и я, скрывая внутреннее смятение, долго рассказывал жадным до новостей родичам обо всем, что увидел за пределами нашего острова. Бывало, что проходило несколько дней, прежде чем нам с Тцитци удавалось наконец уединиться в надежном, безопасном месте. Тогда мы нетерпеливо срывали одежду, набрасывались друг на друга, а утолив первую страсть, затихали рядом, словно на склоне нашего собственного, тайного вулкана. Скоро он пробуждался снова, только теперь ласки были менее бурными, но зато более прочувствованными и изощренными.

Однако мои отлучки с острова начались позлее, а в ту пору нас с сестренкой ни разу не застали с поличным. Разумеется, если бы у нас, как у христиан, чуть ли не каждое соитие оборачивалось зачатием, дело обернулось бы для обоих большой бедой. Я в ту пору даже не думал о подобной опасности, ибо просто не мог себе представить, как это мальчик вдруг может оказаться отцом. Но сестра, как всякая женщина, была взрослее и мудрее, знала на сей счет больше и принимала необходимые меры предосторожности. Те же самые старухи, о которых я уже рассказывал, тайно продавали незамужним девушкам (тогда как в лавках семейным парам, не желавшим рисковать зачать ребенка всякий раз, когда они ложились в постель, такие снадобья продавались открыто) измельченный порошок корнеплода под названием тлатлаоуиуитль. Клубень его похож на сладкий картофель, только в сто раз больше. Вы, испанцы, называете его барабоско, но, наверное, не знаете, что женщина, принимающая ежедневно дозу толченого барабоско, не рискует зачать нежеланного младенца!


Простите меня, ваше преосвященство, я и понятия не имел о том, что в моих словах есть нечто неподобающее и оскорбляющее ваши чувства. Пожалуйте, садитесь снова.


Должен сообщить, что долгое время я лично все-таки подвергался риску, но не во время близости с Тцитци, а наоборот, когда находился с нею в разлуке. В ходе наших вечерних занятий в Доме Созидания Силы отряды из шести-восьми мальчиков регулярно высылались на окрестные поля и рощи «нести дозор на случай нападения на школу». Обязанность эта была нудной, и мы скрашивали время, играя скачущими бобами в патоли. Но потом кто-то из мальчиков, я уж и забыл кто, обнаружил возможность получать удовлетворение в одиночку. Не будучи стеснительным или эгоистичным, он немедленно поделился с остальными своим открытием, и с тех пор мальчики, отправляясь в дозор, уже не брали с собой бобы, поскольку все нужное для игры имели при себе постоянно. Да, все это сводилось всего-навсего к игре. Мы устраивали соревнования и делали ставки на то, кто сможет дойти до семяизвержения больше раз, затрачивая меньше времени на восстановление сил. Это было сродни играм, затевавшимся нами в более раннем возрасте: кому удастся дальше плюнуть или помочиться. Однако новый вид соревнований был чреват для меня определенным риском.

Дело в том, что я частенько приходил на эти игры, едва покинув объятия Тцитци, так что, как вы понимаете, мой резервуар был уже опустошен, не говоря уже о способности к возбуждению. Соответственно, семяизвержения я достигал редко, да и было оно весьма скудным. Частенько я выдавливал из себя лишь капли, а порой и вовсе не мог заставить свой тепу ли встать. Сначала товарищи поднимали меня на смех, но потом насмешки сменились сочувствием. Некоторые особо сострадательные мальчики предлагали мне различные средства – есть сырое мясо, подольше париться в парилке и тому подобное. А два моих лучших друга – Чимальи и Тлатли – обнаружили, что достигают гораздо более волнующих ощущений, когда каждый манипулирует не собственным тепули, а тепули товарища. Поэтому они предложили...


Гнусность? Непристойность? Это терзает ваш слух? Прошу прощения, если огорчаю ваше преосвященство и вас, писцы моего господина, но я рассказываю об этих вещах не из праздной похотливости.


Несколько наших товарищей, включая и Пактли, сына правителя, пошли на разведку в ближайшую к школе деревню, где отыскали и наняли для услуг рабыню лет двадцати или постарше, а может быть, даже и тридцати. Забавно, что завали ее Тетео-Темакалиц, что означает Дар Богов. Во всяком случае, для наших патрулей, которых эта особа стала посещать почти ежедневно, она стала настоящим подарком.

Пактли имел возможность принудить рабыню к участию в наших плотских забавах, однако, по-моему, не только никакого принуждения, но даже уговоров ей не потребовалось. Во всех этих игрищах она участвовала с немалым удовольствием. Аййа, полагаю, у бедной потаскушки были на то свои причины. Коренастая, с рыхлым, как тесто, телом и потешной шишкой на носу, она едва ли могла надеяться выйти замуж даже за мужчину из низшего сословия тлакотли, к какому принадлежала и сама, а потому затея Пактли стала для девушки прекрасной возможностью удовлетворить свое вожделение. Этому занятию она предалась увлеченно и самозабвенно.

Как я уже говорил, каждый вечер на сторожевых постах в поле находились от шести до восьми мальчиков. К тому времени, когда Дар Богов заканчивала обслуживать последнего из этой компании, первый уже должен был восстановить свои силы, чтобы начать все с начала. Не сомневаюсь, что при ее сладострастии Дар Богов вполне могла бы предаваться этому занятию и всю ночь напролет, однако постепенно она превращалась в настоящую омикетль, скользкую, слизистую, испускающую запах подгнившей рыбы. Когда это происходило, мальчишки по общему согласию прекращали игрище и отсылали рабыню домой, с тем чтобы на следующий вечер она, тяжело дыша от похотливого вожделения, вновь явилась к нам снова. Я не принимал участия в этих забавах и лишь наблюдал за ними со стороны, но как-то раз Пактли, использовав Дар Богов, шепнул ей на ухо пару слов, и девушка направилась ко мне.

– Вот что, Крот, – сказала она, поглядывая на меня искоса, – Пактли говорит, что у тебя имеются трудности. – Тут рабыня покачала бедрами, причем ее обнаженная, увлажненная тепили находилась прямо перед моим разгоряченным лицом. – Может быть, ты для разнообразия перестанешь зажимать свое копье в кулаке и вонзишь его в меня?

Чертовски смущенный ухмылками таращившихся на нас товарищей, я промямлил, что сейчас ее услуги мне не ко времени.

– Аййо! – воскликнула Дар Богов, задрав мою накидку и развязав набедренную повязку. – Да у тебя, юный Крот, есть на что посмотреть! – Она подбросила мой тепули на ладони. – Он у тебя, даже невозбужденный, больше, чем у многих мальчиков постарше, даже больше, чем у благородного Пактцина.

Окружавшие нас мальчишки покатились со смеху, пихая друг друга в бока локтями. На сына владыки Красной Цапли я не смотрел, но и без того знал, что из-за неуместного замечания рабыни приобрел недоброжелателя.

– Конечно, – сказала она, – милостивый масехуалтин не откажет в удовольствии смиренной тлакотли. Позволь мне вооружить моего воина оружием.

С этими словами Дар Богов поместила мой член между своими большими отвислыми грудями и, сжав их вместе одной рукой, принялась ими меня массировать. Но ничего не произошло. Тогда она сделала нечто большее, чем не одаряла даже Пактли. Он надулся, скривился и отошел в сторону. И опять все оказалось тщетно, хотя она даже...


Да-да, я сейчас закончу об этом рассказывать, осталось совсем немного.


Наконец Дар Богов с досадой отказалась от своих попыток, выпустила мой тепули и раздраженно сказала:

– Надо полагать, горделивый юный воин бережет свое целомудрие для женщины, которая ему ровня.

Сплюнув, рабыня отскочила от меня и набросилась на другого мальчишку. Они повалились на землю и задергались так, словно их кусали осы...


Но, мои господа, разве его преосвященство не просил меня рассказать о плотских утехах моего народа? Но, похоже, он не в силах выслушивать мой рассказ достаточно долго, без того чтобы не покраснеть, как его мантия, и не удалиться в Другое место. Между тем мне хотелось бы, чтобы он понял, к чему я клоню... Ах да, я постоянно об этом забываю... Разумеется, его преосвященство может прочесть все это потом, в более спокойной обстановке. Так я продолжаю свой рассказ, господа писцы?


Так вот, после этого ко мне подошел Чимальи и, присев рядышком, сказал:

– Кстати, я над тобой вовсе не смеялся. Дар Богов и меня не возбуждает.

– Дело ведь не только в том, что она безобразна и неряшлива, – отозвался я и пересказал Чимальи все то, насчет чего меня недавно просветил отец. О болезни нанауа, возникающей из-за нечистых соитий, болезни, которая поражает столь многих ваших испанских солдат, что они в насмешку прозвали ее «плодом земным».

– Женщин, для которых их плоть служит законным источником заработка, опасаться нечего, – сказал я Чимальи. – Например, маатиме, обслуживающие наших воинов, не только сами поддерживают себя в чистоте, но еще и постоянно осматриваются войсковыми лекарями. Однако женщин, которые готовы раздвинуть ноги перед кем попало, лучше избегать, чтобы не заразиться. Кто знает, каких грязных рабов Дар Богов обслуживает перед тем, как прийти к нам? Если ты заразишься нанауа, излечиться будет невозможно. Это страшная болезнь! Мало того что твой тепули может сгнить и отвалиться. Но гниение способно затронуть еще и мозг, ты же не хочешь превратиться в косноязычного, с трудом ковыляющего идиота?

– А ты не загибаешь, Крот? – Чимальи побледнел, бросил взгляд на извивавшихся на земле, покрытых потом юношу и женщину и пробормотал: – А ведь я тоже собирался ее поиметь, только чтобы меня не изводили насмешками. Но нет, лучше уж потерпеть, чем стать идиотом.

Он побежал к Тлатли, пересказал мои слова ему, а потом они оба донесли их до остальных. С того вечера очередь к Дару Богов сократилась, и я приметил, что в парной мои товарищи стали осматривать себя на предмет гниения. Ну а имя женщины переиначили, назвав ее Тетео-Тлайо, то есть Требуха Богов.

Некоторые мальчишки, правда, все-таки продолжали беспечно использовать ее, в том числе и Пактли. Видно, у меня на лбу было написано, как я его за это презираю, ибо однажды Пактли подошел ко мне и угрожающе сказал:

– Значит, Крот слишком печется о своем здоровье и не хочет пачкаться о маатиме? А вот, по-моему, это лишь оговорка: ты и хотел бы, да не можешь! Но дело даже не в этом: советую тебе не слишком осуждать мое поведение, поскольку не стоит порочить репутацию будущего родственника.

Я воззрился на Пактли с недоумением.

– Да-да, – рассмеялся он, – прежде чем сгнить от болезни, которой ты тут всех стращаешь, я успею жениться на твоей сестрице. Даже будь я и вправду убогим, волочащим ноги идиотом, она не посмела бы отказать такому знатному жениху. Правда, мне не хотелось бы ее принуждать, так что предупреждаю тебя, предполагаемый братец: Тцитцитлини не должна ничего знать о моих забавах с Даром Богов. Иначе я тебя убью.

И он зашагал прочь, не дожидаясь моего ответа, который я, впрочем, все равно не мог бы ему дать, поскольку онемел от ужаса. Не то чтобы я боялся кулаков Пактли: он уступал мне и ростом, и силой. Но будь этот юноша даже слабаком и карликом, он все равно оставался сыном нашего правителя, а теперь еще и затаил на меня злобу. А ведь я жил в постоянном страхе с самого того времени, когда мальчишки затеяли соревнования по рукоблудию, сменившиеся соитиями с Даром Богов. Разумеется, насмешки сверстников задевали меня, но страх был сильнее уязвленного самолюбия. Пусть уж лучше все будут уверены в моем мужском бессилии. Пактли был самодовольным наглецом, но не дураком, и появись у него хоть малейшее подозрение насчет того, что я вовсе не слабосилен, а просто растрачиваю свою мужскую силу в другом месте, он непременно заинтересовался бы, где именно. И уж он бы мигом догадался, что на нашем маленьком острове я не могу тайно встречаться ни с одной женщиной, кроме...

Тцитцитлин впервые обратила на себя внимание Пактли, когда была еще совсем девочкой, когда посетила дворец: они с матушкой ходили посмотреть на казнь его старшей сестры, уличенной в измене мужу. А совсем недавно, на весеннем празднике Великого Пробуждения, Тцитци возглавляла танцовщиц на площади пирамиды, и ее танец поверг сына правителя в смятение. С тех пор Пактли всячески искал с ней встреч и прилюдно заговаривал, что считалось неприличным даже для самого благородного юноши. В последнее время он к тому же пару раз заявился в наш дом под тем предлогом, что ему якобы необходимо «поговорить с Тепетцланом о делах карьера», и нам приходилось принимать гостя. Любого другого юношу нескрываемая неприязнь Тцитци мигом отвадила бы навсегда, но только не Пактли.

И вот теперь этот мерзавец заявил, что собирается жениться на моей дорогой сестренке! В тот вечер, вернувшись домой, я дождался, когда мы расселись вокруг скатерти и отец вознес хвалу богам за ниспосланную пищу, и без обиняков заявил:

– Пактли сказал мне сегодня, что собирается взять в жены Тцитцитлин. Причем вряд ли он будет просить ее саму и родных о согласии. Пактли предупредил, что получит то, что хочет, независимо от ее или нашего желания.

Сестра вздрогнула и поднесла руку к лицу, как делают наши женщины, когда испугаются. Отец нахмурился, матушка же как ни в чем не бывало продолжала есть и лишь через некоторое время сказала:

– Если он даже и хочет этого, Микстли, так что с того? Правда, начальную школу Пактцин скоро заканчивает, но ведь, прежде чем он сможет жениться, ему придется провести несколько лет в калмекактин.

– Он вообще не может жениться на Тцитци! – возмутился я. – Пактли глупый, жадный, грязный...

Мать наклонилась через скатерть и сильно ударила меня по лицу.

– Вот тебе за то, что непочтительно говоришь о нашем будущем правителе. Да кто ты сам таков, чтобы порочить знатного юношу?

С уст моих рвались злые и грубые слова, но я проглотил их и сказал:

– Я всего лишь один из жителей нашего острова, но мне известно, что Пактли – человек развращенный и достойный презрения...

Мать ударила меня снова.

– Тепетцлан, – заявила она нашему отцу, – если он скажет еще хоть слово, тебе придется заняться исправлением этого болтливого мальчишки.

Потом матушка обратилась ко мне:

– Чем болтать попусту, лучше подумал бы о том, что, когда такой знатный юноша, сын владыки Красной Цапли, женится на Тцитци, мы все тоже станем пипилцин. Или, может быть, ты, не имея ни ремесла, ни знаний, со своими дурацкими планами стать писцом сможешь возвысить семью до такого положения?

Отец прокашлялся и сказал:

– Лично меня не так уж привлекает возможность добавить «цин» к нашим именам, однако я меньше всего хочу для семьи позора и бесчестья. Отказ такому знатному человеку, как Пактли, особенно если он окажет нам честь, попросив в жены нашу дочь, станет оскорблением для него и позором для всех нас. Такого позора нам не пережить, ведь в лучшем случае всей семье придется покинуть Шалтокан.

– Вовсе незачем всем бежать с острова, – с неожиданной твердостью промолвила Тцитци. – Хватит того, что отсюда уберусь я. Если этот поганый выродок... Эй, матушка, не вздумай замахиваться! Я уже взрослая и на удар отвечу ударом.

– Ты моя дочь, и это мой дом! – возмутилась мать.

– Дети, да что это на вас нашло? – воскликнул отец.

– Я скажу только одно, – продолжила Тцитци, – если Пактли потребует отдать ему меня в жены и вы дадите ему согласие, то ни вы, ни он никогда большее меня не увидите. Я навсегда покину остров. Вплавь, если не могу одолжить или украсть акали. А если мне не удастся добраться до материка, то пусть я лучше утону, но ко мне никогда не прикоснется ни Пактли, ни какой-либо другой мужчина, кроме того, которому я отдамся сама!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9