Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Возвращение Сэмюэля Лейка

ModernLib.Net / Дженни Вингфилд / Возвращение Сэмюэля Лейка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дженни Вингфилд
Жанр:

 

 


Дженни Вингфилд

Возвращение Сэмюэля Лейка

Посвящается Т. К.

Глава 1

Округ Колумбия, Арканзас, 1956


Худшей смерти и худшего дня для нее Джон Мозес не мог бы выбрать, даже если бы готовился всю жизнь. Что не исключено – он был упрямей осла и все делал наперекор. Случилось это в день встречи Мозесов, и все шло гладко – по крайней мере, ни шатко ни валко, – пока Джон не испортил праздник.

Семейную встречу каждый год устраивали в первое воскресенье июня. Так уж повелось. Как-никак традиция, а для Джона Мозеса традиции – дело святое. Чуть ли не каждый год его дочка Уиллади (жившая аж в Луизиане) просила перенести встречу на второе воскресенье июня или первое воскресенье июля, но у Джона Мозеса был один ответ: «Лучше мне в аду сгореть».

Уиллади напоминала, что в ад он не верит, а Джон уточнял: не в ад он не верит, а в Бога, – насчет ада вопрос открыт. И добавлял, что если ад все-таки есть, то самое скверное, что может случиться, – это ежели муженек Уиллади, Сэмюэль Лейк, угодит туда с ним за компанию, ведь он священник, а все святоши (и особенно методисты, как Сэмюэль), как известно, негодяи каких поискать.

Уиллади не спорила, но в первое воскресенье июня каждого года открывалась ежегодная конференция. В этот день начальство оповещало луизианских священников-методистов, довольны ли прихожане их службой за минувший год и оставят ли их на прежних местах.

Сэмюэля почти каждый год переводили на новое место. Многим он был поперек горла – разумеется, без злого умысла. Он всего лишь поступал так, как считал правильным, – скажем, ездил каждое воскресное утро по трущобам, набивал в свой драндулет бедняков (зачастую и вовсе оборванцев) и вез в город, на богослужение. Ладно бы он устраивал две службы: одну – для трущобного сброда, другую – для порядочной публики, чья одежда и обувь – верный пропуск на небеса. Но Сэмюэль Лейк придерживался неудобного убеждения, что Господь любит всех одинаково. Добавьте еще, что проповедовал он слишком уж страстно, колотил кулаком по кафедре и восклицал: «Если верите, скажите: АМИНЬ!» – прекрасно зная, что методисты пытаются отойти от подобной манеры, – и вы поймете, чем были недовольны прихожане.

Джону Мозесу на обязанности Сэмюэля было плевать. Незачем нарушать семейную традицию из-за того лишь, что Уиллади по дурости своей выскочила за священника.

Разумеется, когда Уиллади выходила за Сэмюэля, был он вовсе не священником, а рослым, статным деревенским парнем, силачом и красавцем. Черные волосы, голубые глаза – смесь кровей, уэльской и ирландской. Немало девчонок в округе Колумбия слегли на неделю, когда Сэмюэль женился на простенькой, неприметной Уиллади Мозес.

От Сэмюэля Лейка исходили чары. В нем жили доброта и ярость, необузданность и нежность, а если он любил, то всем сердцем. Он пел звучным тенором, играл на гитаре, на скрипке, на мандолине – на любом инструменте. Слава о Сэмюэле и его музыке шла на весь округ.

– Сэм Лейк может сыграть все что угодно.

– Под его пальцами струны говорят.

– Говорят на языках[1].


Каждый год, в первый день летних каникул, Сэмюэль и Уиллади сажали в машину детей и отправлялись на юг Арканзаса. У Уиллади и так были веснушки на всех доступных солнцу местах, и все равно она каждый раз открывала окно и свешивала руку, и Господь одаривал ее новыми конопушками. Ветер трепал ее пышные рыжеватые волосы, и Уиллади громко смеялась от счастья: домой, на волю!

Уиллади любила этот обычай, ежегодную поездку. Любила уютно устроиться в машине со своими славными ребятишками и поразмышлять о том, куда идет их жизнь и отвечают ли дети именам – данным при рождении как напутствия. Старшего сына она назвала Нобл, «благородный», – призыв небесам наделить его мужеством и честностью. Младшему дала имя Бэнвилл – «добрый город», или, как ей виделось, «спокойный приют». Дочь назвала Сван – «лебедь». Не потому что лебедь – красивая птица, а потому что сильная. Девочке необходима сила – внутренняя, которую не нужно брать на стороне, думала Уиллади. Пока что ожидания сбывались. Нобл рос безупречно честным, Бэнвилл светился добродушием, а Сван излучала такую силу, что могла кого угодно довести до изнеможения.

Округ Колумбия, что на самом юге Арканзаса, во многом напоминает север Луизианы. Когда Господь создавал эти места, он не поскупился, не пожалел красок. Крутые холмы, стройные деревья, хрустальные ручейки с песчаным дном, полевые цветы, голубой небосвод и огромные пушистые облака, висевшие низко-низко – так и тянет достать рукой и зачерпнуть пригоршню. В этом заключались достоинства. Были и недостатки: колючки, дурнишники и прочее, но никто не обращал внимания, настолько плюсы перевешивали минусы.

Из-за ежегодной конференции Сэмюэль никогда не оставался на семейную встречу. Только и успевал, что высадить Уиллади и детей из машины да побеседовать с ее родителями. Точнее, с ее матерью Каллой. Джон, завидев зятя, всякий раз молча уходил из дома, зато Калла в Сэмюэле души не чаяла. Но не проходило и часа, как Сэмюэль целовал напоследок Уиллади, на виду у Бога и всей родни шлепал ее по заду и, обняв на прощанье детей и велев слушаться маму, уезжал обратно в Луизиану. Прощался он и с Джоном, но старик всегда молчал в ответ: так и не простил Сэмюэлю, что тот увез Уиллади на край света, а Уиллади – что та уехала. А могла бы выйти за Кэлвина Фарлоу – живет по соседству, держит автомастерскую, а таких гончих, как у него, нигде не сыскать. Будь Уиллади заодно с отцом и влюбись она в Кэлвина, все было бы иначе. Жила бы рядышком, в утешение старику. А внучку не звали бы дурацким именем Сван Лейк – Лебединое Озеро.

Мозесы жили по всему округу Колумбия. Всюду. Джон и Калла крепко любили друг друга и произвели на свет пятерых детей. Четверых сыновей и дочь. Все, кроме Уиллади и младшего (Уолтер погиб от несчастного случая на лесопилке, едва ему исполнилось двадцать), жили в окрестностях Магнолии, не дальше сорока миль от отчего крова.

«Отчий кров» представлял собой ферму на сотню акров, поставлявшую молоко и яйца, фрукты и ягоды, орехи и мед. Урожаев приходилось добиваться, земля ничего не давала даром. Тут и там виднелись постройки, которые Джон с сыновьями возвели за много лет. Амбары, овины, коптильни, будки – к 1956 году почти все они устало покосились. Заброшенная постройка будто сознает свою ненужность.

Дом Мозесов был большой, двухэтажный. Добротный, выстроенный на века, он тоже чуть скособочился, словно чувствовал, что жильцов осталось мало и уже можно дать слабину. Джон и Калла бросили обрабатывать землю несколько лет назад. Калла держала огород и разводила кур, но поля зарастали, а веранду замуровали и превратили в бакалейную лавку и станцию техобслуживания. Калла попросила Джона сделать вывеску, но не могла решить, что на ней написать: «Мозес: магазин, станция техобслуживания» или «Мозес: продукты, бензин». Пока она раздумывала, Джон устал дожидаться и прибил над входом знак: «МОЗЕС».

Каждое утро, встав с постели, Калла спускалась в лавку, ставила на плиту кофейник, а фермеры заглядывали сюда по пути на ярмарку или за кормом для скота, пили кофе и грелись у очага.

Калла умела найти подход к покупателям. Спокойная, расторопная, умелая – людям нравилось иметь с ней дело. В лавке она прекрасно обходилась без Джона. Честно сказать, он ей только мешал.

Джон между тем любил выпить. Последние тридцать лет, на рассвете, перед тем как идти доить коров, он подливал себе в кофе виски. Зимой – для сугреву, летом – чтобы взбодриться. На утреннюю дойку он уже не ходил, но виски в кофе подливал исправно. И посиживал у Каллы в лавке, болтая с завсегдатаями, а когда те расходились каждый по своим делам, Джон был уже изрядно пьян. Калла, разумеется, огорчалась. Она привыкла, что муж не бездельничает, и заявила однажды, что не мешало бы ему «найти занятие».

– Знаю я, чем хочу заняться, – ответил он.

Калла в этот момент подбрасывала дрова, склонившись над очагом, – весьма соблазнительная цель. Джон, пошатываясь, подкрался сзади и облапил ее. Калла от неожиданности схватилась за раскаленную кочергу. Высвободившись из мужниных объятий, она сунула в рот обожженные пальцы.

– Такое занятие, чтобы не путаться у меня под ногами.

– Ты никогда не была против, чтобы я путался под ногами.

Джон обиделся. У Каллы и в мыслях не было его обижать, но обиды рано или поздно забываются, раны заживают. Почти все.

– Если и путался, я не успевала заметить. Неужто у тебя одно на уме – в постели покувыркаться?

Калла и сама была не прочь покувыркаться с мужем. Сейчас, пожалуй, как никогда раньше.

Но нельзя же валяться в постели круглые сутки оттого лишь, что мужу некуда себя деть. Тем более когда в лавку поминутно заглядывают покупатели.

Джон подошел к стойке, плеснул себе еще кофе, от души сдобрил виски.

– Знаю, чем заняться, – объявил он сухо. – Знаю, чем, черт возьми, заняться. И займусь.

Это означало напиться. Не просто выпить, а наклюкаться до чертиков, до бесчувствия. Он взял чашку с кофе, початую бутылку, еще пару бутылок, припрятанных под стойкой, а в придачу пакет пончиков и две банки пива. И пошел в сарай, и заперся там на три дня. Когда напиваться дальше не было смысла, вернулся в дом, принял горячую ванну, побрился. В тот день он замуровал черный ход и стал рисовать новую вывеску.

– Ты что там делаешь? – строго спросила Калла; она стояла подбоченясь, в позе Женщины, Требующей Ответа.

– Нашел занятие, – объяснил Джон Мозес. – У меня теперь свое дело, у тебя – свое, и в дела друг друга мы не суемся. Ты работаешь от рассвета до заката, а я – от заката до рассвета. Больше со мной не покувыркаешься – расписание не совпадает.

– Я не говорила, что не хочу с тобой кувыркаться.

– Так я и поверил!

Джон взял еще не просохшую вывеску, вскарабкался на стремянку и прибил над черным ходом. Краска размазалась, но надпись можно было разобрать: «Открыт Всегда».

В «Открыт Всегда» подавалось пиво, вино и крепкие напитки, ночь напролет, без выходных. В округе Колумбия действовал сухой закон, продавать алкоголь было запрещено – но о продаже речи не велось. Джон угощал друзей, только и всего. Можно сказать, даром. А «друзья» перед уходом делали Джону ответные подарки. Пять долларов, десять долларов – размеры подарков значились у Джона в замусоленной книжице.

Окружной шериф и его помощники пристрастились захаживать к Джону после окончания смены – и Джон им ничего не продавал, просто наливал что пожелают, за счет заведения. Столько бесплатной выпивки шериф с помощниками в жизни не видели, потому и на многое другое закрывали глаза. А закрывать глаза, если требовали обстоятельства, они привыкли.

Вскоре у Джона появились завсегдатаи – они заходили поиграть в домино или в бильярд. Вели беседы о религии и о политике, рассказывали неприличные анекдоты, сплевывали табачную жвачку в жестянки из-под кофе и курили, покуда воздух не делался таким густым, что хоть строгай его.

Джон преисполнился мрачной гордости за новое предприятие. Он все бы бросил, снес стены, спалил вывеску, разогнал выпивох, если бы Калла извинилась, но у Каллы была своя гордость. Она не понимала, что сама вбила клин.

Скоро и у Каллы вошло в привычку работать без выходных. Иной раз запоздалые покупатели направлялись из лавки прямо к черному ходу и пропивали все до последнего гроша. А иногда, наоборот, завсегдатаи Джона на рассвете ковыляли в лавку (по натоптанной тропе), пили у Каллы кофе, чтобы протрезветь, а на остаток денег покупали домой продукты.

К Мозесам можно было зайти в любой час и купить все, что хочешь (если не хочешь слишком многого). И оставаться сколько пожелаешь – ни Джон, ни Калла никогда не гнали даже тех, у кого кончились деньги. Нат Рэмзи как-то прятался у них почти неделю, когда его жена Ширли повадилась закатывать скандалы с битьем посуды.

Так все и шло до самой смерти Джона Мозеса. На «Мозес – Открыт Всегда» можно было рассчитывать, это был островок надежности в ненадежном мире. Людям хотелось, чтобы так оставалось и впредь, ведь стоит поменять какую-нибудь мелочь, как начнет меняться и остальное, и уже не разберешь, где что.

Глава 2

Дело было так.

В субботу Сэмюэль привез Уиллади с детьми, и до самого вечера Уиллади хлопотала с матерью по хозяйству. От детей помощи было чуть, и их выставили на улицу, где они терпели всевозможные лишения: бесились на сеновале, ловили в ручье раков и играли в шпионов по всей ферме в сотню акров.

Ноблу было двенадцать – длиннорукий, длинноногий, весь в веснушках. Глаза отцовские, но никто их не замечал из-за очков, таких тяжелых и толстых, что они без конца съезжали на нос. Больше всего на свете он мечтал быть «сильным духом», поэтому ходил вразвалку и говорил грозным басом. Но у него как раз ломался голос, и он мог дать петуха в самую неподходящую минуту. К примеру, когда произносил угрозу: «Стой, не то вырву сердце!» – голос срывался на писк, и весь эффект насмарку.

Сван было одиннадцать. Тоненькая сероглазая девчушка могла бы сойти за мальчишку – особенно в одежде младшего брата Бэнвилла, как сейчас. Сэмюэль был бы вне себя, узнай он, что Уиллади ей позволяет. В Библии черным по белому написано, что не пристало женщине носить мужскую одежду, а Сэмюэль Лейк следовал Библии слово в слово. Но опять же, в его отсутствие Уиллади разрешала детям буквально все – главное, чтобы не нарушали «кодекс Мозесов»: не врать, не красть, не мучить животных, не обижать младших.

В жизни Сван не было ничего прекрасней, чем эта летняя неделя, когда можно, отбросив скромность, одеваться как мальчишка. Сван подлезала под колючую проволоку и носилась по лугам в джинсах вместо дурацких юбок, которые вечно мешают. Маленькая, быстрая и такая, каким мечтал быть Нобл, – сильная духом. Ее не одолеть, сколько ни пытайся.

– Не девчонка, а катастрофа, – говорила бабушка Калла, думая, что Сван не слышит (а Сван всегда слышала).

– Вся в отца, – отвечала Уиллади с тихим вздохом: мол, ничего не поделаешь.

И Уиллади, и Калла втайне восхищались девочкой, хотя ни за что бы не признались. Восхищение угадывалось лишь в слегка приподнятых бровях и полуулыбке, когда в разговоре всплывало ее имя. А всплывало оно то и дело – Сван попадала в разные истории чаще других детей из мозесовского племени.

Девятилетний Бэнвилл был совсем из другого теста. Спокойный, незлобивый, он читал запоем и интересовался всем на свете. В слежке или покушениях он был плохой помощник. Скажем, играешь в шпионов и все идет как надо – враг загнан в угол, осталось его прикончить, – а Бэнвилл вдруг засмотрится на голыши на дне ручья или прожилки листа сассафраса. В делах войны на него нельзя положиться.

Нобл и Сван все же придумали, как обходиться с Бэнвиллом. Он никогда не принимал ничью сторону, и его делали двойным агентом. Бэнвилл не возражал, хоть двойного агента всегда убивают первым.

В субботу. Когда Все Началось, Бэнвилла убили в четвертый раз за день. Он лежал на выгоне, совсем мертвый, глядя в небо.

И спросил:

– Сван, ты никогда не думала, почему звезды видны только ночью?

– Ты убит, – напомнила Сван.

Она только что застрелила его из невидимого автомата и копала невидимой лопатой невидимую могилу. Бэнвилл еще не знал, что его туда бросят, живого или мертвого. Сван была настороже: где-то на Вражеской Территории маячил Нобл.

Бэнвилл сказал:

– Устал лежать мертвым. – И сел.

Сван пригвоздила его пяткой к земле.

– Ты труп, – напомнила она. – Трупы не устают, не садятся и не разговаривают.

Она забыла всякую осторожность и, услыхав за спиной шаги, встрепенулась. Развернулась, потрясая невидимой лопатой. Нобл несся прямо на нее, руки-ноги так и мелькали. Бежал он по Минному Полю, но совсем не боялся наткнуться на мину. Сван, испустив Грозный Рык, обрушила «лопату» на голову Нобла. Удар был смертельный, но Нобл, против правил, не упал как подкошенный, не забился в агонии. Он схватил Сван, зажал ей рот, зашипел: «Тсс!» Сван сердито вырывалась, но не могла освободиться. Хоть «силой духа» Нобл не отличался, хватка у него была железная.

– Я – тебя – убила – лопатой! – вопила Сван, но с зажатым ртом выходило мычанье. Она через слово кусала Нобла за пальцы. – Ты – не мог – выжить! Удар – смертельный – сам знаешь!

Бэнвилл, взиравший на все с видом мудрого старца, разобрал часть слов и был согласен.

– Смертельный, – подтвердил он.

Нобл, свирепо вращая глазами, сильней зажал сестре рот. Сван отчаянно брыкалась и рычала.

– Цыц, я сказал! – Нобл потащил сестру к полосе кустов и колючек между выгоном и островком леса.

Бэнвилл перевернулся на живот и пополз к ним по Минному Полю. Возле кустов Нобл понял: не так все просто. Надо выпустить Сван, а это все равно что выпустить дикую кошку.

Он сказал с расстановкой:

– Сван, сейчас я тебя отпущу.

– Рукипрочьотменяуродвонючий! – промычала Сван и так его куснула, что Нобл отдернул руку и взглянул, нет ли крови.

Доля секунды и нужна была Сван. Она двинула Нобла локтем в живот, и он согнулся пополам, хватая воздух.

– Черт, Сван… – простонал он.

Сван молотила брата кулаками, Нобл сжался в комок под ее натиском. Он знал пару индейских штучек – скажем, «превращение в дерево». Дерево сколько ни колоти, ему хоть бы что, с места не сдвинешь. Это Бэнвилл научил – то ли где-то вычитал, то ли сам придумал. Да неважно – главное, помогает.

Сван выводило из себя, когда Нобл «превращался в дерево». Ей этот трюк не давался (она-то не станет стоять столбом, когда бьют), да и как драться, если не дают сдачи? Тогда чувствуешь, что проиграл, даже если берешь верх. Сван, чтобы с честью выйти из драки, напоследок двинула Нобла в деревянное плечо и облизнула саднящий кулак.

– Я победила, – объявила она.

– Ладно. – Нобл расслабился. – Победила так победила. Теперь молчи и иди за мной.


Сидя под деревом, Джон Мозес чистил свое ружье и беседовал с Богом.

– И вот еще что, – говорил он. – Не верю я, будто Красное море расступилось и люди прошли посуху.

Если учесть, что Джон был безбожником, к Богу он обращался слишком уж часто. Слышал ли Бог, остается гадать. Произносил Джон свои речи обычно в пьяном виде и вещи говорил нелестные. На Бога он таил злобу давно, с тех пор, как Уолтер напоролся на лезвие пилы на лесопилке Фергюсона.

Джон вынул из ствола шомпол, обмотанная вокруг него промасленная тряпка была вся в саже. Джон, сердито щурясь, глянул на ствол.

– Ты ждешь от нас веры во всякую чушь, – проворчал Джон, будто Бог сидел напротив, на расстоянии вытянутой руки. – В то, что Ты есть любовь, – понизил он голос. – Будь Ты любовь, не допустил бы, чтобы моему Уолтеру вспороли брюхо, как свинье…

Другой тряпкой, что носил в нагрудном кармане комбинезона, Джон стал натирать приклад. Слезы затуманили ему глаза, покатились по дряблым щекам. Джон их не утирал.

– Если Ты есть любовь, – взревел он, – грош цена такой любви!

Дети прятались за густой стеной Колючей Проволоки, глядя на Врага сквозь крохотные просветы меж шипастых веток ежевики. Старика они видели хорошо, а он их видеть не мог.

Сван не покидало чувство, что им здесь не место. Одно дело шпионить друг за другом, понарошку. Другое дело дедушка Джон. Никогда они не видели его слез, думали, он не умеет плакать. Когда они гостили у него, днем он отсыпался, а ночью хозяйничал в баре. Пересекались они лишь в редкие минуты, когда он молча проходил через комнату или сидел за ужином, ковыряясь в тарелке. Мама рассказывала, что дедушка Джон не всегда был такой, что в ее детстве он был чудо, но его «жизнь потрепала». Посмотреть на него сейчас, так она была права.

Сван дернула Нобла за рукав, порываясь уйти, но он жестом показал: пикнешь – убью.

Дедушка Джон, отчаявшись докричаться до Бога, завел песню.

– Домо-о-о-о-ой! – тянул он фальшиво, голос дрожал. – Домо-о-о-о-о-о-о-ой!

Сван и Бэнвилл тревожно переглянулись. Час от часу не легче.

– Больше не скитаться по земле чужо-о-о-ой… – завывал дедушка Джон, но дальше забыл слова и, взяв пару фальшивых нот, переключился на песню Хэнка Уильямса, которую тоже не помнил целиком: – Козодой кричит в ночиииииии… слезы на глазаааах… та-та-там… жить уже нет сииииил…

Он достал из кармана патрон, зарядил дробовик.

– Ах, как одиноко мне… жить уже нет сиииил… – Голос его сорвался. – Ах, как одиноко мне…

Как заезженная пластинка, подумала Сван.

– Тянет умере… – запел Джон, но последнее слово не шло с языка. Покачал головой, вздохнул протяжно. И сунул в рот дуло.

Сван вскрикнула. Нобл и Бэнвилл вспорхнули, точно спугнутые перепелки.

На спусковой крючок дедушка Джон нажать не успел, и вместо того, чтобы на глазах у внуков вышибить себе мозги, он дернулся и треснулся головой о ствол дерева. Дуло выскочило изо рта, а за ним и вставная челюсть, ускакавшая в заросли ежевики, где тряслись от ужаса дети. Беззубо шамкая, дедушка Джон вскочил, потрясенный и уязвленный.

Дети уставились в землю. Когда они подняли головы, дедушка Джон уже ломился сквозь заросли к дому. Он словно растворился в ажурной игре света и тени, отбрасываемой листвой. Он не исчез из виду, а слился с деревьями и подлеском, будто был частью леса, а лес – частью него.


К ужину дедушка Джон не вышел, а сразу открыл бар. Калла, Уиллади и дети, сидя на кухне, слышали гул за стеной. В прошлом году Джон купил подержанный музыкальный автомат, и каждый вечер посетители испытывали его на прочность. Сван, Нобл и Бэнвилл беспокойно переглядывались.

Наконец Калла не выдержала.

– Вот что, – сказала она, – я хочу знать, в чем дело, прямо сейчас.

Бэнвилл сглотнул. Нобл сдвинул на лоб очки. Сван выудила из кармана джинсов дедушкину вставную челюсть.

– Дедушка потерял, а мы нашли.

– И потому у вас такой виноватый вид? – сердито сказала Калла.

Сван разозлилась. В каждом мимолетном выражении лица ребенка взрослые видят вину.

– Мы не виноваты, – сказала Сван чуть громче, чем следовало. – Мы волнуемся. Дедушка Джон сегодня чуть не убил себя – если б не мы, он бы застрелился.

Уиллади тихо ахнула.

Калла только головой покачала:

– Не застрелился бы. Духу не хватает.

Уиллади с упреком посмотрела на мать.

Калла полила крекеры томатной подливкой.

– Прости, Уиллади. Я устала пугаться. Это далеко не первый раз. Дети, ешьте окру.

Уиллади промолчала, но по лицу было видно, что задумалась. После ужина она вызвалась убрать со стола и попросила мать уложить обормотов. Бабушка Калла тут же ответила: «Предоставь мне это грязное дельце!» – и обе рассмеялись. В спальню дети поднимались надутые. Возмущаться было бесполезно, ну да ладно, они знают, как отомстить мучителям. В следующий раз, когда будут играть в шпионов, возьмут в плен парочку женщин и учинят им допрос с пристрастием.


Уиллади вымыла посуду, поставила в сушилку и через черный ход прошла в бар. Ни в одном баре, кроме «Открыт Всегда», она никогда не бывала, да и сюда заглядывала, только когда не было посетителей, раз за лето наводила здесь чистоту и проветривала, дивясь про себя, как тут люди терпят застарелую табачную вонь, которую не истребишь никакой уборкой. И сейчас ее поразило, насколько по-иному пахнет бар, когда он полон жизни. Тот же табачный дух, но свежий, смешанный с ароматом мужского одеколона и крепких духов немногочисленных женщин. В углу танцует пара, девица ерошит волосы мужчины, а его руки скользят по ее спине. За одним столиком играют в карты, за двумя другими – в домино, а бильярдного стола и вовсе не видно за спинами. Люди смеются и шутят, будто все заботы и печали оставили за дверью.

Джон Мозес хозяйничал за стойкой, откупоривая бутылки с пивом. Передав их немолодой крашеной блондинке, он улыбнулся одними губами, стесняясь открыть беззубый рот. Он делал вид, будто не замечает Уиллади, пока та не подошла, не облокотилась о стойку.

Уиллади украдкой протянула отцу челюсть. Джон сощурился, но взял, на секунду отвернулся и вставил.

– Зачем явилась? – буркнул он.

– Посмотреть, как живет вторая половина, – сказала Уиллади. – Как дела, папа? Когда я дома, я тебя почти не вижу.

Джон Мозес презрительно хмыкнул.

– Не уехала бы на край света – видела бы сколько душе угодно.

Уиллади посмотрела на отца, вложив во взгляд всю нежность.

– Папа, что-то случилось?

– Тебе-то не все равно?

– Не все равно.

– Черта с два.

– Ты просто решил себя помучить. Ну же, улыбнись!

Но Джон будто разучился улыбаться.

Уиллади продолжала:

– Выдумал себе несчастье и упиваешься им, так нельзя.

– Уиллади, ты не знаешь, что такое несчастье.

– Еще как знаю. Тебя-то я знаю, пердуна старого!

Уиллади заговорила по-мозесовски, а не как жена священника. Джон, как выяснилось, улыбаться не совсем разучился.

– Пивка хочешь, Уиллади? – спросил он с надеждой.

– Знаешь ведь, я не пью.

– Да, но я был бы рад до чертиков – узнай Сэм Лейк, его удар хватит.

Уиллади со смехом потянулась через стойку, ткнула отца в бок:

– Ладно, наливай. Очень уж хочется тебя порадовать.


В третьем часу ночи Уиллади прошмыгнула из бара в дом. Калла как раз выходила из ванной, и они столкнулись нос к носу в коридоре.

– Уиллади, от тебя несет пивом?

– Да.

– Что ж, на здоровье, – сказала Калла, поднимаясь по лестнице. – Этот день надо отметить в календаре.

Лежа в постели в своей бывшей спальне, Уиллади припоминала вкус пива: первая кружка – как гнилые помидоры, зато вторая – живительная влага, а шум и смех в баре пьянили не хуже самого пива. Посетители обслуживали себя сами, а Уиллади с отцом облюбовали свободный столик и болтали обо всем на свете, как в прежние времена, до ее замужества. Тогда Уиллади тенью следовала за отцом повсюду. Теперь он сам стал тенью, почти невидимкой. Но только не сегодня. В этот вечер он так и сиял.

Умирать он раздумал. Совсем раздумал. Просто слишком уж долго он чувствовал себя ненужным, а Уиллади показала ему, как он на самом деле нужен, – сидела с ним весь вечер, шутила, смеялась и слушала, как он изливает душу.

– Ты всегда была моей любимицей, – признался он под конец. – Я всех вас люблю. Всех. Я же отец, как не любить? Но тебя… Тебя и Уолтера… – Он покачал головой. Слова застряли в горле. У дверей он поцеловал ее в щеку. Проводил дочь в дом-крепость, который выстроил своими руками, когда был силен и молод. Джон Мозес, снова нужный.

От пива кружится голова, но приятно, будто паришь в воздухе. Ничто не связывает, не тянет к земле. Можно лететь и лететь и смотреть сверху на мир, и все плывет перед глазами, теряет форму. Уиллади дала себе слово когда-нибудь выпить еще пару кружек пива. Когда-нибудь. Как-никак, она тоже Мозес.

Папина дочка, любимица.

Глава 3

Наутро стала собираться родня. Заезжали во двор, высыпали из машин, открывали багажники. Миски картофельного салата и блюда с жареной курицей возникали, будто кролики из шляпы фокусника. Отварная кукуруза, стручковая фасоль с укропом, запеканки из кабачков, полсотни сортов солений, кувшины чая со льдом, пироги и торты – столько провизии, что хватит потопить тысячу кораблей. Одно слово, изобилие.

Первыми приехали сыновья Джона и Каллы – Той, Сид и Элвис, с женами и детьми. У Тоя детей нет, зато у Сида двое, у Элвиса шестеро, да еще у Уиллади трое – можно не бояться, что род Мозесов зачахнет.

– Сколько у меня внуков – трудно представить! – сказала бабушка Калла, ни к кому в особенности не обращаясь.

А Уиллади пропела тут же:

– Трудно представить, да нетрудно соорудить.

Ее братья взревели от хохота.

– Вижу, я воспитала племя дикарей, – сказала Калла. Но как ни старалась она напустить недовольный вид, все было тщетно. Не могла она скрыть, что по душе ей любое веселье.

Женщины накрыли столы, и дети тут же накинулись на еду, не дождавшись молитвы, которую попросили прочесть Милли, жену Сида, старшего из братьев Уиллади. Милли исправно посещала церковь и учила «Солнечных Лучиков»[2] с тех пор, как сама вышла из их возраста. Она разразилась цветистой, на старинный лад, молитвой и в конце воскликнула: «Аминь!» Сид и Элвис хором отозвались: «Налетай!» – и Милли от подобного кощунства пришла в ужас.

– Ага, угодила в семейку, для которой нет ничего святого, – сказала Эвдора, жена Элвиса. – Теперь терпи.

Джон в то утро закрыл бар перед самым рассветом и лег в постель, рассчитывая соснуть часиков пять-шесть, – хватит здоровому человеку, а он-то здоров. Калла в своей лавке объявила на сегодня самообслуживание, как и каждый год в день семейной встречи. Нужно что-то купить – заходи, бери что хочешь, только оставь деньги в баночке на прилавке. С утра народу было негусто, потянулись лишь после церковной службы, за мелочами к воскресному обеду – полуфабрикатными булочками и сливками. И разумеется, некоторые покупатели плавно перетекали во двор, уверяя, что на минутку, но им тут же вручали тарелки и усаживали за стол.

Сван, Нобл и Бэнвилл с трудом разбирались, кто тут родственники, а кто нет. Ближайшую родню они, конечно, запомнили, не первый год встречаются, но ведь есть еще и тьма знакомых, не говоря уж о троюродных-четвероюродных дядюшках-тетушках и внучатых племянниках. Дети так и покатывались со смеху. «Если мы тому дедушке внучатые племянники, кто он нам – дедастый дядя?» – шептались они и хихикали до икоты – или до бабушкиного шлепка.

Джон Мозес проснулся около полудня и спустился к столу. Сыновья и Уиллади встретили его на боковом крыльце. Боковое крыльцо к дому пристроили уже давно, вскоре после того, как Джон замуровал черный ход. Джон говаривал: без крыльца дом не дом, откуда мужчине справить малую нужду? Канализация в доме – штука хорошая, но когда стоишь на крыльце, перед тобой весь мир! Невестки подошли обняться с Джоном, Уиллади потрепала его небритый подбородок, а сыновья по очереди пожали руку.

– Слышал я, у вас тут праздник, – пробурчал он.

– Верно, праздник, – ответил Той Мозес.

Той был вовсе не под стать своему коротенькому, скромному имени. Здоровенный детина, мускулы под рубашкой так и ходят. Держался он прямо, точно накрахмаленный. Такой прямой походки Сван с братьями больше ни у кого не видали. На лбу шрам, на руке татуировка – девица, изогнувшаяся в танце живота, – посмотреть на него, так с ним шутки плохи. В обращении, однако. Той был мягок, особенно с отцом.

– Иди поешь, а то всё сметут, – сказал он отцу.

Джон усмехнулся:

– Уж кого-кого, а меня не придется уламывать. – И вместе с детьми спустился с крыльца.


Когда наелись до отвала, взрослые уселись кто в шезлонги, кто на траву и стали вспоминать старые добрые деньки. Малышню уложили спать, а подростки перебрались к машинам, послушать радио и поболтать о том, о чем им болтать рано.

За этой светской компанией увязался и Нобл, но был отвергнут, улизнул к ручью и там предался раздумьям. Сван и Бэнвилл вместе с компанией двоюродных братишек-сестренок залезли под дом (он был на сваях, возвышаясь над землей более чем на метр) и стали строить жабьи норки: облепляли босые ноги глиной, хорошенько ее утрамбовывали, а потом аккуратно высвобождали ступни; получались уютные пещерки – даже самые привередливые жабы остались бы довольны.

Часам к трем Джону Мозесу нестерпимо захотелось выпить. Он боролся с этим желанием с той минуты, как проснулся, и казалось, что вот-вот выйдет победителем, но весь запал вдруг улетучился, и он решил: была не была, не станет же он надираться до чертиков – только не сейчас, когда он так счастлив. Джон Мозес поднялся и во всеуслышание объявил, что идет в уборную.

Дети Джона тревожно переглянулись. От старика это не укрылось.

– А что, кто-то против? – строго вопросил Джон. Он, как и всякий, имеет право выйти в туалет.

Все молчали.

– Ну, раз никто не возражает… – И Джон направился в дом.

Все сидели молча, будто им помешали досмотреть хороший сон. Наконец Элвис сказал:

– Фу ты, черт! Думал, обойдется.

Уиллади до боли кусала губы, раздумывая, не побежать ли за отцом, чтобы остановить его, пока он не напился и не испортил праздник. Но вспомнила вчерашнее пиво и приятную слабость после него и решила: может статься, ничего он не испортит, просто расслабится слегка, уснет, да и все. И осталась сидеть в шезлонге.

Калла поднялась, взяла чистую бумажную тарелку.

– Эвдора, кажется, я не пробовала твоего торта дружбы, – сказала она. – Кто еще будет торт дружбы?


Джон прошел через дом в бар и сел на первый попавшийся табурет. Сегодня он совсем не хотел давать себе волю и напиваться. Нет уж, пусть им гордятся. Весь день ему казалось, что так и есть.

Он плеснул в бокал виски на два пальца и выпил. И понял, что все они, все до одного (кроме Уиллади, которую не в чем упрекнуть), водят его за нос, подыгрывают ему, чтобы он оставался трезвым. Он плеснул еще виски, уже не на два пальца, а на три. Перед глазами возникло лицо Уиллади, и Джон крепко зажмурился, чтобы не видеть.

– Уходи, Уиллади, – велел Джон, но она не уходила. – Говорю, уходи, Уиллади. Лучше выпьем с тобой пивка и переговорим обо всем, когда все разойдутся.

Когда Джон открыл глаза, образ Уиллади растаял.


– Где Уолтер? – спросил Джон Мозес. Он только что вернулся на боковое крыльцо. Там было полно народу, и во дворе толпились люди, столько людей, что Джону стало не по себе, ведь он искал в толпе одно-единственное лицо и не находил.

Вдруг все стихло, даже ветер.

– Я спрашиваю, где Уолтер? – проревел Джон.

Той сидел на качелях у крыльца, обняв жену

Бернис – невероятную красавицу, ей было уже тридцать пять, но она и не думала увядать.

Той, оставив Бернис, подошел к отцу:

– Папа, Уолтера сегодня нет.

– Черта с два я тебе поверил! – У Джона заплетался язык. – Уолтер не пропустил бы встречу Мозесов.

Тут Джон вспомнил, почему Уолтера нет.

– Той, ты не должен был отпускать его на работу. Видел же, что он нездоров, – не надо было пускать.

Лицо Тоя исказилось болью.

– Верно, папа. Понимаю.

Джон начал:

– Вспороли брюхо, как сви… – Но не договорил.

На крыльцо поднялась Калла, встала лицом к лицу с Джоном.

– Пойдем-ка в дом, приляжем, – сказала она.

Слова ее будто перенесли Джона Мозеса в другой мир. Он и думать забыл об Уолтере. Он думал о том, что уже десять с лишним лет спит в одиночестве.

– Что? – прохрипел Джон. – Охота в постели покувыркаться?

Калла застыла, онемев, губы побелели. Родные и знакомые потихоньку расходились со двора, усаживали детей в машины, прихватывали остатки еды. Надвигалась гроза, и все спешили прочь, пока гром не грянул.

Джон рявкнул:

– Эй, вы куда? Наелись – и бежать? Разве воспитанные люди так себя ведут?

Но гости высыпали со двора, как соль из опрокинутой солонки. Двор опустел.

Калла возмутилась:

– Джон, не будь посмешищем.

– Кем хочу, тем и буду, – ответил Джон. – Я ж как-никак предприниматель-самоучка. – Он закружился в танце, пошатнулся и едва не рухнул с крыльца.

– Ты осел-самоучка, – буркнула Калла.

Джон Мозес ударил ее по лицу. Прибежала Уиллади, расталкивая людей. Вклинилась между отцом и матерью, заглянула Джону в глаза.

– Мне… за тебя… стыдно, – сказала она отцу. Голос ее дрожал.

Джон, мигом протрезвев, долго не отводил взгляда. Потом развернулся и ушел в дом.

Продолжать праздник никого не тянуло. Гости постояли, сокрушаясь про себя. Уиллади гладила руку матери, не спуская глаз с двери, за которой исчез Джон Мозес. Вдруг она поняла, что сейчас произойдет, будто услышала голос с небес. И кинулась к дверям.

– Папа! – закричала она пронзительно, но никто ее не услышал: выстрел раскатом грома заглушил ее крик.

Глава 4

Первый час был самым тяжелым. Братья Уиллади не пускали в дом женщин, но Уиллади мысленно видела все так ясно, будто сама нашла тело. До конца дней она будет гнать от себя эту картину, бороться с ней, ненавидеть, пытаться уменьшить, приглушить краски. Ей никогда не удастся.

Она не сопротивлялась, когда ее усадили на стул во дворе, но усидеть на месте не смогла. Вскочила, впилась зубами в ладонь, чтобы не завыть в голос. Кто-то взял ее под руку и стал водить кругами – от крыльца к колодцу, от колодца в сад и опять на крыльцо. Ходили, разговаривали. Слова утешения текли ручейком, наплывали друг на друга, сливались воедино. И опять круги, круги. Позже Уиллади не могла вспомнить, кто спас ее от безумия.

– Все из-за меня, – повторяла она.

– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… тише… никто не виноват.

Но она-то знала. Знала.

Удалось дозвониться до Сэмюэля, и она услышала то, что и ожидала. Он садится в машину и едет. Здесь его место – с ней, с детьми и Каллой. Уиллади и слушать не желала. Он должен остаться. Мужчин здесь хватит, управятся и без него, да он и не успеет приехать, к тому же столько времени за рулем, ни к чему так рисковать, и если с ним что-нибудь случится, она не переживет.

– Как он мог? – яростно спросил Сэмюэль, но Уиллади предпочла не услышать.

Повесив трубку, Уиллади не знала, за что хвататься. Тело увезли в Магнолию, в погребальную контору. Друзья и соседи помогли убрать комнату, где Джон застрелился. Всюду люди, негде уединиться, подумать. Надо отыскать детей, успокоить, – но детей нигде не видно. Наверное, кто-то увел к себе домой, приведут позже – может, завтра утром.

Подошел Элвис, обнял Уиллади, сказал с горечью:

– Ох уж этот старик!

Уиллади ткнулась лбом в плечо брата, но тут же отстранилась. Ей не по душе, что все винят отца. Жизнь его давно дала трещину, и, не найдя способа починить ее, он пристрелил виноватого. Уиллади пробиралась сквозь толпу. У всех такие сочувственные лица. Кто-то сказал: поплачь, не стесняйся, – но слез не было, внутри будто все умерло. Кто-то спросил о «приготовлениях». Ну что за чушь! От Джона Мозеса мало что осталось – о каких «приготовлениях» речь? Он умер. Он сгниет. Он был когда-то прекрасен, а теперь обратится в гниль и прах, но сперва будут закончены «приготовления» и извлечена прибыль. «Приготовления» всегда обходились недешево, даже в 1956 году.

Уиллади скользнула в бар, заперла за собой дверь. В баре было темно. Темно и душно. Но Уиллади не требовался свет. Не хотелось открывать окна и двери, не хотелось свежего воздуха: вместе с ним хлынет людской поток и поглотит ее. Уиллади медленно, на ощупь перемещалась по бару, думая об отце, вспоминая вчерашний вечер, их разговор и как она заснула с мыслью, что все хорошо, теперь-то все будет хорошо. Она ухватилась за стойку, не понимая, что рыдает. Громко, взахлеб. Когда слезы иссякли, прижалась щекой к исцарапанному дереву стойки. И вдруг поняла, что не одна.

– Ноги моей здесь не было до нынешнего дня. – За столиком в дальнем углу сидела Калла. – Я так на него злилась все эти годы. А за что, уже не помню.


Калла Мозес ночевала в погребальной конторе. Эрнест Симмонс, распорядитель похорон, сказал, что попрощаться с покойным можно будет только завтра, посоветовал вернуться домой, отдохнуть, но Калла ответила, что пришла не попрощаться, а быть рядом и никуда не поедет.

Уиллади с братьями предложили побыть с ней. Но Калла ни в ком не нуждалась.

– Нельзя тебе оставаться одной, – настаивала Уиллади.

– Дома еще хуже, – твердо ответила Калла. – И раз отца нет, не вздумайте мне указывать, что делать. Раньше у вас духу не хватало, так лучше и не начинайте.

Все сдались, кроме Тоя – тот не уходил ни в какую. Упрямством он пошел в мать.

– Бернис переночует у тебя, – сказал он. – А я тут посижу, мешать тебе не буду.

Он и не мешал. Проводив остальных. Той почти всю ночь простоял на крыльце, куря сигарету за сигаретой и глядя в небо. Калла нашла себе кресло в пустом похоронном зале, заперла дверь и стала вспоминать жизнь с Джоном Мозесом.

– Жили мы с тобой хорошо, – шептала она в пустоту. – Бывали и тяжелые времена, но жизнь мы прожили хорошую.

И продолжала гневно:

– Так какого дьявола ты ее разрушил?


Лавка работала и в день похорон. Калла сказала, что «Мозес – Открыт Всегда» – давняя традиция, а традиции дедушка Джон чтил. Дедушка Джон, думала Сван, сам нарушил традицию – застрелился посреди семейного праздника, но вслух о таком не скажешь. И потом, работали они в тот день не за деньги, ни с кого не брали ни цента, стало быть, не ради наживы. Вдруг кому-то понадобится кружка молока? Или кружка виски. Если у кого-то грипп, лимонный сок с сахаром и виски – первое средство, лечить не лечит, а страдания облегчает. Сейчас хоть и не сезон гриппа, но мало ли что.

В лавке хозяйничал Той. Он был не любитель похорон, считал, что на похоронах только выставляются друг перед другом, и все. Когда погиб Уолтер, Той улизнул в лес с винтовкой двадцать второго калибра стрелять белок, пока остальные делали то, что от них ожидалось. Той чувствовал, что душа брата где-то рядом – наверняка Уолтер что-то хотел ему сказать, да не успел. И Той бродил по лесу и слушал. В здешних лесах они с Уолтером бегали еще белобрысыми мальчишками. Они были очень близки. Ближе, чем самые родные братья.

Той знал все пни и бревна, где Уолтер любил посидеть, покурить в тишине. Так же сидел и Той, где-то с час. А когда тишина становилась невыносимой и сердце разрывалось от невыплаканных слез. Той Эфраим Мозес нарушал ее выстрелом. Подстрелит какую-нибудь дичь – хорошо, а нет – и ладно. Хорошо, если Бернис его переживет. Иначе придется все-таки идти на похороны, и кончится тем, что он станет палить по скорбящим.

Рано утром Сван узнала, что дядя Той на похороны не собирается.

– У дяди Тоя никакого уважения к умершим, – сказала за завтраком Лави, младшая дочка дяди Сида и тети Милли, в свои десять лет избалованная донельзя. Накануне вечером Лави напросилась переночевать – чтобы твердить Сван и ее братьям, насколько ближе она знала дедушку Джона, чем они, и стыдить их, что они оплакивают его меньше, чем нужно. Сван и братья всплакнули – не сравнить с реками слез, что проливала Лави. Настоящего горя они не чувствовали – дедушка Джон жил и умер чужаком.

– Тише, юная леди, – одернула Лави бабушка Калла. – Дядя Той все делает на свой лад.

Сван слышала эти слова сколько себя помнила. Во-первых, дядя Той – бутлегер. Сван толком не знала, что это такое. Знала лишь, что это против закона и опасно. Если дяде Тою так уж приспичило нарушать закон, мог бы просто работать с дедушкой Джоном в «Открыт Всегда», так наверняка безопаснее. Наверно, не зря говорила бабушка Калла: Той все делает на свой лад.

Дядя Той воевал, был награжден за храбрость. Кажется, под вражеским огнем спас товарища, да не кого-нибудь, а черного. Самого его тоже ранило, оторвало ногу. Потому он и ходит так прямо – протез совсем не гнется. Но о Тое ходили слухи не только из-за бутлегерства и военных подвигов. Он когда-то убил человека, прямо здесь, в округе Колумбия. Соседа по имени Йем Фергюсон, отпрыска семьи «со связями». Нему не пришлось воевать. Он отсиживался дома – на пару с отцом заправлял лесопилкой, а заодно волочился за женами и подружками парней, чьим семьям не так повезло со связями. Войну он пережил, но не пережил ночь, когда дядя Той вернулся из госпиталя.

Когда все собрались ехать на похороны, Сван передумала. Тоже собралась, но сказала маме, что поедет с тетей Милли, а тете Милли – что поедет с тетей Эвдорой. И пока все рассаживались по машинам, что выстроились в ряд перед входом в лавку, прошмыгнула наверх, в спальню дедушки Джона. Она старалась не смотреть на кровать, куда сел дедушка Джон, чтобы довершить начатое тогда, на выгоне, под деревом. Отвела взгляд от стены, которую дочиста отскребли соседки. И тем более не смотрела на Библию на столике у кровати. Ее в дрожь бросало от мысли, что дедушка Джон сделал это подле Священного Писания, – будто еще раз, напоследок, оскорбил Бога. Наверняка дедушка Джон горит в аду, если Бог случайно не сделал скидку на помрачение ума. Но если на то пошло, зачем тогда ад, раз от него так просто увильнуть?

Словом, она старалась вообще ни на что не смотреть, – а то, чего доброго, увидит дедушку Джона, каким нашли его сыновья, – никому не пожелаешь увидеть такое. Дедушку Джона она и живого побаивалась.

Стоя у окна, Сван проводила взглядом машины. Когда улеглась рыжая пыль за последним автомобилем, она осторожно спустилась по лестнице. Дверь из гостиной в лавку была открыта.

Дядя Той, опершись о стойку, стругал перочинным ножом палку – должно быть, подобрал в лесу на одной из своих вылазок. Изо рта торчала сигарета. Сван замерла на пороге, не сводя с него глаз. Дядя Той ее точно увидел, хоть и не окликнул, не повернул головы.

Сван шмыгнула в лавку, вскарабкалась на ящик с мороженым и принялась постукивать носком туфли о каблук другой. Той наконец глянул на нее сквозь бело-голубое облачко дыма.

– Ты, я вижу, тоже не любительница похорон.

– Не знаю, не была ни разу. – Ясное дело, вранье. Никто из детей не бывает на похоронах чаще, чем дети священников. Той должен был догадаться.

– Что ж… – Той многозначительно умолк, срезал с палки сучок. – Ты много не потеряла.

Сван боялась, что он скажет что-нибудь взрослое, например, спросит: «Мама знает, что ты здесь?» Но ничего такого Той не сказал, и Сван сразу решила, что они заодно. Она жаждала близости с кем-нибудь – настоящей, задушевной. Мечтала о такой дружбе, когда двое знают друг о друге все и стоят друг за друга, что бы ни случилось. Но такого друга у нее пока что нет, и Сван уверена: все из-за того, что она дочь священника.

Прихожане, как она заметила, будто в сговоре – все как один не подпускают священника и его семью слишком близко. Стоит зайти в чей-то дом, игральные карты сразу прячут подальше. Спиртное запихивают в чулан, за банки с домашними консервами. А уж о танцах и вовсе не заикаются. Просто никто ничего не знает о прошлом Сэма Лейка – а Сван знает. Она слыхала, что отец, до того как Господь призвал его на службу, был тот еще гуляка. Сэмюэль Лейк танцевал до упаду и выпил свою долю виски.

«И свою, и чужую», – усмехалась Уиллади, не склонная щадить репутацию мужа. Она из Мозесов, а Мозесы не признают вранья. Мозес многое сделает не моргнув глазом, но лгать ни за что не станет. Чего не скажешь о мозесовских детях. У Сван дня не проходило без вранья. Врала она вдохновенно, сочиняла дикие небылицы и выдавала за правду. Тем хороша ложь, что открывает безграничные возможности. Можно выдумать хоть целый мир на свой вкус, и если постараться, то и сам в него поверишь.

Штука в том, что прихожане кичатся перед священником своей праведностью – в глаза расхваливают его на все лады, о любви к ближнему рассуждают так, будто сами ее изобрели, – но никогда не покажут священнику свое настоящее лицо, а то и вовсе за спиной говорят о нем гадости. Сван не раз доводилось слышать фразу, хуже которой разве что «Чтоб он сдох».

Дети священников – самые испорченные.

Почему испорченные, никто не уточнял, но подразумевалось, что все дети священников замешаны в грязных делишках, а как сблизиться с теми, кто презирает тебя за то, чем ты и не думаешь заниматься?

Непонятно, как завязать дружбу с дядей Тоем. Хотя, разумеется, самый верный путь к сердцу Мозеса – правда, раз уж они ее так уважают.

– Дави сказала, у вас никакого уважения к умершим. – Вот это правда так правда, наверняка оценит! И уж точно обидится на Дави, и будут они вместе презирать эту нахалку.

Дядя Той лишь нехотя улыбнулся:

– Дави? Так и сказала?

– Да, черт ее дери!

Сван решила: если человек не проводил в последний путь ни отца, ни брата, значит, при нем можно спокойно выругаться. И не ошиблась. Дядя Той и бровью не повел.

– Ну… – сказал он весомо, будто это не слово, а целое предложение. – Если я кого уважал при жизни, то и после смерти уважаю.

– Вы любили отца?

– Любил.

Похоронную тему можно закрыть.

– А вы правда бутлегер?

– Кто тебе сказал?

– Все кому не лень говорят.

Той повертел в руках палку, проверяя, аккуратно ли остругана. Из корявой он сделал на диво гладкую.

Сван сказала зловещим шепотом:

– А вдруг я инспектор? Берегитесь, а то найду ваш дистиллятор и арестую вас!

– Ты меня путаешь с самогонщиком. Это у них дистилляторы. А бутлегер, он просто посредник. Встречается с клиентами где-нибудь в кустах или за амбаром и продает им то, чего не купишь законным путем. С чего столько вопросов?

– Так, любопытно.

– Любопытство сгубило кошку.

– Я не кошка.

Дядя Той сощурился:

– Неужто не кошка? А усики торчат!

Сван рассмеялась. Громко, от души. Вот здорово! Теперь они друзья. Наконец-то они познакомятся поближе! Она узнает все о дяде Тое и расскажет ему все-все о себе, и он покатает ее на плечах, и сколько еще интересного они будут делать вместе – не перечислишь!

– А правда, что вы убили человека? – ляпнула Сван. На этот раз его передернуло. Сван видела.

– Да, и не одного, – ответил Той сухо. – На войне.

– Я не про войну. Правда, что вы убили Йема Фергюсона, совсем-совсем убили, за то, что он связался с тетей Бернис?

Той снова начал строгать, но теперь поднял глаза на Сван. Ни у кого больше она не видела таких зеленых-презеленых глаз. Густые меднорыжие брови Тоя чуть приподнялись. Слова Сван задели его за живое, ей захотелось взять их назад. Зато она узнала ответ.

– Думай, что говоришь о тете Бернис, – сказал Той хрипло, будто в горле пересохло. – А ну кыш отсюда, не то хвост накручу!

– Я ничего такого не хотела сказать… – пробормотала Сван.

Той молча достал из-за кассового аппарата замызганную тряпку и стал вытирать прилавок, хоть на нем не было ни пылинки.

– Так, хотелось поддержать разговор.

Той на нее и не взглянул, а все водил тряпкой по воображаемому пятну. Сван для него перестала существовать.

Сван повернулась к окну. Она и не подумает уходить из лавки лишь потому, что дядя Той ее выставил. Не в ее правилах отступать с позором. К заправке подкатил красный грузовичок «шевроле апаш». Водитель – чернявый, с хищными чертами – отчаянно сигналил. Рядом сидела женщина, пухленькая блондинка с малышом на руках. Другой малыш, чуть постарше, стоял на сиденье между отцом и матерью. А сзади – два мальчика, лет пяти и лет восьми. Человек с хищным лицом вновь нажал на гудок, еще яростнее.

Сван метнула тревожный взгляд на дядю Тоя, тот убирал тряпку за кассовый аппарат. Не спеша, будто выжидая.

– Черт! – заорал человек за окном и выскочил наружу. Коротышка, метр пятьдесят, не больше. Низенький, но сильный. Поджарый, мускулистый. Он направился к лавке. Стремительно, подавшись вперед, будто хотел вытащить всех наружу и отдубасить. В дверях он налетел на Тоя, ткнулся головой ему в грудь. И, как ни странно, не упал, лишь остановился как вкопанный. Отступив на шаг, задрал голову и впился в Тоя свирепым взглядом.

Сван слезла с ящика и пристроилась возле двери. Сейчас коротышка плюнет дяде Тою в лицо – не слыхал, наверно, что стало с Йемом Фергюсоном.

– Чем могу помочь, мистер Белинджер? – как ни в чем не бывало спросил Той.

– Машину заправить, если, черт возьми, не трудно, – огрызнулся мистер Белинджер. Глаза его – такие черные, что и не различишь, где зрачок, а где радужка, – тоже смотрели свирепо, будто огрызаясь.

– Не трудно, – спокойно ответил Той. И прошел мимо Белинджера на залитый солнцем двор.

Сван увязалась следом, держась чуть поодаль, чтобы дядя Той не увидел.

Пока Той наливал бензин, за ним из кузова грузовика молча наблюдали двое мальчишек. Лица их, детски нежные, все же носили печать сходства с отцом.

– Как дела, ребята? – спросил Той.

Мальчишки замерли, но продолжали таращиться на него. Женщина с младенцем, сидевшая в кабине, чуть повернула голову и слегка улыбнулась. Той этого не заметил, зато от ее мужа не укрылось – быстрые черные глаза так и забегали. Улыбка исчезла с лица женщины. Той заправил машину, повесил шланг.

– Сколько я должен? – спросил Белинджер.

Он стоял расставив ноги и выпятив грудь, рука поглаживала ремень, теребила пряжку. По лицу блуждала улыбка, словно в предвкушении чего-то приятного, одному мистеру Белинджеру ведомого.

– Сегодня – нисколько, – ответил Той.

Белинджер, прищурившись, глянул на Тоя, потом на жену. Та подолом платья утирала младенцу нос. Старательно, насухо. Только теперь Сван поняла, что она совсем еще юная, почти девчонка. Видно, стала рожать детей, едва узнала, откуда те берутся.

– С чего такая щедрость, мистер Мозес?

На лице Тоя загуляли желваки.

– Сегодня хоронят моего отца, мистер Белинджер. Мать решила не закрывать лавку – вдруг кому что понадобится, – но денег мы не берем.

Белинджер состроил скорбную мину.

– Мои соболезнования мисс Калле.

Он забрался в машину. Старший мальчик, осмелев, придвинулся к самому борту, ближе к

Тою. Белинджер уловил движение в зеркале заднего вида. И, размахнувшись, хлестнул мальчика по щеке. Небрежно, будто муху прихлопнул. Удар вышел сильный.

– Сколько раз тебе повторять, не ерзай! – крикнул через плечо Белинджер и добавил, обращаясь к Тою: – Иногда приходится напоминать.

Тот глянул на Белинджера, словно хотел раздавить его, как насекомое. У мальчика дрожали губы, взгляд был ошалелый, но слезы он сдержал. Несмотря на возраст, он уже понимал, что за слезами последуют новые оплеухи.

Сван зажала ладонью рот, чтобы не вскрикнуть. Она чуяла: привлечь внимание Белинджера – все равно что босой ногой наступить на водяного щитомордника. Укус его смертелен, и змея преследует жертву, нападает сзади.

Белинджер метнул взгляд на Сван, округлил черные глаза и ухмыльнулся. Ей захотелось сжаться в комок, исчезнуть, но было поздно.

– Ты откуда, красотуля? – спросил Белинджер.

Той наградил Сван пристальным взглядом:

– А ну кыш отсюда.

И Сван ушла. Повернулась и скрылась в лавке. Подъехала еще машина, но Сван даже не оглянулась на новых покупателей, все равно не знает их. Прислонилась к ящику с мороженым, глядя в засиженное мухами окно. Из машины выбралась немолодая женщина в цветастом платье. Наверное, жена фермера. Направляясь к лавке, она что-то говорила Тою, а тот отвечал низким, глухим голосом. Но Сван не прислушивалась.

Она смотрела, как выезжает на дорогу красный грузовичок. Мальчишки сидели все в тех же застывших позах. Но взгляд Сван был прикован лишь к одному из них. К тому кого ужалил щитомордник. Его лицо маячило перед глазами Сван, не давало покоя.

Сван провожала глазами грузовик, пока он не скрылся за поворотом, не исчез за полосой амбровых деревьев и горных дубов, а скрежет шин и подвывание мотора не превратились в чуть слышный гул, который не умолкал еще долго-долго.

Глава 5

Порой, когда Джеральдина Белинджер не пыталась сосредоточиться, а пускала мысли на самотек, у нее случались озарения: одна мысль опережала остальные, проносилась яркой звездой. Удержать их в памяти не удавалось. Они, как метеоры, вспыхивали и гасли.

Вот и сейчас она отпустила мысли на волю, отдавшись их потоку. Еще у лавки в голове возник яркий лучик, не затухший до сих пор. Она восхищенно любовалась его сиянием. Джеральдина по опыту знала, что не стоит и пытаться оценить его блеск или найти изъяны. Если переусердствовать, луч растворится, померкнет, исчезнет. А так можно полюбоваться.

Муж ее, сидя за рулем, чему-то усмехался. Джеральдина перехватила его улыбку, и у нее внутри все похолодело. У большинства людей улыбка означает что-то хорошее. Улыбка Раса может значить что угодно. Но Джеральдина не позволит ни Расу, ни его улыбке отвлечь ее от дивного мерцающего лучика. Хочется любоваться им долго-дол…

– И долго ты строила глазки этому ублюдку? – спросил Рас. Он гордился своим коварством и умением сбить ее с мысли. На это он мастер.

Джеральдина лишь молча подняла на него взгляд. Если Рас заведется, говорить опасно: придерется к каждому слову; но и молчать опасно: молчишь – значит, виновата. Если он вбил в голову, что у тебя какая-то постыдная тайна, ничто ему не помешает ее раскрыть.

– Я ж видел, прямо слюной исходишь. Я не слепой.

Джеральдину взяла досада. Лучик чуть потускнел. Замолчал бы Рас, не мешал сосредоточиться.

– Тоже мне ясновидящий! – ответила она, забыв об осторожности.

Рас грубо, неприятно рассмеялся.

– Не слепой уж, можешь не сомневаться.

Джеральдина приподняла ребенка, прижала к

плечу, похлопала по спинке. На душе стало гнусно. Лучик света померк. Теперь хочешь не хочешь, придется пререкаться с Расом. Не дашь отпор, он совсем озвереет. Если Рас чувствует силу, то будто с цепи срывается.

– Не было ничего, – огрызнулась Джеральдина.

Рас сплюнул в окно рыжую табачную жвачку, утерся рукавом.

– Я вижу, когда женщина хочет мужчину.

– Хватит меня обвинять, – презрительно отрезала Джеральдина. – Тебе лишь бы напраслину возводить на людей. Я его даже не знаю.

– Хотела бы узнать, да?

Да, Джеральдина не знает Тоя Мозеса, видит его только в такие дни, как сегодня, когда он хозяйничает в лавке, а она заезжает с мужем и детьми. Всегда с мужем и детьми. Ее никуда не пускают одну. Но о Тое она слышала немало. О том, как он потерял ногу, спасая человеку жизнь, и как лишил человека жизни, спасая честь жены. Слышала и запомнила. Той Мозес вступается за тех, кто не может себя защитить. Именно эта мысль маячила перед ней блуждающим огоньком минуту назад.

Джеральдина встретила Раса и вышла за него, когда ей было всего четырнадцать. Четырнадцать! Сопливая девчонка, а он только что вернулся с войны и собой был недурен, хоть и ростом не вышел.

Он ворвался в ее жизнь, лихой, развязный, и, разумеется, вскружил ей голову. Немногие из ее сверстниц могли похвастаться вниманием мужчины, который везде побывал, все повидал и столько врагов отправил на тот свет. В то время ее мало беспокоило, что Рас убивал людей. На то он и солдат. Теперь она узнала, что Рас убивал с наслаждением. Война для Раса Белинджера пришлась очень кстати, такое бывает раз в жизни.

Да, многое она узнала о нем с тех пор.

Рас ухаживал за ней недолго, лишь успел убедиться в ее невинности. Просто-напросто проверил, довольно грубо. А потом смахнул ей слезы и сказал: не о чем рыдать. Сама виновата, так его распалила, а кроме того, он должен был знать. Он не смог бы любить женщину, которой попользовался другой.

Слово «попользовался» должно было ее насторожить. Должно было. Но Рас завел речь о свадьбе, и она почти забыла об остальном. Она не знала тогда, во что ввязывается. Зато теперь узнала.

Жилось ей то сносно, то невыносимо. В первый раз, когда стало совсем плохо – когда Рас впервые отхлестал ее ремнем, – она умоляла родителей принять ее обратно, но те ответили: заварила кашу, сама и расхлебывай. О том, чтобы вернуться домой, не могло быть и речи.

На деле (хоть Джеральдина не отдавала себе отчета) ее не всегда тянуло уйти. Спору нет. Рас обходится с ней сурово, но с лихвой искупает свою грубость. В конце концов дошло до того, что жестокость лишь обостряла чувства. В глубине души Джеральдина утвердилась в мысли, что ничто больше не даст ей подобной остроты. Даже когда хочется сбежать, трудно представить иную жизнь.

Рас дотянулся до нее через третьего, младшего, сына, сидевшего между родителями и увлеченно ковырявшего в носу. Рука Раса нырнула жене под юбку и ущипнула за самое чувствительное место. Джеральдина, продолжавшая поглаживать по спинке дочь, замерла, стиснула зубы.

– Все вы, бабы, одинаковы, – сказал Рас. – Мечтаете о том, чего у вас нет. Вот до дому доедем, там и получишь то, чего у тебя еще не было!

И снова смешок. Резкий, грозивший сорваться в дикий хохот. Его смех может меняться, бить рикошетом, может ударить пулей в сердце. Или в голову.

Джеральдина мысленно отгородилась от Раса. Иногда от него нужно отгородиться, подумать о другом – иначе нельзя. Попыталась вновь отдаться потоку мыслей, но они текли вяло, тягуче. Она старалась отыскать тот дивный лучик, мысль о Тое Мозесе – защитнике слабых, но луч растворился в сером сумраке. Даже если найти его, что толку? Когда падучая звезда погасла, на нее не загадать желание.


– Чем дядя Той убил Йема Фергюсона?

– Что?

– Чем он убил? Ножом? Из ружья?

Сван сидела в ванне, по шею в пене. Мать, склонившись над раковиной, мыла голову, но.

услышав вопрос, резко выпрямилась, шампунь потек в глаза.

– Кто тебе сказал, что дядя Той кого-то убил?

– Дави.

– Лави болтушка.

– И не только она. Я слышала однажды, как вы с бабушкой Каллой говорили, давным-давно.

Уиллади вновь нагнулась над раковиной, подставила голову под струю воды. Шампунь вспенился, потек ручейками.

– Что мы с бабушкой говорили?

– Не помню точно.

– Вот как.

– Но если кто-то из моих родных совершил убийство, я имею право знать, разве я не заслужила?

– Ремня ты заслужила.

Уиллади зажала в пальцах прядь волос, проверяя, скрипят ли. Скрипят. Откинула волосы с лица, обмотала голову полотенцем и вышла из ванной.

– Так он его убил или нет? – крикнула вслед Сван.

– Да! – отозвалась мать. Уиллади, может, и не сразу скажет правду, но если прижать ее к стенке, то не соврет. Как-никак она Мозес, до мозга костей.

– Так чем он его убил?

– Руками!

Руками! Дядя Той голыми руками убил человека! С минуту Сван свыкалась с этой мыслью, и с каждой секундой дядя Той рос в ее глазах. Он прямо-таки покорил ее. Странное дело, тетя Бернис к нему как будто равнодушна, зачастую словно не замечает его, даже когда он рядом. А на вид прекрасная пара – дядя Той, такой сильный и уверенный, и тетя Бернис, с дивной фигуркой и кожей как шелк. Будь тетя Бернис хоть чуточку влюблена в дядю Тоя, вышла бы красивая история любви, из тех, что живут в веках.

Сван вылезла из воды. Пена шелестела пузырьками. Сван наклонилась, зачерпнула две пригоршни пены, налепила на грудь и взбила хорошенько – получились острые грудки, как у тети Бернис. Уиллади вернулась за расческой и застала Сван на месте преступления.

– Ты прекратишь когда-нибудь?

Это был не вопрос. Сван плюхнулась в воду. Чудесные пенные грудки опали.

– Избил до смерти? Задушил?

Уиллади уже нашла расческу, но в дверях остановилась.

– Шею свернул.

Глава 6

После похорон дядя Той так и не сказал Сван ни слова, хотя заезжал каждый день. У его братьев имелась «настоящая» работа, и Той взял на себя «Открыт Всегда». Его собственным клиентам придется добывать спиртное законным путем или обойтись без выпивки.

Каждый день, примерно за час до того как бабушка Калла закрывала лавку. Той въезжал во двор на синем олдсмобиле «меня-не-догонишь» или на черном «лесном» грузовичке-форде. Бернис неизменно сопровождала его, всякий раз объясняя, что боится ночевать одна. Пока Уиллади готовила ужин. Той находил мужскую работу – чинил дверь, соскочившую с петель (все двери в доме соскакивали с петель), заделывал дыру в ограде птичника, спиливал сухое дерево, пока буря не обрушила его на крышу дома.

В первый день Сван ходила по пятам за Тоем в надежде, что он заметит ее и простит и они станут друзьями навек – ведь все к тому шло. Но Той на нее и не взглянул. Проработал до ужина, наелся за троих и исчез в баре. Сван осталась на кухне и слушала разговор мамы и тети Бернис, которые убирали со стола.

– Я до сих пор представить не могу, что ваш отец с собой сделал, – сказала Бернис. И вздрогнула – значит, еще как представляет. В красках. Кроме нее никто в семье об этом не заговаривал. Обходили эту тему молчанием. И все равно она витала в воздухе. Всегда.

Уиллади ответила:

– Не будем тревожить его память.

Разочарованная Бернис обиженно поджала

губы.

– Не пойму, как у вас всех хватает сил держаться. Будь я на вашем месте, я бы по утрам из постели не смогла бы вылезти.

– Были бы у тебя дети, вылезла бы как миленькая.

О детях Бернис говорить не любила, и на минуту в кухне воцарилось молчание. Тишина, лишь звон посуды. И тут Бернис, будто бы невзначай, спросила:

– Когда вернется Сэм?

– В пятницу вечером, – отозвалась Уиллади. – Как обычно.

– Интересно, куда вас забросит на будущий год.

– Бог знает.

– Может, и не придется переезжать?

– Не так уж и страшен переезд.

– Я бы вряд ли осилила.

– Твое счастье, что ты не вышла за Сэма.

Разговор окончен. Повисло неловкое молчание. Уиллади замурлыкала «В сумерках», а Бернис вышла из кухни. Вот так просто взяла и вышла. Без единого слова. Уиллади посмотрела ей вслед, вытирая руки о передник. И тут увидела за столом Сван – глаза блестят, ловит каждое слово.

– Чем ты занята, Сван Лейк?

– Ничем.

– Ну так займись ничем где-нибудь еще.

– Ну ладно.

И ни с места. Если Уиллади не перечить в открытую, можно ее просто не слушаться, пусть и недолго.

– Почему тетя Бернис обиделась? – спросила Сван, когда мать вновь взялась за посуду.

– Иди себе, Сван.


Это было в среду вечером, а теперь уже пятница, времени осталось совсем чуть-чуть. Вечером приедет папа и скажет, где они будут жить, а утром, пока они спят, мама соберет вещи. И сразу после завтрака они уедут. И либо вернутся в привычную колею в Эросе, крохотном городишке, где жили последний год, либо станут готовиться к переезду.

Сван мечтала о переезде. Все жалеют ее и братьев из-за их кочевой жизни, но ей такая жизнь по душе. На новом месте прихожане встречают радостно, зовут на обед, носятся с тобой, и все чудесно. До поры до времени.

Сван считала – как только все становится привычным, так снова пора в путь. Иначе не жизнь, а какой-то чинный танец получается, постоянно надо следить, как бы ногу кому не отдавить, а папа вечно наступает на чьи-то больные мозоли. На это он мастер. Не может удержаться и твердит грешникам, что Бог их любит, и сам он их тоже любит, и почему бы не навестить Божий дом, мол, приходите в воскресенье. И твердит он это не каким-нибудь обычным грешникам, а самым страшным. Бездельникам, что от работы бегут как от огня, парочкам, живущим во грехе, и даже одной старушенции, которая когда-то была стриптизершей на Бурбон-стрит, пока красота не увяла. Сэмюэлю мало спасать рядовых грешников. Он мечтает о спасении всех и каждого и ведет себя так, будто справится и в одиночку. Можно подумать, у Бога нет других помощников.

Сван порой хотелось, чтобы папа занимался чем угодно, только не служением Богу. Будь он почтмейстером или хозяином скобяной лавки, да кем угодно, весь город не следил бы за каждым ее шагом, надеясь, что она что-нибудь натворит и даст повод для сплетен, – и она ничем не отличалась бы от других детей. Хорошо, наверное, быть как все.

Сейчас, однако, есть заботы понасущнее. У нее всего день, даже меньше, чтобы сойтись с дядей Тоем. Завтра утром им уезжать, и они не увидятся год, а за год всякое может случиться, даже конец света.

Едва проснувшись, Сван пустилась на поиски дяди Тоя. Нобл и Бэнвилл куда-то запропастились, вот и хорошо. За последние пару дней им опротивело, что она тенью таскается за дядей Тоем, и теперь они играли вдвоем. Ну и плевать. Все, что занимало Сван меньше недели назад, бледнело в сравнении с дядей Тоем: он же не просто человек, а гигант, она таких и не встречала никогда.

Сван отыскала дядю Тоя позади дома. Он лежал под старым дедушкиным грузовиком, только ноги наружу, и чем-то там скрежетал. Сван присела на корточки, заглянула под грузовик и громко откашлялась. Дядя Той и не глядя понял, кто здесь.

– Помочь? – спросила Сван.

– Нечего помогать.

– Я не против…

– Ну а я против.

Сказал, будто кувалдой припечатал. Сван прищурилась, сделала бесстрастную мину.

– Знаете что? – предприняла она новую попытку, чуть выждав.

– Что?

– Я на вас только даром время потратила.

– Да неужто?

– А то!

Сван вскочила и выразительно топнула. Презрительно так топнула. И, скрестив руки на груди, глянула на торчащие из-под грузовика ноги. Знать бы, какая из них настоящая, – пнуть бы хорошенько. Но Сван не знала, а потому пришлось ограничиться словами пообиднее.

– И чего я таскалась за вами как хвост собачий, будто вы герой какой. Никакой вы не герой, а старый бутлегер. Одноногий! И не верю я, будто вы кому-то там жизнь спасли. А ногу вам отстрелили, когда с поля боя убегали. И этот Йем Фергюсон уж таким замухрышкой был, наверное, раз даже вы смогли его на тот свет отправить. Я бы вас и темной ночью на кладбище не испугалась.

Стало тихо-тихо. Дядя Той больше не скрежетал под машиной. Вот сейчас как выскочит… Но Сван не собиралась убегать. Не боится она его, и все! И плевать ей на него. Раз ему до нее нет дела, ей до него тоже.

И она продолжила:

– И не нужна мне теперь ваша дружба.

Эти слова дались ей тяжело, еще тяжелее, чем предыдущие ужасные слова, потому что на самом деле она так не думала. Сердце заныло, будто она закрывала дверь, которую не хотела закрывать, ни за что на свете. Но с нее хватит. Она не из тех, кто умоляет о подачке. Она развернулась и гордо, без оглядки, удалилась.

Той вылез из-под грузовика и сел. Посмотрел, как Сван заходит в дом, – спина прямая, голова вздернута.

– Невелика потеря, – сказал он беззлобно.

Впрочем, это было не совсем правдой.


Сэмюэль прикатил на своем драндулете уже в сумерках. Сван поджидала его на крыльце. Едва отец вылез из машины, Сван бросилась к нему через двор и повисла на шее.

– Ну-ну, потише, – строго сказал Сэмюэль, но, конечно, он был рад столь теплому приему.

– Мы переезжаем?

– Да.

– Здорово! Куда?

– Потом расскажу. Где мама?

Тут на крыльце возникла Уиллади, помахала рукой, и они устремились друг к другу. Бернис сидела на качелях, почти скрытая вьюнками, оплетавшими перила крыльца. Она видела, как Сэмюэль и Уиллади прильнули друг к другу. Прискакали с выгона Нобл и Бэнвилл, кинулись к родителям – и обхватили сразу обоих, потому что отец и мать так и стояли обнявшись. Вот парочка – после разлуки всегда радуются, будто не виделись вечность.

Наконец Сэмюэль выпустил жену, подкинул Бэнвилла высоко-высоко, со звериным рыком тряханул и поставил на ноги. Нобла он в знак приветствия двинул в плечо. Нобл дал сдачи. Сэмюэль скривился, будто от боли, и, пока Нобл соображал, не перестарался ли, Сэмюэль вновь засадил ему хорошенько.

А Бернис все наблюдала из своего уголка, с качелей. Сэмюэль, Уиллади и дети поднимались по лестнице, галдя наперебой. Когда поравнялись с Бернис, она встала грациозно, по-кошачьи. Короткое кремовое платье подчеркивало фигуру при каждом движении. Все обомлели. Мимо Бернис нельзя пройти равнодушно.

– Как дела, Бернис? – спросил Сэмюэль.

– Расчудесно, – пропела она.

Уиллади прикрыла глаза и так же нараспев, томно, сказала:

– Сэм, ужин на плите. Как будешь готов, приходи.

И ушла в дом. Вот что значит доверие.

– Где твой муженек? – спросил Сэмюэль.

Бернис небрежно махнула: мол, на заднем дворе. Сэмюэль повернулся в ту сторону и кивнул, будто ему по душе, что Той где-то рядом.

– Я слышал, он здесь хозяйничает последние дни.

– Ну да.

Сэмюэль вглядывался в лицо Бернис – без теплоты, но и без неприязни. Взгляд его давал понять, что он знает, к чему Бернис клонит. Потом открыл сетчатую дверь, впуская детей:

– Ну, пошевеливайтесь, мама ждет.

– Жду-жду, святой отец, – пропела из кухни Уиллади.


За ужином Сван, Нобл и Бэнвилл приставали к отцу с расспросами, куда они переезжают, но Сэмюэль отмалчивался. Это было на него не похоже. Обычно ему не терпелось выложить новость, как можно заманчивее преподнеся новое место, пересказывая то, что он услышал от людей, там побывавших. Но его, как правило, посылали в такое захолустье, куда редко кого заносило даже проездом, – кроме разве что покидавшего приход пастора, а тот обычно не похвалы месту расточал, а предостерегал. Но Сэмюэль всякий раз умудрялся найти хорошее. Люди там – соль земли, природа радует глаз, а церковь – памятник архитектуры, и ходят слухи, что под ней есть подземные ходы, а во дворе пасторского дома есть где поставить домик для игр – и так далее и тому подобное.

Сегодня, однако, ни от кого не укрылось, что все иначе. Даже Калла, Той и Бернис смотрели выжидательно.

– Что-нибудь случилось, Сэм? – встревожилась Уиллади.

– Я хотел рассказать сначала тебе, а потом остальным.

Уиллади передала Тою лимскую фасоль.

– Не иначе как нас посылают в дельту, на болота. Мы везде уже были.

Примечания

1

Первое Послание к Коринфянам, 14:14, 18

2

«Солнечные Лучики» (Sunbeams) – детская религиозная организация.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3