По приезде одни растерянно переминались возле своих чемоданов на площадке перед пансионатом – погода стояла вполне сносная, другие плотной толпой заполнили музыкальный павильон, так много их приехало – целое стадо паломников стоимостью в несколько миллиардов, жаждущее новых развлечений. Водители, доставившие их сюда в такси и роскошных лимузинах, длинными колоннами спускались в ущелье, держа путь домой. Все были встревожены отсутствием персонала. Наконец в портале главного здания появился Моисей Мелькер. Все умолкли. Моисей Мелькер умел говорить так, что слушатели думали, будто он верит в то, что говорит. Для начала он привел слова Иисуса, сохраненные для нас тремя евангелистами:
«Удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Божие», а также ответ Христа на растерянный вопрос апостолов, кто же может спастись: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно». Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное, продолжал Мелькер. Нищие – чьим духом? Разве духом Великого Старца (Мелькер имел в виду Бога с бородой)?
Тогда они были бы не блаженными, а злосчастными. Нет, блаженны нищие человеческим духом, то есть бедняки, ибо дух человека – деньги, pecunia по-латыни, и слово это происходит от pecus, что значит «скот». Деньги – это скотство. Обмен «животное на животное», «верблюд на верблюда» превратился в обмен «животное на деньги», «верблюд на деньги», «стоимость на стоимость».
Человек все оценивает деньгами. Поэтому все, что он делает, покоится на деньгах, и культура, и цивилизация, и поэтому же все, что человек делает и осуществляет благодаря деньгам и при их помощи – хорошее и плохое, весь этот мощный кругооборот сделок, дающих хлеб нашим братьям или несущих им голод, сделок с тем, что нас одевает, и с тем, что раздевает, с жизненно важным и смертельно вредным, с непреходящими и с преходящими ценностями, с необходимым и излишним, с искусством и безвкусицей, с кинематографией и порнографией, с любовью самоотверженной и продажной, – все это суета сует, и движет всем этим тщеславие Человека, а не Великого Старца. Но если бедняк, у которого ничего нет за душой, попадет в рай, то тому, кто богат, дорога в рай заказана: собственность приносит ему не счастье, а несчастье, он придавлен своей собственностью, ибо любая собственность – это тяжкий груз, в чем бы она ни состояла – в капитале или в культуре. Потому богатый юноша и удалился от Христа опечаленный, что был очень богат. Он с радостью стал бы бедным, с радостью продал бы все свое имущество и роздал деньги нищим, как потребовал от него Иисус, – но чего бы он добился? У бедных богатство тут же утекло бы между пальцев без всякого толка и смысла, и они вновь впали бы в нищету. Кому предназначено Царство Божие, того Великий Старец не отдаст силам ада. Ну, а тот юноша, он, конечно, стал бы нищим, обанкротился, утратил платежеспособность, разорился, вылетел в трубу. Но душа его все равно не попала бы прямиком в рай: ибо нищим он стал не по воле Великого Старца на Небесах, а по воле самого юноши, то есть по воле человека.
Преднамеренно. Дабы ускользнуть от того, что было ему предназначено свыше:
быть богатым. Иисус искушал его, ибо не только Дьявол, но и Иисус, странствовавший по земле в рубище, тоже подвергает человека искушению.
Потому-то христиане и должны молить Господа: не введи нас в искушение!
Богатый юноша устоял перед искушением изменить своему сословию, ходить в лохмотьях, как Иисус, стать бродягой. Вот почему богатство – это крест христианина, и удел богача печаль, весельем наделены лишь бедные и нищие.
Горе вам, христиане, горе!
Моисей Мелькер умолк. Рухнул на колени. На площадке воцарилась мертвая тишина. Из деревни донесся одинокий собачий лай. Потом вновь тишина. Моисей молча глядел на толпу – на владельцев универмагов и средств информации, на хозяев фабрик, банков, недвижимости, воротил гостиничного бизнеса, на всех этих собственников, столпившихся перед ним. Он глядел на них, они – на него.
– Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас, – прошептал он, и все услышали его шепот. – Человекам это невозможно, а Великому Старцу все возможно. Но на меня сейчас глядит бог Маммон, а не Великий Старец! – вскричал он, вскочив на ноги и ощутив свою власть над толпой. – Откуда бы ни взялось богатство, которое меня окружает, громоздится вокруг и раздавливает, – говорил, ораторствовал, проповедовал он ледяным голосом, делая наводящие ужас паузы, – откуда бы ни проистекал этот поток, который валит меня с ног и перехлестывает через голову – золото, валюта, грязные деньги, пакеты акций, облигаций, займы, номерные счета, векселя, из каких бы источников, чистых или грязных, из каких бы кровавых или бескровных дел, из какого бы добродетельного или порочного лона, из каких бы законных или преступных блужданий он ни проистекал этот поток, бурля и клокоча, – в глазах Великого Старца это всего лишь отбросы, мусор, грязь под ногами. Этот поток им продуман и сочтен слишком легким испытанием. И все же вы, выплеснутые сюда этой жижей, не погибшие люди. Хотя вы как бы сброшены со счетов, в то же время как бы и приближены к Нему Его неизъяснимой милостью, ибо она и есть то невозможное, что возможно только Великому Старцу, то абсолютно незаслуженное, ибо если бы милость была заслужена, она была бы не милостью, а вознаграждением. Милость – это и есть то самое игольное ушко, сквозь которое проходит не только верблюд, но и все, здесь собравшиеся и стенавшие под заклятием богатства. У Великого Старца последние становятся первыми, бедные – богатыми, и бедные будут взысканы его милостью, а богатые прокляты. Но кто ею взыскан, тому Божья милость не нужна, поскольку она ему дана изначально. И поэтому же за богатыми, проклятыми, сытыми остается право на Божью милость, которой они и будут увенчаны, поелику только они, отбросы человечества, действительно в ней нуждаются. Добро пожаловать в «Приют нищеты»! – так закончил свою речь Моисей Мелькер.
***
Мало-помалу они поняли, что никакой обслуги не будет, что им придется обходиться своими силами, что они обрушились в нищету. Поначалу робея, они внесли в дом свои вещи, начали помогать друг другу, таскать чемоданы, распределять комнаты, советоваться, исполнились благодарностью к Моисею Мелькеру, помогавшему им, такому же беспомощному, как они сами, и сплотились под руководством разбогатевшего и слегка впавшего в маразм английского фельдмаршала. Он поговорил по телефону с главой федерального военного ведомства, тот позвонил в столицу кантона дивизионному полковнику, и уже на следующий день прибыли два грузовика со всем необходимым. Потом каждый день приходило по грузовику. Оздоровительный аспект уступил место душеспасительному. Врачу, обычно в летнее время курировавшему пансионат, было отказано за ненадобностью, вода целебного источника использовалась как питьевая. Это было символом нищеты: у кого в кармане пусто, пьет не вино, а воду. Миллионеров и вдов-миллионерш охватило повальное увлечение жизнью бедняков: генеральные директора стелили постели, владельцы банков пылесосили, промышленные магнаты накрывали на стол в общем зале, крупные менеджеры чистили картошку, вдовы миллионеров готовили еду и трудились в прачечной, нефтяные шейхи и владельцы танкерных флотилий косили траву на газонах, пололи и перекапывали грядки, пилили, приколачивали, строгали, красили – и платили за такую жизнь огромные суммы. Возникли и проблемы, ибо работу, которую раньше выполняла деревня, теперь делали постояльцы, которые при этом улыбались, смеялись, напевали, дурачились, горланили и визжали. Для деревни это было трагедией, ведь прежде пансионат и деревня составляли единое экономическое целое. Учение Моисея Мелькера, которое он пропагандировал каждодневно при утренней и вечерней молитве, принесло счастье не деревне, а пансионату. Постояльцы занимались делом, а деревенские потеряли работу. Увлечение бедностью, предполагающее простую пищу, разорило деревенские кондитерские: вместо булочек и кексов им приходилось выпекать лишь простой хлеб. Кондитерские опустели. Пользование такси застопорилось, поездки гостей на знаменитые курорты кантона прекратились. Никто уже не покупал крестьянских шкафов, комодов и столов со стульями, а также больших и маленьких оленей. Кто хочет жить в бедности, не швыряет деньги на ветер.
Деревня утратила всякий экономический смысл. 15 октября пансионат закрылся.
Утешившиеся гости разъехались по домам, закаленные бедностью, которой вдоволь насладились, и вновь взвалили на себя груз своего богатства. Но и зимой деревне нечего было делать в пансионате. Если раньше сторожа нанимали в деревне, крестьянские дети играли в вестибюле и бегали по коридорам, а мужчины рыскали по винному погребу, теперь место сторожа занял здоровенный детина с каким-то странно застывшим лицом, который говорил по-немецки на цюрихском диалекте и гнал в три шеи всех, кто появлялся поблизости, ибо синдикат не без задней мысли приобрел пансионат при посредничестве «Швейцарского общества морали». Среди членов синдиката всегда находились люди, которым надо было на время исчезнуть. Раньше это не было проблемой:
кого слишком уж интенсивно разыскивала полиция, можно было без труда устранить: разве отыщут его на дне Гудзонова залива, реки Ист-ривер, озера Мичиган, а тем более Тихого океана? Синдикат действовал наверняка, там не терпели халтуры, но его методы отпугивали, первоклассные асы преступного мира, работающие без сучка без задоринки, стали редкостью, а иметь дело с дилетантами повредило бы реноме синдиката и снизило его годовой оборот. Так что пансионат был для синдиката находкой. Выжидали лишь начала зимнего сезона. Когда пансионат закрылся, туда сплавили профессионалов, находившихся в розыске ФБР. Асы-киллеры и звезды киднэппинга разместились в комнатах и роскошных апартаментах, где летом жили богачи. Благостное веселье нищеты сменилось томительной скукой, хотя прежний уют и роскошь обстановки были восстановлены. Синдикат знал, чем он обязан обеспечить своих, но не принял в расчет фон Кюксена. Тот хоть и был в курсе дела, но, живя в окружении шедевров искусства и литераторов из Санкт-Галлена и даже из Цюриха, которых он заманивал к себе всегда роскошно накрытым столом в замке у подножия Трех Сестер, прислал в пансионат книги по искусству и сочинения классиков.
Мафиози, еще владевшие итальянским, растерянно перелистывали «Божественную комедию», «Песнь о Роланде» или «Обрученные» Алессандро Мандзони. Ирландские гангстеры гасили сигары о переплет романа Джойса «Поминки по Финнигану», уголовники с Западного побережья пытались читать по слогам Шекспира и «Потерянный рай». Завзятые гангстеры, сидя в глубоких креслах, мрачно взирали друг на друга и швырялись фолиантами. Покидать стены пансионата им запрещено, их никто не должен видеть, официально пансионат был закрыт. Скука одолевала крутых парней. Телевидения в этом ущелье еще не было. Лишь завывание холодного ветра, за которым следовала метель, сменявшаяся мертвой тишиной последующих ночей, потом опять снегопад и опять мертвая тишина. За плотными шторами резались в карты, пили, курили, – в общем, зверея от безделья, мрачно убивали время. Летом пансионат вновь заполнился богачами, на этот раз еще более богатыми, а когда снова наступила зима, синдикат послал сюда двух специалистов высокой пробы, которые сделали катастрофу неизбежной. Натуры, высоко одаренные в своей области, особенно сильно разлагаются от скуки. Жертвой ее пала Эльзи, пятнадцатилетняя дочка деревенского старосты, в красной шапочке, красном пуловере и голубых джинсах, как-то ноябрьским холодным и бесснежным утром появившаяся перед дверью в кухню, стоя на тележке с бидоном молока, которую тащил огромный пес.
Джо-Марихуана и Джимми-Большой были самыми знаменитыми киллерами Североамериканского континента. Оба высокие и худощавые, но если первый пользовался известностью, то второй – дурной славой, первый был моралист, а второй – эстет. Джо-Марихуана был обязан своим прозвищем манере засовывать в мертвые уста каждой своей жертвы самокрутку с марихуаной, – не потому, что сам курил марихуану, а потому, что хотел дать знать всем: покойник был плохой человек. Кроме того, он прикреплял к груди своих жертв записку, в которой сообщал, на каком основании их прикончил. Однако никогда не указывал истинную причину, известную только синдикату, а называл ту, которой – при его репутации – было достаточно, чтобы брать кого-то в перекрестье нитей оптического прицела: изменял жене, не чтил мать, атеист, скупердяй, педераст, коммунист и т. д. Из-за этого журнал «Тайм», объявивший Джо-Марихуану человеком года, написал, что тот по своим моральным принципам, в сущности, мог бы пристрелить всех, живущих в Соединенных Штатах.
Оставалось загадкой, почему полиции никак не удавалось его схватить. После очередного убийства он вел себя крайне легкомысленно, хотя в то же время и остроумно. И шел на все, чтобы оставить на трупе свой знак, даже если для этого надо было пробраться в дом скорби, в морг судебных медиков или еще куда-нибудь. Никто из его «клиентов» не был защищен от него и после смерти.
Даже когда полиция эксгумировала тело Пепе Рунцеля по заявлению его жены, утверждавшей, что ее муж не покончил с собой, и гроб открыли, то обнаружили в зубах у Пепе самокрутку, а на груди – записку: «Хозяин борделя». В противоположность Джо Большой Джимми не был популярен, более того, полиция долгое время сомневалась, что такой вообще существует, считала, что речь идет о нескольких преступниках. Для Джимми жертвы были безразличны, его интересовала сложность задачи. Его жертвы находили в запертых изнутри кабинках общественных туалетов, в охраняемых полицией больничных палатах, якобы спящими в салонах первого класса самолетов или же сникшими в своих креслах сената или конгресса. Исполнив свою задачу, он укрывался в каком-нибудь борделе и сидел там часто неделями, время от времени отпуская какое-нибудь замечание или проговариваясь во сне, так что полиция мало-помалу утвердилась во мнении, что Большой Джимми действительно существует. Узнав об этом, синдикат предпочел на зиму укрыть его вместе с Джо в пансионате. Заточение далось моралисту легко, а эстету тяжко. Джо стремился к духовной концентрации, Джимми – к эмоциональной разрядке, первый жаждал медитации, второй – женщин. Джо время от времени исчезал ночью, чего никто не замечал, сидел на стропилах полуразвалившейся церкви или в одной из комнат пустого дома священника. Большой Джимми подкарауливал девочку, дважды в неделю доставлявшую в пансионат молоко, – короткие темные, небрежно причесанные волосы, голубые глазки, простодушная и свежая, не подозревающая, что сквозь щели закрытых ставней за ней следят закоренелые преступники, изнывающие от похоти и приговоренные к противоестественному воздержанию.
***
Так что ничего избежать было нельзя. Большой Джимми хотел лишь опередить других, а Джо только пытался ему помешать, поэтому, когда все стали чесать об Эльзи языки, он и пригрозил, что свернет шею любому, кто станет приставать к девочке. Но оба они не приняли в расчет пса. А тот, стараясь защитить хозяйку, перевернул тележку с бидоном и вцепился зубами в зад Джо, пытавшегося спасти девочку, в то время как Большой Джимми валялся с ней в луже молока, а в лесу над пансионатом кто-то пьяным голосом громко декламировал:
И милый лебедь,
Пьян поцелуем,
Голову клонит
В священно-трезвую воду [2].
Крику и воплей хватало, причем не разобрать было, кто больше кричал и вопил – Джо, Джимми или девочка. Наконец Джимми скрылся в доме, а девочка убежала вниз по склону. Пес же не отпускал Джо, он с такой силой вгрызся ему в зад, что даже сторож Ванценрид не смог оторвать. Только бандит по кличке Алый Цветочек освободил Джо от озверевшего пса, разрядив в него свой кольт Магнум фирмы «Смит и Вессон», хотя в самого пса и не попал: тот пастью схватил пистолет и помчался вниз по склону, таща за собой перевернутую тележку.
Ванценрид позвонил фон Кюксену. Барон погрузился в раздумье. Его сделки обрели недавно новый оттенок. Став членом синдиката, он начал продавать наряду с подделками, про которые туманно намекал, что они, вероятно, могут оказаться подлинниками, также и настоящие подлинники, утверждая, что они поддельные. Продавал он их только тем, кто навел справки в синдикате и знал, что картины эти подлинные, но краденые, зачастую из вилл тех, кто летом приезжал сюда утешаться от тоски богатства весельем нищеты.
Фон Кюксен подумал, не стоит ли сообщить о происшедшем на Минерваштрассе, затем решил действовать самостоятельно. Около полудня к пансионату подкатил «эстон мартин» и два «кадиллака». Из «эстона» вышел фон Кюксен, из «кадиллаков» два его приемных сына. Барон – светловолосый господин с моноклем, поблескивающим в глазу, в белых перчатках, с сукой породы доберман на поводке – впервые прибыл в пансионат. Ванценрид провел его в вестибюль.
– Мне следовало бы, собственно, позвонить в Цюрих, – сказал Ванценрид.
– Следовало ли? – переспросил барон.
– Таков приказ, признался Ванценрид.
– Почему ослушался? – пожелал уточнить барон.
Ванценрид забормотал, мол, Лихтенштейн ближе и потому он подумал…
– Осел не думает, а повинуется, – отрезал барон: он почувствовал, что сторож врет.
На диване лежал кверху задом Джо-Марихуана и стонал.
– Где остальные? – спросил фон Кюксен, и, поскольку Ванценрид ничего не ответил, барон приказал громким и властным голосом:
– Всем явиться!
Вестибюль медленно заполнился хмурыми субъектами, кое-кто из гангстеров прихватил с собой автомат. Видимо, что-то не ладилось. Использовать зимой пансионат как укрытие было гениальной идеей то ли «трубочиста» в пентхаузе на берегу Гудзона, то ли адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль», но надо было бы заранее предусмотреть возможность происшествия, о котором сообщил Ванценрид. Следовало учесть скуку как негативный фактор. Может, «трубочист» в Нью-Йорке или адвокаты с Минерваштрассе хотели таким способом сдать всю банду. А может, просто не предусмотрели скуку, может, он сам, фон Кюксен, виноват в происшедшем, прислав сюда книги классиков. Боже мой, какие у них физиономии, эти не могли не озвереть со скуки. Может, стоило бы все же известить троих Рафаэлей, но, с другой стороны, может, они как раз и хотели, чтобы он действовал самостоятельно, может, адвокатская контора на Минерваштрассе 33/а хотела, чтобы он вызвал полицию. Но тогда он, барон фон Кюксен, взявший в аренду пустой пансионат, сгорит ярким пламенем. Нужно поскорее вынуть шею из петли. В Нью-Йорке он кое-чему научился. И второй раз не допустит, чтобы синдикат обвел его вокруг пальца. Джо-Марихуана застонал.
Граф приблизился к нему. Рана и впрямь была нешуточная. Видимо, пес был настоящий кровопийца. Барон спросил, что он мог бы сделать для Джо, о кантональной больнице, пожалуй, не может быть и речи.
– Боже упаси, – простонал Джо и назвал частную клинику в Асконе на улице делла Коллина.
Но пес-кровопийца как-никак укусил человека, да и девочка была изнасилована.
Удивительно, что полиция до сих пор не явилась. Оставался лишь один выход.
Барон взял с собой добермана для своей личной безопасности, теперь собака поможет ему выпутаться из неприятного положения, в котором он оказался по милости синдиката. Закурил сигарету, огляделся и спросил:
– Кто?
Молчание.
Барон остановил взгляд на Ванценриде и приказал:
– Кругом!
Ванценрид повернулся к нему спиной.
Барон приказал:
– Спустить штаны!
Ванценрид повиновался.
Барон приказал:
– Нагнуться!
Ванценрид нагнулся. И тут его осенило. Он догадался, что скоро его будут оперировать во второй раз, но не там, где в первый. Догадка оказалась верной. Доберман впился в него зубами. Барон позвонил по телефону и сообщил местному полицейскому, что пес деревенского старосты укусил сторожа пансионата. Сторож сильно пострадал. Полицейский был не в курсе, что удивило фон Кюксена, – может, и не стоило натравливать Берту – так звали суку – на сторожа. Он посоветовал господам – так он выразился – запереться в погребе, сел вместе с доберманом в машину и вернулся к себе в Лихтенштейн. Оскар отвез Ванценрида в кантональную больницу, а Эдгар, бледный как смерть, на втором «кадиллаке» повез Джо в Аскону. «Господа» последовали совету барона.
***
Между тем Эльзи уже давно была дома. Староста Претандер колол дрова в сарае.
Человек он был замкнутый и грубоватый, но упорный, на его круглом как блин лице бросались в глаза густые пшеничные усы, а жесткие волосы на голове топорщились, как стерня. Он был бы веселым человеком, родись у него сын. Но родилась дочка. Жена давно умерла, кроме Эльзи, у него никого не было, а Эльзи – девочка, и потому он был груб и резок с ней, так что при виде ее лишь спросил, где пес, где Мани, и не обратил особого внимания на уклончивость ответа – не знаю. Решил, что пес никуда не денется, и когда тот явился с кольтом «Смит и Вессон» в пасти, с грохотом волоча за собой перевернутую тележку, он подумал только: слава Тебе, Господи, с Мани ничего не случилось, видать, вспугнул браконьера, хороший пес, умный. И даже не заметил, что Мани вернулся домой без бидона.
Около двух часов пополудни полицейский Лустенвюлер въехал в деревню на джипе. Полицейским он сделался лишь благодаря протекции своего отца, правительственного советника Лустенвюлера, поскольку был на 15 сантиметров ниже нормы. Но всю свою жизнь он ровно ничего не делал, только жрал, а потому и хотел стать полицейским или сторожем на железной дороге, чтобы и впредь ничего не делать, кроме как жрать. Но поскольку железная дорога наотрез отказала, оставалась одна полиция, где его в конце концов сплавили на отдаленный полицейский участок в ущелье Вверхтормашки, что в двенадцати километрах от деревни. Лустенвюлер притормозил перед домом старосты, но не вышел из джипа, а только посигналил. Огромная голова Мани высунулась из конуры и вновь скрылась. Дверь дома распахнулась, на крыльцо вышел староста.
– Привет, – поздоровался с ним полицейский.
– Чего надо? – спросил староста.
Из конуры опять появилась голова Мани.
– Ничего, – ответил полицейский.
– Значит, и говорить не о чем, – буркнул староста и вернулся в дом. Из конуры вылез Мани, потянулся и потрусил к джипу. Лустенвюлер вдруг перепугался и со страху окаменел за рулем. Пес обнюхал джип, повернулся и трусцой вернулся в конуру. Лустенвюлер посигналил. Еще раз и еще. Староста вновь вышел из дома.
– Теперь что? – спросил он.
– Надо с тобой поговорить, – ответил полицейский.
– Тогда входи, – сказал староста и хотел было вернуться в дом.
– Не могу, – замялся полицейский. – Твой пес…
– Что – Мани? – спросил староста. Пес опять вылез из конуры.
– Он кусается, – выдавил Лустенвюлер, с опаской глядя на приближающегося пса.
– Чушь, – отрезал староста. Пес завилял хвостом, неожиданно прыгнул в джип и облизал Лустенвюлеру лицо.
– Мани, на место! – спокойно скомандовал староста.
Пес поплелся в конуру.
– Видишь, какой послушный, – заметил староста.
Но Лустенвюлер настаивал на своем:
– Он укусил сторожа в пансионате.
Из дома вышла Эльзи.
– Неправда, – сказала она, – неправда, на меня напали двое парней, один из них меня… в луже молока… Лустенвюлер видит, как я выгляжу, вся взлохмаченная и исцарапанная. Только отец ничего не видит. А пес укусил второго.
– Девка, – набросился на Эльзи староста, – что там у вас стряслось?
– Бидон перевернулся, – сказала Эльзи, – и я с первым парнем повалилась в лужу…
Староста вошел в дом и вынес кольт.
– Его принес Мани, – сказал он и опять накинулся на Эльзи: – А ты заткнись, пес имел дело с браконьером.
– Нет, со сторожем, – гнул свое Лустенвюлер. – Мне позвонили из пансионата.
– Потом спросил: – А что, черт побери, случилось в луже молока? Полиция должна знать все.
– То и случилось, что должно было случиться в луже молока, это и полиция может сообразить, – ответила Эльзи.
Лустенвюлер задумался.
– Ты так полагаешь? – спросил он, помолчав.
– Не задавай глупых вопросов, – отрезала Эльзи.
– Так, значит, парней было двое? – опять спросил Лустенвюлер.
– Двое, – спокойно подтвердила Эльзи и вошла в дом.
– Двое, – повторил полицейский и покачал головой.
– Эльзи несет чушь, – сказал староста.
– Странно, – пробормотал Лустенвюлер и поехал вместе со старостой в пансионат.
***
Главный вход был заперт, дверь на кухню тоже, рядом они обнаружили лишь пустой бидон и остатки пролитого молока. Покричали. Никто не появился.
– Странно, – опять пробормотал полицейский, после чего оба поехали в участок. За двадцать с лишним лет службы в полиции Лустенвюлер превратил свой офис в кухню: стены увешаны колбасами и окороками, во всех углах что-то булькало, варилось, жарилось, кипело, мариновалось, столы завалены фаршем, луком, чесноком, зеленью, крутыми яйцами, кочанами салата вперемешку с полицейскими донесениями, фотографиями преступников, наручниками и револьвером, а также заставлены открытыми банками с тунцом, сардинами и анчоусами.
– Я приготовил мясной суп с сельдереем, репчатым луком, чесноком и белокочанной капустой, – сказал Лустенвюлер и налил себе полную тарелку из клокочущей на плите кастрюли, потом поставил ее на письменный стол и начал есть, прерываясь только для того, чтобы печатать на машинке протокол, а также налить себе вторую, а потом и третью тарелку супа. Затем он взял в руки готовый протокол, пробежал его глазами, стряхнул с листа брызги супа и сказал старосте, чтобы тот подписал свои показания. Потом отрезал кусок сала от висевшего на стене окорока. В эту минуту в дом вошел расфранченный и благоухающий Оскар фон Кюксен.
– Пса надо ликвидировать, – категорически потребовал он.
– Да кто вы такой? – осведомился Лустенвюлер, жуя сало.
– Представитель лица, взявшего в аренду пансионат, – ответствовал Оскар.
– Это который проповедует «Блаженны нищие»? – спросил Лустенвюлер, продолжая жевать.
– Нет, тот арендовал пансионат на лето, – ответил Оскар. – Зимой его арендует мой отец, барон фон Кюксен.
– Странно, – опять пробормотал Лустенвюлер, жуя. – Он ведь из Лихтенштейна.
– Пса надо ликвидировать, – повторил свое требование Оскар.
– Мани ни в чем не виноват, – подал голос Претандер. – Я – староста деревни.
Пес принадлежит мне.
– Он прокусил зад моему сторожу, – заявил Оскар.
– Из-за того, что мою Эльзи изнасиловали, – выпалил староста. Это у него как-то само собой вырвалось, причем он отнюдь не верил в то, что сказал.
– Странно, – в третий раз пробормотал Лустенвюлер.
– Пес вернулся домой с кольтом в пасти, – сказал староста, – марки «Смит и Вессон».
– Кому пес вцепился в зад, тот не станет вытаскивать кольт и насиловать девчонку, – возразил Оскар, а Лустенвюлер в это время намазал хлеб маслом и положил сверху ломтик сала. – Если девчонка утверждает, – продолжал Оскар, – что пес вцепился в другой зад, а не в зад сторожа, то я могу лишь заметить, что этот второй, столь же истерзанный зад мог быть обнаружен, но его нет в наличии.
– Если то был браконьер, – взорвался наконец староста, – то его зад, естественно, исчез вместе с ним, и Мани не в чем винить. А вот с пансионатом дело нечисто: если там, кроме сторожа, никого нет, почему он один выпивает два бидона молока в неделю, столько одному не осилить.
– С таким скандалистом, как вы, я не намерен более дискутировать, – отрезал Оскар. – Имеет место нанесение тяжелой травмы, мы подадим на вас в суд. – С этими словами он вышел, сел в «кадиллак» и укатил в пансионат.
– Ты все еще утверждаешь, что Эльзи изнасиловали? – жуя, спросил Лустенвюлер.
– Меня интересует только пес, – ответил староста. – Пес не виноват.
– Но он не виноват только в том случае, если Эльзи действительно изнасилована, – возразил Лустенвюлер. – Тогда имеют место развратные действия, и я должен подать в суд. Где-то у меня есть еще одна банка бобов.
– Ладно, – кивнул староста. – Подавай.
– На кого? На сторожа? – спросил Лустенвюлер, роясь в куче банок в дальнем углу, причем несколько банок с грохотом раскатилось по полу.
– Не на сторожа, а на браконьера, – возразил староста. – Но Мани не виноват.
– Прекрасно, как тебе будет угодно, – заметил Лустенвюлер, – но я должен внести в протокол и то, что сказал представитель лица, взявшего в аренду пансионат. Я тут один, мне понадобится на составление протокола несколько дней, так что известят тебя нескоро.
– Но ты напишешь и про то, что Мани укусил браконьера? – спросил староста.
– И браконьера, и сторожа, – ответил Лустенвюлер и открыл банку с бобами. – Но в наличии у нас только один укушенный, а должно быть два. Чертовски сложно все это изложить на бумаге.
– А если ты ничего не напишешь? – спросил староста.
– Тогда задница сторожа и пес старосты будут в полном порядке, – ответствовал Лустенвюлер, вываливая бобы в кастрюлю с мясным супом.
– Вот ничего и не пиши, – заключил староста и пошел домой.
Однако он не учел соображений барона фон Кюксена, а тот не учел характера старосты. Для барона все происшествие было верхом глупости. Он был убежден, что либо «трубочист», либо клиент Рафаэлей, либо же они оба, если вообще они не одно и то же лицо, заманили его в ловушку, тем более что на Минерваштрассе 33/а его встретили не три Рафаэля, а три других господина, все трое – неимоверной толщины и различались лишь двойным, тройным и четверным подбородками. Двойной подбородок заявил, что барону надлежало немедленно информировать их, тройной – что барон испортил все дело бредовой идеей натравить еще и псину, а четверной приказал, чтобы фон Кюксен сам загладил причиненный ущерб. Кроме того, барону сразу же показалось, что дом по Минерваштрассе 33/а выглядит как-то иначе, чем прежде, пожалуй, еще обшарпаннее.