– Ты ошибаешься, – сказал Берлах, стоя на утренней площади, старый и мерзнущий. – Ты меня не убьешь. Я единственный, кто знает тебя, и поэтому я единственный, кто может судить тебя. Я осудил тебя, Гастман, я приговорил тебя к смерти. Ты не переживешь сегодняшнего дня. Палач, которого я выбрал, сегодня придет к тебе. Он тебя убьет, это нужно, наконец, сделать во имя бога.
Гастман вздрогнул и пораженно уставился на старика, но тот повернулся и зашагал к вокзалу, сунув руки в карманы пальто, не оборачиваясь, вошел в темное здание, медленно заполнявшееся людьми.
– Глупец ты! – закричал Гастман вслед комиссару, закричал так громко, что некоторые прохожие обернулись. – Глупец!
Но Берлаха уже не было видно.
День, который все больше заявлял о себе, был ясным и светлым, солнце, похожее на безукоризненный шар, бросало резкие и длинные тени, лишь немного сокращая их по мере того, как поднималось все выше. Город лежал как белая раковина, впитывая свет, глотая его своими улочками, чтобы ночью выплюнуть его сотнями огней, – чудовище, рождавшее все новых людей, разлагавшее их, хоронившее. Все лучистей становилось утро, сияющий щит над замирающим звоном колоколов. Бледный от света, падающего от каменной стены, Чанц ждал целый час. Он беспокойно шагал взад и вперед под арками кафедрального собора, смотрел вверх на дикие рожи извергателей воды, глазевших на тротуар, залитый солнцем. Наконец портальные двери распахнулись, хлынул мощный поток людей, проповедь читал Люти, но Чанц сразу заметил белый плащ.
Анна шла ему навстречу. Она сказала, что рада его видеть, и протянула ему руку. Они пошли вверх по Кесслергассе, посреди возвращавшейся из церкви толпы, окруженные молодыми и старыми людьми – тут профессор, там по воскресному расфранченная жена булочника, там два студента с девушкой, несколько дюжин чиновников, учителей, все аккуратные, умытые, все голодные и радующиеся предстоящей праздничной трапезе. Они достигли площади Казино, пересекли ее и спустились в Марцили. На мосту они остановились.
– Фрейлейн Анна, – сказал Чанц, – сегодня я поймаю убийцу Ульриха.
– А разве вы знаете, кто его убил? – спросила она удивленно.
Он посмотрел на нее. Она стояла перед ним, бледная и хрупкая.
– Думаю, что знаю, – сказал он. – Станете ли вы для меня, когда я его поймаю, – тут он запнулся, – тем же, кем были вашему погибшему жениху?
Анна ответила не сразу. Она плотней натянула плащ, словно замерзла. Подул легкий ветерок, растрепал ее светлые волосы. Она сказала:
– Пусть будет так.
Они пожали друг другу руки, и Анна пошла к противоположному берегу. Он смотрел ей вслед. Ее белый плащ светился между стволами берез, нырял в гущу прохожих, снова выплывал и, наконец, исчез. Тогда он направился к вокзалу, где оставил машину. Он поехал в Лигерц. Было около полудня, когда он прибыл туда; ехал он медленно, иногда останавливался, закуривал, бродил по полям, возвращался к машине и ехал дальше. В Лигерце он поставил машину у вокзала и пошел вверх в сторону церкви. Он успокоился. Озеро было темно-синим, виноградники опали, и земля в междурядьях была коричневой и рыхлой. Но Чанц ничего не видел и ничем не интересовался. Он поднимался вверх безостановочно и равномерно, не останавливаясь и не оглядываясь. Дорога вела круто в гору, обрамленная белой стеной, виноградник за виноградником оставались позади. Чанц подымался все выше, спокойно, медленно, непоколебимо, сунув правую руку в карман. Иногда дорогу перебегала ящерица, ястребы взмывали в небо, земля дрожала в море солнечного огня, словно было лето; он неудержимо шел вверх. Потом он вошел в лес, оставив виноградники позади. Стало прохладней. Между стволами светились белые юрские скалы. Он подымался все выше, не сбиваясь с ровного шага, непрестанно продвигаясь все дальше; он вступил на поля. Это были пашни и луга, дорога стала более пологой. Он прошел мимо кладбища, прямоугольника, обнесенного каменной оградой, с широко раскрытыми воротами. Одетые в черное женщины ходили по дорожкам, старый, сгорбленный старик смотрел вслед проходящему, который, не останавливаясь, продолжал свой путь, опустив правую руку в карман пальто.
Он достиг Преля, прошел мимо гостиницы «Медведь» и повернул в сторону Ламбуэна. Воздух над плоскогорьем был неподвижен и чист. Предметы, даже самые отдаленные, вырисовывались необыкновенно четко. Лишь вершина Шассераля была покрыта снегом, все остальное светилось светло-коричневым цветом, прерываемым белизной стен и красным цветом крыш, черными полосами пашен. Равномерно шагал Чанц вперед; солнце светило ему в спину и отбрасывало его тень впереди него. Дорога пошла под уклон, он приближался к лесопилке, теперь солнце светило сбоку. Он шагал дальше, ни о чем не думая, ничего не замечая, охваченный одной волей, обуреваемый одной страстью.
Где-то залаяла собака, подбежала к нему, обнюхала, неустанно движущегося вперед, снова исчезла. Чанц все шел, неизменно держась правой стороны дороги, шаг за шагом, ни медленней, ни быстрей, приближаясь к дому, уже виднеющемуся среди коричневых пашен, окруженному голыми тополями. Чанц сошел с дороги и зашагал по пашне. Ноги его вязли в теплой земле непаханого поля, он шел вперед. Он достиг ворот. Они были открыты, и Чанц вошел вб Двор. Там стояла американская машина, но Чанц не обратил на нее внимания.
Он подошел к входной двери. Она тоже была открыта. Чанц вошел в прихожую, отворил вторую дверь и вошел в холл, занимавший весь нижний этаж. Чанц остановился. Из окон падал резкий свет. Перед ним, в каких-нибудь пяти шагах, стоял Гастман, рядом с ним его слуги-великаны, неподвижные и угрожающие, двое мясников. Все трое были в пальто, все трое готовые к отъезду, чемоданы громоздились рядом.
– Значит, это вы, – произнес Гастман и слегка удивленно посмотрел на спокойное, бледное лицо полицейского в распахнутых дверях.
И тут он засмеялся:
– Так вот что имел в виду старик! Ловко, очень ловко! – Глаза Гастмана были широко раскрыты и искрились неестественным весельем.
Спокойно, не проронив ни слова, даже почти медленно, один из мясников вынул револьвер из кармана и выстрелил. Чанц почувствовал удар в левую ключицу и бросился в сторону. Потом он выстрелил три раза, выстрелил в замирающий, словно в пустом бесконечном пространстве, смех Гастмана.
* * *
Вызванные Чанцем по телефону, прибыли Шар-нель из Ламбуэна, Кленин из Тванна, а из Биля наряд полиции. Чанца нашли истекающим кровью рядом с тремя трупами, один из выстрелов задел ему левую руку. Схватка была, по-видимому короткой, но каждый из троих убитых успел выстрелить. У каждого из них нашли револьвер, один из слуг еще сжимал его в руке. Что происходило после прибытия Шарнеля, Чанц уже не видел. Когда врач из Невилля его перевязывал, он дважды терял сознание; но раны оказались неопасными.
Позже пришли жители деревни, крестьяне, рабочие, женщины. Двор был полон народа, и полиция оцепила его, но одной девушке удалось прорваться в холл, где она, рыдая, бросилась на труп Гастмана. Это была официантка, невеста Шарнеля. Он стоял тут же, красный от ярости. Потом Чанца понесли среди расступившихся крестьян к машине.
– Вот они лежат, все трое, – сказал Лутц на следующее утро и указал, на трупы, но в голосе его не было триумфа, он звучал печально и устало.
Фон Швенди в замешательстве кивнул. Полковник по поручению своего клиента ездил с Лутцем в Биль. Они вошли в помещение, где лежали трупы. Сквозь маленькое зарешеченное оконце падал косой луч света. Оба стояли в пальто и мерзли. У Лутца были красные глаза. Всю ночь он занимался дневниками Гастмана, неразборчивыми документами со стенографическими записями.
Лутц глубже засунул руки в карманы.
– Вот мы, люди, из боязни друг друга строим государства, фон Швенди, – снова начал он тихим голосом, – окружаем себя стражами всякого рода, полицейскими, солдатами, общественным мнением, а что толку в этом? – Лицо Лутца исказилось, глаза его вышли из орбит, он засмеялся пустым блеющим смехом в этом помещении, голом и бедном. – Достаточно одного пустоголового во главе крупной державы, национальный советник, и нас не станет, достаточно одного Гастмана – и вот уже цепи наши разорваны, форпосты обойдены.
Фон Швенди понимал, что лучше было бы вернуть следователя на землю, но не знал толком, как это сделать.
– Всевозможные люди используют наши круги прямо-таки бессовестно, – произнес он наконец. – Это неприятно, чрезвычайно неприятно.
– Никто ни о чем не подозревал, – успокоил его Лутц.
– А Шмид? – спросил национальный советник, обрадованно ухватившись за эту тему.
– Мы нашли у Гастмана папку, принадлежавшую Шмиду. В ней были данные о жизни Гастмана и предположения о его преступлениях. Шмид пытался уличить Гастмана. Делал он это как частное лицо. Ошибка, за которую он поплатился; доказано, что Гастман велел убрать Шмида; Шмида, по-видимому, убили из оружия, которое один из слуг держал в руке, когда Чанц его застрелил.
Обследование оружия подтвердило это предположение. Причина убийства тоже ясна: Гастман боялся, что Шмид его разоблачит. Шмид должен был бы довериться нам. Но он был молод и честолюбив.
В покойницкую вошел Берлах. Когда Лутц увидел старика, он стал меланхоличным и снова спрятал руки в карманы.
– Что ж, комиссар, – сказал он, переступая с ноги на ногу, – хорошо, что мы встретились здесь. Вы вовремя вернулись из своего отпуска, да и я не опоздал сюда со своим национальным советником. Покойники поданы. Мы много спорили, Берлах, я стоял за сверххитрую полицию со всякими штучками, охотно снабдил бы ее даже атомной бомбой, а вы, комиссар, были скорее за более человечную, за своего рода отряд сельских жандармов, сформированный из простодушных дедушек. Покончим с этим спором. Мы оба были неправы, Чанц доказал это нам простым револьвером, совсем не научным способом. Я не желаю знать, как он это сделал. Ну хорошо, пусть это была самооборона, мы должны ему верить, и мы можем ему верить. Результат стоит того, как говорится, убитые тысячу раз заслуживают смерти, а если бы все шло по-научному, нам сейчас пришлось бы шпионить за чужими дипломатами. Чанца мне придется повысить; а мы оказались ослами, мы оба. Дело Шмида закончено.
Лутц опустил голову, смущенный загадочным молчанием старика, ушел в себя, снова вдруг превратился в корректного, добросовестного чиновника, откашлялся и, заметив все еще смущенного фон Швенди, покраснел, потом он медленно вышел, сопровождаемый полковником, скрылся в темноте какого-то коридора, оставив Берлаха одного. Трупы лежали на носилках, покрытые черными покрывалами. С голых серых стен шелушилась штукатурка. Берлах подошел к средним носилкам и открыл лицо мертвеца. Это был Гастман. Берлах стоял, слегка склонившись, все еще держа в левой руке черную ткань. Молча смотрел он на восковое лицо покойника, на еще сохранившие усмешку губы; глазные впадины стали теперь еще глубже, но ничего страшного не таилось больше в этих пропастях. Так они встретились в последний раз, охотник и его дичь, лежавшая приконченной у его ног. Берлах предчувствовал, что жизнь обоих достигла конца, и его взгляд еще раз проник сквозь годы, его мысль еще раз проделала путь по таинственным ходам лабиринта, представлявшего собой жизнь их обоих. Теперь между ними не осталось ничего, кроме беспредельности смерти, судьи, приговором которого было молчание. Берлах все еще стоял, склонившись, и бледный свет камеры падал на его лицо и руки, играл и на покойнике, одинаковый для обоих, созданный для обоих, примиряя обоих. Молчание смерти опустилось на него, проникло внутрь, но не дало ему успокоения, как тому, другому. Мертвые всегда правы. Берлах медленно покрыл лицо Гастмана. Последний раз он видел его: отныне его враг принадлежал могиле. Одна только мысль владела им долгие годы: уничтожить того, кто теперь лежал у его ног в голом сером помещении, покрытый осыпающейся штукатуркой, словно легким, редким снегом; и теперь старику не оставалось ничего другого, кроме как устало накрыть труп, смиренно просить о забвении, единственной милости, могущей смягчить сердце, изглоданное неистовым огнем.
В тот же день, ровно в восемь, Чанц вошел в дом старика в Альтенберге, срочно вызванный им к этому часу. К его удивлению, дверь отворила молодая служанка в белом переднике, а когда он вошел в коридор, из кухни доносился шум кипящей воды, приготовления пищи, звон посуды. Служанка сняла с него пальто. Левая его рука была на перевязи; тем не менее он приехал в машине.
Девушка открыла перед ним дверь в столовую, и Чанц замер на пороге: стол был торжественно накрыт на две персоны. В подсвечнике горели свечи, в конце стола сидел Берлах в кресле, освещенный неярким красным светом, являя собой картину непоколебимого спокойствия.
– Садись, Чанц, – сказал старик своему гостю и указал на второе кресло, придвинутое к столу. Чанц сел, оглушенный.
– Я не знал, что приглашен на ужин, – произнес он наконец.
– Мы должны отпраздновать твою победу, – ответил спокойно старик и немного отодвинул подсвечник в сторону, так что они могли без помех смотреть друг другу в лицо. Потом он хлопнул в ладоши. Дверь отворилась, и статная полная женщина внесла поднос, до краев уставленный сардинами, раками, салатами, огурцами, помидорами, горошком, майонезом и яйцами, холодной закуской, курятиной и лососиной. Старик положил себе всего. Чанц, который видел, какие огромные порции накладывал себе этот человек с больным желудком, от изумления положил себе лишь немного картофельного салата.
– Что мы будем пить? – спросил Берлах. – Ли-герцского вина?
– Хорошо, лигерцского, – ответил Чанц как во сне…Служанка налила вина, Берлах начал есть, взял себе хлеба, проглотил лососину, сардины, красное мясо раков, закуску, салаты, майонез, холодное жаркое, ударил в ладоши, потребовал еще. Чанц, остолбенев, все еще не управился со своим картофельным салатом. Берлах велел наполнить свой стакан в третий раз.
– А теперь паштеты и красное нойенбургское вино, – распорядился он. Им сменили тарелки, Берлах велел положить себе три паштета, начиненные гусиной печенкой, свининой и трюфелями.
– Но вы же больны, комиссар, – произнес он, наконец, робко.
– Не сегодня, Чанц, не сегодня. Я праздную, потому что, наконец, уличил убийцу Шмида!
Он выпил второй стакан красного вина и принялся за третий паштет, без передышки жуя, жадно поглощая дары этого мира, непрерывно работая челюстями, словно дьявол, утоляющий неутолимый голод. На стене плясала, увеличенная вдвое, дикая тень его фигуры, отражая сильные движения его рук, наклон головы, подобно танцу торжествующего негритянского вождя. Чанц с ужасом следил за жутким представлением, даваемым этим смертельно больным человеком. Он сидел неподвижно, не притрагиваясь к еде, не взяв ни кусочка в рот, даже не пригубив стакана. Берлах велел подать себе телячьи отбивные, рис, жареную картошку, зеленый салат и шампанского. Чанц дрожал.
– Вы притворяетесь, – прохрипел он. – Вы не больны!
Берлах ответил ему не сразу. Сначала он засмеялся и занялся салатом, смакуя каждый листик в отдельности. Чанц не решался вторично обратиться с вопросом к жуткому старику.
– Да, Чанц, – произнес, наконец, Берлах, и глаза его дико засверкали. – Я притворялся. Я никогда не был болен, – и он сунул себе кусок телятины в рот, продолжая есть, безостановочно, ненасытно.
И тут Чанц понял, что попал в коварную ловушку и теперь она захлопнулась.
Он покрылся холодным потом. Ужас охватывал его все сильней. Он понял свое положение слишком поздно, спасения не было.
– Вы все знаете, комиссар, – произнес он тихо.
– Да, Чанц, я все знаю, – произнес Берлах твердо и спокойно, не повышая голоса, словно речь шла о чем-то второстепенном. – Ты убийца Шмида. – Потом он схватил бокал шампанского и опорожнил его единым духом.
– Я всегда чувствовал, что вы это знаете, – простонал он еле слышно.
Старик и бровью не повел. Казалось, его ничего больше не интересует, кроме еды; немилосердно наложил он себе вторично тарелку риса, полил его соусом, взгромоздил сверху телячью отбивную. Еще раз Чанц попытался спастись, дать отпор этому дьявольскому едоку.
– Ведь пуля, сразившая Шмида, из того револьвера, который нашли у слуги, – упрямо заявил он.
Но в голосе его звучало отчаяние.
В прищуренных глазах Берлаха блеснули подозрительные молнии.
– Вздор, Чанц. Ты отлично знаешь, что твой револьвер слуга держал в руке, когда его нашли. Ты сам сунул его убитому в руку. Лишь открытие, что Гастман был преступником, помешало разгадать твою игру.
– Этого вы никогда не сможете доказать! – отчаянно сопротивлялся Чанц.
Старик потянулся на стуле, уже не больной и слабый, а могучий и спокойный, воплощение нечеловеческого превосходства, тигр, играющий со своей жертвой, и выпил остаток шампанского. Потом он велел неустанно сновавшей взад и вперед служанке подать сыр; с сыром он ел редиску, соленые огурцы, мелкий лук. Все новые и новые блюда поглощал он, словно в последний раз, в самый последний раз отведывал то, что дарит земля человеку.
– Неужели ты все еще не понял, Чанц, – сказал он наконец, – что ты уже давно доказал мне свое преступление? Револьвер был твой: ведь в собаке Гастмана, которую ты застрелил, чтобы спасти меня, нашли пулю от того же оружия, которое принесло смерть Шмиду: от твоего револьвера. Ты сам представил нужные мне доказательства. Ты выдал себя, когда спасал мне жизнь.
– Когда я спасал вам жизнь! Вот почему я не обнаружил потом этой твари, – ответил Чанц механически. – Вы знали, что у Гастмана был такой пес?
– Да. Я обмотал свою левую руку одеялом.
– Значит, вы и здесь устроили мне ловушку, – произнес убийца почти беззвучно.
– Да, и здесь. Но первое доказательство ты дал в пятницу, когда повез меня в Лигерц через Инс, чтобы разыграть комедию «с синим Хароном». Шмид в среду поехал через Цолликофен, это мне было известно, так как он останавливался в ту ночь у гаража в Люссе.
– Откуда вы могли это знать? – спросил Чанц.
– Очень просто – я позвонил по телефону. Тот, кто в ту ночь проехал через Инс и Эрлах, и был убийцей: ты, Чанц. Ты ехал со стороны Гриндсльвальда. В пансионате Айгер тоже есть синий «мерседес». В течение недель ты наблюдал за Шмидом, выслеживал каждый его шаг, завидуя его способностям, его успеху, его образованности, его девушке. Тебе было известно, что он занимается Гастманом, тебе было даже известно, когда он его навещает, но тебе было неизвестно зачем. И вот тебе случайно попалась в руки его папка с заметками. Ты решил сам заняться этим делом и убить Шмида, чтобы, наконец, добиться успеха. Ты верно рассчитал, что обвинить Гастмана в убийстве будет легко. А когда ты увидел в Гриндельвальде синий «мерседес», тебе сразу стал ясен и путь. Ты нанял эту машину в ночь на четверг. Я побывал в Гриндельвальде, чтобы удостовериться в этом. Все дальнейшее просто: ты поехал через Лигерц в Шернельц, оставил машину в тваннбахском лесу, пересек лес кратчайшей дорогой через ущелье и вышел на дорогу Тванн – Ламбуэн.
Возле скал ты подождал Шмида, он узнал тебя и с удивлением остановил машину. Он открыл дверцу, и тут ты его убил. Ты сам рассказал мне об этом.
А теперь у тебя есть все, к чему ты стремился: его успех, его должность, его машина и его невеста.
Чанц слушал неумолимого шахматиста, объявившего ему мат и теперь закончившего свою жуткую трапезу. Пламя свечей колебалось, прыгало по лицам обоих мужчин, тени сгустились.
Мертвая тишина воцарилась в этом ночном аду, служанки больше не появлялись.
Старик сидел теперь неподвижно, казалось даже, что он не дышал, мерцающий свет обдавал его все новыми вспышками – то был красный огонь, разбивавшийся о лед его лба и его души.
– Вы играли мною, – медленно произнес Чанц.
– Я играл тобою, – ответил Берлах необычайно серьезно. – Я не мог иначе. Ты убил моего Шмида, и теперь я должен был воспользоваться тобой.
– Чтобы убить Гастмана, – докончил Чанц, разом все поняв.
– Ты верно сказал. Половину жизни я отдал, чтобы уличить Гастмана, и Шмид был моей последней надеждой. Я натравил его на дьявола в человеческом обличье, благородное животное на дикую бестию. Но тут появился ты, Чанц, с твоим смехотворным, преступным честолюбием и уничтожил мой единственный шанс. Тогда я взял тебя, убийцу, и превратил в свое самое страшное оружие, ибо тебя подгоняло отчаяние, убийца должен был найти другого убийцу. Свою цель я сделал твоей целью.
– Это было адом для меня, – сказал Чанц.
– Это было адом для нас обоих, – продолжал старик с жутким спокойствием.Вмешательство фон Швенди толкнуло тебя на крайность, ты должен был любым способом разоблачить Гастмана как убийцу, всякое отклонение от следа, ведущего к Гастману, могло навести на твой след. Помочь тебе могла только папка Шмида. Ты знал, что она у меня, но ты не знал, что Гастман забрал ее у меня. Поэтому ты напал на меня в ночь с субботы на воскресенье. Тебя обеспокоил и тот факт, что я отправился в Гриндельвальд.
– Вы знали, что это я напал на вас? – беззвучно спросил Чанц.
– Я знал это с первого мгновения. Все, что я делал, я делал с намерением довести тебя до полного отчаяния. И когда твое отчаяние достигло предела, ты отправился в Ламбуэн, чтобы положить как-то конец делу.
– Один из слуг Гастмана первый открыл стрельбу, – сказал Чанц.
– В воскресенье утром я сказал Гастману, что я пошлю человека убить его.
Чанц закачался. Мороз прошел по его коже.
– Вы натравили меня и Гастмана друг на друга, как зверей!
– Чудовище против чудовища, – неумолимо донеслось из кресла.
– Значит, вы были судьей, а я палачом, – прохрипел другой.
– Именно, – ответил старик.
– А я, который только выполнял вашу волю, вольно или невольно, я теперь преступник, человек, за которым будут охотиться!
Чанц встал, оперся правой, здоровой рукой на край стола. Горела только одна свеча. Горящими глазами Чанц пытался разглядеть очертания старика в кресле, но видел лишь какую-то нереальную черную тень. Рука его неуверенно и ищуще скользнула к карману.
– Оставь это, – услышал он голос старика. – Это не имеет смысла. Лутц знает, что ты у меня, и обе женщины еще в доме.
– Да, это не имеет смысла, – сказал Чанц тихо.
– Дело Шмида закончено, – сказал старик сквозь темноту в комнате. – Я не выдам тебя. Но уходи! Куда-нибудь! Я не хочу больше видеть тебя, никогда.
Довольно, что я вынес приговор одному. Уходи! Уходи!
Чанц опустил голову и медленно вышел, пропал в ночи, и, когда дверь захлопнулась и немного погодя отъехала машина, погасла и последняя свеча, еще раз осветив старика, закрывшего глаза, яркой вспышкой пламени.
* * *
Берлах всю ночь просидел в кресле, не вставая, не подымаясь. Чудовищная, жадная сила жизни, еще раз мощно вспыхнувшая в нем, сникла, грозила погаснуть. С отчаянной смелостью старик еще раз сыграл игру, но в одном он солгал Чанцу, и когда рано утром, с наступлением дня, Лутц ворвался в комнату и растерянно сообщил, что Чанц между Лигерцем и Тванном найден мертвым под своей машиной, настигнутой поездом, он застал комиссара смертельно больным. С трудом старик велел известить Хунгертобеля, что сегодня вторник и его можно оперировать.
– Еще только год, – услышал Лутц голос старика, уставившегося в стеклянное утро за окном. – Только один год.
Примечания
1
По-немецки пишется: gandarmerie.
3
Не был у Гастмана (франц.).
5
Очень богатый господин (франц.).
6
Очень благородный (франц.).