– Мы пришли по делу Шмида, – начал старик, – которого убили на дороге в Тванн.
– Знаю. По делу доктора Прантля, который шпионил за Гастманом, – ответила темная масса, сидящая между окном и ими. – Гастман рассказывал мне об этом.
– На мгновение лицо его осветилось-он закурил сигарету. Они успели еще заметить, как лицо его искривилось в ухмылке: – Вам нужно мое алиби?
– Нет, – сказал Берлах.
– Вы не допускаете мысли, что я могу совершить убийство? – спросил писатель явно разочарованно.
– Нет, – ответил Берлах сухо, – вы не можете.
– Опять все то же, писателей в Швейцарии явно недооценивают.
Старик засмеялся:
– Если вам так хочется знать, то у нас уже есть, разумеется, ваше алиби. В ночь убийства, в половине первого, вас видел лесной обходчик между Ламлингеном и Шернельцем, и вы вместе пошли домой. У вас была одна дорога.
Лесной обходчик еще сказал, что вы были в веселом настроении.
– Знаю. Полицейский в Тванне уже дважды выспрашивал обходчика обо мне. Да и всех жителей здесь. Даже мою тещу. Значит, вы все же подозревали меня в убийстве, – с гордостью констатировал писатель. – Это тоже своего рода писательский успех.
Берлах подумал, что писатель хочет, чтобы его принимали всерьез, – в этом его тщеславие. Все трое помолчали; Чанц упорно пытался рассмотреть лицо писателя. Но при этом свете ничего нельзя было поделать.
– Что же вам еще нужно? – процедил, наконец, писатель.
– Вы часто бываете у Гастмана?
– Допрос? – осведомилась темная масса и еще больше заслонила окно. – У меня сейчас нет времени.
– Не будьте, пожалуйста, таким суровым, – попросил комиссар, – мы ведь хотели только немного побеседовать с вами.
Писатель что-то пробурчал.
Берлах начал снова:
– Вы часто бываете у Гастмана?
– Время от времени.
– Почему?
Старик уже приготовился к резкому ответу, но писатель рассмеялся, пустил целые облака дыма обоим в лицо и сказал:
– Комиссар, он интересный человек, этот Гастман. Такой притягивает писателей, как мух. Он превосходно умеет готовить, великолепно, слышите!
И тут писатель начал распространяться о кулинарном искусстве Гастмана, описывать одно блюдо за другим. Пять минут оба слушали, потом еще пять минут; но когда писатель проговорил уже четверть часа о кулинарном искусстве Гастмана и ни о чем другом, кроме как о кулинарном искусстве Гастмана, Чанц встал и заявил, что они пришли не ради кулинарного искусства, однако Берлах остановил его и бодро сказал, что вопрос этот его весьма интересует, и стал говорить сам. Старик ожил, стал рассказывать о кулинарном искусстве турок, румын, болгар, югославов, чехов; он и писатель перебрасывались блюдами, как мячами. Чанц потел и ругался про себя. Теперь этих двоих нельзя было отвлечь от кулинарного искусства, но, наконец, после сорока пяти минут они умолкли, утомленные, как после долгой трапезы.
Писатель закурил сигару. Наступила тишина. Рядом снова заплакал ребенок.
Внизу залаяла собака. И вдруг Чанц нарушил тишину:
– Шмида убил Гастман?
Вопрос был примитивным, старик покачал головой, а темная масса сказала:
– Вы действительно идете на все.
– Прошу ответить, – сказал Чанц решительно и подался вперед, но лицо писателя оставалось неразличимым.
Берлаха заинтересовало, как же теперь будет реагировать спрошенный.
Писатель оставался спокойным.
– А когда полицейский был убит? – спросил он.
– Это случилось после полуночи, – ответил Чанц.
Ему, конечно, неизвестно, действительны ли законы логики также и для полиции, сказал писатель, он сильно сомневается в этом, но так как он, как было установлено усердной полицией, в половине первого повстречался по дороге в Шернельц с лесным обходчиком, распрощавшись всего за каких-нибудь десять минут до этого с Гастманом, то Гастман, очевидно, вряд ли мог бы совершить это убийство.
Чанц поинтересовался далее, оставались ли тогда еще другие гости у Гастмана.
Писатель ответил отрицательно.
– Шмид попрощался с остальными?
– Доктор Прантль имел обыкновение уходить предпоследним, – ответил писатель не без иронии.
– А кто уходил последним?
– Я.
Но Чанц не сдавался:
– При этом присутствовали двое слуг?
– Этого я не знаю.
Чанц хотел знать, почему не дан ясный ответ. Ему сдается, ответ достаточно ясный, рявкнул на него писатель. Слуг такого сорта он не имеет обыкновения замечать.
– Хороший или плохой человек Гастман? – спросил Чанц с каким-то отчаянием и вместе с тем бесцеремонностью, заставившей комиссара словно ощутить горячие уголья под собой. Если мы не попадем в очередной роман, то это будет просто чудо, подумал он.
Писатель выпустил Чанцу такую струю дыма в лицо, что тот закашлялся, в комнате надолго воцарилась тишина, даже плача ребенка не слышно было больше.
– Гастман плохой человек, – произнес, наконец, писатель.
– Тем не менее вы часто бываете у него, и бываете потому только, что он отлично готовит? – спросил Чанц возмущенно после очередного приступа кашля.
– Только потому.
– Этого я не понимаю.
Писатель засмеялся. Он тоже своего рода полицейский, сказал он, но без власти, без государства, без закона и без тюрем. Это и его профессия – следить за людьми.
Чанц в растерянности умолк, и Берлах сказал:
– Я понимаю, – и после паузы, когда солнце погасло за окном: – Мой подчиненный Чанц, – сказал комиссар, – своим чрезмерным усердием загнал нас в тупик, из которого мне трудно будет выбраться целым и невредимым. Но молодость обладает и хорошими качествами, воспользуемся тем преимуществом, что бык своим неистовством пробил нам дорогу (Чанц покраснел от злости при этих словах комиссара). Вернемся к вопросам и ответам, которые тут божьей волей прозвучали. Воспользуемся случаем. Как вы расцениваете все это дело, уважаемый господин? Возможно ли заподозрить Гастмана в убийстве?
В комнате быстро наступали сумерки, но писатель и не подумал зажечь свет.
Он уселся в оконной нише, и теперь полицейские сидели словно пленники в пещере.
– Я считаю Гастмана способным на любое преступление, – донесся от окна грубый голос с коварным оттенком. – Но я уверен, что Шмида он не убивал.
– Вы знаете Гастмана, – сказал Берлах.
– Я имею о нем представление, – ответил писатель.
– Вы имеете свое представление о нем, – холодно поправил старик темную массу в оконной нише.
– Что меня притягивает в нем, это не столько его кулинарное искусство – хотя меня теперь уже не так легко воодушевить чем-нибудь иным, – а возможности человека,, действительно являющегося нигилистом, – сказал писатель. – Всегда захватывает дух, когда встречаешься с подлинным воплощением громкого слова.
– Всегда захватывает дух слушать писателя, – сухо обронил комиссар.
– Возможно, Гастман сделал больше добра, чем мы все трое, вместе взятые, сидящие здесь, в этой косой комнате, – продолжал писатель. – Если я называю его плохим человеком, то потому, что добро он творит из той же прихоти, что и зло, на которое считаю его способным. Он никогда не совершит зла ради своей выгоды, как другие совершают преступления, чтобы обогатиться, завладеть женщиной или добиться власти; он совершит зло, даже если оно и бессмысленно, для него всегда возможны две вещи– добро и зло, и решает дело случай.
– Вы делаете выводы, как в математике, – возразил старик.
– Это и есть математика, – ответил писатель. – Его антипод можно было бы сконструировать из зла, как конструируют геометрическую фигуру по зеркальному отражению другой фигуры, и я уверен, что в самом деле существует такой человек где-нибудь, может быть, вы и встретите его. Если встречаешь одного, встретишь и другого.
– Это звучит как программа, – сказал старик.
– Ну что ж, это и есть программа, почему бы и нет, – сказал писатель, – я представляю себе зеркальным отражением Гастмана человека, который был бы преступником потому, что зло – его мораль, его философия, он творил бы зло столь же фанатично, как другой по убеждению творит добро.
Комиссар заметил, что пора вернуться к Гастману, он интересует его больше.
– Как вам угодно, – сказал писатель, – вернемся к Гастману, комиссар, к этому полюсу зла. У него зло не есть выражение философии или склонности, а выражение его свободы: свободы отрицания.
– За такую свободу я и гроша ломаного не дам, – ответил старик.
– Вы и не должны давать за нее ни гроша, – возразил тот. – Но можно посвятить всю жизнь изучению этого человека и этой его свободы.
– Всю жизнь, – сказал старик. Писатель молчал. Казалось, он больше не намерен говорить.
– Я имею дело с реальным Гастманом, – произнес, наконец, старик. – С человеком, который живет под Ламлингеном в долине Тессенберга и устраивает приемы, стоившие жизни лейтенанту полиции. Я должен знать, является ли тот образ, который вы мне нарисовали, образом Гастмана или он порожден вашей фантазией.
– Нашей фантазией, – поправил писатель. Комиссар молчал.
– Не знаю, – заключил писатель и подошел к ним, чтобы попрощаться, но руку протянул только Берлаху, только ему: – Меня никогда не интересовали подобные вещи. В конце концов дело полиции расследовать этот вопрос.
* * *
Оба полицейских направились к своей машине, преследуемые белой собачонкой, яростно лаявшей на них; Чанц сел за руль.
Он сказал:
– Этот писатель мне не нравится. Собачонка взобралась на ограду и продолжала лаять.
– А теперь к Гастману, – заявил Чанц и включил мотор.
Старик покачал головой.
– В Берн.
Они стали спускаться к Лигерцу, в глубь местности, лежавшей перед ними, как в бездне. Широко раскинулись камень, земля, вода. Они ехали в тени, но солнце, скрывшееся за Тессенбергом, еще освещало озеро, остров, холмы, предгорья, ледники на горизонте и нагроможденные друг на друга армады туч, плывущие по синим небесным морям. Не отрываясь глядел старик на беспрерывно менявшуюся погоду поздней осени. Всегда одно и то же, что бы ни происходило, думал он, всегда одно и то же. Когда дорога резко повернула и показалось озеро, как выпуклый щит лежавшее отвесно у их ног, Чанц остановил машину.
– Я должен поговорить с вами, комиссар, – сказал он взволнованно.
– Что тебе надо? – спросил Берлах, глядя вниз на скалы.
– Мы должны побывать у Гастмана, иначе мы не продвинемся ни на шаг, это же логично. Прежде всего нам нужно допросить слуг.
Берлах откинулся на спинку и сидел неподвижно, седой, холеный господин, спокойно разглядывая молодого человека сквозь холодный прищур глаз.
– Бог мой, мы не всегда властны поступать так, как подсказывает логика, Чанц. Лутц не желает, чтобы мы посетили Гастмана. Это и понятно, ведь он должен передать дело федеральному поверенному. Подождем его распоряжений. К сожалению, мы имеем дело с привередливыми иностранцами. – Небрежный тон Берлаха вывел Чанца из себя.
– Это же абсурдно, – воскликнул он, – Лутц из своих политических соображений саботирует дело. Фон Швенди его друг и адвокат Гастмана, из этого легко сделать вывод.
Берлах даже не поморщился:
– Хорошо, что мы одни, Чанц. Может быть, Лутц и поступил немного поспешно, но из добрых побуждений. Загадка в Шмиде, а не в Гастмане.
Но Чанца нелегко было сбить с толку.
– Мы обязаны доискаться правды, – воскликнул он с отчаянием в надвигающиеся тучи. – Нам нужна правда и только правда о том, кто убийца Шмида!
– Ты прав, – повторил Берлах, но бесстрастно и холодно, – правда о том, кто убийца Шмида.
Молодой полицейский положил старику руку на левое плечо и взглянул в его непроницаемое лицо:
– Поэтому нам нужно действовать во что бы то ни стало, и действовать против Гастмана. Следствие должно быть исчерпывающим. Нельзя всегда поступать согласно логике, сказали вы. Но в данном случае мы должны так поступать. Мы не можем перепрыгнуть через Гастмана.
– Убийца не Гастман, – сказал Берлах сухо.
– Может быть, Гастман только приказал убить. Мы должны допросить его слуг! – воскликнул Чанц.
– Я не вижу ни малейшей причины, по которой Гастман мог бы убить Шмида, – сказал старик. – Мы должны искать преступника там, где преступление имело бы смысл, а это касается только федерального поверенного, – продолжал он.
– Писатель тоже считает Гастмана убийцей, – крикнул Чанц.
– И ты тоже считаешь его убийцей? – насторожился Берлах.
– И я тоже, комиссар.
– Значит, только ты, – констатировал Берлах. – Писатель считает его лишь способным на любое преступление, это разница. Писатель не сказал ни слова о преступлениях Гастмана, он говорил только о его потенциях.
Тут Чанц потерял терпение. Он схватил старика за плечи.
– Многие годы я оставался в тени, комиссар, – прохрипел он. – Меня всегда обходили, презирали, использовали черт знает для чего, в лучшем случае как опытного почтальона.
– С этим я согласен, Чанц, – сказал Берлах, неподвижно уставясь в отчаянное лицо молодого человека, – многие годы ты стоял в тени того, кто теперь убит.
– Только потому, что он был более образованным! Только потому, что он знал латынь!
– Ты несправедлив к нему, – ответил Берлах, – Шмид был лучшим криминалистом, которого я когда-либо знал.
– А теперь, – кричал Чанц, – когда у меня, наконец, есть шанс, все должно пойти насмарку, моя единственная возможность выбиться в люди должна пропасть из-за какой-то идиотской дипломатической игры! Только вы можете еще изменить это, комиссар, поговорите с Лутцем, только вы можете убедить его послать меня к Гастману.
– Нет, Чанц, – сказал Берлах, – я не могу этого сделать.
А тот тряс его, как школьника, сжимал его плечи кулаками, кричал:
– Поговорите с Лутцем, поговорите! Но старик не уступал.
– Нельзя, Чанц, – сказал он, – больше я этим не занимаюсь. Я стар и болен.
Мне необходим покой. Ты сам должен себе помочь.
– Хорошо, – сказал Чанц, отпустил Берлаха и взялся за руль, хотя был смертельно бледен и дрожал. – Не надо. Вы не можете мне помочь.
Они снова поехали вниз в сторону Лигерца.
– Ты, кажется, отдыхал в Гриндельвальде? В пансионате Айгер? – спросил старик.
– Так точно, комиссар.
– Там тихо и не слишком дорого?
– Совершенно верно.
– Хорошо, Чанц, я завтра поеду туда, чтобы отдохнуть. Мне нужно в горы. Я взял недельный отпуск по болезни.
Чанц ответил не сразу. Лишь когда они свернули на дорогу Биль – Нойенбург, он заметил, и голос его прозвучал, как обычно:
– Высота не всегда полезна, комиссар.
* * *
В этот же вечер Берлах отправился к своему врачу доктору Самуэлю Хунгертобелю, на площадь Беренплатц. Уже горели огни, с каждой минутой все больше вступала в свои права темная ночь. Из окна Хунгертобеля Берлах смотрел вниз на площадь, кишевшую людьми. Врач убирал свои инструменты.
Берлах и Хунгертобель давно знали друг друга, они вместе учились в гимназии.
– Сердце хорошее, – сказал Хунгертобель, – слава богу!
– Есть у тебя записи о моей болезни? – спросил Берлах.
– Целая папка, – ответил врач и указал на ворох бумаг на письменном столе.
– Все о твоей болезни.
– Ты кому-нибудь рассказывал о моей болезни, Хунгертобель? – спросил старик.
– Что ты, Ганс, – сказал другой старик, – это же врачебная тайна.
Внизу на площади появился синий «мерседес», стал в ряд с другими машинами.
Берлах присмотрелся. Из машины вышли Чанц и девушка в белом плаще, по которому струились светлые пряди волос.
– К тебе когда-нибудь забирались воры, Фриц? – спросил комиссар.
– С чего ты взял?
– Да так.
– Однажды мой письменный стол был весь перерыт, – признался Хунгертобель, – а твоя история болезни лежала сверху на столе. Деньги не пропали, хотя их было порядочно в письменном столе.
– Почему ты не заявил об этом? Врач почесал голову.
– Хотя деньги и не пропали, я все же хотел заявить. Но потом забыл.
– Так, – сказал Берлах. – Ты забыл. С тобой по крайней мере воры хлопот не имели. – И он подумал: «Вот, значит, откуда Гастман знает». Он снова посмотрел на площадь. Чанц и девушка вошли в итальянский ресторан. В день его похорон, подумал Берлах и, наконец, отвернулся от окна. Он посмотрел на Хунгертобеля, который сидел за столом и писал.
– Как же обстоит дело со мной?
– Боли есть?
Старик рассказал ему о приступе.
– Это скверно, Ганс, – сказал Хунгертобель. – Мы должны оперировать тебя через три дня. Иначе никак нельзя.
– Я себя чувствую сейчас хорошо, как никогда.
– Через четыре дня будет новый приступ, Ганс, – сказал врач, – и его ты уже не переживешь.
– Значит, в моем распоряжении еще два дня. Два дня. А утром третьего дня ты будешь меня оперировать. Во вторник утром.
– Во вторник утром, – сказал Хунгертобель.
– И после этого мне остается еще год жизни, не правда ли, фриц? – сказал Берлах и посмотрел на своего школьного товарища непроницаемо, как всегда.
Тот вскочил и зашагал по комнате.
– Кто тебе сказал такую ерунду?
– Тот, кто прочел мою историю болезни.
– Значит, взломщик ты? – возбужденно воскликнул врач.
Берлах покачал головой.
– Нет, не я. Но тем не менее это так, Фриц, еще только год.
– Еще только год, – ответил Хунгертобель, сел на стул у стены своей приемной и беспомощно посмотрел на Берлаха, стоявшего посреди комнаты в далеком холодном одиночестве, неподвижный и безропотный, и под его потерянным взглядом врач опустил глаза.
* * *
Около двух часов ночи Берлах вдруг проснулся. Он лег рано, приняв по совету Хунгертобеля новое лекарство, так что сначала он свое неожиданное пробуждение приписал действию непривычного для него средства. Но потом ему показалось, что разбудил его какой-то шорох. Он был – как это всегда бывает с людьми, внезапно проснувшимися, – сверхъестественно бодр и ясен; тем не менее ему нужно было сначала прийти в себя, и лишь спустя несколько мгновений – которые кажутся нам в таких случаях вечностью – он окончательно очнулся. Он лежал не в спальне, как обычно, а в библиотеке, ибо, готовясь к скверной ночи, он намеревался, насколько помнил, еще почитать, но, видимо, его одолел крепкий сон. Он провел рукой по телу и понял, что одет; он только покрылся шерстяным одеялом. Он прислушался. Что-то упало на пол – это была книга, которую он читал. Темнота этого лишенного окон помещения была глубокой, но не полной; сквозь открытую дверь спальни падал слабый свет, это был свет непогожей ночи. Он услышал далекое завывание ветра. Со временем он начал различать в темноте книжную полку и стул, край стола, на котором, как он с трудом распознал, все еще лежал револьвер. Вдруг он почувствовал сквозняк, в спальне стукнуло окно, затем с резким ударом захлопнулась дверь. Сразу же после этого старик услышал из коридора звук тихо затворяемой двери. Он понял. Кто-то отворил входную дверь и проник в коридор, не подумав о сквозняке. Берлах встал и зажег стоячую лампу.
Он схватил револьвер и спустил предохранитель. Тут человек в коридоре тоже зажег свет. Берлах удивился, заметив сквозь неплотно притворенную дверь зажженную лампу, – он не видел смысла в этом поступке незнакомца. Он понял его, когда было уже поздно. Он увидел силуэт руки, схватившей электрическую лампочку, потом вспыхнуло голубое пламя, и все погрузилось во мрак: незнакомец вырвал лампочку, вызвав этим короткое замыкание. Берлах стоял в кромешной тьме, а тот начал борьбу, поставив свои условия: Берлах должен был бороться в темноте. Старик сжал оружие и осторожно отворил дверь в спальню. Он вошел туда. Сквозь окна падал слабый свет, вначале еле заметный, но по мере того как глаза привыкали к темноте, все усиливающийся.
Берлах прислонился к стене между кроватью и окном, выходящим на реку; другое окно было справа от него, оно смотрело на соседний дом. Так он сто-. ял в непроницаемой тени, правда, в невыгодном положении, так как никуда нельзя было отклониться, но он надеялся, что его невидимость уравновесит шансы. Дверь в библиотеку освещалась слабым светом из окон. Он должен был увидеть очертания незнакомца, когда тот появится к дверях. В библиотеке вспыхнул тонкий луч карманного фонарика, скользнул, шаря по переплетам, потом по полу, по креслу и, наконец, по письменному столу. В его луче оказался кинжал-змея. И снова Берлах увидел руку сквозь отворенную дверь.
Рука была в коричневой перчатке, она осторожно ощупывала стол, потом вцепилась в рукоятку кинжала. Берлах поднял оружие, прицелился. Тут фонарик погас. Старик опустил револьвер, стал ждать. Он глядел в окно, угадывал черную массу беспрерывно текущей реки, громаду города по ту сторону, кафедральный собор, как стрела устремленный в небо, и несущиеся над ним облака. Он стоял неподвижно и ждал врага, который пришел, чтобы убить его.
Глаза его впились в неясный провал двери. Он ждал. Все было тихо, безжизненно. Потом пробили часы в коридоре: три. Он прислушался. Издали доносилось до него тихое тиканье часов. Где-то просигналил автомобиль, потом проехал мимо. Люди из бара. Один раз ему показалось, что он слышит дыхание, но, видимо, он ошибся. Так стоял он, и где-то в его квартире стоял другой, и между ними была ночь, эта терпеливая, беспощадная ночь, которая прятала под своим черным покрывалом смертоносную змею, кинжал, ищущий его сердца. Старик еле дышал. Так он стоял, сжимая оружие, едва ли ощущая, как холодный пот стекает по его спине. Он ни о чем больше не думал, ни о Гастмане, ни о Лутце, не думал он больше и о своей болезни, пожиравшей его тело час за часом, собиравшейся уничтожить его жизнь, жизнь, которую он теперь защищал, полный жажды жить и только жить. Он весь превратился в глаз, проникающий ночь, в ухо, проверяющее малейший звук, в руку, сжимавшую холодный металл оружия. Наконец он почувствовал присутствие убийцы, но по-иному, не так, как ожидал; он ощутил на щеке неясную прохладу, ничтожное колебание воздуха. Он не мог себе этого объяснить, пока не догадался, что дверь, ведущая из спальни в столовую, отворилась. Незнакомец вторично перечеркнул его предположения, он проник в спальню кружным путем, невидимый, неслышный, неудержимый, с кинжалом-змеей в руке. И Берлах понял, что начать борьбу должен он, он должен первым действовать, он, старый, смертельно больной человек, должен начать борьбу за жизнь, которая может продлиться еще только год, если все пойдет хорошо, если Хунгертобель правильно и удачно будет резать. Берлах направил револьвер в сторону окна, выходящего на Аару. Потом он выстрелил, раз, еще раз, всего три раза, быстро и уверенно, через разбитое окно в реку, потом он присел. Над ним засвистело, это был кинжал, который теперь дрожал в стене. Но старик уже достиг того, чего хотел: в другом окне зажегся свет. Люди из соседнего дома высовывались из своих открытых окон; до смерти перепуганные и растерянные, они уставились в ночь. Берлах поднялся. Свет из соседнего дома освещал спальню, неясно различил он в дверях столовой человеческую тень, потом хлопнула входная дверь, потом сквозняк захлопнул дверь в библиотеку, потом в столовую, удар за ударом, стукнуло окно, и все стихло. Люди из соседнего дома все еще глазели в ночь. Старик не шевелился у своей стены, все еще держа оружие в руках. Он стоял неподвижно, словно не ощущая больше времени.
Люди исчезли из окон, свет погас. Берлах стоял у стены, снова в темноте, слившись с ней, один в доме.
* * *
Через полчаса он вышел в коридор и поискал свой карманный фонарь. Он позвонил Чанцу, чтобы тот приехал. Потом он заменил перегоревшие пробки новыми, зажегся свет. Берлах уселся в свое кресло и стал прислушиваться. К дому подъехала машина, резко затормозив. Снова открылась входная дверь, снова он услышал шаги. Чанц вошел в комнату.
– Меня пытались убить, – сказал комиссар.
Чанц был бледен. На нем не было шляпы, волосы в беспорядке спадали на лоб, а из-под зимнего пальто виднелась пижама. Они вместе пошли в спальню. Чанц с трудом вытащил из стены нож, глубоко вошедший в дерево.
– Этим? – спросил он.
– Этим, Чанц.
Молодой полицейский осмотрел выбитое стекло.
– Вы стреляли в окно, комиссар? – спросил он с удивлением.
Берлах рассказал ему все.
– Это лучшее, что вы могли сделать, – пробормотал Чанц.
Они вышли в коридор, и Чанц поднял электрическую лампочку.
– Хитро, – сказал он восхищенно и снова положил ее. Они вернулись в библиотеку. Старик лег на диван, натянул на себя одеяло; он лежал беспомощный, вдруг постаревший и как будто расклеившийся. Чанц все еще держал в руке кинжал-змею. Он спросил:
– Вы не разглядели его?
– Нет. Он был осторожен и быстро скрылся. Я успел только увидеть, что на нем были коричневые кожаные перчатки.
– Это немного.
– Это просто ничего. Но хотя я его и не видел и почти не слышал его дыхания, я знаю, кто это был. Я знаю, знаю.
Все это старик произнес еле слышно. Чанц взвесил в руке кинжал, посмотрел на серую распростертую фигуру, на этого старого, усталого человека, на эти руки, лежавшие около хрупкого тела, как увядшие цветы около покойника.
Потом он увидел взгляд лежащего. Глаза Берлаха смотрели на него спокойно, непроницаемо и ясно. Чанц положил нож на письменный стол.
– Завтра вам нужно поехать в Гриндельвальд, вы больны. Или вы все-таки не поедете? Возможно, высота не подходит для вас. Там сейчас зима.
– Нет, я поеду.
– В таком случае вам нужно немного поспать. Подежурить мне у вас?
– Нет, ступай к себе, Чанц, – сказал комиссар.
– Спокойной ночи, – сказал Чанц и медленно вышел. Старик не ответил, казалось, он уже уснул. Чанц открыл входную дверь, вышел, затворил ее за собой. Медленно прошел он эти несколько шагов до улицы, закрыл калитку, стоявшую открытой. Потом он повернулся лицом к дому. Была все еще темная ночь. Все терялось в этой темноте, даже соседние дома. Лишь далеко наверху горел уличный фонарь, затерянная звезда в густом мраке, полном грусти, полном шума реки. Чанц стоял, и вдруг он тихо чертыхнулся. Он толкнул ногой калитку, решительно зашагал по садовой дорожке ко входной двери, еще раз проделал путь, по которому уже проходил. Он схватился за ручку и нажал на нее. Но дверь была теперь заперта.
Берлах поднялся в шесть часов, так и не уснув. Было воскресенье. Старик умылся, переоделся. Потом он вызвал такси, поесть он решил в вагоне-ресторане. Он взял теплое пальто и вышел из дому в серое утро.
Чемодана он не взял. Небо было чистое. Загулявший студент проковылял мимо, он поздоровался, от него несло пивом. Это Блазер, подумал Берлах, уже второй раз провалился по физике, бедняга. С этого запьешь. Подъехало такси, остановилось. Это была большая американская машина. У шофера был поднят воротник. Берлах увидел только глаза. Шофер открыл дверцу.
– На вокзал, – сказал Берлах и сел в машину. Машина тронулась.
– Как ты поживаешь? – раздался голос рядом с ним. – Хорошо ли ты спал?
Берлах повернул голову. В другом углу сидел Гастман. На нем был светлый плащ, руки он скрестил на груди. Руки его были в коричневых кожаных перчатках. Он был похож на старого, насмешливого крестьянина. Шофер повернулся к ним, ухмыляясь. Воротник у него был теперь опущен, это был один из слуг.
Берлах понял, что попал в ловушку.
– Что тебе опять нужно от меня? – спросил старик.
– Ты все еще выслеживаешь меня. Ты был у писателя, – сказал человек в углу, в голосе его слышалась угроза.
– Это моя профессия. Человек не спускал с него глаз.
– Каждый, кто занимался мной, погибал, Берлах. Сидящий за рулем несся как черт вверх по Ааргауэрштальден.
– Я еще жив. А я всегда занимался тобой, – ответил комиссар хладнокровно.
Они помолчали.
Шофер на бешеной скорости несся к площади Виктории. Какой-то старик ковылял через улицу и с трудом увернулся от колес.
– Будьте же внимательней, – раздраженно сказал Берлах.
– Поезжай быстрей, – резко крикнул Гастман и насмешливо посмотрел на старика. – Я люблю быструю езду.
Комиссара знобило. Он не любил безвоздушных пространств. Они неслись по мосту, обогнали трамвай и с бешеной скоростью приближались через серебряную ленту реки к городу, услужливо раскрывшемуся перед ними. Улочки были еще пустынны и безлюдны, небо над городом – стеклянным.
– Советую тебе прекратить игру. Пора признать свое поражение, – сказал Гастман, набивая трубку.
Старик взглянул на темные углубления арок, мимо которых они проезжали, на призрачные фигуры двух полицейских, стоявших перед книжным магазином Ланга.
Это Гайсбюлер и Цумштег, подумал он, и еще: пора, наконец, уплатить за Фонтане.
– Мы не можем прекратить игру, – произнес он наконец. – В ту ночь в Турции ты стал виновен потому, что предложил это пари, Гастман, а я – потому, что принял его.
Они проехали мимо здания федерального совета.
– Ты все еще думаешь, что я убил Шмида? – спросил он.
– Я ни минуты не верил в это, – ответил старик и продолжал, равнодушно глядя, как тот раскуривает трубку: – Мне не удалось поймать тебя на преступлениях, которые ты совершил, теперь я поймаю тебя на преступлении, которого ты не совершал.
Гастман испытующе посмотрел на комиссара.
– Эта возможность мне даже не приходила в голову, – сказал он. – Придется быть начеку. Комиссар молчал.
– Возможно, ты опасней, нежели я думал, старик, – произнес Гастман задумчиво в своем углу. Машина остановилась. Они были у вокзала.
– Я последний раз говорил с тобой, Берлах, – сказал Гастман. – В следующий раз я тебя убью– конечно, если ты переживешь операцию.