Я решил сегодня построить все в расчете на то, что там, где Шмид был в среду, вечером снова соберется общество, на которое кое-кто приедет на машине, – ведь общество, в котором в нынешнее время носят фрак, должно быть многочисленным. Это, конечно, лишь предположение, комиссар Берлах, но предположения в нашем деле и существуют для того, чтобы исходить из них.
– Расследования по поводу пребывания Шмида на Тессенберге, проведенные полицией Биля, Нойенштадта, Тванна и Ламбуэна, не дали никаких результатов, – заметил довольно скептически комиссар в ответ на рассуждения своего подчиненного.
– Шмид стал жертвой человека более ловкого, нежели полиция Биля и Нойенштадта, – возразил Чанц.
– Откуда это вам известно? – проворчал Берлах.
– Я никого не подозреваю, – сказал Чанц. – Но я уважаю человека, убившего Шмида, если только можно при этом употребить слово «уважение».
Берлах слушал его неподвижно, немного приподняв плечи.
– И вы хотите поймать человека, Чанц, к которому питаете уважение?
– Я надеюсь, комиссар.
Они снова умолкли и продолжали ждать. Вдруг Тваннский лес осветился. Фары залили его ярким светом. Лимузин проехал мимо них по направлению к Ламбуэну и скрылся в темноте.
Чанц включил мотор. Проехало еще два автомобиля, большие, темные машины, полные людей. Чанц поехал вслед за ними.
Лес остался позади. Они проехали мимо ресторана, вывеска которого освещалась сквозь открытую дверь, мимо деревенских домов; перед ними маячили задние огни последней машины.
Они достигли широкой долины Тессенберга. Небо очистилось, ярким светом горели заходящая Вега, восходящая Капелла, Альдебаран и огненное пламя Юпитера на небосводе.
Дорога повернула на север, и перед ними выступили темные контуры Шпитцберга и Хассераля, у подножья которых мерцало несколько огней – деревни Ламбуэн, Диссе и Нодс.
Тут идущие перед ними машины свернули налево на проселочную дорогу, Чанц остановился. Он опустил стекла, чтобы можно было выглянуть. Далеко в поле угадывался дом, окруженный тополями, перед освещенным входом останавливались машины. Оттуда доносились голоса, потом все влилось в дом и наступила тишина. Свет над входом погас.
– Больше они никого не ждут, – сказал Чанц.
Берлах вылез из машины и вдохнул холодный ночной воздух. Ему было хорошо, и он смотрел, как Чанц ставил машину на луг, так как дорога на Ламбуэн была узкой. Наконец Чанц вылез из машины и подошел к комиссару.
Они зашагали по тропинке в сторону видневшегося вдали дома. Почва была глинистой, стояли лужи – здесь тоже был дождь.
Они подошли к низкой ограде, но ворота были заперты. Ржавые прутья возвышались над оградой, через которую они рассматривали дом.
Сад был голым, между тополями, словно огромные звери, стояли лимузины; огней нигде не было видно. Вее производило унылое впечатление.
В темноте они с трудом разглядели, что на воротах висела табличка. Один угол сорвался, и она висела косо. Чанц осветил ее фонариком, прихваченным из машины: на табличке была выгравирована большая буква «Г».
Они снова оказались в полной темноте.
– Видите, – сказал Чанц, – мое предположение было верным. Я ткнул пальцем в небо, а попал в цель. – И, довольный собой, он попросил: – Угостите меня теперь сигарой, комиссар, я ее заслужил.
Берлах протянул ему сигару.
– А теперь нам необходимо узнать, что означает буква «Г».
– Это не проблема: Гастман.
– То есть?
– Я справлялся по телефонной книге. В Ламбуэне есть только два абонента на букву «Г».
Берлах озадаченно засмеялся, но потом сказал:
– А не может это относиться к другому Г?
– Нет, не может. Второе Г означает жандармерию[1]. Или вы считаете, что жандарм может быть причастен к этому убийству?
– Все может быть, Чанц, – ответил старик. Чанц зажег спичку, но прикурить при ветре, яростно сотрясавшем тополя, ему удалось с трудом.
* * *
Не понимаю, удивлялся Берлах, почему полиция Ламбуэна, Диссе и Линьера не обратила внимания на этого Гастмана, ведь его дом стоит в открытом поле, свободно виден из Ламбуэна, и если здесь собирается общество, то это невозможно скрыть, более того – это прямо-таки должно бросаться в глаза, в особенности в таком захолустье.
Чанц ответил, что пока он этому не находит объяснения.
Они решили обойти вокруг дома. Они разделились и направились каждый в свою сторону. Чанца поглотила ночь, Берлах остался один. Он снова почувствовал тяжесть в желудке, резкую боль, на лбу выступил холодный пот. Он пошел вдоль стены н, следуя ей, свернул направо. Дом все еще был погружен в полнейшую темноту.
Берлах снова остановился и прислонился к ограде. Он увидел на опушке леса огни Ламбуэиа и зашагал дальше. И снова ограда изменила направление, теперь она повернула на запад. Задний фасад дома был освещен, из окон нижнего этажа лился яркий свет. Берлах услышал звуки рояля, а когда прислушался, то понял, что играют Баха.
Берлах зашагал дальше. Теперь, по его расчетам, он должен был встретиться с Чанцем; Берлах стал внимательно вглядываться в залитое светом поле и поэтому слишком поздно заметил, что в нескольких шагах от него стоял зверь.
Берлах был хорошим знатоком животных; но такого огромного животного он еще никогда не видел. Хотя он и не мог различить деталей, а видел только очертания на фоне более светлой земли, чудовище вызывало такой ужас, что Берлах замер на месте. Он видел, что животное медленно, как будто случайно повернуло голову и уставилось на него. Глаза были, как два светлых, но пустых круга.
Неожиданность встречи, огромные размеры животного и его необычайность парализовали его. Хотя здравый рассудок не покидал его, он забыл, что необходимо действовать. Он смотрел на зверя бесстрашно, но скованно. Вот так всегда зло захватывало его, всегда влекло разрешить великую загадку.
И когда собака вдруг прыгнула на него, когда огромная тень, обезумевшее чудовище, полное силы и жажды убийства, обрушилось на него и он свалился под тяжестью бессмысленно беснующейся твари, еле успев защитить горло левой рукой, старик не издал ни звука, не вскрикнул от страха, настолько все это показалось ему естественным, согласным законам мира сего.
Но прежде чем животное успело перемолоть своими челюстями его руку, лежащую у его пасти, он услышал звук выстрела; тело над ним содрогнулось и теплая кровь полилась по его руке. Собака была мертва.
Она давила его своей тяжестью, и Берлах провел рукой по ее гладкой, влажной шерсти. Он поднялся с трудом и, весь дрожа, вытер руку о редкую траву. Чанц подошел, пряча револьвер в карман пальто.
– Вы не ранены, комиссар? – спросил он и недоверчиво посмотрел на его разорванный левый рукав.
– Нет. Твари не удалось прокусить руку.
Чанц наклонился и повернул морду животного к свету, упавшему на его уже мертвые глаза.
– Зубы у него как у хищника, – сказал он, содрогнувшись. – Эта тварь могла вас растерзать, комиссар.
– Вы спасли мне жизнь, Чанц.
Тот полюбопытствовал:
– Разве вы не носите оружия?
Берлах тронул ногой неподвижную массу, лежащую перед ним:
– Редко, Чанц, – ответил он.
Они помолчали.
Мертвая собака лежала на голой и грязной земле, и они смотрели на нее. У их ног разлилась большая черная лужа. Это была кровь, которая, как темный поток лавы, вытекала из разинутой пасти зверя.
Когда они снова посмотрели на дом, картина совершенно изменилась. Музыка смолкла, освещенные окна были распахнуты, и люди в вечерних туалетах высовывались наружу. Берлах и Чанц взглянули друг на друга, им было неловко стоять, словно перед трибуналом, да еще посреди этих богом забытых Юрских гор, где, как с раздражением подумал комиссар, лишь заяц с лисицей общаются.
В среднем из пяти окон одиноко стоял человек, отдельно от других, который странным, но ясным голосом громко спросил, что они там делают.
– Полиция, – ответил Берлах спокойно и добавил, что им необходимо поговорить с господином Гастманом.
Человек выразил удивление, что, для того чтобы поговорить с господином Гастманом, нужно было прежде убить собаку; кроме того, у него сейчас есть желание и возможность слушать Баха, – сказав это, он закрыл окно, закрыл спокойно и не спеша, так же как он и говорил, – без возмущения, скорее с глубоким безразличием.
Из окон слышался шум голосов. Можно было разобрать отдельные слова, например: «Неслыханно!», «Что вы на это скажете, господин директор?»,
«Безобразие!», «Невероятно – полиция, господин тайный советник!» Потом люди отошли от окон, закрывая их одно за другим, и все стихло.
Обоим полицейским не оставалось ничего другого, как вернуться. У передней калитки садовой ограды их поджидали. Одинокая фигура человека возбужденно бегала взад и вперед.
– Быстро дайте свет! – шепнул Берлах Чанцу; в блеснувшем луче карманного фонаря они увидели толстое, одутловатое, хотя и не стертое, но несколько плоское лицо над элегантным вечерним костюмом.
На одной руке блестело тяжелое кольцо. Берлах тихо шепнул что-то, и свет погас.
– Кто вы такие, черт возьми? – возмутился толстяк.
– Комиссар Берлах. А вы господин Гастман?
– Я национальный советник фон Швенди, полковник фон Швенди, провались вы в преисподнюю, какого черта вы здесь стреляете?
– Мы ведем следствие, и нам нужно поговорить с господином Гастманом, господин национальный советник, – ответил Берлах спокойно.
Но национального советника никак нельзя было утихомирить. Он грохотал:
– Вы небось сепаратист, а?
Берлах решил называть его другим титулом и осторожно заметил, что господин полковник ошибается, он не причастен к проблемам локального патриотизма.
Но прежде чем Берлах успел произнести еще хоть слово, полковник рассвирепел еще больше, чем национальный советник. Значит, коммунист, определил он. Он, полковник, не позволит здесь стрелять, когда музицируют. Он категорически запрещает какие бы то ни было демонстрации, направленные против западной цивилизации. Швейцарская армия уж наведет порядок!
Поскольку национальный советник явно заблуждался, Берлах решил действовать по-другому.
– Чанц, то, что сейчас говорит национальный советник, в протокол не включать, – деловито приказал он.
Национальный советник мгновенно отрезвел.
– Что еще за протокол?
Как комиссар бернской уголовной полиции, пояснил Берлах, он должен провести расследование по делу убийства лейтенанта полиции Шмида. И в его обязанность входит включать в протокол ответы разных лиц на заданные им вопросы, но так как господин – он запнулся, не зная, какой титул сейчас избрать, – господин полковник неверно оценивает ситуацию, то он готов не включать в протокол ответ господина национального советника.
Полковник был озадачен.
– Так вы из полиции, – произнес он наконец, – это, конечно, меняет дело.
Он просит извинить его, продолжал полковник, сегодня он обедал в турецком посольстве, после обеда был избран председателем союза полковников, потом был вынужден выпить «почетный кубок» в клубе гельветов, кроме того, перед обедом еще состоялось специальное заседание партийной фракции, к которой он принадлежит, а теперь этот прием у Гастмана, на котором выступает пианист как-никак с мировым именем. Он смертельно устал.
– Можно ли все-таки поговорить с господином Гастманом? – еще раз осведомился Берлах.
– А что вам, собственно, нужно от Гастмана? – поинтересовался Швенди. – Какое он имеет отношение к убитому лейтенанту полиции?
– В прошлую среду Шмид был его гостем, и на обратном пути его убили около Тванна.
– Вот мы и попали в лужу, – сказал национальный советник. – Гастман приглашает кого попало, вот и получаются такие истории.
Он замолчал и как будто задумался.
– Я адвокат Гастмана, – сказал он наконец. – А почему вы приехали именно сегодня ночью? Вы могли хотя бы позвонить.
Берлах ответил, что они только сейчас выяснили, какую роль в этом деле играет Гастман.
Но полковник все еще не сдавался:
– А что у вас произошло с собакой?
– Она напала на меня, и Чанцу пришлось застрелить ее.
– Тогда все в порядке, – сказал Швенди довольно дружелюбно. – Но поговорить с Гастманом сейчас никак нельзя. Даже полиции иной раз приходится считаться с общественными обычаями. Завтра я приеду к вам и постараюсь еще сегодня поговорить с Гастманом. Нет ли у вас фотографии Шмида?
Ьерлах вынул из бумажника фотографию и протянул ее.
– Благодарю, – сказал национальный советник. Кивнув на прощание, он направился к дому.
И снова Берлах и Чанц остались в одиночестве перед ржавыми прутьями садовой решетки; дом принял свой прежний вид.
– С таким национальным советником не совладаешь, – сказал Берлах, – а раз он к тому же еще и полковник и адвокат, значит в нем живут сразу три черта.
Вот мы и сидим с нашим распрекрасным убийством и ничего не можем поделать.
Чанц задумался и молчал. Наконец он произнес:
– Девять часов, комиссар. Я считаю, что лучше всего нам поехать к полицейскому в Ламбуэн и поговорить с ним об этом Гастмане.
– Хорошо, – ответил Берлах. – Можете этим заняться. Попробуйте выяснить, почему в Ламбуэне ничего не знают о визите Шмида к Гастману. Я же спущусь в маленький ресторан у ущелья. Мне надо что-нибудь сделать для своего желудка. Буду ожидать вас там.
Они зашагали по тропинке к машине. Чанц уехал и через несколько минут был уже в Ламбуэне.
Полицейского он застал в харчевне. Он сидел за одним столиком с Кленином, который пришел сюда из Тванна, в стороне от крестьян, о чем-то, видимо, совещаясь. Полицейский из Ламбуэна был маленьким, толстым и рыжим. Звали его Жан Пьер Шарнель.
Чанц подсел к ним и вскоре развеял недоверие, которое те питали к своему коллеге из Берна. Шарнель был лишь недоволен тем, что вместо французского ему приходилось пользоваться немецким языком, с которым он был не в ладах.
Они пили белое вино, Чанц закусывал его хлебом с сыром; он умолчал, что только что побывал у дома Гастмана, расспрашивая, не напали ли они на след.
– Non, – ответил Шарнель, – никакого следа assasin[2]. On a rien trouve, ничего не нашли.
Он сказал, что в этой местности речь может идти только об одном человеке, а именно о некоем Гастмане, живущем в доме Ролье, который он купил. К нему всегда съезжается много гостей, в среду у него опять было большое празднество. Но Шмида там не было, Гастман ничего не знает, он даже имени его не слышал, Шмид n'etait pas chez Гастман[3], impossible[4]! Совершенно исключено.
Чанц выслушал эту тарабарщину и возразил, что следует расспросить других, тех, кто в тот день был в гостях у Гастмана.
Это он сделал, заметил Кленин; в Шернельце, что за Лигерцем, живет писатель, который хорошо знаком с Гастманом и часто бывает у него, в среду он тоже был там. Он тоже ничего не знал о Шмиде, тоже никогда не слышал его имени и вообще не думает, чтобы гостем Гастмана мог быть полицейский.
– Так, значит, писатель? – спросил Чанц и наморщил лоб. – Придется мне заняться этим экземпляром. Писатели всегда подозрительны, но я уж как-нибудь доберусь до этого умника. А что собой представляет этот Гастман, Шарнель? – спросил он полицейского.
– Un monsieur tres riche[5], – восторженно ответил полицейский из Ламбуэна.
– Денег у него как сена и tris noble[6]. Он дает чаевые моей fiancee[7], – он с гордостью указал на официантку, – comme un roi[8], но не с целью получить ее. Jamails[9].
– А чем он занимается?
– Философ.
– Что вы понимаете под этим словом, Шарнель?
– Человек, который много думает и ничего не делает.
– Но он ведь должен зарабатывать деньги? Шарнель покачал головой.
– Он не зарабатывать деньги, он иметь деньги. Он платить налоги за весь деревня Ламбуэн. А этого для нас достаточно, чтобы Гастман считать самий симпатичны шеловек во вес кантон.
– Все же необходимо основательно заняться этим Гастманом, – решительно заявил Чанц. – Я завтра поеду к нему.
– Будьте осторожны с его собакой, – предупредил Шарнель. – Un chien tres dangereux[10].
Чанц встал и похлопал полицейского из Ламбуэна по плечу.
– О, с ней я уж как-нибудь справлюсь.
* * *
Было десять часов, когда Чанц покинул Кленина и Шарнеля, чтобы поехать в ресторан у ущелья, где его ожидал Берлах. Но там, где проселочная дорога сворачивала к дому Гастмана, он еще раз остановил машину, вышел из нее и медленно пошел к железной калитке, затем вдоль ограды. Дом имел прежний вид, он стоял темный и одинокий, окруженный огромными тополями, гнущимися под ветром. Лимузины все еще стояли в парке. Чанц не пошел вокруг всего дома, а лишь до угла, откуда мог наблюдать за задними освещенными окнами.
Время от времени на желтых стеклах возникали тени людей, и тогда Чанц плотней прижимался к ограде, чтобы не быть замеченным. Он посмотрел на поле. Но собака больше не лежала на голой земле, кто-то ее убрал, лишь в падающем из окон свете блестела черная кровавая лужа. Чанц вернулся к машине.
В ресторане у ущелья Берлаха уже не было. Хозяйка сообщила, что, выпив рюмку водки, он полчаса назад покинул ресторан, чтобы пойти в Тванн; в ресторане он пробыл не более пяти минут.
Чанц начал думать, что же делал старик, но долго раздумывать ему не пришлось: не очень широкая дорога требовала всего его внимания. Он миновал мост, у которого они ждали, и поехал через лес.
Тут с ним приключилось нечто странное и зловещее, что заставило его призадуматься. Он ехал быстро и вдруг увидел блеснувшее внизу озеро, ночное зеркало между белыми скалами. По-видимому, он достиг места преступления.
Вдруг от скалы отделилась темная фигура и явно подала знак, чтобы машина остановилась.
Чанц невольно остановился и открыл правую дверцу машины, хотя сразу же пожалел об этом, так как его осенило, что то, что происходит сейчас с ним, случилось и со Шмидом за несколько секунд до того, как тот был застрелен.
Он быстро сунул руку в карман и схватил револьвер, холод металла успокоил его. Фигура приближалась. И тут он узнал Берлаха, но напряжение его не спало, он побелел от охватившего его ужаса, не осознавая причины. Берлах склонился к нему, и они уставились друг на друга; казалось, это длилось часами, хотя прошло лишь несколько секунд. Никто не произнес ни слова, и глаза их словно остановились. Затем Берлах сел в машину, и Чанц снял руку с револьвера.
– Поезжай дальше, Чанц, – сказал Берлах; голос его прозвучал равнодушно.
Чанц вздрогнул, услышав, что комиссар обратился к нему иа «ты»; отныне это обращение утвердилось.
Только миновав Биль, Берлах прервал молчание и спросил, что Чанц узнал в Ламбуэне. «Теперь нам, пожалуй, все-таки следует называть эту дыру по-французски», – добавил он.
На сообщение о том, что ни Кленин, ни Шарнель не считают возможным визит убитого Шмида к Гастману, он ничего не ответил, а по поводу упомянутого Кленином писателя, живущего в Шернель-це, сказал, что сам поговорит с ним.
Чанц отвечал оживленней, чем обычно, радуясь, что они снова разговаривают, и желая заглушить свое страшное возбуждение, но, не доезжая Шюпфена, оба опять замолчали.
В начале двенадцатого машина остановилась перед домом Берлаха в Альтенберге, и комиссар вышел.
– Еще раз спасибо тебе, Чанц;, – сказал он и пожал ему руку, – хотя и неловко об этом говорить, но ты спас мне жизнь.
Он еще постоял, глядя вслед исчезающим задним огням быстро отъехавшей машины.
– Теперь он может ехать, как хочет!
Он вошел в свой незапертый дом; в холле, заставленном книгами, он сунул руку в карман пальто и извлек оттуда оружие, которое осторожно положил на письменный стол рядом со змеей. Это был большой тяжелый револьвер.
Затем он медленно снял зимнее пальто. Левая рука была замотана толстыми тряпками, как это принято у людей, тренирующих своих собак для нападения.
* * *
На следующее утро старый комиссар уже по опыту ожидал неприятностей, как он называл свои трения с Лутцем. «Нам знакомы эти субботы, – думал он про себя, шагая через мост Альтенбургбрюке, – в такие дни чиновники огрызаются из-за нечистой совести, потому что за всю неделю не сделали ничего толкового».
Одет он был торжественно, во все черное: на десять часов были назначены похороны Шмида. Он не мог не пойти на них, и это и было причиной его скверного настроения.
В начале девятого появился фон Швенди, но не у Берлаха, а у Луща, которому Чанц только что доложил о событиях минувшей ночи.
Фон Швенди принадлежал к той же партии, что и Лутц, к консервативному либерально-социалистическому объединению независимых, усердно продвигал последнего по службе и после банкета, устроенного по окончании закрытого совещания правления, был с ним на «ты», хотя Лутц и не был избран в Большой совет; ибо в Берне, заявил фон Швенди, совершенно немыслим народный представитель, которого звали бы Луциусом.
– Это в самом деле возмутительно, – начал он, едва его толстая фигура появилась в дверях. – Что тут творят твои люди из бернской полиции, уважаемый Лутц?! Убивают у моего клиента Гастмана собаку редкой породы, из Южной Америки, и мешают культуре, Анатолю Краусхаар-Рафаэли, пианисту с мировым именем. Швейцарец невоспитан, лишен светскости, у него ни капли европейского мышления. Три года рекрутской школы – вот единственное средство против этого!
Лутц, которому было неприятно появление его товарища по партии и который боялся его нескончаемых тирад, предложил фон Швенди кресло.
– Мы запутаны в весьма сложном деле, – заметил он нерешительно. – Ты ведь сам знаешь это, а молодой полицейский, которому оно поручено, по швейцарским масштабам может считаться довольно способным человеком. Старый комиссар, участвовавший в этом, отслужил уже свое, это верно. Я сожалею о гибели такой редкой южноамериканской собаки, у меня у самого собака, и я люблю животных и произведу особое, строгое расследование этого инцидента.
Беда в том, что люди совершенно невежественны в области криминалистики.
Когда я думаю о Чикаго, наше положение рисуется мне прямо-таки безнадежным.
Он запнулся, смущенный тем, что фон Швенди молча уставился на него, потом начал снова, но уже совсем неуверенно, что хотел бы узнать, был ли покойный Шмид в среду гостем его клиента Гастмана, как на некотором основании считает полиция.
– Дорогой Лутц, – возразил полковник, – не будем морочить друг другу голову. Вы в полиции отлично обо всем информированы, я ведь знаю вашего брата.
– Я вас не понимаю, господин национальный советник, – смущенно воскликнул Лутц, невольно возвращаясь к обращению на «вы»; говоря фон Швенди «ты», он всегда испытывал неловкость.
Фон Швенди откинулся в кресле, сложил руки на груди и оскалил зубы – этой позе он, собственно говоря, был обязан и как полковник и как национальный советник.
– Любезный мой доктор, – произнес он, – я действительно хотел бы, наконец, узнать, почему вы так упорно навязываете этого Шмида моему славному Гастману. То, что происходит там, в Юрских горах, полиции совсем не касается, у нас ведь еще не гестапо.
Лутц был огорошен.
– Почему это мы навязываем твоему совершенно неизвестному нам клиенту убитого Шмида? – спросил он растерянно. – И почему это нас не должно касаться убийство?
– Если вы не имеете никакого представления о том, что Шмид под фамилией доктора Прантля, мюнхенского приват-доцента по истории американской культуры, присутствовал на приемах, которые Гастман давал в своем доме в Ламбуэне, то вся полиция обязана по причине своей полной криминалистической непригодности подать в отставку, – заявил фон Швенди и возбужденно забарабанил пальцами правой руки по столу Лутца.
– Об этом мы ничего не знаем, дорогой Оскар, – сказал Лутц, с облегчением вспомнив, наконец, имя национального советника. – Ты мне сообщил сейчас большую новость.
– Ага, – сухо произнес фон Швенди и замолчал, в то время как Лутца все больше охватывало сознание своей подвластности и предчувствие, что теперь ему придется шаг за шагом во всем уступать требованиям полковника. Он беспомощно оглянулся на картины Траффелета, на марширующих солдат, на развевающиеся швейцарские знамена, на сидящего на коне генерала.
Национальный советник с некоторым торжеством заметил растерянность следователя и, наконец, добавил к своему «ага», как бы поясняя его:
– Полиция, значит, узнает большую новость; полиция, значит, опять ничего не знала.
Как ни неприятно ему было и сколь невыносимым ни делала бесцеремонность фон Швенди его положение, следователь все же должен был признать, что Шмид бывал у Гастмана не по делам службы и что полиция понятия не имела о его посещениях Ламбуэна. Шмид это делал по личной инициативе, закончил Лутц свое нескладное объяснение. По какой же причине тот взял себе фальшивое имя, пока что для него загадка.
Фон Швенди наклонился вперед и взглянул на Лутца своими покрасневшими заплывшими глазами.
– Это объясняет все, – сказал он, – он шпионил в пользу одной иностранной державы.
– Что ты говоришь? – воскликнул Лутц еще более растерянно.
– Мне сдается, – сказал национальный советник, – что полиция должна теперь прежде всего выяснить, зачем Шмид бывал у Гастмана.
– Полиция должна прежде всего узнать что-нибудь о самом Гастмане, дорогой Оскар, – возразил Лутц.
– Гастман совершенно безопасен для полиции, – ответил фон Швенди, – и мне не хотелось бы, чтобы ты или кто-либо из полиции им занялся. Таково мое желание, он мой клиент, и мое дело позаботиться о том, чтобы его желания были выполнены.
Это наглое заявление настолько обескуражило Лутца, что он сперва не смог ничего возразить. Он зажег сигарету, в своем замешательстве даже не предложив закурить фон Швенди. Затем он уселся поудобней на стуле и возразил:
– Тот факт, что Шмид бывал у Гастмана, к сожалению, вынуждает полицию заняться твоим клиентом, дорогой Оскар.
Но фон Швенди не дал себя сбить с толку.
– Он вынуждает полицию прежде всего заняться мной, так как я адвокат Гастмана, – сказал он. – Ты должен радоваться, Лутц, что имеешь дело со мной: я хочу помочь не только Гастману, но и тебе. Разумеется, дело это неприятно для моего клиента, но для тебя оно еще более неприятно, ведь полиция до сих пор ничего не добилась. Я вообще сомневаюсь, прольете ли вы когда-нибудь свет на это дело.
– Полиция раскрывала почти каждое убийство, – ответил Лутц, – это доказано статистикой. Я признаю, что в деле Шмида у нас много трудностей, но мы ведь уже, – здесь он запнулся, – достигли значительных результатов. Так, мы сами докопались до Гастмана, и мы являемся также причиной того, что Гастман послал тебя к нам. Трудности связаны с Гастманом, а не с нами, и ему нужно высказаться по делу Шмида, а не нам. Шмид бывал у него, хоть и под чужой фамилией; но именно этот факт и обязывает полицию заняться Гастманом, необычное поведение убитого бросает тень прежде всего на Гастмана. Мы должны допросить Гастмана и можем отказаться от этого намерения лишь при том условии, если ты сможешь нам с полной ясностью объяснить, почему Шмид бывал у твоего клиента под чужой фамилией, и бывал неоднократно, как мы установили.
– Хорошо, – сказал фон Швенди, – поговорим друг с другом откровенно. И ты увидишь, что не я должен давать объяснения по поводу Гастмана, а вы должны нам объяснить, что нужно было Шмиду в Ламбуэне. Вы обвиняемые, а не мы, дорогой Лутц.
С этими словами он вытащил большой белый лист бумаги, который он развернул и положил перед следователем на стол.
– Вот список лиц, которые бывали в гостях у моего почтенного Гастмана, – сказал он. – Список полный. Я.разделил его на три раздела. Первый раздел можно сразу исключить, он неинтересен, это люди искусства. Само собой, ничего нельзя сказать против Краусхаара-Рафаэли, он иностранец; нет, я имею в виду местных, из Утценторфа и Мерлигена. Они либо пишут драмы о битве при Моргартене и Никлаусе Мануэле, или же рисуют горы, ничего другого. Второй раздел – промышленники. Ты прочтешь и увидишь, что это люди со звучными именами, люди, которых я считаю лучшими представителями швейцарского общества. Говорю это совершенно откровенно, хотя по линии бабушки со стороны матери я происхожу из крестьян.
– А третий раздел посетителей Гастмана? – спросил Лутц, так как национальный советник вдруг замолчал и его спокойствие нервировало следователя, что явно входило в намерения фон Швенди.
– Третий раздел, – продолжал, наконец, фон Швенди, – и делает дело Шмида неприятным как для тебя, так и для промышленников, должен я признаться; я вынужден теперь коснуться вещей, которые, собственно говоря, следовало бы держать в строгой тайне от полиции. Но так как вы, из бернской полиции, не преминули выследить Гастмана и так как нежелательным образом выяснилось, что Шмид бывал в Ламбуэне, промышленники вынуждены были поручить мне проинформировать полицию в той мере, в какой это необходимо для дела Шмида.
Неприятное для нас заключается в том, что мы вынуждены раскрыть перед вами политические события большой важности, а неприятное для вас – в том, что ваша власть, распространяющаяся на представителей швейцарской и нешвейцарской национальности в этой стране, не распространяется на третий раздел.
– Я ни слова не понимаю из того, что ты тут говоришь, – заявил Лутц.
– Ты никогда и не понимал ничего в политике, дорогой Луциус, – возразил фон Швенди. – В третьем разделе речь идет о сотрудниках одного иностранного посольства, которое придает большое значение тому, чтобы оно ни при каких обстоятельствах не упоминалось вместе с определенной категорией промышленников.