– Так, господин Крамер, как себя чувствуете? Наконец проснулись? – сказала она, подбоченясь толстыми руками.
Старик снова взглянул на ручные часы.
– Всего-навсего половина одиннадцатого. – Хотите есть? – спросила она.
– Нет, – ответил комиссар, чувствовавший себя довольно слабым.
– Вот видите, господин даже не голоден. Я позову госпожу ассистентку, вы ведь с ней уже знакомы. Она вам сделает еще один укол, – сказала сестра.
– Какая-то ерунда, – проворчал комиссар. – Мне еще не делали ни одного укола. Снимите лучше абажур. Я хочу осмотреть всю комнату сразу. Надо же знать, где лежишь, – сказал он раздраженно.
Комната наполнилась ярким, но не слепящим светом, источники которого определить было довольно трудно. Вся обстановка в новом освещении выступала еще более отчетливо. Старик с неудовольствием заметил, что потолок представлял собой одно целое зеркало; не очень-то приятно было видеть себя все время над собой.
«С ума сойти, – подумал он, – повсюду это зеркало».
Он пришел в ужас, взглянув на скелет, уставившийся на него с потолка.
«Зеркало врет, – решил он. – Есть такие зеркала, которые все искажают. Не мог же я так похудеть».
Он забыл про неподвижно стоящую медсестру и стал дальше осматривать комнату. Слева от него была стеклянная стена, за которой был занавес из серой материи с вытканными тонкими, но очень пластичными линиями обнаженными мужскими и женскими танцующими фигурами; с правой серо– зеленой стены свисал, как крыло между дверью и занавесом, «Урок анатомии» Рембрандта. Все это, включая большое черное распятие над дверью, придавало палате несколько легкомысленный вид.
– Ну, сестра, – сказал он озабоченно и все еще удивляясь, как комната изменилась от освещения; до этого ему бросился в глаза только занавес, танцующие фигуры и распятие над дверью он не видел. – Ну, сестра, это очень странная палата госпиталя, назначение которого делать людей здоровыми, а не сумасшедшими.
– Мы в Зоненштайне, – ответила она, сложив на животе руки. – Мы выполняем здесь все желания, – продолжала она, сияя от простодушия. – Все желания, какие бы они ни были. Если вас не устраивает «Урок анатомии», можете заказать «Рождение Венеры» Боттичелли или картину Пикассо.
– Лучше уж «Рыцарь, смерть и дьявол» Дюрера, – сказал комиссар.
Сестра Клэри вынула записную книжку. «Рыцарь, смерть и дьявол», – записала она.
– Завтра ваше желание выполнят. Хорошая картина для палаты смертельно больных. Я поздравляю господина. У него великолепный вкус.
– Я думаю, – ответил старик, удивленный грубостью медсестры, – я думаю, мои дела обстоят не так плохо.
Сестра Клэри серьезно кивнула своей красной, мясистой головой.
– Это так, – сказала она энергично. – Здесь только умирают. Я еще не видела человека, живым покинувшего палату номер три. А вы как раз в ней и находитесь. Тут уж ничего не поделаешь. Все когда-нибудь умрут. Почитайте, что я по этому поводу написала. Книга издана в типографии Лисхти в Валкрингене.
Сестра вытащила из кармана маленькую брошюру и положила на постель комиссара. «Клэри Глаубер. Смерть как цель и смысл нашей жизни. Практическое руководство», – прочитал он.
– Не позвать ли мне доктора Марлок? – спросила она, преисполненная триумфа.
– Нет, – ответил комиссар, продолжая держать в руках «Смерть как цель и смысл нашей жизни». – Она мне не нужна. Отодвиньте в сторону занавес и откройте окно.
Занавес был отодвинут, а свет погас. Старик выключил также и ночник. Массивная фигура сестры появилась в освещенном прямоугольнике двери; однако прежде чем она ушла, комиссар спросил:
– Минутку, сестра. Вы превосходно ответили на все мои вопросы. Скажите, есть в этом доме карлик?
– Конечно, – ответила та. – Вы же его видели. – Затем ушла.
«Все это чепуха, – подумал он. – Я уйду из третьей палаты. Не так уж это сложно. Нужно только позвонить Хунгертобелю. Я слишком болен, чтобы предпринять что-либо серьезное против Эменбергера. Завтра вернусь в Салем».
Он был испуган и не стеснялся признаться себе в этом. На улице была ночь, а его окружала темнота комнаты. Старик без движения лежал на постели.
«Когда же я услышу колокола?» – подумал он.
Колокола Цюриха, возвещающие наступление Нового года. Где-то часы пробили двенадцать. Комиссар ждал. Другие часы пробили двенадцать, затем еще одни. Все те же двенадцать безжалостных ударов, как молотком в окованную медью дверь.
Ни звука. Ни крика, ни всплеска счастливой толпы. Новый год прошел молча.
«Мир умер, – подумал комиссар. – Мир мертв».
Он почувствовал капли холодного пота, стекавшего со лба. Старик лежал без движения, широко открыв глаза.
Еще раз он услышал издали двенадцать ударов, прозвучавших над пустынным городом. Затем ему показалось, что он погрузился в безбрежное море темноты.
На следующий день он проснулся в сумерках наступавшего утра.
«На этот раз под Новый год не звонили», – вспомнил он.
Палата казалась ему более грозной. Когда зеленовато-серые тени ночи рассеялись, комиссар увидел, что на окне была решетка.
ДОКТОР МАРЛОК
– Ну, вот вы и проснулись, – услышал Берлах, глядя на решетку окна.
В комнату, все больше и больше наполнявшуюся светом, вошла в белом халате немолодая женщина, обладательница помятого и потухшего лица. Комиссар с удивлением узнал в ней ассистентку Эменбергера, которую он видел в операционной. Он смотрел на нее с отвращением. Не обращая на него особого внимания, она приподняла юбку и прямо через чулок сделала себе в ногу инъекцию, после этого выпрямилась, достала маленькое зеркало и подкрасила губы. Старик следил за ней с любопытством. Казалось, она его не замечала. Постепенно черты ее лица утратили вялость и обрели опять ясность и свежесть. Комиссар вновь увидел женщину, красота которой бросилась ему в глаза, когда он прибыл в госпиталь.
– Понимаю, – сказал старик, медленно и с трудом просыпаясь из своего оцепенения. – Морфий.
– Вы угадали, комиссар Берлах. В этом мире без него жить трудно.
Старик смотрел на потускневшее утро – после снега, выпавшего ночью, начался дождь – и как бы мимоходом спросил:
– Вы знаете, кто я?
– Мы знаем, кто вы, – ответила женщина, все еще прислонившись к двери и держа обе руки в карманах халата.
– Каким же образом вы узнали? – спросил он небрежно.
Она бросила ему на постель газету. Это была «Бунд».
На первой странице была фотография, как констатировал старик, сделанная еще весной, поскольку он тогда курил сигары «Ормонд– Бразилия». И под фотографией подпись. Комиссар бернской полиции Ганс Берлах ушел на пенсию.
– Все ясно, – проворчал комиссар.
Второй раз бросив на газету раздраженный взгляд, он, ошеломленный, фиксировал дату издания и впервые потерял самообладание.
– Число! – хрипло закричал он. – Доктор, какое сегодня число?
– Зачем вам нужно число? – сказала она бесстрастно.
– Сегодня пятое января, – в отчаянии пробормотал комиссар, наконец поняв, почему не звонили новогодние колокола всю прошлую ночь.
– Вы ожидали другое число? – спросила она насмешливо, с любопытством подняв брови.
Он закричал: «Что вы со мной сделали?» – пытался подняться, однако опять бессильно упал в постель. Несколько раз он пытался опереться на руки, а затем опять вытянулся. Врач вынула из кармана маленький портсигар и закурила сигарету.
– Я не хочу, чтобы в моей палате курили, – сказал Берлах тихо, но настойчиво.
– На окнах решетка, – отвечала она, кивнув туда, где лил дождь. – Я не думаю, что вы можете здесь что-либо хотеть или не хотеть.
Затем она подошла к старику, продолжая держать руки в карманах.
– Инсулин, – сказала она, глядя на него. – Шеф проделал с вами курс лечения инсулином. Он это любит. – Она засмеялась. – У вас еще не пропало желание его арестовать?
– Эменбергер убил немецкого врача по фамилии Неле и проводил операции без наркоза, – сказал хладнокровно Берлах.
Он почувствовал, что обязан заполучить ассистентку на свою сторону, и ради этого решился на все.
– Наш доктор натворил гораздо больше, – возразила женщина.
– Вы это знаете?
– Конечно.
– Вы признаете, что Эменбергер был в Штутхофе под именем врача Неле? – спросил лихорадочно он.
– Ну да.
– Убийство Неле вы тоже признаете?
– Почему же нет?
Комиссар устало посмотрел на серебряные капли, бьющие по решетке. Наконец Берлах нашел подтверждение своему подозрению. Почти невероятному подозрению, возникшему из старой фотографии и бледности Хунгертобеля. Подозрению, которое он тяжким грузом носил с собой все эти дни. Он мечтал дожить до этого заветного мгновения. Момента, когда наступит покой.
– Вы все знаете, – сказал он. – Значит, вы соучастница.
Его голос звучал устало и печально. Женщина посмотрела на него таким странным взглядом, что он поежился, затем засучила свой правый рукав. Кожа ниже локтя была обожжена в виде цифры, как тавро у скота.
– Может быть, вам показать и спину? – спросила она.
– Вы были в концлагере? – воскликнул комиссар удивленно и, устало приподнявшись на постели, взглянул на правую руку врача.
– Эдит Марлок, арестант номер 4466 в «лагере уничтожения» Штутхоф под Данцигом. – Ее голос был холоден и сух.
Старик откинулся на подушки. Он проклинал свою болезнь, свою слабость, свою беспомощность.
– Каким образом вы остались в живых? – спросил он.
– Это все очень просто, – ответила она, выдерживая его взгляд с таким равнодушием, как будто ее не могло тронуть ни одно человеческое чувство. – Я стала любовницей Эменбергера, – продолжала она.
– Это невозможно, – вырвалось у комиссара. Она посмотрела на него удивленно.
– Мучитель сжалился над подыхающей сукой, – сказала она. – Мало женщин из лагеря Штутхоф имели шанс стать любовницей лагерного врача– эсэсовца. Любой путь спастись был хорош. Разве вы не пойдете на все, чтобы спастись из Зоненштайна?
Комиссар, дрожа как в лихорадке, пытался подняться в третий раз.
– Вы и теперь его любовница? – спросил он.
– Конечно. Почему нет? Однако, комиссар, вы очень любопытны. Вы отважились забраться в логово, откуда нет возврата. Не рассчитывайте на мою помощь. Я равнодушна к людям, так же как и к моему любовнику Эменбергеру.
АД БОГАЧЕЙ
– Почему, – продолжала она, – во имя чего вы не захотели довольствоваться расследованием мелких краж и зачем вы проникли в Зоненштайн – место, в котором вам нечего делать? Вероятно, старая полицейская ищейка захотела чего-то особенного? – засмеялась она.
– Преступник находится там, где его можно отыскать, – отвечал старик. – Закон есть закон.
– Я вижу, вы обожаете математику, – возразила она и закурила другую сигарету. Она все еще стояла у его постели, заботливая и готовая помочь, но так стоят не у постели больного, а около привязанного к плахе преступника, казнь которого считают деловитой процедурой уничтожения ненужной жизни.
– Я сразу подумала, что вы относитесь к категории глупцов, обожающих математику. Закон есть закон. Икс равняется иксу. Что может быть глупей! – засмеялась она. – Как будто в действительности существует определение, не принимающее во внимание силы, которой обладает человек. Закон не есть закон. Он есть сила; это изречение написано над долинами, где мы живем и умираем. В этом мире не существует истин, все ложь. Когда Мы говорим о законе, то подразумеваем силу; говорим слово «сила» – думаем о богатстве, а когда с наших уст срывается слово «богатство», мы надеемся насладиться пороками мира. Закон есть порок, закон есть богатство, закон – это пушки, тресты, партии.
Все ложь, закон не есть закон. Математика лжет, порядочность, разум, искусство – все они лгут. Вот так, комиссар. Нас, не спрашивая, посадили на хрупкую льдину, и мы не знаем зачем; нас несет в космосе, в пространстве удивительной пустоты и полноты, бессмысленное занятие, и нас несет навстречу водопадам, которые когда-нибудь встретятся, и это единственное, что мы знаем.
Так мы живем, чтобы умереть, так дышим и говорим, так мы любим, имеем детей и внуков, чтобы с теми, кого любим и кому подарили жизнь, превратиться в падаль, чтобы распасться на равнодушные, мертвые элементы, из которых мы состоим. Карты смешали, сдали, сыграли кон, а затем убрали опять. И именно потому, комиссар, что у нас нет ничего, кроме дрейфующей льдины из дерьма и льда, за которую мы уцепились, именно поэтому мы хотим, чтобы наша единственная жизнь – это мимолетное мгновение в свете радуги, протянувшейся над пеной и паром пропасти, – была счастливой, поскольку нам от щедрости земли подарена единственная, хотя и жалкая, милость: короткое время существовать на ней. Преступление, комиссар, состоит не в том, что есть богатство и бедность, а в том, что есть богатые и бедные, что на корабле, увлекающем всех нас в глубину, есть каюты для сильных и богатых наряду с переполненными квартирами бедняков. Нам говорят, мы все умрем – и это разделение не играет никакой роли. Забавная математика! Одно – смерть бедняков, другое – богатых, и между ними целый мир, в котором разыгрывается эта трагикомедия между слабым и сильным. Бедный умирает так, как он жил, в погребе на мешке или на разорванном матрасе, а если повезет, то на кровавом поле брани. Богатый умирает по-другому. Он жил в роскоши и хочет умереть в роскоши, он ведь культурен и, подыхая, хлопает в ладоши: аплодисменты, господа, представление окончилось!.. Вся жизнь была позой, смерть – фразой, погребение – рекламой, а все вместе – сделка…
Если бы я могла, комиссар, провести вас по этому госпиталю, по Зоненштайну, сделавшему меня тем, что я есть, не женщиной, не мужчиной, а только куском мяса, жаждущим все большего количества морфия, то я бы показала вам, старому, отслужившему полицейскому, как умирают богачи. Я бы открыла вам фантастические палаты, одни обставленные с халтурной роскошью, другие – изысканно и утонченно. Это сверкающие клетки веселья и мук, своеволия и преступления.
Берлах не отвечал. Он лежал больной и недвижимый, отвернув лицо. Врач склонилась над ним.
– Я бы назвала вам, – безжалостно продолжала она, – фамилии тех, кто здесь погиб и кто погибает, фамилии политиков, банкиров, промышленников, их любовниц и вдов, всеми уважаемые имена, а также фамилии спекулянтов и мошенников, заработавших миллионы одним махом! Они умирают в этом госпитале. Иногда они перед смертью богохульствуют, иногда проклинают удел иметь все и умирать, иногда в бархате и шелке палат сюсюкают молитвы в надежде как можно позже поменять рай на земле на потусторонний. Эменбергер дает все, и они с жадностью берут то, что он дает, однако им нужно еще больше, им нужна надежда – и он ее дает. Вера, которую они ему дарят, вера в дьявола, а надежда, получаемая взамен, – это ад. В восторге от своего врача, они добровольно соглашаются на неслыханные методы лечения, лишь бы продлить жизнь на несколько дней, на несколько минут. Так же и здесь шеф оперирует без наркоза. Все, что Эменбергер делал в Штутхофе, в этом сером необозримом городе бараков, проделывает он и здесь, в центре Швейцарии, в Цюрихе, под защитой полиции и законов этой страны и даже во имя науки и человечества.
– Нет! – закричал Берлах. – Нет! Необходимо уничтожить этого человека!
– Тогда вы должны уничтожить человечество, – ответила она.
Он вновь выкрикнул свое хриплое, отчаянное «нет!» и с трудом приподнялся на постели.
– Нет, нет, – повторял он шепотом. Она небрежно тронула его правое плечо, и он беспомощно повалился на кровать. – Нет, нет, – кашлял он в подушку.
– Вы глупец! – засмеялась она. – Чего вы добьетесь своим «нет»? Разве вы в состоянии разобраться, что ведет к хорошему, а что к плохому? Слишком поздно! Мы не знаем, что мы творим, какое действие повлечет за собой наше повиновение или восстание, какая эксплуатация, какие преступления прилипли к фруктам, поедаемым нами, к хлебу и молоку, которое даем детям. Мы добиваем, не видя и не зная, жертву и будем убиты неведомым убийцей. Слишком поздно! Искушение жить было слишком велико, а человек мал, чтобы его выстоять. Мы смертельно больны раком своих поступков. Мир гниет, комиссар, он разлагается, как плохо упакованные фрукты. Что нам хотеть! Землю не превратишь в рай, адский поток лавы, который мы вызвали своими пороками, победами, славой, богатством, потом, освещающий нашу ночь, больше не загонишь в кратер. Только в грезах мы можем вернуть то, что утратили, только в светящихся картинах тоски, пробуждаемых морфием. Так делает Эдит Марлок, тридцатичетырехлетняя баба, за бесцветную жидкость, впрыскиваемую под кожу и дающую возможность обрести на время радость, не существующую в действительности, и совершает преступления, которые от нее требуют. Эменбергер ваш земляк, он-то уж знает, как обращаться с людьми. Он играет на наших струнах, на наших слабостях, на смертельном сознании моей потерянности.
– Уходите, – прошептал он. – Сейчас же уходите! Врач засмеялась. Затем выпрямилась – гордая, красивая, неприступная.
– Вы хотите бороться со злом и боитесь меня, – сказала она, вновь подкрашивая губы и пудрясь, стоя в дверях под таким бессмысленным и одиноким распятием. – Вы дрожите передо мной. Как же вам устоять против Эменбергера? – Затем она бросила старику на постель газету и коричневый конверт. – Почитайте почту, мой дорогой. Я думаю, вы удивитесь тому, что натворили своим правдолюбием!
РЫЦАРЬ, СМЕРТЬ И ДЬЯВОЛ
После того как Марлок ушла от комиссара, он лежал не двигаясь. Его подозрение подтвердилось, однако вместо удовлетворения он испытывал ужас. Он думал правильно, а поступил не так, как нужно. Слишком сильно он ощущал немощь своего тела. Он потерял шесть дней, шесть ужасных дней отсутствовали в его сознании. Эменбергер знал, кто его преследовал, и нанес удар первым.
Когда сестра Клэри наконец пришла с кофе и булочками, комиссар приподнялся и упрямо, хотя и недоверчиво, съел и выпил все, решив победить свою слабость и перейти в наступление.
– Сестра Клэри, – сказал он, – я из полиции и думаю, что для нас самое лучшее поговорить откровенно.
– Я знаю, комиссар Берлах, – ответила медсестра, вздымаясь, как колосс Родосский, у его кровати.
– Вы знаете мою фамилию, – продолжал он, несколько озадаченный, – и соответственно догадываетесь, почему я здесь.
– Вы хотите арестовать нашего шефа, – сказала она, глядя сверху вниз.
– Да, – кивнул комиссар. – Знайте: ваш шеф в концлагере Штутхоф в Германии убил многих людей.
– Мой шеф вступил теперь на путь истинный, – отвечала сестра Клэри Глаубер. – Его грехи прощены.
– Как же так? – спросил ошеломленный Берлах, глядя на сияющее воплощение ханжества, стоявшее, сложив на животе руки, у его постели.
– Он недавно прочел мою брошюру, – сказала сестра.
– «Смысл и цель нашей жизни»?
– Вот именно.
– Это же чепуха! – воскликнул, рассердившись, больной. – Эменбергер продолжает убивать.
– Раньше он убивал из ненависти, а теперь – от любви к людям, – возразила сестра дружелюбно. – Будучи врачом, он убивает потому, что человек в глубине души стремится умереть и требует своей смерти. Почитайте мою брошюру. Человек через смерть приходит к высочайшей своей возможности.
– Эменбергер – преступник, – прохрипел комиссар в отчаянии от такого ханжества. «Эментальцы всегда были проклятыми сектантами», – подумал он, остро ощущая свое бессилие.
– Смысл и цель нашего жизненного пути не может быть преступлением, – сказала сестра Клэри, неодобрительно покачивая головой и продолжая делать уборку.
– Я передам вас в руки полиции как соучастницу, – пригрозил комиссар, понимая, что эта тирада сказана впустую.
– Вы в третьей палате, – сказала сестра Клэри Глаубер, опечаленная упрямством больного, и вышла из комнаты.
Раздраженный старик стал рассматривать корреспонденцию. Он узнал конверт – это был тот самый, в котором Форчиг обычно рассылал свой «Выстрел Телля». Из разорванного конверта вывалилась газета. Как и двадцать пять лет назад, она была отпечатана при помощи заржавленной и разболтанной пишущей машинки, плохо печатавшей «и» и «р». «Выстрел Телля. Оппозиционная газета для жителей Швейцарии. Издается Ульрихом Фридрихом Форчигом», – гласило название газеты, а под заголовком была напечатана статья: «Палач-эсэсовец в качестве главврача».
«Если бы у меня не было доказательств, – писал Форчиг, – этих ужасных неопровержимых доказательств, таких, каких не придумает ни юрист, ни писатель, таких, какие в состоянии создать только действительность, я бы назвал порождением болезненной фантазии то, что заставляет меня написать правду. Правда – слово, вынуждающее нас часто бледнеть, заставляет нас сомневаться в доверии к людям. Мы приходим в ужас от того, что житель Берна под чужим именем в „лагере уничтожения“ недалеко от Данцига с неслыханной жестокостью занимался своим кровавым ремеслом. Особенно позорно то, что этот человек руководит в Швейцарии госпиталем, а это свидетельствует о том, что у нас в стране не все в порядке. Пусть эти слова послужат началом процесса, который для нас и нашей страны будет неприятным. Однако он должен состояться, поскольку вопрос идет о нашем престиже, о престиже людей, продирающихся сквозь густые джунгли нашего времени и зарабатывающих (одни чуть больше, другие чуть меньше) торговлей часами, сыром и оружием. Перехожу к делу. Мы потеряем все, поставив справедливость на карту, ибо со справедливостью не играют. Мы подписываем смертный приговор главврачу одной частной клиники в Цюрихе и требуем, чтобы преступник, которого мы не пощадим, потому что он никого не щадил, и которого мы в конце концов уничтожим, потому что уничтожал он, мы требуем, чтобы он отдался в руки полиции. Человечество, частью которого мы являемся здесь, в Швейцарии, ибо мы тоже носим в себе зародыши несчастья, считая нравственность нерентабельной, а рентабельное нравственным, человечество должно понять и доказать этому убийце, что он не останется безнаказанным».
Старый следователь понял, что ошибался, поддавшись самоуверенности опытного криминалиста и рассчитывая, что этот высокопарный текст, в общем соответствовавший его первоначальному замыслу, запугает Эменбергера, а остальное уладится само собой. Врач никоим образом не относился к категории людей, которых можно запугать. Комиссар понял, что Форчигу угрожает смерть, однако надеялся, что тот находится уже в безопасности – в Париже.
Наконец, совершенно неожиданно, Берлаху показалось, что у него появилась возможность установить связь с внешним миром. В помещение вошел рабочий с увеличенной репродукцией гравюры Дюрера «Смерть и рыцарь» в руках. Старик внимательно рассмотрел незнакомца. Это был добродушный и немного опустившийся мужчина приблизительно пятидесяти лет, в голубом комбинезоне. Он стал снимать со стены «Урок анатомии».
– Алло! – закричал комиссар. – Подойдите сюда!
Рабочий продолжал снимать картину. Время от времени он ронял клещи или отвертку и каждый раз неторопливо поднимал.
– Послушайте! – воскликнул старик нетерпеливо, поскольку рабочий не обращал на него внимания. – Я полицейский комиссар Берлах. Вы понимаете, мне грозит смертельная опасность. Когда закончите работу, выйдите из дома и пойдите к инспектору Лютцу, его знает каждый ребенок. Или подойдите к первому попавшемуся полицейскому. Вы поняли? Он мне нужен. Он должен прийти ко мне.
Рабочий так и не взглянул на Берлаха, произносившего слова все с большим трудом. «Урок анатомии» наконец был снят, и рабочий стал разглядывать Дюрера то вблизи, то отставив от себя на некоторое расстояние.
Дождь кончился. В окно падал бледный луч света, и старику на мгновение показалось, что за белой полосой тумана он видит плывущий шар. Это светились волосы и усы рабочего. Он несколько раз покачал головой, разглядывая репродукцию, картина показалась ему жуткой. Затем повернулся к Берлаху и, отчетливо артикулируя каждый звук и кивая головой, произнес странным, жестяным голосом:
– Черта не бывает.
– Бывает! – воскликнул комиссар. – Бывает! Он здесь, в этом госпитале. Выслушайте меня. Вероятно, вам сказали, что я сумасшедший и мелю вздор. Поймите же, мне угрожает смертельная опасность, угрожает смерть. Это правда, истинная правда.
Рабочий наконец повесил картину, повернулся к Берлаху и, с ухмылкой указывая пальцем на рыцаря, произнес какие-то гортанные звуки, с трудом формировавшиеся в слова.
– Рыцарь погиб, – послышалось из перекошенного судорогой рта мужчины в голубом комбинезоне. – Рыцарь погиб. Погиб!
Когда рабочий покинул комнату, неловко захлопнув за собой дверь, старик понял, что разговаривал с глухонемым.
Он взял газету. Это была «Бернише бундесблат».
Первым, что он увидел, было лицо Форчига. Под фотографией подпись: «Ульрих Фридрих Форчиг» – и рядом крест. Далее следовал некролог:
«В ночь с субботы на воскресенье при не совсем ясных обстоятельствах прекратилась несчастливая жизнь скандально известного бернского писателя Форчига».
Берлаху показалось, что кто-то сдавил ему горло.
«Этот человек, – напыщенно продолжал корреспондент бернского листка, – которого природа наградила прекрасным талантом, не сумел управиться с доверенными ему ценностями. Он начал с экспрессионистских драм, возбуждавших несерьезный интерес, однако далее не нашел применения своему литературному дарованию („Все-таки литературное дарование было“, – подумал огорченный старик) и стал издавать собственную газету „Выстрел Телля“, печатавшуюся на машинке в количестве пятидесяти экземпляров и издававшуюся достаточно нерегулярно. Те, кто знакомился с содержанием этого скандального листка, хорошо знают, что он состоял из нападок, направленных не только против всего, что нам дорого и свято, но и против уважаемых лиц. Он все больше и больше опускался, и его часто видели пьяным, укутанным в желтый шарф, из-за которого его прозвали в нижнем городе „Лимоном“. Он бродил от пивной к пивной в сопровождении нескольких студентов, считавших его гением. О кончине писателя известно следующее: Форчиг с самого Нового года был постоянно пьян. Какое-то доверчивое лицо поддержало его материально, и он выпустил опять номер своего „Выстрела Телля“. Это был очень печальный экземпляр, выпущенный с очевидной целью вызвать скандал и содержавший, с точки зрения врачей, абсолютно абсурдную статью, направленную против неизвестного, вероятно, вымышленного человека. Совершенно ясно, вся эта история была высосана из паль– ца, поскольку писатель, патетически призывая вымышленное лицо отдаться в руки полиции, повсюду болтал, что собирается на десять дней уехать в Париж. Он отложил поездку на один день и в своей бедной квартире устроил прощальный ужин, на котором присутствовали музыкант Бецингер и студенты Фридлинг и Штюрлер. Около четырех часов утра Форчиг, сильно пьяный, отправился в туалет, находящийся в конце коридора, напротив его комнаты. Поскольку он оставил комнату открытой, чтобы выпустить сигаретный чад, дверь в туалет была видна всем троим, продолжавшим пьянствовать за столом и не заметившим ничего особенного. Обеспокоенные тем, что он через полчаса не вернулся и не отвечал на их зов и стук, они пытались открыть дверь туалета, однако не смогли. Бецингер позвал с улицы полицейского Гербера и сторожа Бренайзена; они взломали дверь и обнаружили несчастного. Он лежал, скорчившись, на полу, Причины несчастного случая не выяснены, однако инспектор Лютц сделал заявление для прессы, что о преступлении не может быть и речи. И хотя следствие показало, что по голове Форчига нанесен сверху удар каким-то твердым предметом, это совершенно исключается ограниченным пространством в туалете. Окно, выходящее на улицу, слишком мало, чтобы в него мог проникнуть человек, и находится на высоте четвертого этажа. Все это подтвердили эксперименты, проведенные полицией. Кроме того, дверь была закрыта на засов, и известные приемы, применяемые для закрытия извне, не дали положительных результатов. В двери нет замочной скважины, и она запирается тяжелым засовом. Всему этому может быть только одно объяснение – падение писателя, а это вполне можно предположить, поскольку он, по словам судебно-медицинского эксперта профессора Детлинга, был мертвецки пьян…»
Едва старик прочитал, его пальцы разжались, выпустив газету, и вцепились в одеяло.
– Карлик, карлик! – крикнул он в глубь комнаты, мгновенно сообразив, как был убит Форчиг.
– Да, карлик, – ответил ему спокойный, задумчивый голос из бесшумно открывшейся двери. – Согласитесь, господин комиссар, что у меня есть убийца, которого не так-то легко отыскать.
В дверях стоял Эменбергер.
ЧАСЫ
Врач закрыл дверь. На этот раз он был без халата, в темном полосатом костюме, светло-серой рубашке и белом галстуке; он выглядел очень аккуратным, на руках толстые желтые перчатки, как будто он боялся запачкаться.
– Наконец мы, бернцы, можем поболтать наедине, – сказал Эменбергер, скорее вежливо, чем иронически, поклонившись беспомощному, худому, как скелет, больному.
Он взял из-за занавеса стул, которого Берлах ранее не видел, затем повернул его спинкой к больному и сел верхом, скрестив руки. Старик, не теряя самообладания, неторопливо взял свернутую газету с ночного столика, затем по старой привычке заложил руки за голову.
– Вы убили бедного Форчига, – сказал комиссар.
– Нельзя же позволять таким патетическим тоном безнаказанно подписывать другим смертный приговор, – ответил врач деловитым голосом. – Заниматься журналистикой в наше время стало опасно, и от этого она не становится лучше.
– Что вы от меня хотите? – спросил Берлах. Эменбергер засмеялся.
– Мне кажется, это я должен вас спросить, что вы от меня хотите?
– Вы это прекрасно знаете, – возразил старик.
– Ну конечно, – ответил врач. – Я это знаю.