Г-жа де Лафайет и г-жа Гамаш приняли принцессу под руки, поскольку она не могла держаться на ногах и шла совсем согнувшись. Ее раздели, и во время раздевания жалобы удвоились, а боль стала такой сильной, что слезы потекли градом из глаз несчастной. Когда принцессу положили на постель, боль усилилась и она металась на кровати почти в конвульсиях. Послали за лейб-медиком, г-ном Эспри; осмотрев больную, Эспри заявил, что это обыкновенная колика, и предписал обычное в таком случае лекарство, однако принцесса говорила, что ей нужен духовник, а не медик, поскольку все серьезнее, чем все думают.
Его высочество стоял у постели своей супруги на коленях. Больная обняла его за шею и сказала:
— Увы! Вы уже давно меня не любите, супруг мой, но напрасно… Я вам никогда не изменяла! — Она произнесла эти слова так, что все присутствующие заплакали.
Больная страдала уже около часа, как вдруг ее высочество заявила, что вода, которую она пила, без сомнений, отравлена, что, быть может, приняли одну бутылку за другую и если не хотят, чтобы она умерла, необходимо дать ей противоядие. Его высочество находился подле принцессы, когда она высказала свои подозрения, но, не будучи ни смущен, ни тронут, он очень спокойно предложил дать воды собаке.
Г-жа Десборд, первая камер-фрау ее высочества, подошла и сказала, что не стоит делать опыт над собакой, поскольку она сама приготовляла питье для принцессы, и, уверенная в безвредности напитка, выпьет в доказательство сама. Заявив это, первая камер-фрау налила себе стакан подозреваемого напитка и выпила; в это время принесли деревянное масло и противоядие, а первый камердинер его высочества Сент-Фуа предложил принять порошок ехидны, на что принцесса согласилась: «Я имею к вам полное доверие, Сент-Фуа, и из вашей руки я приму все».
Принятые лекарства произвели рвоту, которая до того изнурила больную, что, как она сама говорила, у нее нет более сил кричать от боли. С этого времени больная сочла себя погибшей и думала только о том, чтобы с терпением перенести страдания. Его высочество предложил г-же Гамаш пощупать у принцессы пульс; г-жа Гамаш исполнила распоряжение и отошла от кровати в испуге, ибо она не нащупала пульса, а конечности уже начали холодеть. Однако врач не переставал утверждать, что у ее высочества — всего навсего печеночная колика и он отвечает за ее жизнь.
Тем временем пришел священник; принцесса велела ему подойти к своей постели и исповедовалась в присутствии поддерживающей ее женщины.
После исповеди врач предложил пустить кровь, и хотя ее высочество просила сделать это из ноги, Эспри настаивал на руке. Все не хотели огорчать принцессу, но она заявила, что готова исполнить все, от нее требуемое, польку ей, чувствующей приближение смерти, уже все равно.
Уже более трех часов принцесса находилась в тяжелом, все ухудшающемся состоянии. Приехали из Парижа Гелен и из Версаля Валлот; увидев новых медиков, больная немедленно заявила им, что она отравлена и желательно лечить ее именно от этого. Новоприбывшие осмотрели больную и после совещания с Эспри все трое объявили его высочеству, что не нужно беспокоиться за жизнь принцессы, поскольку они за нее отвечают. Однако принцесса продолжала уверять, что она сама лучше понимает свои страдания и умирает.
Одно время казалось, что больной стало лучше, но это было скорее следствием сильной слабости. Валлот вернулся в Версаль, а около принцессы остались одни женщины. Одна из них вдруг сказала, что больной явно лучше, на что принцесса с досадой, свойственной тяжело страждущему, возразила:
— В этом так мало правды, что если бы я не была христианкой, то сама лишила бы себя жизни сейчас же. Нельзя никому желать зла, — прибавила она, — но я хотела бы, чтобы кто-нибудь хоть на одну минуту почувствовал ту боль, которую я ныне терплю, и узнал, каковы мои страдания!
Прошло еще два часа страданий, но врачи, словно Бог поразил их слепотой, ожидали улучшения, твердили, что отвечают за принцессу и вместо лекарства от отравы, давали ей бульон, под предлогом, что она весь день ничего не ела. Однако, как только больная проглотила ложку бульона, то боль усилилась.
В это время приехал король, который уже несколько раз посылал из Версаля узнать о состоянии больной, и каждый раз ее высочество приказывала передать, что она умирает, чему король никак не хотел верить. Наконец, де Креки, проезжавший в Версаль через Сен-Клу, сказал королю, что, по его мнению, принцесса действительно находится в большой опасности, и тогда Луи пожелал приехать лично. Было 11 вечера, когда его величество приехал навестить больную; королева, герцогиня де Суассон, г-жа де Лавальер и г-жа де Монтеспан сопровождали его. Король ужаснулся, увидев больную, а когда стали менять постель, то врачи, заглянув в лицо больной, начали сомневаться в диагнозе. Вследствие этого, они, осмотрев ее еще раз со всем вниманием, обнаружили охлаждение конечностей и отсутствие пульса. Признав это следствием антонова огня, врачи сказали королю, что больную надо причастить Святых Тайн. Заговорили о приглашении достойнейшего каноника отца Фейе, и ее высочество одобрила выбор, прося лишь поторопиться. Король, отойдя от постели только для того, чтобы поговорить с медиками, опять подошел к ней.
— Ах, государь! — сказала ему умирающая Генриетта. — Вы теряете во мне самого верного слугу, какого Вы когда-либо имели и будете иметь в своем государстве!
— Ободритесь, принцесса, — ответил король, — вы не находитесь в такой опасности, как думаете. Однако я удивляюсь вашей твердости, вашему терпению!
— О, государь! — слабо улыбнулась принцесса, — это потому, что я никогда не боялась смерти. Я боялась только одного — потерять ваше благорасположение.
Тон, которым говорила августейшая больная, показал королю, что она уже не имеет никакой надежды. Луи XIV наклонился к принцессе и сказал:
— Прощайте!
— Прощайте, ваше величество! — ответила умирающая. — Первое известие, которое вы получите завтра, будет известие о моей смерти…
Король уехал. Больную перенесли на ее парадную постель и тогда у нее началась икота.
— Ах, доктор! — сказала она медику. — Это предсмертная икота.
Действительно, врачи согласились на том, что надежды более нет.
Каноник, за которым посылали, прибыл; он начал говорить с больной очень строгим тоном, но нашел ее в расположении духа, поставившем строгость пастыря много ниже строгости кающейся. Тем временем приехал английский посланник, увидев которого, принцесса собрала силы и вступила с ним в разговор; они разговаривали по-английски, но поскольку слово «яд» звучит на французском также, присутствующие легко догадались, о чем идет речь. Опасаясь, как бы такой разговор не пробудил ненависти в сердце принцессы и не оказался пагубным для ее спасения, каноник обратился к ней:
— Ваше высочество! Настал час принести жизнь вашу в жертву Господу и не стоит думать о чем-либо другом!
Принцесса сделала знак, что она готова принять святое причастие, что сделала с бодростью и благоговением. Его высочество вышел на это время, и принцесса попросила позвать мужа, чтобы поцеловать его в последний раз.
Потом она попросила его высочество уйти, говоря, что ей жаль смотреть на него.
Врачи решили попробовать новое лекарство, но больная потребовала соборования. Во время соборования приехал Боссюэ, за которым послали в одно время с Фейе; Боссюэ заговорил о Боге с тем красноречием и вдохновением, которые чувствуются во всех его речах. В то время как он говорил, к принцессе подошла камер-фрау, чтобы что-то подать, и та сказала ей по-английски:
— Когда я умру, отдайте г-ну Боссюэ тот изумруд, который я велела для него приготовить.
Когда прелат продолжил свою речь, принцесса вдруг почувствовала, что ее клонит ко сну, но это было обмороком.
— Отец мой, — обратилась она к Боссюэ, — нельзя ли мне немного отдохнуть?
— Отдохните, дочь моя, — отвечал тот, — а я пойду, помолюсь за вас. — И он действительно уже сделал несколько шагов, но принцесса воротила его словами:
— Теперь я вижу ясно, что смерть моя приближается. При этих словах Боссюэ подал ей Распятие, которое она
С жаром поцеловала. Прелат продолжил свой разговор, и принцесса отвечала так основательно, словно не была больна, пока голос ее не ослаб окончательно. Тогда слабеющими руками она прижала к груди Распятие, но скоро лишилась и последних сил, подобно тому, как уже лишилась голоса, и Распятие упало на пол. Вслед за этим два или три судорожных движения произвели последний вздох принцессы английской Генриетты. Так умерла она спустя 9 часов после того, как почувствовала первые признаки недомогания.
Как только ее высочество скончалась, среди погребальной тишины раздался громкий разговор об отравлении, основанный на ее собственных словах, ее неоднократных утверждениях, и каждый начал искать свое объяснение. Распространились слухи, которые, надо сказать, имеют для истории некоторую важность.
Мы сказали, что настой цикория, который ее высочество обыкновенно употребляла, всегда находился в шкафу одной из прихожих. Он содержался в фарфоровом кувшине, близ которого стояла чашка и другой кувшин с водой на тот случай, если ее высочество найдет, что настой слишком крепок. В день смерти принцессы один мальчик случайно вошел в прихожую и увидел, что маркиз д’Эффиа что-то ищет в том самом шкафу; он тотчас подбежал к нему с вопросом, что он там делает.
— Ах, друг мой, — отвечал маркиз с совершенным спокойствием, — извини, пожалуйста! Мне было жарко, я умирал от жажды и, зная, что здесь имеется вода, не мог удержаться!
Мальчик не переставал допрашивать, а маркиз, продолжая извиняться, пошел к ее высочеству, где более часа разговаривал с прочими придворными, по-видимому, без всякого смущения.
Первым известием, полученным королем при пробуждении, было, как и предсказала принцесса, известие о ее смерти. К этому не замедлили присоединиться слухи о причинах этой смерти. Король выслушивал все, в частности, о маркизе д’Эффиа, и, убедившись, что домоправитель ее высочества Пюрнон участвовал в этой катастрофе, решил его допросить; Луи XIV был еще в постели, когда принял такое решение.
Он встал, вызвал де Бриссака, приказал взять шесть надежных и осторожных людей схватить на другой день Пюрнона в его квартире и привести к нему в кабинет через заднее крыльцо. Все было исполнено по воле короля; в назначенное время ему доложили, что Пюрнон приведен.
Луи XIV отправился в комнату, назначенную для допроса. Отослав де Бриссака и камердинера и оставшись наедине с обвиняемым, король принял вид, свойственный ему одному.
— Друг мой, — сказал король Пюрнону, осматривая его с ног до головы, — слушай меня хорошенько! Если ты признаешься во всем, если скажешь правду о том, что я хочу от тебя узнать, то я прощу тебя и никогда о том не будет и помину. Но сохрани тебя Бог скрыть от меня малейшее обстоятельство, потому что ты тогда живой отсюда не выйдешь!
— Государь! — отвечал Пюрнон, трепеща от страха. — Извольте допросить меня, я готов отвечать.
— Хорошо! Не знаешь ли ты, была ли отравлена принцесса?
— Да, государь.
— Кем? — король слегка побледнел.
— Рыцарем де Лорреном, — твердо сказал Пюрнон.
— Как это возможно? Ведь его нет во Франции!
— Он прислал яд из Рима.
— Через кого?
— Через одного провансальского дворянина по имени Морель.
— А знал ли Морель о поручении, на него возложенном?
— Я не думаю, государь.
— Кому он передал яд?
— Маркизу д'Эффиа и графу Беврону.
— . Что могло понудить их к этому преступлению?
— Удаление де Лоррена, их друга, которое очень повредило их делам, и уверенность, что пока ее высочество будет жива, рыцарь не займет место при его высочестве.
— Правда ли, что один комнатный мальчик видел д'Эффиа в то самое время, как он совершал преступление?
— Да, государь.
— Но как же? Если настой цикория был отравлен, то почему другие особы, пившие эту воду в одно время с принцессой, не почувствовали никакого вреда?
— Потому что маркиз д'Эффиа это предвидел и отравил только чашку принцессы, из которой кроме нее никто не пил.
— Как же он ее отравил?
— Он натер ядом внутренние стенки чашки.
— Да, — сказал король, — да, этим все объясняется. — Потом, приняв еще более суровый вид, он спросил:
— А брат мой знает ли что-нибудь об этом умысле?
— Нет, государь, — ответил Пюрнон, — ни один из нас не был настолько глуп, чтобы сказать ему об этом. Он не был участником, иначе он погубил бы нас.
При этом ответе, пишет Сен-Симон, королю стало на душе легко, как человеку, освободившемуся от душивших его рук.
— Богу все известно! — сказал, наконец, король. — Но можешь ли ты утверждать это абсолютно?
— Я вам клянусь, государь! — ответил Пюрнон. Тогда король, почти утешенный в потере принцессы мыслью, что его высочество не принимал во всем этом никакого участия, позвал де Бриссака и приказал вывести Пюрнона, дав полную свободу.
Смерть этой принцессы, дававшей тон двору и оставившей после себя воспоминание печальное и горестное, осталась без всякого отмщения, а, между тем, сохранившееся письмо г-на Монтегю лорду Арлингтону показывает, что его высочество, пользуясь своим влиянием, вскоре исходатайствовал своему любимцу не только прощение, но и возвращение ко двору.
«Милорд! Я почти не в состоянии сам писать вам — при падении из опрокинувшегося экипажа я так ушибся, что с трудом могу шевелить рукой. Надеюсь, однако, через день или два быть в состоянии отправиться в Сен-Жермен.
Теперь я пишу только для того, чтобы дать Вашему превосходительству отчет о деле, которое, я думаю, Вам уже известно, то есть, что рыцарю де Лоррену позволено возвратиться ко двору и служить в звании генерал-майора.note 1
Если ее высочество отравлена, как многие думают, то Франция считает именно его отравителем и справедливо удивляется, что французский король имеет так мало уважения к нашему королю, и позволяет рыцарю возвратиться ко двору, зная, как дерзко он всегда обращался с этой принцессой. Обязанность моя заставляет меня сказать Вам это для того, чтобы Вы донесли сие королю и он в сильных выражениях высказал свое мнение французскому посланнику, если найдет нужным, поскольку, смею Вас уверить, такого наш король не может снести, не унизив себя».
Рыцарь де Лоррен, тем не менее, не только остался при дворе, но, если верить Сен-Симону, был осыпан благодеяниями. Странно также то, что, получая почти 100 000 экю дохода, де Лоррен умер в совершенной бедности, и друзьям пришлось хоронить его за свой счет. И смерть рыцаря оказалась достойной его жизни — 7 декабря 1702 года он в Пале Рояле рассказывал г-же Маре, гувернантке детей герцога Орлеанского, как целую ночь предавался самому безудержному распутству, и вдруг, в момент перечисления всякого рода непристойностей, де Лоррена поразил апоплексический удар, он лишился языка и вскоре испустил дух.
ГЛАВА XXXVIII. 1670 — 1672
Луи XIV и г-жа де Монтеспан. — Немилость к Лавальер. — Первая беременность новой любовницы. — Тайные роды. — Рождение герцога Мэнского. — Падение Лозена; взятие его под арест. — Он встречается с Фуке в Пиньерольской тюрьме. — Молодой герцог де Лонгвиль является при дворе. — Связь его с маршальшею ла Ферте. — Г-жа ла Ферте и ее муж. — Маршальша и ее камердинер. — Мщение маршала. — Маршал и компаньонка супруги. — Герцог де Лонгвиль и маркиз д'Эффиа. — Западня — Удар палкой. — Война с Голландией. — Переход через Рейн. — Смерть герцога де Лонгвиля. — Его завещание. — Состояние театра. — Уединение герцогини де Лавальер.
Любовь Луи XIV к маркизе де Монтеспан немало способствовала тому, что он встретил смерть принцессы Генриетты с тем равнодушием, в котором его потом упрекали. Новая любовь весьма увлекла короля, а бедная де Лавальер стала только рабой, предназначенной украшать триумф новой королевы.
Вскоре де Монтеспан почувствовала себя беременной. Луи XIV не имел никаких сомнений в том, что виновником этого был именно он, поскольку маркиза давно прекратила связь с Лозеном, смертельным врагом которого она теперь стала; маркиза де Монтеспана, собравшегося было в качестве мужа вступиться за свои права, весьма невежливо выпроводили из Парижа, и, живя в своих поместьях, он горевал о потере чести. Итак, имеющееся родиться дитя было, конечно, произведением Луи XIV.
Все понимали смысл происходящего, но де Монтеспан стыдилась или делала вид, что стыдится того положения, в котором она оказалась. Это побудило маркизу изобрести новую моду, весьма полезную для женщин, желающих скрыть до времени беременность. Нововведение состояло в том, что беременные одевались как мужчины с сохранением юбки, поверх которой, в месте пояса вытягивалась рубашка со множеством складок, некоторым образом скрывающих живот.
Счастье оставило герцогиню де Лавальер, и все придворные ее покинули, перейдя на сторону маркизы де Монтеспан с тем большей охотой, что де Лавальер, стараясь нравиться только королю, никогда не заботилась о приобретении друзей. Однажды она пожаловалась маршалу Граммону на свое одиночество, на что тот заметил:
— Любезный друг! Если бы вы, имея причину веселиться, давали бы случай веселиться и другим, то теперь, когда вы печалитесь, печалились с вами и другие!
Когда настал день родов, горничная маркизы, к которой она и король имели полное доверие, отправилась в наемной карете на улицу Сент-Антуан к известному акушеру Клеману и спросила, не согласится ли он ехать с ней к одной женщине, позволив завязать себе глаза. Клеман, которому подобные предложения не были новостью и который никогда не раскаивался, если их принимал, позволил завязать себе глаза, сел вместе с горничной в карету и, когда повязка была снята, увидел великолепнейшую квартиру.
Наблюдения Клемана над роскошным убранством квартиры продолжались недолго, поскольку вскоре находившаяся в комнате девушка погасила свечи, и свет шел только от камина. Тогда король, скрывавшийся за занавеской постели, сказал акушеру, что бояться нечего и он приглашен для оказания услуги, которая будет хорошо вознаграждена.
Клеман ответил, что он совершенно спокоен и решительно ничего не боится. Подойдя к пациентке, он пощупал пульс и, увидев, что время родов еще не наступило, заметил:
— Я хотел бы узнать только одно.
— Что же? — спросил король.
— Можно ли в этом доме попросить насчет попить и поесть? Меня застали врасплох, так что я не успел перекусить и если бы мне что-нибудь подали, то тем очень одолжили.
Король засмеялся, и, не ожидая, чтобы какая-нибудь из двух находившихся в комнате прислужниц взялась исполнить просьбу медика, сам подошел к шкафу, взял банку варенья и поставил на стол, затем нашел хлеб в другом шкафу и также положил перед доктором. Клеман принялся за еду с аппетитом, и, наевшись, спросил о питье. Король достал из соответствующего шкафа стакан и бутылку вина и попотчевал врача, который предложил:
— А не выпьете ли и вы со мной?
— Да нет, — ответил король, — мне сейчас не хочется.
— Тем хуже, — сказал Клеман, — тем хуже! От этого дама не так хорошо родит, а если вы хотите, чтобы она разрешилась поскорее, то надо непременно выпить за ее здоровье!
В эту минуту роженица начала стонать, и Луи XIV вместе с акушером подбежали к ней; король взял ее за руки, и роды начались. Они были трудны, но непродолжительны, Монтеспан родила сына. Король снова попотчевал Клемана вином, а когда тот подошел к кровати, чтобы осмотреть родильницу и узнать ее состояние, король снова ушел за занавеску.
Все было хорошо и Клеман, убедившись, что роженица вне всякой опасности, позволил опять завязать себе глаза и отвести в карету. Дорогой, сопровождавшая его женщина вручила акушеру кошелек, в котором было 100 луидоров. Позднее Клеман узнал, с кем имел дело, и тогда уже рассказал об этом приключении так, как мы его только что изложили.
Младенец, которому Клеман помог появиться на свет, был назван Луи-Августом де Бурбоном, герцогом Мэнским, которого впоследствии Луи XIV назначил наследником короны. Он родился 31 марта 1670 года.
Вернемся теперь к г-ну де Лозену и скажем несколько слов о катастрофе, которая низвергла его с высоты необыкновенного счастья. В обращении короля не было заметно никакой перемены с того времени, как он запретил де Лозену думать о женитьбе на принцессе де Монтеспан, более того, казалось, что король возвратил ему всю свою прежнюю дружбу. Во время путешествия в Дюнкирхен де Лозену было даже поручено командовать войсками, сопровождавшими короля, и он весьма усердно и ревностно исполнял обязанности главнокомандующего, почему, по возвращении, полагал, что находится в большей доверенности короля, нежели прежде. Де Лозен был уверен, что счастье его прочно, но забыл о двух своих врагах — Лувуа и де Монтеспан — военном министре, человеке весьма необходимом для честолюбия короля, и любовнице, женщине для удовольствий. Они соединились против де Лозена; каждый воспользовался своим — маркиза напоминала королю об обидных речах де Лозена, Лувуа говорил о переломленной шпаге, маркиза ставила в вину разорение имений принцессы де Монпансье, Лувуа толковал о гордости, обнаруженной заключенным в Бастилии, в продолжении нескольких дней отказывавшемся от должности начальника королевского конвоя. Де Лозену приписывали фразу: «Французские принцессы любят, чтобы их гоняли длинной палкой», а однажды он протянул внучке Анри IV ноги и сказал: «Луиза Бурбон, сними-ка с меня сапоги!» Наконец, Лувуа и де Монтеспан добились согласия короля на арест де Лозена. 1671 год был на исходе, а де Лозен не замечал в короле никакой перемены по отношению к себе. Казалось, маркиза де Монтеспан совершенно с ним помирилась, и так как де Лозен был большим знатоком в драгоценных камнях, то она часто давала ему поручение отвозить к ювелирам их для оправления. Как-то в ноябре, к вечеру, кавалер Фурбен получил приказание арестовать де Лозена и отправился к нему. Узнав, что утром де Лозен по поручению маркизы де Монпансье уехал в Париж к ювелиру, кавалер поставил у его дома часового с приказом — дать знать, когда де Лозен вернется, что и произошло через час. Фурбен расставил вокруг дома часовых и, войдя в дом, застал хозяина, сидящим у камина. Де Лозен поздоровался с гостем и спросил, не король ли прислал за ним, на что получил утвердительный ответ, с тем только уточнением, что необходимо отдать шпагу. Фурбен также заметил, что поручение он исполняет с большим сожалением, но отказаться не позволяют его обязанности.
О сопротивлении думать не приходилось, де Лозен лишь спросил, не может ли он лично повидаться с королем, и когда Фурбен ответил нет, в ту же минуту отдал шпагу. Всю ночь арестованный провел под стражей, а утром был сдан д'Ар-таньяиу, который по распоряжению Лувуа отвез де Лозена сначала в Пьер-Ансиз, а потом в Пиньероль, где его заключили в комнату с железными решетками и запретили с кем-либо разговаривать.
Перемена была так значительна, падение настолько неожиданно, отчаяние так велико, что де Лозен заболел и притом так опасно, что пришлось послать за священником. Пришедший капуцин имел длинную бороду и вообще самый почтенный вид, но поскольку арестант весьма опасался шпионов, то первым делом при встрече со священником он схватил его за бороду и дернул так сильно, что монах заорал во все горло. Собравшийся умирать Лозен объяснил свой поступок, извинился, исповедался.., и вскоре выздоровел.
Поправившись, Лозен, как и все арестанты, начал думать о свободе. Ему удалось проделать в камине дыру, что доставило ему возможность общения с другими заключенными, которые, в свою очередь, работали над подобными ходами. Одним из соседей Лозена оказался несчастный Фуке, которого арестовали в Нанте, потом перевезли в Бастилию, и, наконец, поместили в Пиньероле.
Фуке знал от своих соседей, что новоприбывший арестант — тот самый Пюйгилем де Лозен, некогда явившийся при дворе под покровительством маршала Граммона и состоявший в тесной дружбе с графиней де Суассон, у которой король дневал и ночевал. Арестанты сообщили де Лозену о желании отставного министра с ним повидаться, и они предстали лицом к лицу — знакомые еще тогда, когда один находился наверху своей судьбы, а другой еще только на заре своего счастья. Падение Фуке было известно всем, но повествование де Лозена было бесконечно интересно для затворника, томившегося в тюрьме уже более 10 лет.
Однако, когда де Лозен рассказал о своем быстром и невероятном возвышении, о своей любви к принцессе Монако и маркизе де Монтеспан, о своем влиянии на Луи XIV, о сцене по поводу своего фельдцейхмейстерства, о переломленной шпаге, о торжественном своем выходе из Бастилии начальником телохранителей, о грамоте на принятие шефа драгунских полков и патенте на командование войском, о едва не совершившемся бракосочетании с принцессой де Монпансье, Фуке решил, что несчастье свело с ума его собеседника, и объявил об этом прочим арестантам, так что мало-помалу, опасаясь, как бы сумасшедший не наговорил о них лишнего, все прекратили с де Лозеном всякие отношения.
Надо сказать, что де Лозен, во время величия считавшийся незаменимым, и который производил при дворе, особенно на женщин, неизгладимое впечатление, был уже почти забыт. В Версале его место занял молодой и красивый вельможа, имевший то преимущество, что был принцем крови. Молодой герцог де Лонгвиль родился в парижской Думе, в один из блистательных дней Фронды и после смерти отца в 1663 году наследовал его титул и имение.
Герцог де Лонгвиль привлекал не только огромным состоянием и высоким титулом; быть может, и другие имели прекрасную наружность, но мало кто был так по-юношески красив, так, как обычно живописцы и скульпторы изображают Адониса, поэтому, когда юный герцог появился при дворе, все женщины обратили на него свое внимание.
Первой в числе этих дам была жена маршала ла Ферте, весьма известная в любовных хрониках того времени, и стоит сказать о ней несколько слов. Она была сестрой известной графини д'Оллон, беспутства которой Бюсси-Рабютен описал в своей «Любовной истории галлов» и которая в описываемое время почти удалилась от света. С маршальшей случались порой довольно странные приключения; мы расскажем об одном, наделавшем довольно много шума. Когда маршал де Ферте решил жениться на ней, то все говорили о подвиге, поскольку существовали опасения, что она может последовать примеру некоторых своих родственниц, и тогда мир в семье маловероятен. Поэтому известный своими грубыми манерами маршал пожелал оправдать это мнение и на другой же день после свадьбы он обратился к своей жене со следующей речью:
— Итак, сударыня, теперь вы — моя жена! Надеюсь, вы не сомневаетесь, что это делает вам величайшую честь, и предупреждаю вас, что ежели вы будете похожи на свою сестру, г-жу д'Оллон, или на других ваших родственниц, которых я не хочу называть, и которые все являются негодяйками, то вам будет худо! Итак, подумайте о моих словах и поступайте сообразно с ними, а как вы будете себя вести, соответственно буду поступать и я!
Маршальша улыбнулась, маршал нахмурил брови. Делать было нечего, требовалось покориться!
Вскоре после свадьбы маршал собрался на войну, и, уезжая, решительно запретил жене видеться с г-жой д'Оллон, ибо боялся, как бы столь дурное общество ее не развратило. Кроме того, он окружил жену благонадежными и совершенно преданными людьми.
Г-жа д’Оллон, узнав о запрещении, сделанном ее сестре, очень рассердилась на маршала ла Ферте и поклялась отомстить, причем достойным для себя образом, то есть нанести маршалу именно тот удар, которого он так боялся. Маркиз Беврон, состоявший любовником графини д'Оллон, разделил ее возмущение и они вместе решили досадить грозному мужу сестры.
В числе слуг г-жи ла Ферте имелся один лакей весьма приятной наружности. Графиня д'Оллон обратила на него внимание и велела ему однажды утром придти к себе. Из разговора с лакеем графиня узнала, что тот якобы происходит из одной хорошей провинциальной фамилии, но скрывает свое имя для того, чтобы родные не знали, до какой степени нужды он доведен, сочтя возможным стать лакеем. Однажды, разговаривая с женой маршала, Беврон сказал:
— Обратили ли вы внимание на молодого человека, который у вас служит?
— На которого? — спросила м-м ла Ферте.
— На Этьена, — уточнил Беврон.
— На моего лакея? — удивилась собеседница.
— Ну да, именно на него, — настаивал искуситель.
— Да нет, зачем, право? — не понимала маршальша.
— Так обратите и скажите мне, что вы о нем думаете.., и как вы его находите, — предложил Беврон.
На следующий же день Беврон посетил м-м ла Ферте.
— Ну что? — поинтересовался он. — Обратили ли вы внимание на вашего Этьена? Как вы его находите?
— Да, признаюсь, — ответила м-м ла Ферте, — он много выше своего звания.
— Я думаю! — Беврон засмеялся. — А ведь он, говорят, дворянин.
— Дворянин? Камердинер? — сомневалась маршальша.
— Ах, сударыня, — атаковал Беврон, — чего не делает любовь!
— Вы, пожалуй, скажете, — рассмеялась маршальша, — что мой Этьен — маркиз!
— Точно так, сударыня, молодой человек в вас влюблен! — искушал заговорщик. — Он не нашел другого средства сблизиться с предметом своей страсти!
М-м ла Ферте делала вид, что все принимает за шутку, но голос ее задрожал и, следовательно, удар был нанесен верно. Беврон вернулся к своей графине и рассказал об успехе. Боясь, как бы неловкость слуги, не лишила так хорошо удающуюся хитрость ее плода, д'Оллон послала за самозванцем и сообщила ему сделанное будто бы ею открытие, что его госпожа весьма к нему расположена и, желая извинить себя за сильное чувство, госпожа уверила себя, будто Этьен — переодетый дворянин. Затем д'Оллон раскрыла лакею все выгоды, которые он мог бы извлечь, если будет достаточно ловок и не станет противоречить той, что не желает быть выведенной из заблуждения.
Малый оказался не промах; начало речи графини его испугало, продолжение успокоило, и, припомнив обхождение маршальши, он пришел к мысли, что действительно пользуется некоторым преимуществом перед прочими. Этьен решил стать еще более предупредительным к госпоже, что было замечено и приписано единственно любви, и маршальша с каждым днем все более утверждалась в мысли, что имеет дело с человеком благородным, а не с лакеем, и докучала ему этим предположением, пока лакей не назвал, наконец, одну дворянскую фамилию на своей родине. С этого времени г-жа ла Ферте перестала стыдиться уже внушенного чувства, и не удерживаемая более стыдом, а лишь робостью своего избранника, решила в один прекрасный день предоставить ему случай, которого тот не мог подготовить или на который не мог решиться.