Нанона печально улыбнулась.
— Это хорошо, — сказал Ковиньяк. — Ты уже больше не плачешь. Хорошее начало.
— Да, правда, — сказала Нанона, — я уже не могу плакать.
— Но можешь еще улыбаться. Ну, тем лучше, значит, теперь отправимся обратно? Я, право, сам не знаю отчего, но только эти места наводят меня на разные мысли.
— Спасительные? — спросила Нанона.
— Спасительные, говоришь ты? Ну, хорошо, не будем об этом спорить, я рад, что ты находишь эти мысли такими. Я думаю, что ты теперь сделала добрый запас таких мыслей, так что тебе их надолго хватит.
Нанона не отвечала, она задумалась.
— В числе этих спасительных мыслей, — решился спросить Ковиньяк, — надеюсь, была мысль о забвении обид?
— Если не о забвении, то, по крайней мере, о прощении.
— По-моему, лучше бы забвение, ну да все равно. Коли человек виноват, так ему не приходится быть разборчивым. Значит, ты мне простишь мои грехи, сестричка?
— Да, я их уже простила, — отвечала Нанона.
— А, это меня радует, — сказал Ковиньяк. — Значит, с этих пор ты будешь в состоянии смотреть на меня без отвращения.
— Не только без отвращения, но даже с удовольствием.
— С удовольствием?
— Да, мой друг.
— Друг? Вот как! Знаешь, Нанона, такое название доставляет мне большое удовольствие, потому что ты мне даешь его по доброй воле, тогда как братом ты должна меня называть волей-неволей. Значит, ты решилась переносить мое присутствие около себя?
— О, этого я не говорю, — ответила Нанона. — Существуют невозможные вещи, Ролан, и мы оба будем их помнить.
— Понимаю, — сказал Ковиньяк с новым глубочайшим вздохом. — Я изгнан. Ведь ты меня изгоняешь, не так ли, я больше не увижу тебя. Ну, что делать! Хотя для меня будет очень тяжело не видать тебя, Нанона, но я сам понимаю, что заслужил это. Да я и сам осудил себя на это. И что мне теперь делать во Франции? Мир заключен. Гиенна умиротворена. Королева и мадам Конде сделались наилучшими друзьями в мире, а я не могу себя обманывать до такой степени, чтобы воображать себе, что я заслужил милости той или другой из них. И самое лучшее, что я могу сделать, это удалиться в добровольное изгнание. Итак, милая сестричка, скажи прости вечному страннику. Теперь идет война в Африке. Бофор идет сражаться с неверными, и я пойду с ним. По правде сказать, я решительно не постигаю, в чем эти неверные провинились против верных. Но это до нашего брата не касается, это дело королей. А там можно быть убитым — вот и все, что мне нужно. Отправлюсь туда. Когда ты узнаешь, что я умер, ты все же будешь не так ненавидеть меня.
Нанона, которая слушала этот поток слов, опустив голову, подняла на Ковиньяка свои большие глаза.
— Это правда? — спросила она.
— Что?
— То, что ты задумал, брат?
Ковиньяк был увлечен в своем порыве красноречия звуком собственных слов, как это часто бывает с людьми, привыкшими к пустозвонству. Вопрос, заданный Наноною, призвал его к действительности. Он вопросил самого себя, нельзя ли ему как-нибудь от этого порыва вдохновения сделать переход к чему-нибудь посущественнее.
— Видишь ли, сестричка, — сказал он, — клянусь тебе… Уж, право, не знаю чем… Ну, клянусь тебе честью Ковиньяка, что я действительно глубоко опечален смертью Ришона, а еще больше смертью… Вот видишь ли, сейчас только, сидя вот на этом самом камне, я старался всеми силами и средствами угомонить свое сердце, которое до сих пор всю мою жизнь молчало во мне, и которое теперь не довольствуется тем, что бьется, но говорит, кричит, плачет. Скажи, Нанона, ведь это и есть то самое, что называется угрызениями совести?
Этот вопль был так натурален, был так полон горести, несмотря на его дикость, что Нанона поверила его исхождению из самой глубины сердца.
— Да, — сказала она, — это угрызение совести. Ты лучше, чем я думала.
— Ну, коли так, — сказал Ковиньяк, — коли это точно угрызение совести, то я отправлюсь в африканскую кампанию. Ведь ты доставишь мне средства для обмундирования и путешествия, и дай Бог, чтобы все твои горести удалились со мною.
— Ты никуда не пойдешь, брат, — сказала Нанона. — Отныне ты будешь вести жизнь вполне обеспеченного человека. Ты уже десять лет борешься с нищетою. Я не говорю об опасностях, которым ты подвергался, они неизбежно связаны с жизнью солдата. На этот раз ты спас свою жизнь там, где другой ее потерял. Значит, такова была воля Божия, чтобы ты жил, а мое желание, совпадающее с этою волею, в том, чтобы отныне ты жил счастливо.
— Погоди, сестрица, что ты такое говоришь и как понимать твои слова? — отвечал Ковиньяк.
— Я хочу сказать, что ты должен отправиться в мой дом в Либурне, прежде чем его успеют разграбить. Там в потайном шкафу, что позади венецианского зеркала…
— В потайном шкафу? — переспросил Ковиньяк.
— Да, ведь ты его знаешь, не правда ли? — спросила Нанона с улыбкою. — Ведь ты из этого самого шкафа месяц тому назад взял двести пистолей?
— Нанона, ты должна мне отдать ту справедливость, что я мог бы взять из этого шкафа, битком набитого золотом, гораздо больше, а между тем взял только то, что было мне существенно необходимо.
— Это правда, — сказала Нанона, — и если это может тебя оправдать в собственных глазах, то я охотно это подтверждаю.
Ковиньяк покраснел и опустил глаза.
— О, Боже мой, забудем об этом, — сказала Нанона. — Ты очень хорошо знаешь, что я прощаю тебя.
— А чем это доказывается? — спросил Ковиньяк.
— А вот чем. Ты отправишься в Либурн, откроешь этот шкаф и найдешь в нем все, что мне удалось уберечь от своего богатства: двадцать тысяч экю золотом.
— Что же я буду с ними делать?
— Ты их возьмешь.
— Но кому же ты предназначаешь эти двадцать тысяч экю?
— Тебе, брат. Это все, чем я располагаю. Ведь ты знаешь, что, расставаясь с д'Эперноном, я ничего не выпросила для себя, так что моими домами и замками завладели другие.
— Что ты говоришь, сестра! — вскричал пришедший в ужас Ковиньяк. — Что ты забрала себе в голову?
— Да ничего, Ролан, я только повторяю тебе, что ты возьмешь себе эти двадцать тысяч экю.
— Себе?.. А тебе?..
— Мне не нужно этих денег.
— Ага, я понимаю, у тебя есть другие. Ну, тем лучше! Но ведь эта сумма громадная, ты подумай об этом, сестра. Для меня этого много за один раз.
— У меня других денег нет, у меня остались только драгоценные вещи. Я и их тебе отдала бы, но они мне необходимы для вклада в этот монастырь.
Ковиньяк подскочил от удивления.
— В этот монастырь! — вскричал он. — Ты хочешь вступить, сестра, в этот монастырь?
— Да, мой друг.
— О, ради Бога не делай этого, сестричка! Монастырь! .. Ты подумай, какая там скучища! Ты об этом меня спроси, ведь я был в семинарии. Шутка сказать, монастырь! Нанона, не делай этого, ты сгниешь!
— Я на это и надеюсь, — сказала Нанона.
— Слушай, сестра, если так, то я не хочу твоих денег, слышишь? Черт побери! Эти деньги спалят мне руки.
— Ролан, — возразила Нанона, — я вступлю сюда не для того, чтобы тебя обогатить, а для того, чтобы самой стать счастливою.
— Но ведь это сумасшествие! — сказал Ковиньяк. — Я твой брат, Нанона, и я этого не допущу.
— Мое сердце уже здесь, Ролан. Что же будет делать мое тело в другом месте?
— Об этом страшно и подумать, — сказать Ковиньяк. — О, моя милая Нанона, моя дорогая сестра, пожалей себя!
— Пожалуйста, ни слова больше, Ролан. Ты слышал меня. Эти деньги твои, распорядись ими разумно, потому что твоя бедная Нанона не будет подле тебя, чтобы снабдить тебя снова деньгами.
— Но, послушай, сестра, что доброго сделал я для тебя, для того, чтобы ты так великодушно обошлась со мною?
— Ты дал мне то, чего одного я ожидала, чего одного жаждала, что для меня было всего дороже. Это было именно то, что ты привез мне из Бордо в тот вечер, когда он умер и когда я не могла умереть.
— Ах, да, вспоминаю, — сказал Ковиньяк, — это та прядь волос…
И искатель приключений понурил голову, он почувствовал у себя в глазах какое-то необычное ощущение.
Он поднял руку к глазам.
— Другой бы плакал, — сказал он. — Я плакать не умею, но, ей-богу, страдаю от этого нисколько не меньше, если не больше.
— Прощай, брат, — сказала Нанона, протягивая руку молодому человеку.
— Нет, нет, нет! — воскликнул Ковиньяк. — Никогда я не скажу тебе прости по своей доброй воле! И что тебя побуждает запираться в этом монастыре? Страх, что ли? Коли так, уедем из Гиенны, будем вместе бродить по свету. Ведь и в мое сердце вонзилась стрела, которую я повсюду буду носить с собою, и она будет причинять мне боль, которая заставит меня чувствовать и твою боль. Ты будешь мне говорить о нем, а я буду тебе говорить о Ришоне. Ты будешь плакать, а потом, может быть, и я тоже стану способен плакать, и это доставит мне облегчение. Хочешь, удалимся куда-нибудь в пустыню, и там я буду почтительно услуживать тебе, потому что ты святая девушка. Хочешь, я сам стану монахом? Впрочем, нет, я не в состоянии, признаюсь откровенно. А только ты не уходи в монастырь, не прощайся со мной навеки!
— Прощай, брат.
— Хочешь остаться в Гиенне, невзирая на бордосцев, на гасконцев, не взирая ни на кого? У меня теперь уже нет моего отряда, но со мной еще остаются Фергюзон, Барраба и Карротель. А мы вчетвером еще можем сделать много. Мы будем тебя охранять лучше, чем охраняют королеву, и если до тебя доберутся, если тронут хотя один волос на твоей голове, то ты можешь потом сказать: они умерли все четверо. Мир их праху.
— Прощай, — повторила она.
Ковиньяк собирался продолжать свои убеждения, как вдруг на дороге раздался стук кареты.
Перед каретою скакал верховой курьер в ливрее королевы.
— Это что такое? — сказал Ковиньяк, оборачиваясь в сторону кареты, но не опуская руки своей сестры, стоявшей по ту сторону решетки.
Карета тогдашнего фасона, с гербами и открытыми боками была запряжена шестеркою лошадей. В ней сидело восемь человек и с ними целая куча лакеев и пажей.
Позади кареты ехали гвардейцы и придворные верхом.
— Дорогу, дорогу! — кричал курьер, мимоходом хлестнув бичом лошадь Ковиньяка, хотя она стояла совсем в стороне на краю дороги.
Испуганная лошадь сделала прыжок.
— Эй, приятель, — крикнул Ковиньяк, выпуская руку сестры, — вы уж, пожалуйста, будьте поосторожнее!
— Дорогу королеве! — кричал курьер, мчась вперед.
— Королева, королева, вон оно что! — сказал Ковиньяк. — Ну, коли так, надо посторониться, чтобы не нажить каких-нибудь хлопот.
И он как можно ближе прижался к стене, держа лошадь под уздцы.
В эту минуту у кареты как раз порвался гуж, и кучер мощным усилием сдержал шестерку лошадей.
— Что такое? — раздался чей-то голос, отличавшийся сильным итальянским акцентом. — Почему остановились?
— Гуж порвался, ваше преосвященство, — сказал кучер.
— Откройте, откройте! — кричал тот же голос.
Два лакея бросились открывать дверцу, но прежде чем они успели отбросить подножку, человек с итальянским акцентом уже спрыгнул на землю.
— А, да это синьор Мазарини, — сказал Ковиньяк. — Он, по-видимому, не стал ждать, чтобы его попросили выйти из кареты первым.
После него вышла королева.
После королевы — Ларошфуко.
Ковиньяк протер себе глаза.
Вслед за Ларошфуко вышел д'Эпернон.
— Эх, — проговорил наш искатель приключений, — зачем вместо того другого не повесили вот этого!
За д'Эперноном последовал ля Мельере, а за ля Мельере герцог Бульонский и еще две придворные дамы.
— Я знал, что они уже прекратили драку, — сказал Ковиньяк, — но не знал, что они уже успели так крепко подружиться.
— Господа, — сказала королева, — вместо того, чтобы ждать здесь, пока исправят карету, не пройтись ли нам немножко? Погода прекрасная, воздух такой свежий.
— Как прикажете, ваше величество, — ответил Ларошфуко, низко кланяясь.
— Пойдемте рядом, герцог. Вы мне скажете какие-нибудь из ваших прекрасных изречений note 3. Вы, должно быть, немало их сочинили с тех пор, как мы не видались.
— Дайте мне руку, герцог, — сказал Мазарини герцогу Бульонскому. — Я знаю, что у вас подагра.
Д'Эпернон и ля Мельере замыкали шествие, беседуя с дамами.
Все эти люди смеялись и, освещенные теплыми лучами заходящего солнца, казались кучкою закадычных друзей, собравшихся на прогулку.
— А что, далеко еще отсюда до Бурей? — спросила королева. — Вы, господин Ларошфуко, изучили всю эту страну и можете дать ответ на такой вопрос.
— Три лье, государыня. Мы будем там, наверное, не позже девяти часов.
— Вот это хорошо. А завтра рано утром вы отправитесь к нашей милой кузине, мадам Конде, которую мы будем счастливы видеть.
— Ваше величество, — сказал герцог д'Эпернон, — видите вы этого красавца, который стоит у решетки и смотрит через нее на прекрасную даму, которая ушла в ту минуту, как мы вышли из кареты.
— Да, я видела все. Надо полагать, что в монастыре святой Редегонды, в Пейсаке, не любят скучать.
В эту минуту приведенная в порядок карета полною рысью догнала знатных путешественников, которые успели уже пройти шагов двадцать за монастырь.
— Ну, господа, — сказала королева, — не будем слишком утомляться. Ведь вы знаете, что сегодня король устраивает для нас музыкальный вечер.
И все они сели в карету с громким смехом, который скоро был заглушён стуком колес.
Ковиньяк, поглощенный созерцанием ужасного контраста между этою радостью, промелькнувшею по дороге, и этою немою горестью, затворившеюся в монастыре, смотрел вслед удалявшейся карете. Когда она пропала из виду, он сказал:
— Да, мне остается только порадоваться тому, что как я не плох, а все же есть люди, которые будут еще почище меня. Но, черт возьми, я постараюсь превзойти их. Я теперь богат, и это будет нетрудно для меня.
Он было повернулся, чтобы проститься с сестрою, но, как мы сказали, Нанона уже исчезла.
Тогда он со вздохом сел на коня, бросил последний взгляд на монастырь, поскакал по дороге к Либурну и скоро исчез за поворотом дороги, которая отходила в сторону от той, по какой направилась карета, увозившая знаменитых путников, игравших главные роли в этой повести.
Может быть, мы когда-нибудь встретимся с ними, потому что этот кажущийся мир, так плохо скрепленный кровью Ришона и Каноля, был только перемирием, и женская война еще не была окончена.
Note1
приглашение на свидание
Note3
Ларошфуко был известный автор книги «Maximes», представляющей сборник кратких нравственных изречений, мыслей, поучений, характеристик и т.п.