Это еще не все, Вильгельмина. Если Бог призовет меня к себе, я не сомневаюсь, что граф Максимилиан даст моему ребенку благородное воспитание и хорошее образование. Но только мать, только женщина может развить душу младенца. Ты ведь понимаешь меня, Вильгельмина ? Мужчина научит дитя жить среди людей, но только женщина научит ребенка общаться с Богом… Ты хорошо знаешь меня и сможешь рассказать моему ребенку обо мне лучше, чем его отец, который никогда не понимал своей жены. Расскажи же ему обо мне, Вильгельмина, говори с ним обо мне почаще. Постарайся сделать так, чтобы он знал меня как живую. Не отказывай ему в ласках, добрая моя Вильгельмина, они нужны младенцу не меньше, чем молоко. Бедный сиротка! Пусть он растет, окруженный твоей любовью и нежностью! Будь ему не просто кормилицей, будь ему матерью!
Сказала ли я тебе все, что хотела? Да. Впрочем, если я о чем-то забыла, твое сердце догадается об остальном.
Ты, наверное, считаешь меня эгоисткой: я ни слова не сказала о тебе. Не сердись! Я ведь говорила о том существе, которое сейчас живет во мне.
Но ты сейчас увидишь, что, поручая тебе своего ребенка, я не забыла о твоем. В этом конверте ты найдешь два письма: одно к настоятельнице монастыря Священной Липы, другое к майору Книбису из Вены.
Если у тебя родится девочка, ты отправишь ее, когда ей исполнится пять-шесть лет, с первым письмом к моей доброй тетушке, аббатисе Доротее, которая была для меня второй матерью. По моей просьбе она примет твою дочку в монастырь, где вместе с самыми богатыми наследницами Германии воспитывалась я сама. О, какие это были счастливые времена, когда я пела гимны во славу Господа нашего, а такое событие, как смерть моей голубки, была для меня самым большим горем! Можешь не сомневаться, Вильгельмина, там твоя дочь получит хорошее и благочестивое воспитание.
Если же у тебя родится мальчик, отправь его к майору: он определит твоего сына в гимназию или в военную школу. Милый майор! Он был ближайшим другом моего отца и приезжал к нам в Винкель каждый день. Помню, я любила его дразнить, а он относился к моим невинным шалостям простодушно и снисходительно, а иногда даже подзадоривал меня! Кто бы мог, глядя на меня теперь, милая Вильгельмина, поверить, что я была такой шаловливой и своевольной девчонкой?
Я верю, что майор не позабыл свою маленькую Альбину и что из любви ко мне он примет твоего сына как моего.
Я бы хотела, чтобы у каждой из нас родилось по мальчику или по девочке, тогда они стали бы братьями или сестрами.
Будь добра к моему ребенку, если я умру, а я, если останусь жива, буду добра к твоему.
Прощай, моя Вильгельмина! Что бы ни случилось, я уверена: души людей бессмертны и моя душа всегда пребудет с тобой, не покинувшей мое дитя.
Я вложила в письмо, которое ты получишь, если я уйду из этого мира, прядь своих волос для моего маленького ангелочка.
Прощай же, прощай! Помни, помни о моей просьбе!
Альбина фон Эпштейн, урожденная Швальбах.
24 декабря 1793 года.
P.S. Забыла: у меня есть еще одна прихоть. Если у меня родится мальчик, пусть его назовут Эберхардом в честь моего отца, если же родится девочка, то пусть будет зваться Идой, как моя матушка».
Написав это письмо, Альбина немного успокоилась.
Ничто так умиротворяюще не воздействует на душу, как принятое решение. А Альбина решила заставить Максимилиана нарушить упорное, угрожающее, мрачное молчание, даже если первые его слова, подобно роковой молнии, сразят ее насмерть.
В этот день время для Альбины бежало быстрее, чем обычно, ибо она непрестанно думала о том, что с каждой минутой решительный разговор все ближе и ближе. Последние часы пролетели стремительно, как на крыльях.
Стемнело. Графиня зажгла свечи. Ей казалось, что, чем светлее будет в комнате, тем лучше будет видно спокойствие ее лица, а значит, легче будет распознать непорочность ее души — и тем меньше она будет бояться. Затем она прислушалась. В положенный час в коридоре послышались шаги Максимилиана. Альбина открыла дверь и вышла из комнаты.
Максимилиан стоял на верху лестницы со слугой, который освещал ему дорогу. Увидев Альбину, граф застыл на месте от удивления. Слуга, поклонившись, прошел мимо нее. Максимилиан приблизился к ней.
Он собирался молча проследовать мимо, но Альбина с неожиданной для себя самой решимостью взяла его за руку. От этого прикосновения по телу железного человека прошла дрожь.
— Что вам угодно, сударыня? — спросил он.
— Мне нужно поговорить с вами, граф, — ответила Альбина.
— Когда же?
— Прямо сейчас, если вам будет угодно.
— Как? Немедленно?
— Да, немедленно.
— Но, сударыня! — в голосе Максимилиана прозвучала угроза.
— Прошу вас.
— Вспомните, сударыня, я советовал вам не сердить меня. Если вы разбудите мой гнев, значит, вы сами этого захотели. Что ж, воля ваша. Я к вашим услугам.
В мерцающем свете зажженного канделябра их взгляды встретились. Оба были смертельно бледны. Настал тот решительный момент, которого они так боялись, хотя и понимали, что его не миновать. Они не раз представляли себе эту минуту, но в глубине души, быть может, хотели бы отсрочить ее. Теперь было слишком поздно. Их словно влекла некая сила, которой они не могли противостоять. Некоторое время царило молчание.
— Сударыня, — сказал наконец граф изменившимся голосом, — у вас еще есть время. Одно ваше слово, и я уйду. Вы, видимо, не совсем здоровы, а я, предупреждаю вас честно, не могу отвечать за свои действия. Имейте это в виду. Итак, хотите ли вы, чтобы мы поговорили немедленно или же мы отложим объяснение?
— Нет, не будем откладывать, — отвечала графиня. — Я слишком долго ждала этой минуты, и мне нечего бояться… Будьте любезны следовать за мной.
Граф жестом приказал слуге отнести канделябр к нему в спальню и направился за графиней. Альбина вошла в свою комнату и закрыла за мужем дверь.
Максимилиан, не ожидавший такой решительности, с удивлением посмотрел на жену. Она обернулась, спокойно глядя ему прямо в глаза. Граф сказал:
— Сударыня, сударыня, остерегитесь! Я собираюсь потребовать от вас самого строгого отчета во всех ваших действиях.
— А я от вас, сударь. Сначала выслушайте меня, а уж потом, если вам будет угодно, можете высказывать свои обвинения.
— Что ж, говорите первая, — сказал граф. — Но вам дурно, вы бледны. Присядьте же, пожалуйста, — добавил он с пугающей любезностью, придвигая графине кресло.
Альбина села. Граф остался стоять, сжав губы, скрестив руки на груди и мрачно глядя на жену.
Все это происходило в той большой красной комнате, где графиня жила в отсутствие Максимилиана и которую она продолжала занимать после его возвращения.
В комнате горели четыре свечи, но пространство ее было настолько огромным, что свет едва достигал дальних стен. В глубине можно было различить балдахин большой фамильной кровати. От легкого дуновения холодного зимнего ветра дрожали складки штор на окнах.
Несколько секунд длилось молчание. Потом раздался твердый и уверенный голос графини:
— Сударь, я росла подле моего батюшки в любви, счастье и спокойствии. Я смеялась, играла, резвилась. Душа моя была переполнена счастьем, а сердце — восторгом. Восторженность отнюдь не пошлая добродетель — поверьте, сударь, — но именно она погубила меня. Появились вы, и я, бедная дурочка, приняла вас за мужчину моей мечты. Я увидела в вас настоящего рыцаря — благородного, отважного, пылкого. А вы, сударь, женились на мне из-за моих титулов и богатства…
— Сударыня! — в голосе графа послышалась мрачная насмешка.
— С тех пор как я стала вашей женой, — продолжала Альбина, — вы даже не удосужились притворяться и поддерживать во мне иллюзии: теперь вам этого уже не нужно было… Господи! Мне казалось тогда, что не стоит жить на свете.
— Это уж точно! — саркастически воскликнул Максимилиан.
— Я видела, сударь, я видела, как гибнут одна за другой мои надежды, а без них жизнь для меня была немыслима. Тогда я обратилась за советом к моей доброй тетушке, настоятельнице монастыря Священной Липы. «Дитя мое, — сказала она мне в нашу последнюю встречу, — если счастье изменит тебе, вспомни о долге».
— Вот-вот! — снова перебил ее граф. В его иронии появилось что-то угрожающее.
— Я помнила об этих словах, — продолжала Альбина с поистине ангельской кротостью, — и стала видеть смысл своей жизни в послушании: смирение стало для меня главной добродетелью. Я была готова стерпеть ваше невнимание и равнодушие, но не презрение и ненависть. И я не упрекаю вас, сударь, в том, что вы погубили мою молодость, обманули мои надежды, разрушили всю мою жизнь.
Я не требую от вас любви, на которую вы не способны. Но я, по меньшей мере, имею полное право на ваше уважение, ибо не желаю краснеть перед слугами. Разве я требую слишком многого, граф? Извольте ответить!
— Вы сказали все, не так ли? — произнес Максимилиан. — Раз так, будьте любезны выслушать меня.
— Я вас слушаю, сударь, — отвечала графиня.
— Для начала скажу вам, что мне нет никакого дела до детских фантазий пансионерки, о которых вы мне тут говорили. Я полагаю, что мужчина не может растрачивать свое драгоценное время на все эти выдумки. Но если я и не смог воплотить ваши трепетные грезы, то смогли ли вы, сударыня, удовлетворить мое честолюбие?
— Батюшка, милый батюшка, вы предупреждали меня! — воскликнула Альбина. — Честолюбец, жаждущий наград и титулов, вся цель которого — получить орден степенью повыше или из графа стать герцогом! И это вы называете честолюбием! И вы смеете мне говорить о своем честолюбии!
— Остановитесь, сударыня! — вскричал граф, топнув ногой, и лицо его побагровело от гнева. — Ведь в конечном счете речь идет о другом, и вы прекрасно это знаете.
— Нет, я ничего не знаю. Ведь я для того и хотела поговорить с вами, чтобы хоть что-нибудь узнать.
— Что ж, я вам объясню. Я доверил вам свое имя и свою честь, а что вы сделали с ними, сударыня? Только не лгите, не притворяйтесь. Не надо изображать святую мученицу: это вам не поможет. Я прямо задал вопрос и требую, чтобы вы прямо на него ответили.
— Я никогда даже по пустякам не лгала вам, сударь.
— Хорошо, тогда скажите мне, верная супруга, кто такой этот француз, капитан Жак?
Тут Альбина все поняла, и ей стало жаль графа. Она улыбнулась.
— Капитан Жак — раненый, кому я, быть может, спасла жизнь и кто, поверьте, спас мою честь, сударь.
— Так вот почему он звал вас Альбиной, а вы его Жаком, вот почему вы называли его «друг мой», вот почему он, не смея отвечать вам тем же, называл вас своей сестрой. И поэтому он проводил все время с вами в этой комнате, поэтому вы не расставались с ним ни на минуту, поэтому вы плакали, когда он уезжал.
— Но, сударь!.. — воскликнула графиня, вставая.
— Не изображайте оскорбленную гордость, не притворяйтесь, что вы возмущены, сударыня, — заговорил Максимилиан, возбуждаясь от собственных слов. — И не советую вам улыбаться с таким презрением и столь снисходительно смотреть на меня. Если кто из нас и имеет право презирать другого, то скорее оскорбленный муж, нежели провинившаяся жена.
— Бедный Максимилиан! — прошептала Альбина.
— А-а, теперь вы жалеете меня! Берегитесь, сударыня! Не доводите меня до крайности вашим оскорбительным спокойствием! Берегитесь, сударыня, берегитесь! В моих жилах течет кровь, а не вода. Этот человек был вашим любовником; говорю вам, что это так. Но я отомщу, можете не сомневаться. Я поклялся отомстить и теперь объявляю вам об этом. Поэтому полагаю, сударыня, что вам уместнее было бы трепетать, а не улыбаться.
— И тем не менее, сударь, я вовсе не трепещу, — невозмутимо возразила Альбина, — можете убедиться.
— Что же вы чувствуете?
— Я жалею вас.
— О, довольно! — взорвался граф. — Остановитесь, сударыня! Лучше смиритесь перед моим гневом! Вы, я вижу, надеетесь обмануть меня. Но не рассчитывайте, что ваш независимый вид, ваша гордая осанка — это ваше хладнокровное бесстыдство — введут меня в заблуждение. Повторяю: мне все известно, и вам не провести меня. Вы отдались этому человеку, и ребенок, которого вы носите под сердцем, не мой — это плод вашей постыдной связи. Вы слышите, что я говорю, сударыня, слышите? И вы смеете после этого так прямо и открыто смотреть мне в глаза? У вас хватает на это смелости? О, презренная! И вы не отведете взгляда, не хотите отвести, низкая женщина? О Боже, снова эта улыбка! А-а!!..
Разъяренный Максимилиан рванулся к жене. Он был ослеплен ненавистью, он обезумел от злобы, кровавая пелена застилала ему глаза. Альбина неподвижно ждала приближения бури. Она смотрела спокойно и уверенно, грустная улыбка застыла на ее губах. Она не отступила ни на шаг, не произнесла ни единого слова, не сделала ни одного движения. Весь дрожа от ярости, граф остановился прямо перед ней. На секунду они замерли друг перед другом. Он призывал ад — она обращалась к небесам. Но Максимилиан не смог вынести молчаливого осуждения, которое читалось в ясном взгляде жены; он схватил Альбину за плечи.
— В последний раз! — прогремел он. — Покоритесь, молите о прощении на коленях!
— Несчастный безумец! — сказала Альбина.
Не успела она произнести эти слова, как раздалось ужасное проклятие и на Альбину обрушился мощный удар. Жестокие и святотатственные руки графа сломили, как тростинку, и грубо бросили на пол не побоявшееся его хрупкое создание. Альбина ударилась головой об угол кресла, в котором сидела незадолго до того. Из раны хлынула кровь. Уже теряя сознание, графиня пробормотала:
— Мое дитя! О Господи, мое дитя! Максимилиан замер над безжизненным телом жены.
Неподвижным, ошеломленным взглядом он смотрел на черное дело своих рук. Потом, выйдя из оцепенения, с воплями бросился вон из комнаты.
— На помощь! На помощь! — кричал он.
На шум прибежала прислуга. Графиню, все еще не приходящую в сознание, перенесли на кровать. Затем послали за капелланом, который, как читатель уже знает по истории о капитане Жаке, в свое время изучал медицину.
— Даже не знаю, как это могло случиться, — бормотал Максимилиан. — Должно быть, она поскользнулась и, падая, задела головой угол кресла.
Но произнося эти слова, Максимилиан вдруг вспомнил о несчастной Гретхен, дочери судьи, которая тоже когда-то поскользнулась. Гретхен пала жертвой его любви, Альбина — жертвой его гнева: так этот человек разрушал вокруг себя все, к чему прикасался. При этой мысли граф страшно побледнел и, чтобы не упасть, прислонился к камину. Но на него смотрели слуги, вот-вот должен был появиться капеллан, и нужно было взять себя в руки.
Рана была такой серьезной, что Альбина все еще не приходила в себя. Однако удар, поразивший ее сердце, был страшнее. Капеллан не знал, как привести графиню в чувство: не помогали ни холодная вода, ни нюхательные соли. Но вскоре природа совершила чудо, недоступное человеческому искусству: у графини начались схватки. Она открыла глаза, но взгляд ее блуждал; она заговорила, но речь ее была бессвязна. Альбина бредила; слова, лихорадочно срывавшиеся с ее губ, были непонятны и бессмысленны для окружающих, но для ее мужа, и только для него, эти слова заключали в себе ужасный смысл.
Капеллан объявил, что если не вызвать из Франкфурта более опытного врача, то он не может отвечать не только за жизнь матери, но и за жизнь ребенка. Один из слуг графа тут же направился в город, ведя под уздцы вторую лошадь, чтобы врач мог приехать незамедлительно.
Альбина бредила все сильнее.
— Я умираю, — бормотала она, и речь ее прерывалась жалобными стонами, ибо хоть рассудок ее и помутился, страдания ее были все так же ужасны. — Я чувствую, как моя душа отлетает… О Всевышний! Не призывай к себе мою душу, пусть часть ее останется на земле, с моим ребенком! С моим ребенком! И с вашим, Максимилиан! Вы слышите, он ваш! О, сейчас, на пороге вечности, я могу поклясться в этом! Максимилиан, где вы? Максимилиан, вы ошиблись! О, как жестоко вы ошиблись! Боже мой, как я страдаю! Если бы вы могли все знать, Максимилиан, если бы могли знать! Но это чужая тайна, он заставил меня поклясться, что я не выдам ее. В один прекрасный день вы узнаете все. Он сам вам все скажет… Он скажет, когда вернется. Я умираю, умираю!.. Но смерть — это еще не конец, не правда ли, господин капеллан? Ведь гроб не что иное, как небесная колыбель человека. Святой отец, добрый отец мой, дайте мне руку… Святой отец, у меня есть к вам просьба, к вам одному; постарайтесь, чтобы Максимилиан не услышал то, что я вам сейчас скажу. Святой отец, послушайте: в изголовье моей кровати вы найдете письмо к Вильгельмине. Богом заклинаю вас, передайте ей это письмо! Скажите ей, святой отец, что я умираю, но вернусь к ней и посмотрю, как она исполняет мою просьбу. Вы ведь знаете, святой отец, что если графиня фон Эпштейн умирает в ночь на Рождество, то она умирает лишь наполовину… О, дитя мое, бедное мое дитя! Да услышит меня Господь, да услышит! Я чувствую тебя, чувствую твое тело лучше, чем свое собственное. Я отдаю тебе свою душу, свою жизнь; возьми, возьми все это, и пусть я умру. О, господин капеллан, господин капеллан! Спасите моего ребенка, а обо мне не беспокойтесь: мне уже не жить…
В это мгновение пробило полночь. Граф вздрогнул. Действительно, как в бреду сказала Альбина, наступило Рождество.
Силы постепенно покидали графиню.
— Прощайте же, прощайте! — воскликнула она. — Я прощаю вас, Максимилиан, но любите вашего сына, любите его. Святой отец, я готова!.. Ах, вот и Рождество!.. О, я умираю!
В последние секунды агонии Альбина приподнялась на кровати, потом снова упала на подушки и скончалась.
Максимилиан бросился к кровати и обнял тело жены. Графиня была мертва, но он почувствовал, что в чреве у нее шевелится ребенок, и в ужасе отпрянул. Тут прибыл врач из Франкфурта. Всех, в том числе и Максимилиана, попросили покинуть комнату: ребенка можно было спасти, только прибегнув к ужасной операции.
Через час из бездыханного тела матери было извлечено живое дитя; так, словно по волшебству, смерть породила жизнь. Ответьте, господа философы, скажите, господа врачи, что такое душа этого ребенка, если не последний вздох матери? И не это ли связывает мать и дитя крепче всего на свете?
Войдя в комнату графа, капеллан застал его в холодном поту. Священник принес письмо к Вильгельмине, найденное в изголовье кровати Альбины.
— Ваша милость, — сказал он, — у вас родился сын. Граф развернул незапечатанное письмо, пробежал его глазами и коротко сказал:
— Хорошо, назовите его Эберхардом.
Итак, два младенца появились на свет в один и тот же день: в замке Эпштейнов родился сын Максимилиана, а в хижине старого Гаспара родилась дочь Вильгельмины.
VI
На следующий день графиню облачили в роскошные одежды, возложили тело на кровать и поставили в парадной зале замка. Там она пролежала три дня. Потом гроб с ее телом перенесли в фамильный склеп Эпштейнов.
На следующее утро после похорон Альбины граф уехал в Вену, где остался на месяц.
За это время в замке были уничтожены все следы смерти, так что, когда граф вернулся, можно было подумать, что Альбина вообще никогда не существовала. Единственное, что от нее осталось, — бедный сиротка, о ком материнскую заботу взяла на себя Вильгельмина. Слуги безошибочным чутьем поняли, как угодить хозяину: нужно было делать так, чтобы все напоминавшее о графине не попадалось ему на глаза.
Но, несмотря на все эти предосторожности, Максимилиан не чувствовал себя спокойно, вновь очутившись один в старом замке (его возлюбленный сын Альбрехт находился в это время в одном из венских пансионов).
Тревога и волнение овладевали им всякий раз, когда, входя в фамильную комнату, называвшуюся красной, он оказывался или перед креслом, о которое ударилась головой графиня, или у той кровати, на которой она умерла. Тогда все воспоминания, связанные с Альбиной, вновь воскресали в душе графа и его охватывал невольный трепет.
Даже в те минуты, когда муки совести утихали, он не переставал чувствовать невыразимый, леденящий кровь ужас, словно исходивший от самих мрачных стен красной комнаты.
Однажды, ближе к ночи, граф сидел у себя в комнате. В тот вечер ему было особенно не по себе от буйных завываний ветра за окном. В большом камине ярко пылал огонь, с треском пожирая дубовые дрова. И все же вечный холод царил в этой огромной, пустынной комнате. На столе горел четырехсвечный канделябр, но ведь самое яркое пламя не могло осветить эти темные стены и высокий потолок. Все было так, как в ту ужасную рождественскую ночь, только кресло, где сидела Альбина, теперь пустовало.
Время от времени буря усиливалась; ураганный ветер с печальными стонами разбивался о стены, и казалось, что его нескончаемые жалобы умирают лишь для того, чтобы вновь родиться, затихают лишь для того, чтобы начаться снова.
Граф был смелым человеком. Если бы ему сказали, что порывы ветра могут заставить мужчину трепетать, он рассмеялся бы и назвал бы этого мужчину трусом. И все же сейчас он ничего не мог с собой поделать: ему было страшно.
В задумчивости он мерил шагами комнату, уронив голову на грудь и обхватив рукой подбородок. Так он ходил взад и вперед, стараясь не покидать светового круга, отбрасываемого пламенем свечей.
Но время от времени глаза его тревожно вглядывались в темные углы комнаты и в тяжелые складки колеблемых ветром штор.
«Проклятое воображение, — содрогался граф, — это из-за него в долгих завываниях ветра мне слышатся отчаянные стоны тех, кто ушел из этого мира, непрерывно нарастающий плач душ, что реет порою над безучастной природой. Бессильные рыдания сотрясают леса и разбиваются о горы; это страшные призывы тех, кто лежит в могиле, к тем, кто еще ходит по земле!»
Объятый дрожью ужаса, граф остановился и облокотился на каминную доску. С ним происходило то, что всегда бывает с человеком в подобных обстоятельствах: попав под власть одной мысли, он уже не мог от нее избавиться.
«Среди этих стонущих мертвецов, — продолжал он про себя, — есть, быть может, и души моих родных; это они так тоскливо плачут в коридорах замка. Увы! Их много: неумолимая коса смерти собрала богатую жатву в этих стенах. О, горе мне! Не говоря о предках — тех, которых я не знал, моя матушка тоже лежит здесь! Святая женщина, как много страданий я причинил ей! Чем ласковее и добрее она была, тем непокорнее и своевольнее был я. Сколько ночей она провела на коленях, то увещевая меня, то пытаясь смирить гнев отца. И он, мой отец, тоже лежит в сырой земле, и если он сошел в могилу раньше срока, то, может быть, — о Господи Всевышний! — я был тому виной. Граф Рудольф был человеком благородным, но суровым и непреклонным. Все же напрасно он принимал так близко к сердцу бурные проказы моей молодости. И моего брата, наверное, тоже уже нет в живых, ведь со дня его отъезда от него не было никаких вестей. Бедный Конрад! Ах, что бы ни говорили мои родители, я любил его, мне нравилась его нежная и поэтичная душа. Отец проклял его за то, что он женился на простой девушке, а Конрад, видно, не смог перенести отцовского гнева. Всех ли я перечислил? О нет, скорбный список еще не окончен. Была еще Берта, моя первая жена. Имя — вот все, что осталось от нее. Даже живая, она была подобна тени и прошла незаметно, оставив дому Эпштейнов — благодарение Богу! — старшего сына и наследника. И наконец, есть еще одна…»
Граф Максимилиан прервал себя. Ему не хватало воздуху; хоть он и опирался на камин, ноги его подкашивались. Без сил он рухнул в кресло, но его губы продолжали шевелиться, а мысль — лихорадочно работать.
— Да, есть еще одна, — произнес он, с трудом переводя дыхание, — Альбина. Альбина, которая обманула меня… О! Она, должно быть, стонет громче других, ибо умерла не своей смертью, не так, как Берта. Альбину погубила моя ревность, я убил ее — не шпагой, а моим гневом. Ну так что ж! Пусть я убил ее — а точнее, наказал, — я не раскаиваюсь в этом. Нет! Если бы все можно было вернуть назад, я поступил бы точно так же.
В эту секунду ветер завыл с небывалой тоской. Граф встал, бледный и застывший.
— Как здесь холодно! — громко сказал он.
И ударом ноги подбросил в камин толстое дубовое полено.
— Как здесь темно! — продолжал он.
И зажег второй канделябр, стоявший на камине.
Но тщетно: холод был у него в душе, мрак был в его совести.
Граф попытался отогнать темные мысли, но они теснились в его голове, словно совы, бьющиеся о стену склепа. Тогда он призвал на помощь самое сильное средство — свою гордыню.
«Опомнись, Максимилиан, — сказал он себе, проводя рукой по лбу. — Опомнись, ты же мужчина. К черту все эти фантазии! Надо написать письмо Кауницу; это отвлечет меня».
Граф сел за письменный стол, взял перо и написал дату:
«24 января 1794 года».
Перо выскользнуло у него из рук.
— Сегодня ровно месяц, как она умерла, — прошептал он.
Максимилиан встал, резко оттолкнув кресло.
Неимоверная тоска сжала его сердце. Тогда он стал ходить по комнате, пытаясь выйти из оцепенения и снова собраться с мыслями. Но словно какой-то внутренний голос мрачно твердил ему, что вот-вот должно произойти что-то страшное, необъяснимое, неожиданное, чего нельзя победить в борьбе, от чего нельзя спастись бегством. Вдруг он услышал в зловещей тишине, нарушаемой лишь тоскливыми стонами ветра, бешеные удары собственного сердца. Это ужаснуло его.
Есть минуты, когда даже самых сильных людей охватывает чувство непреодолимого страха. И сейчас было такое же: каждый звук, нарушавший ночную тишину, пронзал этого храброго человека словно электрический удар: скрип часов, готовых пробить двенадцать, последний их удар, возвестивший о наступлении 25 января, шорох искр, упавших из камина на паркет. Далекий вой одной из его собак на псарне наполнил бесстрашную душу графа непреодолимым ужасом. Вскоре он стал бояться звука собственных шагов и замер неподвижно, прижавшись к стене. Но потом и сама эта неподвижность показалась ему зловещей; он нервно потер руки, покачал головой.
Максимилиан ждал появления чего-то грозного и чувствовал, что оно уже близко. Невидимые кошмары наполняли мрачную комнату. В тишине и мраке оживал мир, неподвластный человеческим чувствам, недоступный слуху, зрению и осязанию. В воображении графа воскресли ужасы поэмы Алигьери, живописи Микеланджело, музыки Вебера; все это носилось вокруг головы Максимилиана, наполняло собой атмосферу комнаты. Перед этими жуткими видениями рассудок графа был бессилен.
Постепенно в сознании Максимилиана смутно забрезжило страшное воспоминание. Он вспомнил мрачную легенду о графине Леоноре, умершей в рождественскую ночь; вспомнил, что накануне Рождества наступила смерть Альбины; вспомнил, что, согласно пророчеству, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину.
И тогда из темных глубин его души донесся голос Альбины:
— А если ты был не прав, Максимилиан, если я была невинной жертвой, а ты — не судьей, а убийцей?
Двадцать раз, медленно и торжественно, голос повторил эти слова, и они, словно капли расплавленного свинца, как говорил Данте, тяжко упали в душу Максимилиана.
Граф собрал все свои силы, чтобы противостоять страшному проклятию.
— Что за безумный бред! — произнес он громко, пытаясь заглушить чуть слышно звучащий в глубине его сердца голос.
Но тут внезапно, словно в ответ на слова покойной, тишину прорезал крик ребенка. На этот раз ошибиться было невозможно: крик был настоящий. Несмолкаемый детский плач доносился из верхней комнаты.
«Ну вот, — подумал граф, — сначала мать, потом сын. Это Эберхард, ее сын, но для меня это чужой ребенок, враг, которого я должен терпеть в своем доме до тех пор, пока он не вырастет, которого я вынужден видеть рядом со своим сыном: иначе позор его матери падет на меня». — Да когда же он замолчит?! — злобно воскликнул граф. — Где же Вильгельмина? Неужели она оставила его одного? Вот как она выполняет последнюю просьбу своей подруги! — добавил он с кривой усмешкой.
Голос ребенка внушал Максимилиану гораздо меньше страха, нежели голос матери. Он с раздражением ждал, когда младенец замолчит, но тот продолжал плакать. Граф взял шпагу, поднялся по лестнице, ведущей в библиотеку, и постучал в потолок, чтобы разбудить кормилицу, если она заснула.
Плач не умолкал.
Вскоре гнев Максимилиана утих; но им снова овладела тоска. Сердце у него заныло — эти непрекращающиеся крики сводили его с ума. Казалось, будто кто-то, взывая к Богу, оплакивал смерть матери и несчастную долю младенца.
Граф хотел скрыться от этих криков — но скрыться было некуда.
Он хотел позвать слуг — но язык не повиновался ему.
Он взял было колокольчик, но тут же положил его обратно на стол. Да и кто мог прийти на его зов? В замке все спали, за исключением сироты и убийцы.
Поскольку Максимилиан не подбрасывал дров в камин, огонь вскоре потух и комната погрузилась во тьму. Только дрожащее пламя свечей боролось с наступающим мраком. За окном по-прежнему выл ветер, наверху не смолкал плач ребенка. Графу стало холодно и жутко. Словно в забытьи, он коснулся лба и быстро отдернул руку: ледяные пальцы обожглись об его пылавшее лицо.
Новый приступ страха вывел графа из задумчивости. И тогда раздался смех Максимилиана, но это был невеселый, какой-то дьявольский смех.
— О, проклятье! Я, кажется, схожу с ума. Надо же пойти посмотреть, почему он плачет; нет ничего проще.
Граф решительным шагом подошел к стене и нащупал пальцем спрятанную в обшивке пружину: перед ним открылась маленькая потайная дверца.
Она вела на узкую каменную лестницу — о ее существовании знали только члены семьи Эпштейн, передавая эту тайну из поколения в поколение. Лестница имела два выхода: в верхний этаж, где плакал ребенок, и в склеп замка, где покоились предки Максимилиана. Словно шпионская сеть, от которой никто не может ускользнуть, лестница оплетала замок.
Дверь распахнулась, и в лицо Максимилиану ударил ледяной ветер, идущий словно из-под земли. Все четыре свечи канделябра, что он держал в руках, погасли. Смертельная бледность покрыла лицо графа, волосы встали дыбом, и он окаменел на пороге.