Как видно, до получения более подробных сведений, имело место временная приостановка монархии.
Особая охрана королевы стала для нее настоящей ежедневной, ежечасной, ежеминутной пыткой. Мы уже цитировали Прюдома, удивлявшегося тому, что королева потребовала взамен протертых туфель новые и сочла смешным и неприличным предложение оставить отворенными двери в ванную комнату и спальню.
В самом деле, национальная гвардия, испуганная возложенной на нее ответственностью, буквально не спускала с королевы глаз и принуждала Марию Антуанетту не закрывать двери в ее ванную комнату и спальню. Однажды, когда королева из вполне естественного чувства стыдливости задернула полог своей постели, стоявший на часах у двери национальный гвардеец снова отдернул его, боясь, как бы она не сбежала; в другой раз, когда король пришел к королеве в час ночи и закрыл за собой дверь (он пришел не к королеве, а к женщине), часовой трижды распахивал дверь, повторяя:
— Закрывайтесь сколько вам угодно, но я все равно буду открывать дверь.
К счастью, в этих зловещих обстоятельствах королева снова обрела свою подругу.
Скажем несколько слов об этой подруге, о г-же принцессе де Ламбаль, чья смерть, как мы увидим позднее, оказала определенное влияние на мою жизнь.
Известны странные суждения, что высказывались о королеве и принцессе де Ламбаль, а также о большой нежности, какую Мария Антуанетта питала к г-же де Полиньяк. Госпожа де Ламбаль, кроткая, безмолвная и безобидная, удалилась от двора, нисколько не сетуя на неблагодарность венценосной подруги. Когда г-жа де Полиньяк эмигрировала — она, воздадим ей должное, стала одной из первых эмигранток, — принцесса де Ламбаль тихо появилась снова и, словно боясь, как бы ее не услышали и опять не удалили, свернулась калачиком под рукой королевы.
Королева содрогнулась, когда вновь обрела кроткое создание, готовое повиноваться ей во всем; она о нем почти забыла.
В начале 1791 года, после смерти Мирабо, горизонт начали заволакивать такие густые тучи, что король, королева, герцог де Пентьевр, граф Ферзен, мадам Елизавета и герцогиня Орлеанская умолили г-жу де Ламбаль уехать на Сардинию. Лично папа Пий VI настойчиво просил, чтобы она приехала в Рим к теткам короля, которые, вызвав в палате знаменитую бурю по поводу права на эмиграцию, поддержанного Мирабо, благополучно перебрались через границу; но принцесса де Ламбаль не уступила его настоятельным просьбам.
Герцог де Пентьевр, обожавший ее словно собственную дочь, и герцогиня Орлеанская, восхищавшаяся упорством своей невестки, страстно хотели заставить принцессу де Ламбаль покинуть Францию. Герцог добился от короля Людовика XVI, чтобы тот написал Туринскому двору и просил короля Сардинии, главу семьи, использовать все свое влияние, дабы заставить принцессу возвратиться в Сардинское королевство.
Вот ответ принцессы де Ламбаль note 14:
«Государь и августейший кузен!
Я не припомню, чтобы хоть один из наших знаменитых предков из Савойского дома до или после бессмертной памяти Карла Эммануила когда-либо обесчестил свое имя или запятнал блеск собственной репутации трусливым поступком; покинув двор Франции в это страшное время, я совершу подобный поступок и стану первой в нашей семье. Неужели, Ваше Величество, Вы не позволите мне не принять Ваше августейшее предложение? Кровные узы и государственный интерес в равной мере требуют, чтобы мы объединили наши усилия по защите короля, королевы и всех особ королевского семейства Франции; мне невозможно отказаться от принятого мною решения не покидать их, особенно в ту минуту, когда их оставили все прежние слуги, кроме меня.
В более счастливые дни Ваше Величество может рассчитывать на мою покорность, однако сегодня, когда французский двор подвергается преследованиям своих самых жестоких врагов, я покорнейше прошу права прислушиваться только к порывам моего сердца. В самую блестящую пору царствования Марии Антуанетты я чувствовала на себе последствия ее царственной благосклонности и доброту; бросить королеву, когда она несчастна, государь, означало бы навеки заклеймить мою репутацию и репутацию моей знаменитой семьи печатью бесчестья и трусости. Именно этого я боюсь больше всех мыслимых и немыслимых мучений».
После этого королева и прибегла к хитрости, чтобы удалить принцессу от двора.
Мария Антуанетта послала ее в Англию: принцесса де Ламбаль должна была встретиться с г-ном Питтом и попытаться у него выяснить, какую помощь может надеяться получить королевская семья непосредственно от Сент-Джемсского кабинета. Однако г-н Питт упорно молчал и не проронил ни слова.
Тогда принцесса обратилась к английскому двору и, призвав себе в помощь всю очаровательную нежность принцесс из Савойского дома, благодаря которой герцогиня Бургундская оказывала столь сильное влияние на Людовика XIV, вырвала у короля и королевы Англии обещание, что они не оставят в беде короля и королеву Франции.
Пришло время напомнить об этом обещании английскому двору. Мария Антуанетта потребовала, чтобы принцесса де Ламбаль выехала в Лондон и возобновила начатые переговоры с английским двором. Поэтому принцесса покинула Париж и прибыла в Англию, задержавшись в Кале у того знаменитого г-на Дессена, кого обессмертил Стерн.
О бегстве в Варенн, возвращении в Париж и заточении королевского семейства в Тюильри принцесса узнала в Лондоне. Она тотчас отправила в Париж молодую англичанку, которой полностью доверяла.
Посланница пробралась к королеве. От имени принцессы она беседовала со многими людьми при дворе и выяснила истинное положение дел. Королева передала девушке письмо и перстень со своими волосами, такими седыми, словно Марии Антуанетте было восемьдесят лет. На кольце была выгравирована надпись: «Поседели от горя!»
Вот копия этого письма:
«Дражайшая моя подруга!
Король принял Конституцию; скоро она будет торжественно провозглашена. Несколько дней тому назад я имела в наших покоях тайные беседы с некоторыми из наших верных друзей, а именно с Александром Ламетом, Дюпором, Барнавом, Монмореном, Бертраном де Мольвилем. Двое последних оспаривали мнение совета министров и всех тех, кто советовал королю принять Конституцию немедленно и без всяких оговорок; но они составляли слишком слабое меньшинство, чтобы я решилась, как они того желали, просить короля поддержать их мнение. Кстати, все остальные, казалось, были убеждены, что именно противоположные меры помогут восстановить спокойствие, вернуть нам счастье, ослабить партию якобинцев и намного увеличить количество наших сторонников в народе.
Ваше отсутствие вынудило меня призвать себе в помощь Елизавету, чтобы скрыть от шпионов наших врагов частые появления депутатов в павильоне Флоры. Она справилась со своим поручением так искусно, что об этих визитах во дворце никто не узнал. Бедная Елизавета, я не ожидала найти такую осмотрительность со стороны женщины, столь чуждой дворцовым интригам и столь далекой от окружающих нас опасностей. Все пытаются уверить нас, что опасности уже миновали, — да хранит нас Бог! — и я снова свободно могу раскрыть свои объятия и свое сердце моей лучшей подруге! Несмотря на то что это самое страстное мое желание, все-таки, дорогая, милая моя Ламбаль, в этом отношении следуйте только велениям Вашей души. Здесь многие люди утверждают, что будущее представляется им столь же светлым, как полуденное солнце. Я же признаюсь Вам, что вижу на горизонте еще много облаков. Я не расцениваю будущие события с уверенностью тех людей, кто принимает свои желания за действительность. Король, Елизавета, все мы, наконец, очень желаем снова увидеть Вас; но, тем не менее, мы пришли бы в отчаяние, если бы ввергли Вас в гущу событий, столь же ужасных, как и те, свидетельницей коих Вы были.
Поэтому все обдумайте и действуйте так, как Вы сочтете необходимым. Если нам не придется увидеться, то пришлите мне письмо с итогом Ваших бесед с Бездной note 15. Vostra cara piccola Inglesina note 16 передаст Вам много писем; разошлите их, пожалуйста, по соответствующим адресам как можно быстрее либо с ее помощью, либо другими способами, к которым Вы сочтете нужным прибегнуть, как только их получите.
Любящая вас Мария Антуанетта».
Получив это письмо, принцесса покинула Лондон, где ей ничто не угрожало, и, ни секунды не колеблясь, вернулась в Тюильри, чтобы снова быть рядом с королевой.
Но, пока г-жа де Ламбаль находилась в Лондоне, в Париже произошли важные события. Приведенное нами письмо без указания числа все-таки можно датировать благодаря тому, что королева пишет в нем об одобрении королем Конституции; депутация Национального собрания лишь 3 сентября представила конституционный акт на одобрение короля.
Поэтому мы сделаем шаг назад и бросим взгляд на тот страшный день 17 июля, именуемый днем Марсова поля и днем красного знамени, что в 1848 году дал г-ну де Ламартину повод для одной из самых прекрасных его речей.
XLI. ПРИЛИВ
Королева была права, взирая на будущее с иной точки зрения, нежели окружавшие ее люди.
Во-первых, началась борьба между Национальным собранием и двором. Собрание победило.
Во-вторых, завязалась схватка конституционалистов с аристократами. Конституционалисты победили.
Теперь предстояла борьба между конституционалистами и республиканцами. Правда, республиканцы только начали себя проявлять, но уже в своих первых поисках они сформулировали грозный принцип: «Долой монархию!»
Мы помним, что для допроса Людовика XVI Национальное собрание назначило трех комиссаров.
Эти комиссары от имени семи комитетов заявили, что нет оснований судить Людовика XVI или отстранять его от власти. Собрание согласилось с их выводами, однако Якобинский клуб отказался санкционировать решение Собрания. Следовательно, над Национальным собранием оказывалась некая высшая инстанция, способная своим вето отменить его решение.
Чтобы понять ситуацию и последующие события, необходимо сказать, что настал один из тех моментов высшего напряжения, когда требуется, чтобы положение проявилось и прояснилось.
Тогда существовали три занимающие четкие позиции партии; они стояли друг против друга, готовые схватиться врукопашную.
Роялисты хотели абсолютного монарха, то есть без конституции. Конституционалисты желали короля с конституцией; республиканцам был не нужен ни король, ни конституция, они жаждали республики.
Национальное собрание проголосовало за то, что нет оснований привлекать Людовика XVI к суду. Но, делая уступку общественному мнению, оно приняло две меры: превентивную и репрессивную.
Превентивная мера сводилась к следующему:
«Если король думает отречься от своей клятвы, если он собирается критиковать свой народ или не защищать его, то тем самым он отказывается от престола и снова становится простым гражданином, которого можно будет обвинить в преступлениях, совершенных после его задержания».
Репрессивная мера сводилась к следующему:
«Будут возбуждены преследования против Буйе как главного виновника, против слуг, офицеров, курьеров, причастных к похищению короля».
Эта была одна из тех мер, что обычно принимаются собраниями, утрачивающими свою силу и чувствующими свой близкий конец. Несчастье этих собраний (политическим разумом и социальной силой они являются лишь в тот момент, когда получают свой мандат) состоит в том, что они не учитывают движения, произошедшего в умах после их избрания, а следовательно, тащатся в хвосте общественного мнения, будучи призваны вести его за собой. Уже несколько дней, точнее, несколько вечеров заседания Якобинского клуба проходили бурно.
Во время заседания, когда отпустили истинного виновника, то есть короля, ради того чтобы арестовать и наказать виновников второстепенных, то есть де Буйе, Ферзена, телохранителей, г-жу де Турзель, Робеспьер тщетно требовал, чтобы опубликовали доклад и отложили дискуссию.
Все заранее знали, что заседание Якобинского клуба будет шумным и на него придет Робеспьер, обвиненный в Национальном собрании в республиканизме (заметьте, что 13 июля 1791 года Робеспьер еще не осмеливался объявить себя республиканцем).
В тот вечер мы все были в Якобинском клубе: метр Дюпле и я в верхнем зале, а трое женщин и Фелисьен — в нижних залах, где собиралась публика, именовавшаяся Обществом обоих полов.
За время моего отсутствия в Париже Робеспьер завоевал большую популярность. Его появление вызвало сенсацию; он сразу прошел к трибуне, медленно поднялся на нее, ухватился, как обычно, обеими руками за бортик, и чуть более выразительным и чуть менее визгливым голосом, чем на последнем заседании, когда я его слышал (он сделал явные успехи в дикции, но по-прежнему грешил бессвязным изложением множества фактов), начал длинную речь и утверждал в ней, что в республиканизме его обвиняют несправедливо, что «республика» и «монархия» представляют собой лишенные смысла слова, что свободным можно быть при короле, а рабом — при президенте или протекторе; он привел имена Суллы и Кромвеля, однако забыл или не посмел упомянуть Вашингтона.
Когда он заканчивал речь, послышался громкий шум: это Клуб кордельеров в лице Дантона и Лежандра вторгся в Якобинский клуб.
Эти оба говорили ясно и четко. Дантон в своей речи — она напоминала раскат грома, в котором звучали ноты сарказма, — задал присутствующим вопрос, почему Национальное собрание смеет брать на себя ответственность и выносить суждения, что заведомо не будут приняты нацией. Лежандр открыто обвинял короля, призывая образумить комитеты, тайная работа которых подрывает решения Национального собрания, и закончил восклицанием:
— Все, о чем я тут сказал, говорилось ради спасения самого Собрания! Последняя фраза, увенчивавшая ораторский период словно рукоятка — кинжал, прозвучала почти угрожающе. Равнодушно выслушав долгую речь Робеспьера, г-н де Лакло, доверенное лицо герцога Орлеанского, неистово аплодировал Дантону и Лежандру. Конституционалисты из Национального собрания испугались и ушли.
Несколько минут Дантон и Лакло о чем-то шептались; потом кто-то громко крикнул:
— Впустите депутации народа!
Двери раскрылись, и появились депутация Братского общества рынков и даже депутация Общества обоих полов, заседавшего в нижнем зале Якобинского клуба. Они принесли обращения против Национального собрания, или, вернее, против монархии.
Не спуская глаз с Дантона и Лежандра, я несколько отвлекся от того, что происходило на трибуне. Некий молодой врач прочел письмо, направленное им в Пале-Рояль от имени трехсот человек; какой-то епископ заключил его в объятия, заявив, что он тоже представитель народа, и поклялся бороться с депутатами Национального собрания. Собравшиеся в клубе много обнимались, кое-кто даже всплакнул. Робеспьер взирал на все это, иронически улыбаясь, Дантон, Лежандр и Лакло — презрительно усмехаясь.
Робеспьер не понимал, что происходит на другом конце Парижа; но Дантон, вероятно, знал и тихо рассказывал об этом Лакло, слушавшему его внимательно.
А там находился Клуб францисканцев, филиал Клуба кордельеров; в этом братском обществе, казалось, забыли о своем молодом, совсем неприметном секретаре, обеспечивавшем его единство. В свое время этот молодой человек выйдет из безвестности, чтобы, подобно молнии, разить всех подряд в разгар грозы, потом он опять погрузится в полумрак посредственности. Звали его Тальен.
Чем же занимался он в братском обществе францисканцев? Почти ничем. Он составлял обращение против Национального собрания за подписью «Народ»; с равным успехом его можно было бы подписать «Лев».
Позавчера — но как же я забыл упомянуть об этом?! — 12 июля, в Париже начался большой переполох и все умы охватил экстаз.
В воскресенье 10 июля должны были переносить в Пантеон останки Вольтера; но 10 июля шел дождь, а в Париже праздников под дождем не бывает. 14 июля 1790 года потребовалось могучая вера, чтобы вопреки ливню состоялся праздник Федерации. Вступление Вольтера в Пантеон было отложено на следующий день.
Триумфальная колесница, влекомая предоставленными королевой лошадьми, въехала через Шарантонскую заставу и в окружении огромной толпы проследовала через весь Париж, сделав остановку перед домом, где умер автор «Философского словаря». Здесь исполнялись кантаты во славу Вольтера. Семья Каласа, ведомая г-жой де Виллет, возложила на саркофаг венки; все это происходило перед павильоном Флоры — он был закрыт, безмолвен и мрачен под предлогом отсутствия г-жи де Ламбаль, — а тем временем в Национальном собрании зачитывались донесения, где сообщалось, что в отдельных провинциях на юге и на западе священники поют «Miserere» note 17, обращенное к королю.
Двенадцатого июля останки Вольтера перенесли в Пантеон; утром 13 июля с участием большого хора и огромного оркестра в соборе Парижской Богоматери исполняли сакральную драму «Взятие Бастилии».
Вечером Дантон и Лежандр, явившись в Якобинский клуб, изгнали оттуда конституционалистов; в это время у францисканцев подписывали обращение против Национального собрания. Наконец 14 июля, в годовщину взятия Бастилии, епископ Парижский под открытым небом отслужил мессу на алтаре отечества.
Итак, каждый день приносил с собой новые события, поддерживая возбуждение в обществе, или, говоря вернее, подогревая умы от состояния теплоты до точки кипения;, повсюду стали открыто обсуждать вопрос о монархии. Слова «монархия» и «республика» были отделены друг от друга неким подобием тире, словно само собой вставшим между ними; этот прямой, как геометрическая линия, знак представлял собой слово «самоуправление», — понятие, лучше всех других определений характеризующее магистратуру народа.
Пятнадцатого июля вечером Национальное собрание решило, что король не только не будет привлечен к суду, ной, когда он принесет клятву верности конституции, будет отменено и временное отрешение его от должности. Конституционалисты победили.
Национальное собрание прекрасно знало, что совершило антинародный акт, и отдало себя под охрану Лафайета и пяти тысяч солдат, не считая наемной национальной гвардии и людей из предместья Сент-Антуан, вооруженных пиками.
Многочисленную толпу, которая не могла попасть в Манеж, сдерживали ряды гражданской гвардии, окружившей здание.
Когда толпа узнала результаты голосования, из ее рядов послышались крики о предательстве и она устремилась в Париж по трем большим артериям — бульварам, улице Сент-Оноре и той, что стала теперь улицей Риволи. Повсюду люди заставляли закрывать театры, тушить огни игорных домов и веселых заведений; Опера, благодаря гвардейцу, штыком преградившему вход, смогла дать спектакль; два-три других театра закрыли лично комиссары полиции.
В эти лихорадочные дни работали мы мало. Метр Дюпле отправил меня к Национальному собранию выяснить, что происходит; вернувшись домой, я рассказал ему о триумфе короля.
— Хорошо! — сказал он. — Быстро поужинаем — и бежим к якобинцам; там вечером будет жарко.
Мы, действительно, застали в клубе страшную суматоху. На трибуне был Робеспьер. Под гром аплодисментов он критиковал голосование в Национальном собрании. Когда он закончил речь, его сменил г-н де Лакло. (Мы должны помнить, что де Лакло был доверенным человеком герцога Орлеанского.) Он потребовал, чтобы приняли петицию, провозглашающую отрешение короля от власти.
— Под ней, я в этом уверен, будет стоять десять миллионов подписей, — заявил он.
— Да, да, — хором закричали в ответ собравшиеся. — Десять, пятнадцать, двадцать миллионов: мы позволим подписывать ее женщинам и детям.
Мощный голос поддержал это предложение — голос Дантона. Уже несколько дней, как кордельеры братались с якобинцами, Дантон шел рядом с Робеспьером.
— Правда, женщин не надо бы, — тихо сказал Дантон. — Почти все женщины роялистки; они будут голосовать за отрешение короля только для того, чтобы потребовать другого монарха.
Произнося эти слова, он пристально смотрел на автора «Опасных связей». Лакло даже бровью не повел.
Видя молчание человека герцога Орлеанского, он прибавил:
— Больше того, я предпочитаю обращение к братским обществам, нежели обращение к народу.
Лакло молчал; казалось, он прислушивался к доносившемуся с улицы шуму. Неожиданно в клуб ворвалась большая группа людей. Это были те, кого называли горлопанами из Пале-Рояля; они привели с собой полсотни публичных девок.
— Ну что ж! — прошептал Дантон. — Они разыграли спектакль.
Робеспьер ничего не сказал: там, где ему выпадала не главная роль, он совершенно терялся.
Вновь пришедшие присоединились к якобинцам и громко кричали:
— Отрешение! Отрешение! Лакло взошел на трибуну и сказал:
— Перед нами народ, вы это видите. Народ требует отрешения, необходима петиция; я голосую за петицию.
Толпа, вероятно ожидавшая услышать это слово, подхватила:
— Петиция! Петиция!
Большинство сразу же, в порыве восторга, проголосовало за петицию. Решили, что завтра, в одиннадцать часов, якобинцы соберутся выслушать ее текст, после чего петицию доставят на Марсово поле, где начнут подписывать, а потом направят в братские общества.
Во время всей этой суматохи метр Дюпле взял меня за руку, быстро отвел в сторону и, показав мне женщину — она наполовину свесилась с галереи и с захватывающим интересом следила за всем, что происходило в зале, — сказал:
— Видишь эту женщину? Это гражданка Ролан де ла Платьер, настоящая патриотка.
XLII. ПЕТИЦИЯ ОБ ОТРЕШЕНИИ
В те дни г-жа Ролан совсем не пользовалась тем влиянием, какое приобрела позднее: она еще не играла роли в политике и пока не стала министром, поэтому привлекла мое внимание прежде всего как женщина. Мне показалось, что ей около тридцати; цвет лица у нее был необыкновенно свежий, прямо кровь с молоком, если можно так выразиться; широкий рот, обнажавший белоснежные зубы; сильные, но прекрасной формы руки; вздернутый подбородок; тонкая талия; очень мощные бедра; пышная, прямо-таки роскошная грудь — такой предстала передо мной г-жа Ролан в вечер 15 июля 1791 года.
В ту минуту, когда я смотрел на нее, мне послышалось, что кто-то окликает метра Дюпле.
Дюпле обернулся. Звал его г-н де Лакло. В руке он держал перо, на столе перед ним лежала стопка бумаги. Напротив сидел г-н Бриссо.
— Мой дорогой Дюпле, — обратился он к моему хозяину, — я собираюсь составить петицию, за которую мы проголосовали, но все знают мой почерк, почерк секретаря герцога Орлеанского. Люди могут подумать, будто все дело затеял герцог, а он тут ни при чем; с другой стороны, Бриссо — депутат Национального собрания и не может составлять петицию против своих коллег. Нам нужно будет написать ее незнакомым почерком. Ваш молодой человек умеет писать?
— Еще бы! — воскликнул Дюпле. — Он у нас почти ученый.
— Ну и прекрасно, — равнодушно заметил де Лакло, — сделайте одолжение, позовите его и объясните, в чем дело. Диктовать будете вы, Бриссо, не так ли? Не пойму, что это со мной сегодня вечером; если здесь была бы замешана женщина, я мог бы сказать, что у меня нервы расшатались.
— Полно, мой милый, вы сами наполовину женщина, вы поэт, и в этом качестве имеете право на нервы, тонкие, словно детский волос. Гражданин Дюпле, зови сюда молодого человека.
Поняв, что речь идет обо мне, я подошел к столу. Мне объяснили, какой услуги от меня ожидают. Это означало, что мне дают возможность принять активное участие в происходящих событиях; я был этим очень польщен и даже занял место в кресле г-на де Лакло. Петицию диктовал г-н Бриссо.
Поскольку снимать с петиции копию было запрещено, я могу припомнить лишь ее общий смысл. Составлена она была в резкой, сильной форме; содержание сводилось к двум пунктам. Во-первых, Национальному собранию бросался упрек в робости и обвинение в том, что оно не посмело вынести решение о судьбе короля. Во-вторых, утверждалось, что король, чья власть временно приостанавливалась Собранием, фактически смещен, и Национальному собранию предъявлялось требование назначить ему замену.
Едва я успел написать эти слова — Бриссо продолжал диктовать, и я собирался записывать дальше, — как г-н де Лакло, словно преодолев свое оцепенение, зевнул и, взяв меня за руку, сказал:
— Гражданин Бриссо, я сомневаюсь, что друзья Конституции, составляющие большую часть нашего клуба, станут подписывать петицию, если вы не внесете маленькую поправку, нисколько не вредящую сути дела.
— Какую именно? — спросил Бриссо.
— На вашем месте к словам «назначить ему замену» я прибавил бы «всеми конституционными средствами», — ответил де Лакло.
Бриссо на мгновение задумался, потом спокойно согласился:
— Не вижу тому возражений.
И, обратившись ко мне, он продиктовал: «всеми конституционными средствами».
Я обернулся, желая убедиться, не выдвинут ли каких-либо возражений против этой поправки Робеспьер или Дантон, но они ушли, да и зал почти опустел. Мы закончили составление петиции одни.
Сначала оба автора, как и все остальные, сочли, будто члены клуба разошлись, считая свое присутствие бесполезным и зная, что петиция должна быть им зачитана завтра утром, но вскоре явился посланец и о чем-то шепнул г-ну де Лакло. Тем временем я перечитал петицию и до меня дошел смысл трех слов, что прибавил автор «Опасных связей».
Все конституционные средства, с помощью которых можно было заменить короля, означали возведение на престол дофина с учреждением регентства. Поскольку оба брата короля, г-н граф д'Артуа и г-н граф Прованский, эмигрировали из Франции, регентство по праву переходило к герцогу Орлеанскому. И посему герцог Орлеанский вновь занимал при троне Людовика XVII то место, что его предок занимал при троне Людовика XV. Я задавал себе вопрос, почему это не пришло в голову Бриссо, если я сумел об этом догадаться, но убеждал себя, что, хотя Бриссо бесстрашно встречал любые опасности, он, наверное, не хотел, чтобы на него легла тайная ответственность за слово «конституционный» в том случае, если люди узнают, что петиция — дело его рук.
Тут, казалось, опасения г-на де Лакло стали сбываться. Посланец шепотом сообщил ему, что конституционные роялисты из Якобинского клуба и из Национального собрания собрались у фейянов, провозгласив разрыв с истинными якобинцами, то есть республиканцами.
Вождями этих сепаратистов стали Дюпор и Ламет. Их замысел сводился к тому, чтобы создать новый клуб друзей Конституции, если возможно — клуб аристократический, куда будут допускать по членским билетам, а принимать — только выборщиков. Кто же останется с истинными якобинцами? Пять-шесть депутатов-демагогов и орлеанистский сброд, вот уже четыре дня заполнявший клуб.
— Что делать? — спросил Бриссо. — Национальное собрание встанет на их сторону.
— Ну и пусть, нам-то какое дело! — возразил де Лакло. — Разве народ не с нами? Продолжим.
Бриссо продолжил диктовать мне петицию; в составлении ее г-н де Лакло больше участия не принимал. В текст он ввел то, что все авторы хартий с тех пор называли своей 14-й статьей; разве он мог сделать для них больше?
Назавтра была суббота, но мы, метр Дюпле и я, не преминули в одиннадцать утра явиться в Якобинский клуб. Собралось едва человек тридцать. Мы ждали часа дня. К полудню набралось около сорока человек. Нам прочли петицию, встреченную рукоплесканиями; никто не заметил слов, внесенных в нее г-ном де Лакло; в таком виде петицию решили доставить на Марсово поле и подписывать на алтаре отечества.
Чтобы отнести петицию на Марсово поле, образовали депутацию. Метру Дюпле надо было сдавать работу в Пале-Рояль; он просил меня пойти вместе с делегатами и, вернувшись домой, сообщить обо всем. Я очень любил трудиться, но положение было таким серьезным, это лихорадочное возбуждение было таким заразительным, обсуждаемый вопрос был столь жизненно важным, что я предпочел уйти из мастерской и не упускать из вида надвигавшиеся события. Поэтому я отправился вместе с депутацией.
Мы пришли на Марсово поле. Так как распространился слух, что сюда должны доставить петицию, здесь сошлось около тысячи человек.
Над алтарем отечества возвышалась большая картина, запечатлевшая апофеоз Вольтера.
Делегаты поднялись на верхнюю площадку алтаря отечества и зачитали петицию; но подошла группа людей, в них узнали членов Клуба кордельеров. Встретив их приветственными возгласами, им стали читать петицию вторично. Все шло хорошо до вставленных г-ном де Лакло слов; но при словах «всеми конституционными средствами» кто-то попросил:
— Извините, прочтите, пожалуйста, еще раз последние слова.
— … всеми конституционными средствами, — повторил чтец.
— Ни слова больше! — вскричал тот же голос. Потом к чтецу приблизился человек и представился:
— Гражданин, меня зовут Бонвиль, я главный редактор газеты «Железные уста». Народ обманывают!
— Верно! Правильно! Да! — закричали кордельеры.
— Почему же народ обманывают? — спросил делегат, читавший петицию. — Объясните!
— Повторяю, что народ обманывают! — снова вскричал Бонвиль. — «Всеми конституционными средствами» означает «с помощью регентства». Ну, а что такое регентство? Это правление Орлеанов вместо правления Людовика Шестнадцатого.
— Вместо правления Капета, — вмешался чей-то голос, показавшийся мне знакомым.
— Почему Капета? — спросил якобинец.
— Вероятно, потому, что больше нет дворянских титулов, — пояснил тот же заикающийся голос. — Именно поэтому господин де Мирабо стал зваться Рикети, господин де Лафайет зовется теперь господином Мотье, и, следовательно, король Людовик Шестнадцатый отныне должен зваться Капетом.
— Браво! Браво! — хором закричали все собравшиеся. Я узнал любимца кордельеров Камилла Демулена.
— Будем осторожны, Франция не созрела для республики, — заметил якобинец.
— Если она не созрела для республики, — возразил, по-прежнему заикаясь, Камилл Демулен, — почему, спрашивается, она перезрела для монархии?
— Голосовать! Голосовать! — потребовали собравшиеся. Провели голосование. Почти единогласно было решено, что слова, вызвавшие такие бурные возражения, следует вычеркнуть; потом в порыве энтузиазма, вызванного голосованием, единодушно поклялись больше не признавать ни Людовика XVI, ни любого другого монарха.