Сержант упал на песок, обагрив его своей кровью.
Видя это, г-н де Бражелон улыбнулся герцогу, который, обратившись к нему, сказал:
— Вот видите, мой милый виконт, — я спас вашу жизнь. Передайте об этом впоследствии графу, чтобы он был благодарен мне за спасение сына.
Виконт улыбнулся грустной улыбкой:
— Вы правы, монсеньер, не будь вашего благоволения, меня бы убили, и я пал бы там, где пал этот бедный сержант, и успокоился бы навеки.
Господин де Бражелон произнес эти слова с таким видом, что герцог резко ответил:
— Бог мой, молодой человек, можно подумать, что у вас текут слюнки от зависти, но, клянусь душой Генриха Четвертого, я обещал вашему отцу привезти вас обратно здоровым и невредимым, и, если богу будет угодно, я исполню свое обещание.
Господин Де Бражелон покраснел:
— Монсеньер, простите меня, прошу вас; мне всегда нравился риск, и к тому же приятно отличиться перед начальником, особенно если этот начальник — герцог де Бофор.
Герцог немного смягчился и, повернувшись к своим офицерам, стал отдавать приказания.
Между тем командующий флотом г-н д'Эстре, наблюдавший попытку сержанта приблизиться к кораблям, понял, что необходимо стрелять, не дожидаясь приказа, и открыл огонь по вражеской крепости.
Тогда арабы, осыпаемые ядрами с кораблей и камнями, валившимися с их пробитых снарядами стен, принялись вопить. Их всадники, пригнувшись к седлам, галопом спустились с горы и бросились во весь опор на нашу пехоту, которая, ощетинившись пиками, остановила этот неистовый натиск. Отброшенные твердым сопротивлением батальона, арабы с яростью устремились на штаб, который в этот момент оставался почти без охраны.
Опасность была велика: герцог обнажил шпагу, его секретари и все находившиеся возле него последовали его примеру; офицеры свиты завязали бои с этими бешеными. Вот когда г-ну де Бражелону удалось исполнить желание, которое он испытывал с начала сражения. Он дрался рядом с герцогом с отвагою древнего римлянина и своей короткою шпагой заколол трех арабов.
Однако было видно, что его храбрость проистекает не из стремления взять верх над врагом, стремления, естественного в каждом сражающемся.
Нет, эта храбрость была какою-то деланной, наигранной, почти принужденной: он старался опьяниться сумятицей боя и окружающим кровопролитием Он настолько потерял власть над собой, что герцог приказал ему остановиться.
Он должен был слышать голос герцога де Бофора, поскольку, находясь рядом с виконтом, мы отчетливо разобрали слова ею светлости. Однако он не остановился и продолжал скакать по направлению к вражеским укреплениям. Так как г-н де Бражелон был офицером в высшей степени дисциплинированным, это неповиновение монсеньеру удивило всех штабных офицеров, и г-н де Бофор еще настойчивей закричал:
— Стойте, Бражелон, стойте! Куда вы мчитесь? Остановитесь! Я вам приказываю!
Подражая жесту герцога, мы подняли руки. Мы ждали, что всадник повернет коня вспять, но г-н де Бражелон продолжал удаляться к заграждениям.
— Остановитесь, Бражелон! — снова прокричал во весь голос герцог. Остановитесь, заклинаю вас вашим отцом!
Услышав эти слова, г-н де Бражелон обернулся, его лицо выражало живое страдание, но он летел вперед; тогда мы подумали, что его понес конь.
Догадавшись, что виконт уже не в силах сладить с конем, монсеньер крикнул:
— Мушкетеры, стреляйте! Убейте под ним коня! Сто пистолей тому, кто убьет коня!
Но как убить коня, не поразив всадника? Никто не решался. Наконец такой человек нашелся: из рядов вышел самый лучший стрелок во всем пикардийском полку, которого звали Люцерн. Он взял на мушку животное, выстрелил и, очевидно, попал в него, поскольку кровь обагрила белый круп лошади. Только вместо того, чтоб свалиться на месте, этот проклятый конь поскакал еще яростнее.
Виконт приблизился к укреплению на расстояние выстрела из пистолета; раздался залп и окутал его облаком огня и дыма. Когда дым рассеялся, мы увидели его на ногах; конь был убит.
Арабы предложили виконту сдаться, но он отрицательно покачал головой и продолжал упорно идти к заграждениям. Это было смертельной неосторожностью Однако вся армия одобряла его за то, что он не избегает опасности, не скрывается от нее, раз несчастье завело его так далеко от своих.
Он сделал еще несколько шагов, и два наших полка восторженно зааплодировали ему.
В этот момент второй залп потряс стены, и виконт до Бражелон снова исчез в вихре огня и дыма, но когда на этот раз рассеялся дым, все увидели, что юноша уже не стоял на ногах. Он лежал среди вереска на склоне холма, так что голова его находилась ниже, чем ноги Арабы начали выползать из своих укреплений, чтобы отрубить ему голову или унести с собой тело, как это в обычае у неверных.
Но герцог де Бофор неотрывно следил за всем происходившим на наших глазах, и это грустное зрелище исторгло из его груди скорбные вздохи.
Увидев арабов, перебегавших среди мастиковых деревьев, словно белые призраки, он стал кричать:
— Гренадеры мои, пикинеры, неужели же вы позволите им захватить тело этого благородного воина?
С этими словами, размахивая над головой шпагою, он сам поскакал на врага. Полки с яростным криком устремились за ним, и этот грозный крик был не менее страшен, чем дикие вопли арабов Над телом г-на де Бражелона завязался упорный бой Он был до того жарким, что сто шестьдесят арабов полегли рядом с пятьюдесятью нашими.
Лейтенант нормандского полка взвалил тело виконта на плечи и принес его на наши позиции.
Между тем успех развивался: полки увлекли за собой резервы, и укрепления противника были взяты К трем часам огонь арабов затих; бой врукопашную продолжался К пяти часам победа повсюду осталась за нами, противник покинул свои позиции, и герцог велел водрузить на вершине холма белое королевское знамя.
Только тогда можно было по-настоящему проявить заботу о г-не де Бражелоне, у которого насчитывалось восемь глубоких ран и который почти истек кровью. И все же он продолжал дышать, и это доставило невыразимую радость герцогу, пожелавшему присутствовать при первой перевязке и осмотре раненого хирургами.
Между ними нашлись двое, которые объявили, что виконт будет жив. Герцог де Бофор заключил их в объятия и пообещал каждому по тысяче луидоров, если им удастся спасти виконта.
Виконт услышал эти восторженные восклицания герцога, и был ли он в отчаянии от того, что, быть может, останется жив, или уж очень страдал от ран, но на лице его отразилась досада, которая заставила призадуматься одного из секретарей, в особенности когда он услышал то, что последует в нашем рассказе несколько ниже.
Третий посетивший раненого хирург был брат Сильван из монастыря св.
Козьмы; он был самым сведущим среди наших хирургов. Он также исследовал раны виконта и ничего не говорил.
Господин де Бражелон пристально смотрел на него и следил, казалось, за каждым движением, каждой мыслью этого хирурга-ученого.
Этот последний, отвечая на вопросы, которые ему задал герцог, сказал, что из восьми ран, по его мнению, три раны смертельны, но раненый настолько крепкого телосложения, его юность так всепобеждающа и божье милосердие так неисповедимо, что, быть может, г-н де Бражелон и поправится, но только в том случае, если будет сохранять полнейшую неподвижность. И, обращаясь к своим помощникам, брат Сильван строго добавил:
— Только не трогайте его даже пальцем, иначе вы убьете его.
Мы вышли из палатки с некоторой надеждой. Секретарю, о котором я упомянул уже выше, между тем показалось, что на губах г-на де Бражелона, когда герцог сказал ему с ласкою в голосе: «О виконт, мы спасем тебя», проскользнула чуть приметная горестная усмешка.
Но вечером, решив, что больной успел уже достаточно отдохнуть, один из врачебных помощников вошел в палатку виконта де Бражелона и тотчас же с криком выскочил из нее. Встревоженные, мы сбежались на этот крик; герцог был с нами. Помощник хирурга указал на тело г-на де Бражелона, распростертое на земле близ кровати, оно лежало в крови.
По-видимому, у больного случились судороги или он метался в жару и упал. Падение и было непосредственной причиной смерти, как и предполагал брат Сильван. Виконта подняли, он похолодел и был мертв. В правой руке он держал белокурый локон, и эта рука была крепко прижата к сердцу».
Дальше следовали подробности экспедиции и победы, одержанной над арабами.
Д'Артаньян остановился на рассказе о кончине Рауля.
— О, несчастное дитя, — прошептал он, — бедный самоубийца!
И, обратив взгляд к той части замка, где была комната графа де Ла Фер, он тихо сказал себе:
— Они сдержали данное ими друг другу слово. Теперь, я думаю, они счастливы, — теперь, должно быть, они уже вместе.
И он медленно направился к цветнику.
Весь двор был запружен опечаленными соседями, долившимися подробностями этого двойного несчастья и обсуждавшими приготовления к похоронам.
Глава 41. ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ПОЭМЫ
На следующий день стали съезжаться дворяне из ближайших окрестностей, а также дворянство провинции; ехали отовсюду, куда гонцы успели доставить печальную весть.
Д'Артаньян сидел запершись и ни с кем не хотел разговаривать. Две таких тягостных смерти после смерти Портоса, свалившись на капитана, подавили душу, не знавшую до этой поры, что такое усталость. Кроме Гриме, который вошел один-единственный раз к нему в комнату, он не замечал ни лакеев, ни домочадцев. По суете в доме, по хождению взад и вперед он догадался, что делались приготовления к похоронам графа. Он написал королю просьбу о продлении отпуска.
Гримо, как мы сказали, вошел к д'Артаньяну, сел на скамейку у двери с видом человека, погруженного в глубокие думы, потом встал и сделал знак д'Артаньяну идти за ним. Капитан молча повиновался. Гримо спустился в комнату графа, показал капитану пальцем на пустую кровать и красноречиво поднял глаза к небу.
— Да, — проговорил Д'Артаньян, — да, Гримо, он с сыном, которого так любил.
Гримо вышел из спальни и пошел в гостиную, в которой по обычаю, принятому в этой провинции, полагалось выставить тело покойного, прежде чем предать его навеки земле.
Д'Артаньян был поражен, обнаружив в этой гостиной два гроба со снятыми крышками; следуя молчаливому приглашению Гримо, он подошел и увидел в одном Атоса, все еще прекрасного даже в объятиях смерти, а в другом Рауля с закрытыми глазами, со щеками перламутровыми, как у Вергилиевой Паллады, и с улыбкой на посиневших губах.
Капитан вздрогнул, увидев отца и сына, эти две улетевшие души, представленные на земле двумя печальными хладными телами.
— Рауль здесь! — прошептал капитан. — О Гримо, и ты мне ничего не сказал?
Гримо покачал головой и не промолвил ни слова, но, взяв д'Артаньяна за руку, он подвел его к гробу и, приподняв тонкий саван, показал ему черные раны, через которые улетела эта юная жизнь.
Капитан отвернулся и, считая бесполезным задавать вопросы Гримо, который все равно не стал бы на них отвечать, вспомнил, что секретарь герцога де Бофора писал в письме еще что-то, чего он, Д'Артаньян, не имел мужества прочитать. Обратившись снова к этой реляции о сражении, стоившем жизни Раулю, он нашел следующие слова, которыми заканчивалось письмо:
«Герцог велел набальзамировать тело виконта, как это принято у арабов, изъявивших желание быть погребенными где-нибудь на далекой родине.
Герцог распорядился также приготовить подставы, чтобы слуга, вырастивший молодого виконта, мог отвезти останки его графу де Ла Фер».
«Итак, — думал Д'Артаньян, — я, уже старый, уже ничего не стоящий в жизни, пойду за твоим гробом, дорогой мальчик, и брошу землю на твой чистый лоб, который я целовал за два месяца до этого грустного дня. Этого захотел бог. Этого захотел и ты сам. И я не имею права тебя оплакивать: ты сам выбрал смерть; она показалась тебе желаннее жизни».
Наконец пришел час, когда холодные останки отца и сына надлежало предать земле.
Было такое скопление военных и простого народа, что вся дорога от города до места, назначенного для погребения, то есть до часовни в открытом поле, была запружена всадниками и пешеходами в трауре. Атос избрал последним своим обиталищем место в ограде этой часовни, построенной им на границе его владений. Он велел доставить для нее камни, вывезенные в 1550 году из средневекового замка в Берри, где протекла его ранняя юность.
Часовня, таким образом, как бы перенесенная и перестроенная, была окружена чащей тополей и смоковниц. Каждое воскресенье в ней служил священник из соседнего поселения, которому Атос платил за это ежегодно по двести ливров. Таким образом, земледельцы, находившиеся у него в вассальной зависимости, числом около сорока, а также работники и фермеры с семьями приходили сюда слушать мессу, и им не надо было для этого отправляться в город.
Позади часовни, огражденной двумя густо разросшимися живыми изгородями из орешника, кустов бузины и боярышника, окопанными глубоким рвом, находился небольшой участок невозделанной земли. Он был восхитителен своей девственною нетронутостью, восхитителен тем, что мхи здесь были высокими, как нигде, тем, что здесь сливали свои ароматы дикие гелиотропы и желтый левкой, тем, что у подножия стройных каштанов пробивался обильный источник, запертый в бассейне из мрамора, тем, что над полянкой, поросшей тимьяном, носились бесчисленные рои пчел, прилетавших сюда со всех соседних полей, тем, наконец, что зяблики и зорянки распевали тут от зари до зари, покачиваясь на ветках между гроздьями цветущих кустов.
Сюда и привезли оба гроба, окруженные молчаливой и сосредоточенною толпой.
После заупокойной мессы, после последнего прощания с погребаемыми присутствующие начали расходиться, беседуя по дороге о добродетелях и тихой смерти отца, о надеждах, которые подавал сын, и о его печальном конце на далеком берегу Африки. Мало-помалу все стихло; погасли лампады под скромными сводами. Священник в последний раз отвесил поклон алтарю и еще свежим могилам; потом и он в сопровождении служки, звонившего в колокольчик, медленно побрел в свой приход.
Оставшись один, д'Артаньян заметил, что наступил вечер. Думая о мертвых, он потерял счет времени. Он встал с дубовой скамьи, на которой сидел в часовне, и хотел уже, подобно священнику, пойти проститься в последний раз с могилой, заключавшей в себе останки его умерших друзей.
Коленопреклоненная женщина молилась у холмика с еще влажной землей.
Д'Артаньян остановился на пороге часовни, чтобы не помешать этой женщине и постараться увидеть, кто же эта преданная подруга, исполняющая с таким благоговением и усердием священный долг дружбы.
Незнакомка закрывала лицо руками, белыми как алебастр. По скромной простоте ее платья можно было угадать женщину благородного происхождения. В отдалении дорожная карета и несколько слуг верхами ожидали эту неизвестную даму. Д'Артаньян не мог понять, кто она и почему здесь. Она продолжала молиться все так же истово и часто проводила платком по лицу.
Д'Артаньян догадался, что она плачет.
Он видел, как она ударила себя в грудь с безжалостным сокрушением верующей христианки. Он слышал, как она несколько раз повторяла все те же слова, этот крик ее наболевшего сердца: «О, прости меня! О, прости!»
И так как она, казалось, вся отдалась печали и была в полуобмороке, д'Артаньян, тронутый этими проявлениями любви к его покойным друзьям, этой неутешностью горя, сделал несколько шагов, отделявших его от могилы, чтобы прервать это мрачное покаяние, эту горестную речь, обращенную к мертвым.
Песок заскрипел у него под ногами, и незнакомка подняла голову; д'Артаньян увидел ее хорошо знакомое, залитое слезами лицо. Это была мадемуазель де Лавальер.
— Господин д'Артаньян! — прошептала она.
— Вы! — мрачно произнес капитан. — Вы здесь?
— О сударыня, я предпочел бы видеть вас в подвенечном уборе в замке графа де Ла Фер. Тогда бы и вы меньше плакали, и они, и я тоже!
— Сударь! — сказала она, содрогаясь от рыданий.
— Ибо вы, — продолжал беспощадный друг умерших, — это вы свели в могилу двух этих людей.
— О, пощадите меня!
— Да убережет меня бог, сударыня, оскорблять женщину или заставлять ее незаслуженно плакать; но я все же должен сказать, что на могиле жертв не место убийце.
Она хотела ответить.
— То, что я говорю вам, — добавил он ледяным тоном, — я говорил и его величеству королю.
Она с мольбой сложила руки:
— Я знаю, что причина смерти виконта де Бражелона — я!
— А, так вы это знаете?
— Весть о ней пришла ко двору вчера вечером. Этой ночью я за два часа проехала сорок лье; я летела сюда, чтобы повидать графа и молить его о прощении, — я не знала, что и он тоже умер, — я летела сюда, чтобы на могиле Рауля молить бога послать на меня все заслуженные мною несчастья, все, за исключением одного. Теперь я знаю, что смерть сына убила отца, и я должна упрекать себя в двух преступлениях; я заслуживаю двойной кары господней.
— Я вам повторю, сударыня, — проговорил д'Артаньян, — то, что мне сказал в Антибе господин де Бражелон — он тогда уже жаждал смерти: «Если тщеславие и кокетство увлекли ее на пагубный путь, я прощаю ей, презирая ее. Если она пала, побуждаемая любовью, я тоже прощаю ее и клянусь, что никто никогда не мог бы полюбить ее так, как любил ее я».
— Вы знаете, — перебила Луиза, — что ради своей любви я готовилась принести в жертву себя самое; вы знаете, как я страдала, когда вы меня встретили потерянной, несчастной, покинутой. И вот, я никогда не страдала так сильно, как сегодня, потому что тогда я надеялась, я желала, а сегодня мне нечего больше желать; потому что этот умерший унес всю мою радость вместе с собой в могилу; потому что я не смею больше любить без раскаяния и потому что я чувствую, что тот, кого я люблю (о, это закон!), отплатит мне мукой за муки, которые я причинила другому, Д'Артаньян ничего не ответил, он слишком хорошо знал, что в этом она бесспорно права.
— Умоляю вас, господин д'Артаньян, не осуждайте меня. Я как ветвь, оторвавшаяся от родного ствола; меня больше ничто не удерживает, и меня влечет, сама не знаю куда, какой-то поток. Я люблю безумно, я люблю так, что кощунственно говорю об этом над этим священным для меня прахом, и я не краснею и не раскаиваюсь. Эта любовь — религия для меня. Но так как спустя некоторое время вы увидите меня одинокой, забытой, отвергнутой, так как вы увидите меня наказанной за все то, за что вы вправе винить меня, — пощадите меня в моем мимолетном счастье, оставьте мне его еще на несколько дней, еще на несколько быстротечных минут. Может быть, его нет уже и сейчас, когда я о нем говорю. Боже мой! Быть может, это двойное убийство уже искуплено мной!
Она еще говорила, как вдруг капитан услыхал голоса и топот копыт.
Офицер короля, г-н де Сент-Эньян, исполняя поручение своего повелителя, которого, как он сообщил, мучили ревность и беспокойство, приехал за Лавальер.
Д'Артаньян, наполовину скрытый каштановым деревом, которое осеняло своей тенью обе могилы, остался но замеченным де Сент-Эньяном. Луиза поблагодарила посланца и жестом попросила его удалиться. Он вышел за пределы ограды.
— Вы видите, — с горечью обратился к Луизе капитан, — вы видите, ваше счастье все еще продолжается.
Молодая женщина поднялась с торжественным видом.
— Придет день, — сказала она, — когда вы раскаетесь в том, что так дурно думали обо мне. В этот день, сударь, я буду молить бога не помнить о том, что вы были несправедливы ко мне. Я буду так горько страдать, что вы первый пожалеете меня за мои муки. Не упрекайте меня, господин д'Артаньян, за мое хрупкое счастье; оно стоит мне слишком дорого, и я еще не выплатила всего, что должна уплатить за него.
С этими словами она снова — трепетная, с глубоким чувством — преклонила колени.
— Прости в последний раз, прости, мой нареченный Рауль! Я порвала нашу цепь: мы оба обречены на смерть от печали. Ты ушел первый, не бойся, я последую за тобой. Видишь, я не труслива, я пришла попрощаться сдобой.
Господь мне свидетель, Рауль, что если бы потребовалось отдать мою жизнь, чтобы спасти твою, я б, но колеблясь, отдала ее. Но я не могла бы пожертвовать своею любовью. Еще раз прости!
Она отломила ветку и воткнула ее в землю, потом вытерла залитые слезами глаза, поклонилась д'Артаньяну и удалилась.
Капитан посмотрел вслед уезжающим всадникам и каретам и, скрестив на груди руки, тяжело дыша, произнес:
— Когда же придет моя очередь отправиться в дальнее странствие? Что остается человеку после молодости, после любви, после славы, дружбы, силы, богатства?.. Остается скала, под которою спит Портос, а он обладал всем тем, что я перечислил; и дерн, под которым покоятся Атос и Рауль, которые владели, сверх того, и многим другим.
На мгновение он поник, взгляд его затуманился; он предавался раздумью; затем, выпрямившись, он обратился к себе самому:
— Все же пока надо шагать вперед и вперед. Когда придет время, бог мне скажет об этом, как говорит всем другим.
Концами пальцев он коснулся земли, уже влажной от вечерней росы, перекрестился и один, навеки один, направился по дороге в Париж.
ЭПИЛОГ
Четыре года спустя после только что описанной нами сцены два всадника проехали ранним утром через Блуа и распорядились об устройстве соколиной охоты.
Король пожелал поохотиться на этой пересеченной холмами равнине, которую надвое перерезает Луара и которая соприкасается с одной стороны с Менгом, а с другой — с Амбуазом.
Это были начальник королевской псовой охоты и королевский сокольничий, личности весьма уважаемые во времена Людовика XIII, но при его преемнике остававшиеся в некотором пренебрежении.
Два всадника, осмотрев местность и обсудив необходимые подробности предстоящей охоты, возвращались обратно в Блуа и заметили небольшие отряды солдат; сержанты расставляли их на некотором расстоянии друг от друга возле мест, где предполагалось устроить облаву. Это были королевские мушкетеры.
За ними на хорошем коне ехал их капитан, которого можно было отличить по золотому шитью на мундире. У него были белые волосы и седеющая бородка. Он немного сутулился, но легко управлял конем и осматривал, все ли в порядке.
— Господин д'Артаньян не старится, — сказал начальник псовой охоты своему коллеге, сокольничему, — он на десять лет старше нас, а верхом на коне кажется совсем молодым.
— Это верно, — отвечал королевский сокольничий, — вот уж двадцать лет он все тот же.
Офицер ошибался: за эти четыре года д'Артаньян состарился на добрых двенадцать лет. Возраст безжалостными когтями отметил уголки его глаз, лоб его лишился волос, а руки, прежде жилистые и смуглые, стали белеть, как если бы кровь в них начала уже стынуть.
Д'Артаньян подъехал к двум офицерам и поздоровался с ними с оттенком снисходительной ласковости, который отличает вышестоящих в их общении с низшими. В ответ на свою любезность он получил два исполненных глубокой почтительности поклона.
— Ах, какая удача, что мы встретились с вами, господин д'Артаньян! воскликнул сокольничий.
— Скорее мне бы подобали такие слова, господа, так как в ваши дни король чаще беспокоит своих мушкетеров, нежели птиц.
— Да, не то что в доброе старое время, — вздохнул королевский сокольничий. — Помните ли, господин д'Артаньян, как покойный король охотился на сорок в виноградниках за Божанси… ах, черт возьми! Вы не были тогда капитаном мушкетеров, господин д'Артаньян.
— И вы состояли капралом по птичьей части, — шутливо заметил д'Артаньян. — Все равно это было хорошее время, так как молодость — это и есть хорошее время… Не правда ли, господин начальник псовой охоты!
— Вы оказываете мне слишком большую честь, господин граф, — поклонился последний Д'Артаньяна нисколько не поразил графский титул: он стал графом четыре года назад.
— Вы не устали от долгой дороги, только что проделанной вами, господин капитан? — продолжал королевский сокольничий — Отсюда до Пиньероля, кажется, что-то около двухсот лье — Двести шестьдесят туда и столько же, сударь, обратно, — невозмутимо произнес д'Артаньян.
— А как он поживает?
— Кто? — спросил д'Артаньян.
— Наш бедный господин Фуке, — шепотом проговорил королевский сокольничий.
Начальник псовой охоты из осторожности отъехал в сторону.
— Неважно, — отвечал д'Артаньян, — бедняга всерьез огорчен, он не понимает, как это тюрьма может быть милостью. Он говорит, что парламент, отправив его в изгнание, тем самым вынес ему оправдательный приговор и что изгнание — это свобода. Он не представляет себе, что нам поклялись расправиться с ним и что за спасение его жизни из цепких когтей парламента надо благодарить бога.
— Да, бедный человек едва избег эшафота. Говорят, что господин Кольбер отдал уже соответствующие распоряжения коменданту Бастилии и казнь была заранее предрешена.
— В конце концов что тут поделаешь? — сказал д'Артаньян с задумчивым видом, словно затем, чтобы оборвать разговор.
— В конце концов, — повторил, приблизившись, начальник псовой охоты, — господин Фуке в Пиньероле, и по заслугам, он имел счастье быть отвезенным туда лично вами; достаточно он обворовывал короля.
Д'Артаньян метнул в начальника псовой охоты один из своих уничтожающих взглядов и произнес, старательно отчеканивая каждое слово:
— Сударь, если бы мне сказали, что вы съели то, что отпускается для ваших борзых, я не только не поверил бы этому, но, больше того, если бы вас посадили за это в тюрьму, я бы сочувствовал вам и не позволил бы дурно отзываться о вас. Однако, сударь, сколь бы честным человеком вы ни были, я утверждаю, что вы отнюдь не честнее, чем бедный Фуке.
Выслушав этот резкий упрек, начальник собак его величества короля опустил нос и отстал на два шага от сокольничего и д'Артаньяна.
— Он доволен, — наклонился к мушкетеру сокольничий, — оно и понято, ныне борзые в моде, когда б он был королевским сокольничим, он бы так не разговаривал.
Наблюдая, как недовольство, порожденное ущемлением частных, не имеющих в государственной жизни никакого значения интересов, влияет на решение большого политического вопроса, д'Артаньян меланхолически улыбнулся; он вспомнил еще раз о безмятежном существовании, которое долгое время было уделом бывшего суперинтенданта финансов, о его разорении, о мрачной смерти, которая его ожидала, и, чтобы покончить с этою темой, задал вопрос:
— Господин Фуке любил охотиться с соколами?
— О да, страстно любил, — отвечал королевский сокольничий с горьким сожалением в голосе и со вздохом, который прозвучал как надгробное слово Фуке.
Д'Артаньян, дав рассеяться дурному настроению начальника королевских свор и грусти сокольничего, тронул коня.
Вдали, на опушке леса, показались охотники; на полянах, как падающие звезды, замелькали султаны наездниц, и белые кони, словно призраки, проносились в чаще кустов и деревьев.
— Что же, долго ли продлится ваша охота? — спросил д'Артаньян. — Я попрошу вас поскорее выпустить птицу, я очень устал. Вы сегодня охотитесь на цаплю или на лебедя?
— На обоих, господин д'Артаньян, — ответил сокольничий, — но вы не беспокойтесь, король не знаток, он охотится не для себя, его цель — доставить развлечение дамам.
Слово дамы было настолько подчеркнуто, что заставило д'Артаньяна насторожиться.
— Ах, — проговорил он, с удивленным видом глядя на своего собеседника.
Начальник псовой охоты, очевидно, чтобы снискать благоволение мушкетера, угодливо кланялся.
— Смейтесь, смейтесь надо мной, сударь, — улыбнулся д'Артаньян, ведь я не знаю решительно никаких новостей: я отсутствовал целый месяц и только вчера воротился из моих странствий. Я оставил двор еще опечаленным смертью королевы-матери. Приняв последний вздох Анны Австрийской, король не желал развлекаться; но все кончается в этом мире. Он перестал грустить? Ну что — же! Тем лучше.
— И начинается также, — перебил его с грубым смехом начальник псовой охоты.
— А… — во второй раз произнес д'Артаньян, горевший желанием познакомиться с новостями, но считавший, что расспрашивать было бы ниже его достоинства. — По-видимому, есть нечто такое, что начинается?
Начальник псовой охоты многозначительно подмигнул, но д'Артаньян не пожелал узнавать что бы то ни было от этого человека.
— Скоро ли мы увидим его величество? — спросил он сокольничего.
— В семь часов, сударь, я велю выпустить птиц.
— Кто будет сопровождать короля? Как поживает принцесса Генриетта?
Как самочувствие королевы?
— Лучше, сударь.
— А разве она болела?
— Со времени своего последнего огорчения ее величество была нездорова.
— О каком огорчении вы говорите? Не опасайтесь моей нескромности.
Рассказывайте. Я ведь ничего не знаю, поскольку только что приехал.
— Говорят, что королева, живущая в некотором забвении после смерти своей свекрови, пожаловалась на это его величеству, и он ей ответил:
«Разве я не провожу, мадам, у вас каждую ночь? Чего вы еще хотите?»
— Ах, бедная женщина! Она должна всей душой ненавидеть мадемуазель Лавальер, — сказал д'Артаньян.
— О нет, вовсе не мадемуазель де Лавальер!
— Кого ж в таком случае?
Звук рога прервал их беседу. Он созывал соколов и собак. Сокольничий и его спутник тотчас же пришпорили лошадей и покинули д'Артаньяна, так ничего и не объяснив ему.
Издали показался король, окруженный придворными дамами и кавалерами.
Шагом, в строгом порядке, под звуки труб и рогов, возбуждавших лошадей и собак, продвигалась по полю эта пышная кавалькада. Это было шествие, смешение звуков, блеск, игра красок, о которых ничто в наши дни не может дать даже отдаленного представления, кроме разве обманчивого богатства и фальшивого величия театральных зрелищ.