— Арамис, продолжаете ли вы хоть немного любить меня?
— Конечно, люблю.
— В таком случае сделайте мне одолжение. Скажите, для чего вы брали образцы тканей у Персерена?
— Пойдемте со мной и давайте спросим беднягу Лебрена, трудившегося над этим портретом двое суток, не сомкнув глаз.
— Арамис, это правда для всех, но только не для меня…
— Право, Д'Артаньян, вы меня поражаете?
— Будьте честны со мной. Скажите мне правду: ведь вы не хотели бы, чтобы со мной случилось что-нибудь весьма и весьма неприятное, так ведь?
— Дорогой друг, вы становитесь совершенно непостижимы. Что за дьявольское подозрение зародилось в вашем уме?
— Верите ли вы в мой инстинкт? Прежде вы в него верили. Так вот этот инстинкт нашептывает мне, что у вас есть какие-то тайные замыслы.
— У меня! Замыслы!
— Я не могу, разумеется, утверждать, что я в этом уверен — Еще бы!
— Но хоть я в этом и не уверен, все же готов поклясться в том, что я прав.
— Вы мне доставляете живейшее огорчение, д'Артаньян. Если б у меня были некие замыслы, которые я должен был бы скрывать от вас, я, конечно, умолчал бы о них, не так ли? Если бы мои замыслы были, напротив, такого рода, что я должен был бы открыться вам, я бы сделал это и без вашего напоминания.
— Нет, Арамис, нет, бывают замыслы, которые можно раскрыть лишь в подводящий момент.
— Значит, дорогой друг, — подхватил со смехом епископ, — подходящий момент еще не настал.
Д'Артаньян грустно покачал головой.
— Дружба, дружба! — сказал он. — Пустое слово, вот что такое пресловутая дружба! Предо мной человек, который дал бы разорвать себя на куски ради меня.
— Конечно, — с благородною простотой подтвердил Арамис.
— И этот же человек, который отдал бы за меня всю кровь, текущую в его жилах, не желает открыть предо мною крошечного уголка своего сердца.
Дружба, повторяю еще раз, ты не больше, чем тень, чем приманка, чем все то, что распространяет вокруг себя ложный мишурный блеск.
— Не говорите так о нашей дружбе, — ответил епископ твердым, уверенным тоном. — Она не из числа тех, о которых вы только что говорили.
— Взгляните-ка, Арамис: вот нас трое из нашей четверки. Вы обманываете меня, я подозреваю вас, ну а Портос… Портос спит. Хорошее трио, не так ли? Славные остатки былого!
— Могу вам сказать лишь одно, д'Артаньян, и в этом готов дать на Евангелии клятву: я люблю вас, как прежде. И если порой я недостаточно откровенен с вами, то это — исключительно ради других, а не из-за себя или вас. Во всем, в чем я буду иметь успех, вы получите вашу долю. Обещайте же мне такую же благожелательность.
— Если я не обманываюсь, друг мой, слова, только что произнесенные вами, исполнены благородства.
— Возможно.
— Вы в заговоре против Кольбера. Если дело идет только об этом, скажите мне прямо: у меня есть инструмент, и я выдерну этот зуб.
Арамис не мог скрыть презрительную усмешку, мелькнувшую на его благородном лице.
— А если б я и был в заговоре против Кольбера, что тут ужасного?
— Это слишком ничтожно для вас, и не для того, чтоб свалить Кольбера, вы домогались образцов тканей у Персерена. О, Арамис, ведь мы не враги, мы — братья! Скажите же, что вы предпринимаете, и, честное слово, если я не смогу вам помочь, клянусь вам, я останусь нейтральным.
— Я ничего не предпринимаю.
— Арамис, какой-то голос подсказывает мне, он просветляет меня…
Этот голос никогда меня не обманывал. Вы злоумышляете на короля!
— На короля! — вскричал епископ, делая вид, что он возмущен…
— Ваше лицо не сможет разубедить меня в этом! Да, на короля, повторяю вам.
— И вы мне поможете? — спросил Арамис, иронически усмехаясь.
— Арамис, я сделаю больше, чем если бы я вам помогал, я сделаю больше, чем если б я оставался нейтральным, я вас спасу!
— Вы с ума сошли, д'Артаньян!
— Из нас двоих я в более здравом уме, чем вы.
— И… вы можете заподозрить меня в желании убить короля?
— Кто ж говорит об этом! — сказал мушкетер.
— В таком случае давайте внесем в этот разговор полную ясность. Что же, по-вашему, можно сотворить с королем, нашим законным, подлинным королем, не покусившись на его жизнь?
Д'Артаньян ничего не ответил.
— К тому же у вас тут и гвардия и мушкетеры? — добавил епископ.
— Вы правы.
— И вы у господина Фуке, вы у себя.
— Вы правы еще раз.
— И у вас есть Кольбер, который в это мгновение советует королю предпринять против господина Фуке все то, что, быть может, охотно посоветовали б вы сами, не принадлежи я к противной партии.
— Арамис, Арамис, бога ради, пусть ваши слова будут словами настоящего друга.
— Слова друга — это сама правда. Если я замышляю прикоснуться хоть одним пальцем к нашему королю, сыну Анны Австрийской, истинному королю нашей родины Франции, если у меня нет твердого намерения пребывать простертым у его трона, если завтрашний день, здесь, в замке Во, не представляется мне самым славным днем в жизни моего короля, пусть меня поразят гром и молния, я согласен на это!
Арамис произнес эти слова, повернувшись лицом к алькову. Д'Артаньян, который стоял прислонившись к тому же алькову, никак не мог заподозрить, что кто-нибудь может скрываться в нем. Чувство, с которым были сказаны эти слова, их обдуманность, торжественность клятвы — все это окончательно успокоило мушкетера. Он взял Арамиса за обе руки и сердечно пожал их.
Арамис вынес упреки, ни разу не побледнев, но теперь, когда мушкетер расточал ему похвалы, лицо его покраснело. Обмануть д'Артаньяна — это была честь для него, внушить д'Артаньяну доверие — неловко и стыдно.
— Вы уходите? — спросил он, заключая его в объятия, чтобы он не видел его покрывшегося краской лица.
— Да, этого требует служба. Я должен получить пароль на ночь.
— Где же вы будете спать?
— По-видимому, в королевской прихожей. А Портос?
— Берите его с собой, он храпит, как медведь.
— Вот как… Значит, он ночует не с вами? — удивился д'Артаньян.
— Никоим образом, У него где-то есть свое помещение, но, право, не знаю, где.
— Превосходно! — сказал мушкетер, у которого, лишь только его осведомили о том, что оба приятеля живут врозь, исчезли последние подозрения.
Он резко коснулся плеча Портоса. Тот зарычал.
— Пойдемте! — позвал его д'Артаньян.
— А! Д'Артаньян, это вы, дорогой друг! Какими судьбами? Да, да, ведь я на празднестве в Во!
— Ив вашем прекрасном костюме.
— Этот господин Коклеп де Вольер… очень, очень мило с его стороны, верно?
— Шш! Вы так топаете, что продавите, пожалуй, паркет, — остановил друга Арамис.
— Это правда, — подтвердил д'Артаньян. — Ведь эта комната прямо над куполом.
— Я занял ее отнюдь не в качестве фехтовальной залы, — добавил епископ. — На плафоне королевских покоев изображены прелести сна. Помните, что мой паркет как раз над этим плафоном. Покойной ночи, друзья, через десять минут и я уже буду в постели.
И Арамис выпроводил их, ласково улыбаясь. Но едва они вышли, как он, быстро заперев двери на все замки и задернув шторами окна, позвал:
— Монсеньер, монсеньер!
И тотчас же из алькова, открыв раздвижную дверь, находившуюся возле кровати, вышел Филипп; он усмехнулся:
— Какие, однако же, подозрения у шевалье д'Артаньяна!
— Вы узнали д'Артаньяна?
— Раньше, чем вы обратились к нему по имени, — Это ваш капитан мушкетеров.
— Он мне глубоко предан, — ответил Филипп, делая на слове мне ударение.
— Он верен, как пес, но иногда кусается. Если д'Артаньян не узнает вас, пока не исчезнет другой, можете рассчитывать на д'Артаньяна навеки; если он ничего не увидит собственными глазами, он останется верен; если же увидит чрезмерно поздно, то никогда не признается, что ошибся, ведь он истый гасконец.
— Я так и думал. Чему же мы сейчас отдадим наш досуг?
— Вы займете свой наблюдательный пункт и будете смотреть, как король укладывается в постель, как вы укладываетесь в постель при малом церемониале, предусмотренном этикетом.
— Отлично. Куда же мне сесть?
— Садитесь на складной стул. Я сдвину шашку паркета. Вы будете смотреть сквозь отверстие, которое находится над одним из фальшивых окон, устроенных в куполе королевской спальни. Вы видите?
— Да, вижу Людовика.
И Филипп вздрогнул, как вздрагивают при виде врага.
— Что же он делает?
— Он предлагает сесть возле него какому-то человеку.
— Господину Фуке?
— Нет, нет, погодите.
— Но вспомните заметки, мой принц, портреты!
— Человек, которого король хочет усадить возле себя, — это Кольбер.
— Кольбер в спальне у короля! — вскричал Арамис. — Немыслимо!
— Смотрите.
Арамис взглянул через проделанное в полу отверстие.
— Да, — сказал он, — вы правы! Это — Кольбер. О, монсеньер, что же мы услышим сейчас и что выйдет из этого свиданья между ними?
— Без сомнения, ничего хорошего для господина Фуке.
Принц не ошибся. Мы уже видели, что Людовик XIV вызвал Кольбера, и Кольбер явился к нему. Разговор между ними начался одною из величайших милостей, оказанных когда бы то ни было королем. Правда, король был наедине со своим подданным.
— Садитесь, Кольбер.
Интендант, который еще недавно боялся отставки, безмерно обрадовался такой невиданной чести, но отказался.
— Он принимает королевское приглашение? — спросил Арамис.
— Нет, он не сел.
— Давайте послушаем, принц…
И будущий король вместе с будущим папой стали жадно прислушиваться к беседе двух простых смертных, находившихся у них под ногами.
— Кольбер, — начал король, — сегодня вы без конца перечили мне.
— Ваше величество… я это знаю.
— Отлично! Мне нравится ваш ответ. Да, вы это знали. Надо обладать мужеством, чтобы упорствовать в этом.
— Я рисковал вызвать ваше неудовольствие, ваше величество: но, действуй я по-иному, я рисковал бы оставить вас в полном неведении относительно ваших истинных интересов.
— Как! Что-нибудь давало вам повод тревожиться за меня?
— Хотя бы возможное расстройство желудка, ваше величество; ибо задавать своему королю такие пиры можно лишь для того, чтобы задушить его тяжестью изысканных блюд.
И, грубо сострив, Кольбер не без удовольствия стал дожидаться, какой эффект произведет его остроумие. Людовик XIV, самый тщеславный и вместе с тем самый тонкий человек в своем королевстве, простил Кольберу эту неуклюжую шутку.
— Это правда, Фуке угостил меня на славу. Скажите, Кольбер, откуда он берет деньги на все эти непомерные траты? Вы об этом осведомлены?
— Да, ваше величество, я осведомлен!
— Посвятите и меня в то, что вы знаете.
— Это совсем не трудно. Я знаю его дела с точностью, можно сказать, до денье.
— Мне известно, что вы отлично считаете.
— Это самое первое качество, которое надлежит требовать от интенданта финансов.
— Но оно свойственно далеко не всем.
— Примите мою благодарность, ваше величество, за похвалу, сошедшую с ваших уст.
— Да, Фуке богат, очень богат, и об этом, сударь, известно решительно всем.
— Как живым, так и мертвым.
— Что вы хотите сказать, господин Кольбер?
— Живые видят богатства господина Фуке, они видят, так сказать, следствие и рукоплещут; но мертвые, осведомленные лучше, чем мы, знают причины и обвиняют.
— Вот как, значит, господин Фуке обязан своим состоянием некоторым обстоятельствам?
— Должность интенданта финансов нередко благоприятствует тем, кто исполняет ее.
— Говорите со мной откровеннее; не бойтесь, мы с вами одни.
— Я никогда ничего не боюсь; мой оплот — моя совесть и покровительство моего короля, государь.
И Кольбер низко склонился пред королем.
— Итак, если бы мертвые заговорили?..
— Порой и они говорят, ваше величество. Прочтите вот это.
— Ах, монсеньер, — прошептал Арамис на ухо принцу, который, находясь рядом с ним, слушал, опасаясь пропустить хоть единое слово, — раз вы здесь, монсеньер, чтобы учиться вашему королевскому ремеслу, узнайте же чисто королевскую гнусность. Вы присутствуете при такой сцене, которую один бог или, верней, один дьявол может задумать и выполнить. Слушайте же, это пригодится вам в будущем.
Принц удвоил внимание и увидел, как Людовик XIV взял из рук Кольбера письмо, которое тот протянул ему.
— Почерк покойного кардинала! — воскликнул король.
— У вашего величества превосходная память, — заметил с поклоном Кольбер.
Король прочел письмо Мазарини, уже известное нашим читателям со времен ссоры г-жи де Шеврез с Арамисом.
— Я не совсем понимаю, — сказал король, которого живо заинтересовало это письмо.
— У вашего величества нет еще навыков, которыми обладают чиновники интендантства финансов.
— Я вижу, что речь идет о деньгах, данных господину Фуке.
— Совершенно верно. О тринадцати миллионах. Пожалуй, недурная сумма!
— Так. Значит, этих тринадцати миллионов не хватит в счетах? Вот этого я и не в силах понять, повторяю еще раз. Как и почему возможна подобная недостача?
— Я не говорю, что она возможна; я говорю, что она налицо. Это не я говорю, а отчет.
— И письмо кардинала указывает назначение этой суммы и имя ее хранителя?
— Как видите, ваше величество.
— Выходит, что Фуке все еще не вернул этих тринадцати миллионов и, значит…
— Значит, ваше величество… раз господин Фуке не возвратил этих денег, следовательно, он их присвоил. А тринадцать миллионов больше чем вчетверо превышают те расходы и те щедроты, которые ваше величество могли позволить себе в Фонтенбло, где мы израсходовали всего три миллиона, если вы помните.
Оживить в душе короля воспоминание о том празднике, во время которого из-за одного-единственного слова Фуке он впервые почувствовал, что суперинтендант в некоторых отношениях превосходит его, — было очень ловко подстроенной подлостью со стороны неловкого человека. Настроив подобным образом короля, Кольбер, в сущности, мог остановиться на этом. Он это почувствовал. Король стал мрачнее тучи. И ожидая, что скажет король, Кольбер горел нетерпением не меньше, чем Филипп и Арамис на своем наблюдательном пункте.
— Знаете ли, что из всего этого следует, господин Кольбер? — молвил король, подумав немного.
— Нет, ваше величество, не знаю.
— То, что если бы факт присвоения тринадцати миллионов был с достоверностью установлен…
— Но он установлен.
— Я хочу сказать — предан гласности.
— Полагаю, что это можно было бы сделать хоть завтра, если бы король…
— Не был в гостях у господина Фуке, — с достоинством ответил Людовик.
— Король везде у себя, ваше величество, и особенно в тех домах, которые содержатся на его деньги.
— Мне кажется, — шепнул Филипп Арамису, — что архитектор, строивший этот купол, знай он, как мы с вами его используем, должен был бы сделать его подвижным, чтобы он мог обрушиваться на голову таких редкостных негодяев, как этот Кольбер.
— И я тоже об этом подумал, — сказал Арамис, — но Кольбер в этот момент так близко от короля!
— Это правда, возник бы вопрос о престолонаследнике…
— И это использовал бы в своих интересах ваш младший брат. Но давайте лучше молчать и слушать.
— Нам осталось недолго слушать… — заметил молодой принц.
— Почему, монсеньер?
— Потому что, если б я был королем, я бы ничего не добавил к тому, что уже сказано.
— А что бы вы сделали?
— Я отложил бы решение до утра.
Людовик XIV наконец поднял глаза и, увидев выжидающего Кольбера, резко изменил направление разговора.
— Господин Кольбер, — произнес он, — уже поздно, я лягу.
— Так, — молвил Кольбер, — значит…
— Прощайте. Утром я сообщу вам мое решение.
— Отлично, ваше величество, — согласился Кольбер, который почувствовал себя оскорбленным, но постарался в присутствии короля не выдать своих истинных чувств.
Король махнул рукой, и интендант, пятясь, направился к выходу.
— Моих слуг! — крикнул король.
Слуги вошли в спальню.
Филипп хотел покинуть свой наблюдательный пост.
— Еще минуту, — сказал ему Арамис со своей обычной ласковостью, — все только что происшедшее — мелочь, и уже завтра мы не станем думать об этом; но раздевание короля, малый церемониал перед отходом ко сну, — вот что, монсеньер, чрезвычайно, исключительно важно. Учитесь, учитесь, каким образом вас укладывают в постель, ваше величество. Смотрите же, смотрите!
Глава 42. КОЛЬБЕР
История расскажет или, вернее, история рассказала нам о событиях, происшедших на следующий день, о великолепных развлечениях, устроенных суперинтендантом для короля. Итак, на следующий день были веселье и всевозможные игры, была прогулка, был роскошный обед, представление, в котором, к своему великому изумлению. Портос узнал господина Коклена де Вольер, игравшего в фарсе «Несносные». Так, по крайней мере, называл эту комедию г-н де Брасье де Пьерфон.
В течение всего этого столь богатого неожиданностями, насыщенного и блестящего дня, когда на каждом шагу возникали, казалось, чудеса «Тысячи и одной ночи», король, озабоченный вчерашним разговором с Кольбером, отравленный влитым им в него ядом, был холоден, сдержан и молчалив. Ничто не могло заставить его рассмеяться; чувствовалось, что глубоко засевшее раздражение, идущее издалека и понемногу усиливающееся, как это происходит с ручейком, который становится могучей рекой, вобрав в себя тысячу питающих его водою притоков, пронизывает все его существо. Только к полудню король немного повеселел. Очевидно, он принял решение.
Арамис, следивший за каждым шагом Людовика так же, как и за каждой мыслью его, понял, что событие, которого он ожидал, не замедлит произойти.
Весь этот день король, которому, несомненно, хотелось отделаться от мучившей его мрачной мысли, с такой же настойчивостью искал общества Лавальер, как избегал встреч с Кольбером или Фуке.
Наступил вечер. Король выразил желание отправиться на прогулку лишь после карт. Поэтому между ужином и прогулкой шла игра в карты. Король выиграл тысячу пистолей, положил их в карман и, поднявшись из-за карточного стола, сказал:
— Пойдемте, господа, в парк.
Там он встретился с дамами. Король выиграл тысячу пистолей и положил их в карман, как мы только что сообщили, но Фуке сумел проиграть десять тысяч; таким образом, сто девяносто тысяч ливров достались придворным; их лица и лица офицеров королевской охраны сияли от радости.
Совсем не то выражало лицо короля. Несмотря на выигрыш, к которому он был весьма чувствителен, черты его лица были как бы подернуты мрачною тучей. На повороте одной из аллей его дожидался Кольбер. Интендант явился сюда, несомненно, по вызову, так как король, целый день избегавший его, знаком подозвал его к себе и углубился с ним в парк.
Но и Лавальер видела нахмуренный лоб и пылающий взгляд короля, и так как в душе его не было ни одного уголка, куда не могла бы проникнуть ее любовь, она поняла, что этот сдержанный гнев таит в себе угрозу кому-то.
И она, как ангел милосердия, стала на пути мести.
Взволнованная, смущенная, грустная после длительной разлуки с возлюбленным, явилась она пред королем с таким печальным видом, что он, будучи в дурном расположении духа, истолковал настроение Лавальер к невыгоде для себя.
Они были одни или, вернее, почти одни, так как Кольбер при виде молодой девушки почтительно отстал на десять шагов. Король подошел к Лавальер, взял ее за руку и спросил:
— Не будет ли нескромностью, мадемуазель, осведомиться у вас, что с вами? Вы вздыхаете, глаза ваши влажны…
— О ваше величество, если я вздыхаю и глаза мои влажны, если, наконец, я печальна, то причина тому лишь ваша печаль, ваше величество.
— Моя печаль! Вы ошибаетесь, мадемуазель. Я испытываю не печаль, а унижение.
— Унижение! Что я слышу? Возможно ли?
— Я говорю, мадемуазель, что там, где я нахожусь, никто другой не может и не должен быть господином. А между тем поглядите, разве не меня, Короля Франции, затмевает своим сиянием король этих владений? О, — продолжал он, стискивая зубы и сжимая руку в кулак, — о, когда я подумаю, что этот властелин, этот король — неверный слуга, который вознесся и возгордился, награбив мое добро… Я превращу этому бессовестному министру его празднество в траур, и нимфа Во, как выражаются поэты Фуке, долго будет помнить об этом!
— О, ваше величество!
— Уж не собирается ли мадемуазель взять сторону господина Фуке? сказал Людовик XIV в нетерпении.
— Нот, ваше величество, я только спрошу: достаточно ли хорошо вас осведомили? Ваше величество знаете по опыту цену придворных сплетен и обвинений.
Людовик XIV велел Кольберу приблизиться.
— Говорите же вы, господин Кольбер, ибо я полагаю, что мадемуазель де Лавальер нуждается в ваших словах, чтобы поверить своему королю. Объясните мне мадемуазель, что именно сделал Фуке, а вы, мадемуазель, будьте Добры выслушать господина Кольбера, прошу вас. Это но займет много времени.
Почему Людовик XIV так настойчиво добивался, чтобы Лавальер выслушала Кольбера? Причина здесь очень простая: сердце его не успокоилось, ум его не был до конца убежден; он догадывался о какой-то мрачной, темной, запутанной и ему непонятной интриге, скрывающейся за этой историей с тринадцатью миллионами, и ему хотелось, чтобы чистая душа Лавальер, возмущенная кражей, одобрила хотя бы единым словом решение, которое было принято им и которое он все еще колебался выполнить.
— Говорите, сударь, — попросила Лавальер подошедшего к ней Кольбера, — говорите, раз король желает, чтобы я слушала вас. Скажите, в чем преступление господина Фуке?
— О, оно не очень серьезно, мадемуазель, — ответила эта мрачная личность, — он позволил себе злоупотребить доверием…
— Говорите же, говорите, Кольбер, а когда вы расскажете обо всем, оставьте нас и предупредите шевалье д'Артаньяна, что мне нужно отдать ему приказание, — перебил Кольбера король.
— Шевалье д'Артаньяна! — воскликнула Лавальер. К чему предупреждать шевалье д'Артаньяна? Умоляю вас, ваше величество, ответьте, зачем это нужно?
— Зачем? Чтобы арестовать этого возгордившегося титана, который, верный своему девизу, собирается взобраться на мое небо.
— У него в доме?
— А почему бы и нет? Если он виновен, то виновен и находясь у себя в доме, так же как в любом другом месте.
— Господина Фуке, который идет на полное разорение, чтобы оказать честь своему королю?
— Мне и впрямь кажется, мадемуазель, что этот предатель нашел в вас ревностную защитницу.
Кольбер тихо хихикнул. Король обернулся и посмотрел на него.
— Ваше величество, я защищаю не господина Фуке, а вас.
— Меня?.. Так это вы меня защищаете?
— Ваше величество, вы обесчещиваете себя, отдавая подобное приказание.
— Я обесчещиваю себя! — прошептал король, бледнея от гнева. — Воистину, мадемуазель, вы вкладываете в ваши слова непонятную страстность»
— Я вкладываю страстность не в свои слова, а в свое служение вам, ваше величество, — проговорила благородная девушка. — Я с той же страстностью вложила бы в это служение и свою жизнь.
Кольбер что-то пробормотал. Тогда Лавальер, кроткий агнец, гордо выпрямилась пред ним и огненным взглядом заставила его замолчать.
— Сударь, — сказала она, — когда король поступает праведно или когда он не прав предо мной или близкими мне, я молчу; но если король, даже оказывая услугу мне или тем, кого я люблю, поступает дурно, я ему говорю об этом.
— Но мне кажется, мадемуазель, — решился вставить Кольбер, — что я тоже люблю короля.
— Да, сударь, мы оба любим его, но каждый по-своему, — ответила Лавальер таким голосом, что сердце молодого монарха затрепетало. — Только я так сильно люблю его, что все это знают, так чисто, что сам король не сомневается в силе моей любви. Он мой король и мой господин, я — смиренная служанка его, но тот, кто наносит удар его чести, наносит тем самым удар моей жизни. Я повторяю, что люди, советующие королю арестовать господина Фуке в его доме, лишают чести его величество короля Франции.
Кольбер опустил голову: он почувствовал, что король больше не на его стороне. Однако, все так же с опущенной головой, он прошептал:
— Сударыня, мне остается добавить одно только слово…
— Не говорите этого слова, сударь, потому что я не стану слушать его.
Что вы можете мне сказать? Что господин Фуке совершил преступление? Я это знаю, потому что это сказал король. А раз король сказал: «Я этому верю», — мне не нужно, чтобы и чужие у с га сказали: «Я утверждаю». Но будь господин Фуке даже последним среди людей, я говорю это во всеуслышание, он должен быть священным для короля, потому что король — его гость. Если бы его дом был притоном, Во — вертепом фальшивомонетчиков и бандитов, его дом все же свят, его замок неприкосновенен, потому что в нем пребывает его жена и потому что это — убежище, которого не оскорбили бы даже наемные палачи!
Лавальер замолчала. Король, вопреки себе самому, любовался ею. Он был побежден горячностью ее слов, благородством защиты. Кольбер согнулся, раздавленный неравной борьбой. Наконец король вздохнул, покачал головой и, протянув Лавальер руку, произнес с нежностью в голосе:
— Мадемуазель, почему вы нападаете на меня? Знаем ли мы, что сделает этот негодяй завтра же, если я дам ему возможность вздохнуть?
— Боже мой, разве он не всегда будет вашей добычей?
— А если он ускользнет, если он убежит? — воскликнул Кольбер.
— Тогда, сударь, вечной славой короля будет то, что он дал убежать господину Фуке; и чем тяжелее вина господина Фуке, тем блистательнее по сравнению с его низостью, с запятнавшим его позором будет слава его величества короля.
Людовик, поцеловав руку мадемуазель Лавальер, опустился пред ней на колени.
«Я погиб», — подумал Кольбер.
Но через мгновенье лицо его осветилось радостью.
«Нет, нет, пока еще нет», — сказал он себе.
И пока король, скрытый густыми ветвями липы, обнимал Лавальер со всей страстью невыразимой любви, Кольбер, пошарив в бумажнике, спокойно вытащил из него сложенную в форме письма бумагу, слегка пожелтевшую, но, должно быть, весьма драгоценную, так как интендант улыбнулся, посмотрев на нее. Затем он перенес злобный взгляд на вырисовывавшуюся в тени чудесную пару — короля и юную девушку, — которую внезапно осветили отблески приближавшихся факелов.
Людовик увидел свет этих факелов, отраженный белым шелком платья мадемуазель Лавальер.
— Прощай, Луиза, — шепнул он, — мы не одни!
— Сударыня, сударыня, сюда идут! — добавил Кольбер, чтобы поторопить ее.
Луиза быстро исчезла среди деревьев, и, когда король поднимался с колен, Кольбер сказал, обращаясь к нему:
— Ах, мадемуазель де Лавальер что-то выронила.
— Что же? — спросил король.
— Бумагу, письмо, что-то белое, посмотрите, ваше величество.
Король быстро нагнулся и поднял письмо, которое тотчас же смял в руке. В этот момент факелы залили светом темную аллею.
Глава 43. РЕВНОСТЬ
Этот яркий свет, это старание угодить, это новое чествование, устроенное Фуке королю, окончательно подорвали в Людовике XIV решимость немедленно действовать, и без того поколебленную в нем Лавальер.
Он посмотрел на Фуке даже со своего рода признательностью — ведь это он, Фуке, доставил Лавальер случай проявить столько великодушия и благородства и показать свою власть над его, Людовика, сердцем.
Подошла очередь последних чудес. Едва Фуке довел короля до замка, как огромный сноп пламени, сопровождаемый величественными раскатами, взметнувшись с купола Во, осветил в мельчайших подробностях, словно ослепительная утренняя заря, примыкающие к зданию цветники.
Начался фейерверк. Кольбер, стоя в двадцати шагах от короля, которого окружали и за которым ухаживали устроители празднества, старался напряжением своей злобной воли вернуть короля к мыслям, тревожившим его так недавно и ныне отогнанным великолепием зрелища.
Вдруг, в тот самый момент, когда король собирался уже протянуть руку Фуке, он ощутил в ней бумагу, которую Лавальер, убегая, по всей видимости, обронила у его ног.
При свете огней, разгоравшихся все ярче и ярче и исторгавших восторженные крики жителей окрестных деревень, король начал читать письмо, относительно которого он вначале предполагал, что это обращенное к нему любовное послание Лавальер.
Но по мере того как он углублялся в чтение, лицо его покрывалось мертвенной бледностью, и это бледное разгневанное лицо, освещенное тысячами разноцветных огней, было до того страшно, что заставило бы содрогнуться всякого, кто мог бы проникнуть в изнуренное мрачною страстью сердце. Отныне ничто не могло удержать короля от безудержной ревности и от злобы. С мгновения, открывшего ему ужасную правду, для него перестало существовать все, решительно все: он не знал больше ни благочестия, ни душевной мягкости, ни уз, налагаемых отношениями гостеприимства.
Еще немного, и терзаемый острою болью, зажавшей в тиски его сердце, недостаточно закаленное, чтобы таить страдание про себя, еще немного — и он испустил бы отчаянный крик, призывая к оружию свою стражу.
Письмо, подброшенное Кольбером королю, было, как, вероятно, успел уже догадаться читатель, тем самым, что исчезло из Фонтенбло вместе со старым лакеем Тоби после неудачной попытки Фуке покорить сердце мадемуазель Лавальер.
Фуке заметил, что король побледнел, но догадаться о причине, вызвавшей эту бледность, он, конечно, не мог. Что до Кольбера, то он знал, что эта причина — гнев, и радовался приближению бури.
Голос Фуке вывел юного государя из его мрачной задумчивости.
— Что с вами? — участливо спросил суперинтендант, — Ничего.
— Боюсь, что вы нездоровы, ваше величество.
— Я действительно нездоров, и я уже говорил вам об этом, но это сущие пустяки.
И король, не дожидаясь окончания фейерверка, направился к замку. Фуке пошел вместе с Людовиком. Остальные последовали за ними. Последние ракеты грустно догорали без зрителей.