Тысяча и один призрак
ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Тысяча и один призрак - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Александр Дюма
Тысяча и один призрак
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера, которые стали так редки, когда каждый непринужденно говорил, высказывал задушевные свои мечты или фантазировал, или черпал из воспоминаний прошлого, вы часто говорили мне, что после Шехерезады и Нодие я самый интересный рассказчик, которого вы слышали.
Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, какой я обыкновенно пишу и в который вкладываю целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы: два, четыре, шесть томов рассказов, этих бедных цветов моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами.
Увы! Мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко невеселы. Позвольте мне только уйти из действительного мира современности и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и мечтаний, все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу — единственное прибежище, предоставленное нам Богом, чтобы уйти из действительности.
Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и прошу вас, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время, как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д'Аржансона «О разговоре в былое время и теперь» и читаю там следующие слова:
«Я уверен, что в то время, когда Отель де Рамбулье задавал тон обществу, умели лучше слушать и лучше рассуждать. Все старались воспитывать свой вкус и ум, я встречал еще стариков, владевших разговором при дворе, где я бывал. Они умели точно выражаться, слог их был энергичен и изящен, они вводили антитезы и эпитеты, усиливавшие смысл, давали глубокомыслие без педантизма и остроумие без злобы».
Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д'Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые, увы, были тем, чем мы не можем быть, — людьми хорошего общества.
Мы их видели, но сыновья наши их не увидят. Итак, хотя мы немного значим, но все же значим больше, чем наши сыновья.
Правда, с каждым днем мы продвигаемся к свободе, равенству и братству, к тем трем великим словам, которые революция 93 года выпустила в современное общество, как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят. Пустые, увы, слова, которые можно было читать в дыму Июня на наших общественных памятниках, пробитых пулями.
Я подражаю другим, я следую за движением. Сохрани меня, Боже, проповедовать застой! Застой — смерть. Я иду, как те люди, о которых говорит Данте, что ноги их идут вперед, но головы поворачиваются к пяткам.
Я особенно ищу, и я особенно жалею, что приходится искать в прошлом это общество, оно исчезает, оно испаряется, исчезает, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказывать.
Я ищу общество, которое создает изящество, галантность, оно создавало жизнь, которой стоило жить (извиняюсь за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить); умерло ли это общество, или мы его убили?
Вот, помню, еще ребенком, я был с отцом у мадам де Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет тому назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на Шоссе д'Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю.
Знаете, почему давалась ей пенсия, занесенная в красную книгу преемником Людовика XVI? Нет! Прекрасно. Мадам де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что она сохранила в своем салоне традиции хорошего общества времен Людовика XIV и XV. Ровно половину этой суммы платит теперь Палата ее племяннику за то, чтобы он заставил Францию забыть то, что дядя его желал, чтобы она помнила.
Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес: «Палата», меня опять возвращает к мемуарам маркиза д'Аржансона.
Почему?
Вы увидите.
— Жалуются, — говорил он, — что в наше время не умеют вести разговор во Франции. Я знаю причину. У наших современников исчезает способность слушать. Слушают слегка или совсем не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать.
Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно то, которое восемь миллионов избирателей сочли достаточным представлять их интересы, мнения, дух Франции. Это — Палата, конечно.
И что же! Войдите случайно в Палату, в какой вам вздумается день и час. Держу пари сто на один, что вы найдете на трибуне лицо, которое говорит, а на скамьях от пятисот до шестисот лиц, которые не слушают, а постоянно прерывают.
То, что я говорю, так верно, что в Конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать речи.
Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпаги, нанесенных в Палате со времени ее открытия — бесчисленное количество!
Конечно, все во имя свободы, равенства и братства.
Итак, мой милый друг, как я вам сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни. И вот! Изо всего, что исчезло в прошлом, я вместе с маркизом д'Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности.
Однако, во время маркиза д'Аржансона никому не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, если бы сказать маркизу д'Аржансону, когда он писал, например, следующие слова:
«Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили, представление кончилось, раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники».
Что, если бы тогда ему сказать, когда он писал эти слова, что мы дойдем до того, что будем, как я, например, завидовать его времени; как бы удивился бедный маркиз д'Аржансон! И вот что же я делаю? Я ищу среди мертвецов, отчасти с изгнанниками. Я стараюсь воскресить несуществующие уже общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарой, которые дрались на шпагах, а не кулаками.
И вот вас должно удивить, мой друг, что, когда я начинаю беседовать, я говорю на том языке, на котором теперь не говорят. Вот почему вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос, эхо прошлого, еще слушают в настоящее время, когда так мало и неохотно слушают.
В конце концов, мы, подобно тем венецианцам, которых в восемнадцатом столетии законы против роскоши заставляли носить сукно и грубые ткани, любим рассматривать шелк и бархат, и золотую парчу, в которые королевская власть рядила наших отцов.
Ваш Александр Дюма.
Глава первая. УЛИЦА ДИАНЫ В ФОНТЕНЭ
1 сентября 1831 года мой старинный приятель, начальник бюро королевских имуществ, пригласил меня в Фонтенэ для открытия с его сыном охоты.
В то время я очень любил охоту и как страстный охотник придавал большое значение тому, в какой местности каждый год начинал я охоту.
Обыкновенно, мы отправлялись к одному фермеру или, вернее, другу моего шурина, у него я впервые убил зайца и посвятил себя науке Нимврода и Эльзеара Блэза. Ферма находилась между лесами Компиеня и Виллье Коттерэ, в полумиле от прелестной деревушки Мориенваля и в миле от величественных развалин Пьерфона.
Две или три тысячи десятин земли, принадлежащих ферме, представляют обширную равнину, окруженную лесом, в середине расстилается красивая долина, и среди зеленых лугов и разнообразной листвы деревьев виднеются дома, наполовину скрытые листвой, от них поднимаются синеватые клубы дыма.
Сначала дым стелется у гор, а затем вертикально поднимается к небу и, достигнув верхних слоев воздуха, расходится по направлению ветра наподобие верхушки пальмы.
Дичь обоих лесов спускается, как на нейтральную почву, на эту равнину и на два склона долины.
В равнине Бассдар водится всякая дичь: вдоль леса — козы и фазаны, зайцы — на площадках, кролики — в развалинах, куропатки — около фермы. Г-н Моке (так звали нашего друга) нас ждал, мы охотились весь день и на другой день возвращались в Париж в два часа. Четыре или пять охотников убивали до ста пятидесяти штук дичи, а наш хозяин ни за что не хотел брать из них ни одной.
В этом году я изменил господину Моке, я уступил просьбам моего старого сослуживца, я соблазнился пейзажем, присланным его сыном, выдающимся учеником школы в Риме. Пейзаж представлял равнину Фонтенэ, засеянную хлебом, изобилующую зайцами, и люцерной, где водятся куропатки.
Я никогда не был в Фонтенэ, никто так мало не знает окрестности Парижа, как я. Я не выезжал ближе пяти— или шестисот миль от Парижа. Всякая перемена места представляла для меня интерес.
В шесть часов вечера я уезжал в Фонтенэ, высовывая голову в окно, по своему обыкновению, я проехал заставу Анфер, оставил слева улицу Томб-Иссуар и ехал по Орлеанской дороге.
Известно, что Иссуар — имя известного разбойника, который во времена Юлиана брал выкуп с путешественников, отправлявшихся в Лутецию. Его, кажется, повесили и похоронили в том месте, которое названо его именем.
Равнина около малого Монружа очень странного вида. Среди обработанных полей, среди морковки и грядок свеклы возвышаются каменоломни белого камня и над ними зубчатое колесо, напоминающее остов потухшего фейерверка. По окружности колеса находятся деревянные перекладины, и человек попеременно опирается на них ногой. Это — работа белки, рабочий совершает сильные на вид движения, но в действительности не трогается с места; на валу колеса намотана веревка, и этим движением она разматывается и вытаскивает на поверхность камень, высеченный в каменоломне и медленно появляющийся на свет.
Крюк вытаскивает камень из каменоломни, и камень перекатывают на предназначенное ему место. Канат спускается вглубь и снова тащит камень, и дает передышку этому современному Иксиону. Затем его предупреждают, что новый камень ждет его усилий, чтобы покинуть родную каменоломню, и вновь начинается та же работа, которая и возобновляется постоянно.
К вечеру человек прошел десять миль, не меняя места; если бы при каждом шаге, который он совершает по перекладине, он поднимался вверх, то он через двадцать три года достиг бы Луны.
Особенно вечером, в то время, как я проезжал равнину, отделяющую малый Монруж от большого, пейзаж с этими бесконечными двигающимися колесами при багряном закате солнца кажется фантастическим. Пейзаж напоминает гравюру Гойи, где в полутьме люди вырывают зубы у повешенных.
В семь часов колеса останавливаются, день закончен.
Эти каменоломни в пятьдесят и шестьдесят футов длины и в шесть или восемь высоты — это будущий Париж, который выкапывают из земли. Каменоломни эти расширяются и увеличиваются со дня на день. Это как бы продолжение катакомб, из которых вырос старый Париж. Это — предместья подземного города, они все расширяются и увеличиваются в окружности. Когда вы идете по равнине Монруж, вы идете над пропастями. Местами образуется провал, миниатюрная долина, складка почвы: это — плохая каменоломня под вами, треснул ее гипсовый потолок, который был над трещиной, вода протекла в пещеру, вода просочилась сквозь почву, произошло ее движение, это — оползни.
Если вы не осведомлены, что этот красивый зеленый пласт земли ни на чем не держится, и если вы станете на это место над провалом, то можно провалиться, как проваливались в Монтанвере между двумя ледяными горами.
Обитатели подземных галерей отличаются особым образом жизни, характером и физиономией. Они живут в потемках, у них инстинкты ночных животных, они молчаливы и жестоки. Часто бывают несчастные случаи: спица обломается, оборвется веревка, задавят человека. На поверхности земли считают это несчастным случаем, на глубине в тридцать футов знают, что это — преступление.
Во время восстания люди, о которых мы говорим, почти всегда принимают в нем участие.
У заставы Анфер говорят: «Вот идут каменотесы из Монружа!» Жители соседних улиц качают головой и запирают двери.
Вот на что я смотрел, вот что я видел в сумерках в сентябре, в час между днем и ночью. Наступила ночь, я откинулся назад в экипаж, и, очевидно, никто из моих спутников не видел того, что видел я. Во всем так: многие смотрят, а мало кто видит.
Мы приехали в Фонтенэ в половине девятого. Нас ждал прекрасный ужин, затем после ужина была прогулка по саду.
Сорренто — лес апельсиновых деревьев, Фонтенэ — букет роз.
В каждом доме по стене вьются розы, внизу кусты защищены досками. Розы достигают известной высоты и распускаются в гигантский веер, воздух полон благоуханий, а когда поднимается ветер, падает дождь розовых лепестков, как падал дождь в праздник, когда Бог устраивал праздник.
В конце сада мы могли бы видеть обширный пейзаж, если бы это было днем. Огоньки обозначили деревни Ссо, Банье, Шатильон и Монруж, вдали тянулась красноватая линия, откуда исходил шум, напоминавший дыхание левиафана, то было дыхание Парижа.
Нас насильно отправили спать, как детей. Мы с удовольствием дождались бы зари под звездным небом при благоухающем ветре.
Мы начали охоту в 5 часов утра. Руководил охотой сын хозяина, он сулил нам чудеса и, надо признаться, расхваливал обилие дичи в этой местности с необыкновенной настойчивостью.
В двенадцать часов мы увидели зайца и четырех куропаток. Мой товарищ справа промахнулся, стреляя в зайца, а товарищ слева промахнулся, стреляя в одну из куропаток, из трех остальных я застрелил двух.
В двенадцать часов в Брассуаре я послал бы уже на ферму четырех зайцев и пятнадцать или двадцать куропаток.
Я люблю охоту и ненавижу прогулку, особенно по полям. Под предлогом, что я желаю осмотреть поле люцерны слева, где я был уверен, что ничего не найду, я свернул.
Поле меня привлекло потому, что, желая уйти уже целых два часа перед тем, я сообразил, что по низкой дороге по направлению Ссо я скроюсь от охотников и дойду до Фонтенэ.
Я не ошибся. На колокольне пробил час, когда я добрался до первых домов деревни.
Я шел вдоль стены, окружавшей, как мне казалось, красивую дачу, как вдруг там, где улица Дианы скрещивается с Большой, я увидел, что ко мне направляется со стороны церкви человек странной наружности. Я остановился и невольно стал заряжать ружье, повинуясь инстинкту самосохранения.
Бледный человек со взъерошенными волосами, с глазами, вылезшими из орбит, беспорядочно одетый и с окровавленными руками прошел мимо, не замечая меня. Взор его был устремлен вдаль и тускл. Он бежал, как будто его тело спускалось с горы, а хриплое дыхание указывало на переживаемый ужас, а не на усталость.
На перекрестке он свернул с Большой улицы на улицу Дианы, куда выходила дача, вдоль стены которой я шел уже семь или восемь минут. Дверь, на которую я внезапно взглянул, была выкрашена в зеленый цвет, и на ней стоял номер 2. Рука человека протянулась к звонку раньше, чем он мог до него дотронуться. Наконец, он схватил звонок, сильно дернул его и сейчас же повернулся и сел на ступеньки у двери. Он сидел неподвижно, опустив руки и склонив голову на грудь.
Я вернулся. Я понял, что человек этот принимал участие в какой-то неизвестной и тяжелой драме.
За ним и по обеим сторонам улицы стояли люди. Он произвел на них такое же впечатление, как на меня, и они вышли из своих домов и смотрели на него с таким же удивлением, как и я.
На раздавшийся громкий звонок калитка около двери открылась, и появилась женщина лет сорока или сорока пяти.
— А, это вы, Жакмен, — сказала она, — что вы здесь делаете?
— Господин мэр дома? — спросил глухим голосом человек, к которому она обращалась.
— Да.
— Ну, тетка Антуан, подите, скажите ему, что я убил мою жену и явился сюда, чтобы меня арестовали.
Тетка Антуан вскрикнула, и те, кто расслышал страшное признание, вскрикнули вместе с ней.
Я сам отступил назад и, наткнувшись на ствол липы, оперся на него.
К тому же все, кто был поблизости, оставались неподвижны.
После рокового признания убийца соскользнул со ступеньки на землю, как бы изнемогая.
Тетка Антуан исчезла, оставив калитку открытой. Очевидно, она пошла передать поручение Жакмена своему хозяину.
Через пять минут появился тот, за кем она пошла.
Я и теперь вижу перед собой улицу.
Жакмен сполз на землю, как я уже сказал. Мэр Фонтенэ, которого позвала тетка Антуан, стоял около него, загораживая его своей высокой фигурой. У калитки теснились еще двое, о которых потом я буду говорить подробнее. Я опирался на ствол липы на Большой улице и смотрел на улицу Дианы. Налево находилась группа, состоявшая из мужчин, женщин и ребенка. Последний плакал, и мать взяла его на руки. За этой группой из первого этажа высовывал голову булочник и разговаривал со своим мальчиком, стоявшим внизу, и спрашивал его: тот, что пробежал, не Жакмен ли каменотес. Наконец, на пороге появился кузнец, спереди черный, но спина его сзади освещалась огнем наковальни, на которой подмастерье продолжал раздувать мех.
Вот что происходило на Большой улице.
На улице Дианы не было никого, кроме той самой группы людей. Лишь в конце ее появились два жандарма, которые совершали обход равнины для проверки прав на ношение оружия и, не подозревая о предстоящем им деле, медленно приближались к нам.
Пробило час с четвертью.
Глава вторая. ПЕРЕУЛОК СЕРЖАН
С последним ударом часов раздались первые слова мэра.
— Жакмен, — сказал он, — надеюсь, тетка Антуан сошла с ума: она сказала мне по твоему поручению, что твоя жена умерла, и что ты ее убил!
— Это чистая правда, господин мэр, — ответил Жакмен. — Меня следует отвести в тюрьму и скорее судить.
Произнеся эти слова, он пытался встать, опираясь на верх ступеньки, но после сделанного усилия он упал, ноги у него как бы подкосились.
— Полно! Ты с ума сошел! — сказал мэр.
— Посмотрите на мои руки, — ответил тот.
И он поднял две окровавленные руки, скрюченные пальцы которых походили на когти.
Действительно, левая рука была красна до кисти, правая — до локтя.
Кроме того, на правой руке струйка крови текла вдоль большого пальца; вероятно, жертва в борьбе укусила своего убийцу.
В это время подошли два жандарма. Они остановились в десяти шагах от главного действующего лица этой сцены и смотрели на него с высоты своих лошадей.
Мэр подал им знак. Они сошли с лошадей, бросили вожжи мальчику в полицейской шапке, сыну кого-то из стоявших рядом.
Затем они подошли к Жакмену и подняли его под руки.
Он подчинился без сопротивления и с апатией человека, ум которого сосредоточен на одной мысли.
В это время явились полицейский комиссар и доктор.
— Пожалуйте сюда, г.Робер! Пожалуйте сюда, г.Кузен! — сказал мэр.
Робер был доктором, а Кузен — полицейским комиссаром.
— Пожалуйте, я как раз хотел послать за вами.
— Ну! В чем же дело? — спросил доктор с самым веселым видом. — Кажется, убийство?
Жакмен ничего не ответил.
— Ну что, Жакмен, — продолжал доктор, — правда, что вы убили вашу жену?
Жакмен не ответил ни слова.
— Он, по крайней мере, сам сознался, — сказал мэр. — Однако, может быть, это галлюцинация, и он не совершил преступления.
— Жакмен, — сказал полицейский комиссар, — отвечайте. Правда, что вы убили свою жену?
Опять молчание.
— Во всяком случае, мы это скоро увидим, — сказал доктор Робер. — Вы живете в переулке Сержан?
— Да, — ответили два жандарма.
— Я не пойду туда! — закричал Жакмен, вырвался из рук жандармов быстрым движением, как бы желая убежать, и убежал бы на сто шагов, прежде чем кто-либо вздумал бы его преследовать.
— Отчего вы не хотите туда идти? — спросил мэр.
— Зачем идти, я признаюсь во всем: я ее убил. Я убил большой шпагой с двумя лезвиями, которую взял в прошлом году в Артиллерийском музее. Мне нечего там делать, ведите меня в тюрьму!
Доктор и мэр Ледрю взглянули друг на друга.
— Мой друг! — сказал полицейский комиссар, который, как и Ледрю, полагал, что Жакмен находится в состоянии временного помешательства. — Мой друг, необходимо пойти туда, вы должны быть там, чтобы надлежащим образом направить правосудие.
— А зачем направлять правосудие? — отвечал Жакмен. — Вы найдете тело в погребе, а около тела, в мешке от гипса, голову. Отведите меня в тюрьму.
— Вы должны идти, — сказал полицейский комиссар.
— О, Боже мой! Боже мой! — воскликнул Жакмен в страшном ужасе. — О, Боже мой! Боже мой! Если бы я знал…
— Ну, что же бы ты сделал? — спросил полицейский комиссар.
— Я бы убил себя!
Ледрю покачал головой и, посмотрев на полицейского комиссара, хотел, казалось, сказать ему: тут что-то не ладно.
— Друг мой, — сказал он убийце. — Пожалуйста, объясни мне, в чем дело?
— Да, я скажу вам все, что вы хотите, г-н Ледрю, говорите, спрашивайте.
— Как это случилось, что у тебя хватило духу совершить убийство, а теперь ты не можешь пойти взглянуть на свою жертву? Что-то случилось, о чем ты не сказал нам?
— О да, нечто ужасное!
— Ну, пожалуйста, расскажи!
— О нет, вы не поверите, вы скажете, что я сумасшедший.
— Полно! Скажи мне, что случилось?
— Я скажу вам, но только вам.
Он подошел к Ледрю.
Два жандарма хотели удержать его, но мэр подал знак, и они оставили арестованного в покое.
К тому же, если бы он и пожелал скрыться, то это было уже невозможно, половина населения Фонтенэ запрудила улицы Дианы и Большую.
Жакмен, как я уже сказал, наклонился к самому уху Ледрю.
— Поверите ли вы, Ледрю, — спросил Жакмен вполголоса. — Поверите ли вы, чтобы голова, отделенная от туловища, могла говорить?
Ледрю испустил восклицание, похожее на крик ужаса, и заметно побледнел.
— Вы поверите, скажите? — повторил Жакмен.
Ледрю овладел собой.
— Да, — сказал он, — я верю.
— Да! Да!.. Она говорила.
— Кто?
— Голова… голова Жанны!
— Ты говоришь?..
— Я говорю, что ее глаза были открыты, я говорю, что она шевелила губами. Я говорю, что она смотрела на меня. Я говорю, что, глядя на меня, она сказала: презренный!
Произнося эти слова, которые он хотел сказать только Ледрю и которые прекрасно слышали все, Жакмен был ужасен.
— О, чудесно! — воскликнул, смеясь, доктор. — Она говорила. Отсеченная голова говорила. Ладно, ладно, ладно!
Жакмен повернулся к нему.
— Я же говорю вам! — сказал он.
— Ну, — сказал полицейский комиссар, — тем необходимее отправиться на место преступления. Жандармы, ведите арестованного.
Жакмен испустил крик и стал вырываться.
— Нет, нет, — сказал он, — вы можете изрубить меня на куски, я туда не пойду.
— Пойдем, мой друг, — сказал Ледрю. — Если правда, что вы совершили страшное преступление, в котором вы себя обвиняете, то это будет искуплением. К тому же, — прибавил он тихо, — сопротивление бесполезно, если вы не пойдете добровольно, вас поведут силой.
— Ну, в таком случае, — сказал Жакмен, — я пойду, но пообещайте мне лишь одно, г.Ледрю.
— Что именно?
— Что все время, пока мы будем в погребе, вы не покинете меня одного.
— Хорошо.
— Вы позволите держать вас за руки?
— Да.
— Ну хорошо, — сказал он, — идем!
И, вынув из кармана клетчатый платок, он вытер покрытый потом лоб.
Все отправились в переулок Сержан.
Впереди шли полицейский комиссар и доктор, за ними Жакмен и два жандарма.
За ними шли Ледрю и два человека, появившиеся у двери одновременно с ним.
Затем двигалось, как бурный, шумный поток, все население, в том числе и я.
Через минуту ходьбы мы были в переулке Сержан.
То был маленький переулок налево от Большой улицы; переулок вел к полуразвалившимся раскрытым воротам с калиткой.
Калитка едва держалась на скобе.
По первому впечатлению все было тихо в доме, у ворот цвел розовый куст, а на каменной скамье грелась на солнце толстая рыжая кошка.
Увидев людей и услышав шум, кошка испугалась, бросилась бежать и скрылась в отдушине погреба. Подойдя к упомянутой калитке, Жакмен остановился.
Жандармы хотели заставить его войти.
— Господин Ледрю, — сказал он, оборачиваясь, — господин Ледрю, вы обещали не покидать меня.
— Конечно! Я здесь, — ответил мэр.
— Вашу руку! Вашу руку!
И он зашатался, словно падая.
Ледрю подошел, дал знак двум жандармам отпустить арестованного и подал ему руку.
— Я ручаюсь за него, — сказал он.
В этот момент Ледрю не был мэром общины, карающим преступление, то был философ, исследующий область таинственного.
Только руководителем его в этом странном исследовании был убийца.
Первыми вошли доктор и полицейский комиссар, за ними Ледрю и Жакмен, затем два жандарма и за ними некоторые привилегированные лица, в числе которых был и я, благодаря моему знакомству с жандармами, для которых я уже не был чужим, потому что встретился с ними в долине и показал им там мое разрешение на ношение оружия.
Перед остальными же, к крайнему их неудовольствию, дверь закрылась. Мы направились к двери маленького дома. Ничто не указывало на случившееся здесь страшное событие, все было на месте: в алькове постель, покрытая зеленой саржей, в изголовье распятие из черного дерева, украшенное засохшей с прошлой Пасхи веткой вербы. На камине младенец Иисус из воска между двумя посеребренными подсвечниками в стиле Людовика XVI, на стене четыре раскрашенные гравюры в рамках из черного дерева, на которых изображены были четыре страны света.
На столе накрыт был один прибор, на очаге кипел горшок с супом, а рядом били часы с кукушкой с открытым ртом.
— Ну, — сказал развязным тоном доктор, — я пока ничего не вижу.
— Поверните в дверь направо, — прошептал глухо Жакмен.
Пошли по указанию арестованного и очутились в каком-то погребе, в углу которого находилось подполье. В отверстие снизу пробивался свет.
— Там, там, — прошептал Жакмен, вцепившись в руку Ледрю и указывая на отверстие.
— А, — шепнул доктор полицейскому комиссару со страшной улыбкой людей, на которых ничто не производит впечатления, потому что они ни во что не верят, — кажется, мадам Жакмен последовала заповеди Адама.
И он стал напевать:
Умру, меня похороните,
В погребе, где…
— Тише! — перебил Жакмен. Лицо его покрылось смертельной бледностью, волосы его поднялись дыбом, пот покрыл лоб. — Не пойте здесь!
Пораженный выражением этого голоса, доктор замолчал. И сейчас же, спускаясь по первым ступенькам лестницы, спросил:
— Что это такое?
Он нагнулся и поднял шпагу с длинным клинком.
То была шпага, взятая, по словам Жакмена, в Артиллерийском музее 29 июля 1830 года. Лезвие было в крови.
Полицейский комиссар взял ее из рук доктора.
— Узнаете вы эту шпагу? — сказал он арестованному.
— Да, — ответил Жакмен. — Ну, ну, скорее.
Это был первый признак убийства, на который наткнулись.
Прошли в погреб, каждый шел в том порядке, о котором я упомянул выше.
Доктор и полицейский комиссар шли впереди, за ними Ледрю и Жакмен, потом двое лиц, которые были у мэра, за ними жандармы, потом привилегированные, среди которых находился и я.
Когда я сошел на седьмую ступеньку, мой взор погрузился в темноту погреба, которую постараюсь описать.
Первый предмет, который приковал наши взоры, был трупом без головы, лежавшим у бочки. Кран бочки был наполовину открыт, из крана текла струйка вниз и, образовав ручеек, подтекала под доски.
Труп был скрючен, как будто в момент агонии он прогнулся в спине, ноги не двигались. Платье с одной стороны было приподнято до подвязки.
По-видимому, жертва была застигнута на коленях у бочки, когда она наполняла бутылку, которая выпала у нее из рук и валялась поблизости.
Верхняя часть туловища плавала в крови.
На мешке с гипсом, прислоненном к стене, как бюст на колонке, видна была — или, вернее, мы догадались, что там стоит — голова, утопавшая в своих волосах. Полоса крови окрашивала мешок сверху донизу.
Доктор и полицейский комиссар обошли труп и остановились перед лестницей.
Посреди погреба стояли два приятеля Ледрю и несколько любопытных, которые поторопились проникнуть сюда.
В нижней части лестницы стоял Жакмен, которого не могли заставить двинуться далее последней ступеньки. За Жакменом находились два жандарма.
За двумя жандармами стояло пять или шесть лиц, в числе которых находился я и которые толпились около лестницы.
Вся эта мрачная внутренность погреба была освещена дрожащим светом свечки, поставленной на ту бочку, откуда текло вино, и напротив которой лежал труп жены Жакмена.
— Подайте стол и стул, — распорядился полицейский комиссар, и принялся за составление протокола.
Глава третья. ПРОТОКОЛ
Потребованная мебель была доставлена полицейскому комиссару. Он укрепил стол, уселся перед ним, спросил свечку, которую принес ему доктор, перешагнув через труп, вытащил из кармана чернильницу, перья, бумагу и начал составлять протокол.
Пока он записывал предварительные сведения, доктор с любопытством повернулся к голове, поставленной на мешок с гипсом, но комиссар его остановил.
— Не трогайте ничего, — сказал он, — законный порядок прежде всего.
— Верно, — сказал доктор. Он вернулся на свое место.
В течение нескольких минут царила тишина. Слышен был скрип пера полицейского комиссара по плохой казенной бумаге, и мелькали строчки обычной формулы.
Написав несколько строк, он поднял голову и оглянулся.
— Кто будет нашими свидетелями? — спросил полицейский комиссар, обращаясь к мэру.
— Прежде всего, — сказал Ледрю, указывая на стоявших около полицейского комиссара двух приятелей, — эти два господина.
— Хорошо.
Он повернулся ко мне.
— Затем, вот этот господин, если ему не будет неприятно, что его имя будет фигурировать в протоколе.
— Нисколько, сударь, — отвечал я.
— Итак, пожалуйста, — сказал полицейский комиссар.
Я чувствовал отвращение, глядя на труп. С того места, где я находился, некоторые подробности казались менее отвратительными, они как бы скрывались в полумраке, и ужас был как бы скрыт под покровом поэтичности.
— Это необходимо? — спросил я.
— Что?
— Чтобы я сошел вниз?
— Нет. Останьтесь там, если вам так удобнее.
Я кивнул головой, как бы говоря: я желаю остаться там, где нахожусь.
Полицейский комиссар повернулся к двум приятелям Ледрю, которые стояли около него.
— Ваше имя, отчество, возраст, звание, занятие и место жительства? — спросил он скороговоркой человека, привыкшего к таким вопросам.
— Жак Людовик Аллиет, — ответил тот, к кому он обратился, — называемый по анаграмме Эттейла, журналист, живу на улице Ансиен-Комеди номер 20.
— Вы забыли сказать ваш возраст, — сказал полицейский комиссар.
— Надо сказать, сколько мне действительно лет или сколько мне дают лет?
— Скажите ваш возраст, черт возьми! Нельзя же иметь два возраста!
— Но ведь, господин комиссар, существовали Калиостро, граф Сен-Жермен, Вечный Жид, например…
— Вы хотите сказать, что вы Калиостро, Сен-Жермен или Вечный Жид? — сказал, нахмурившись, комиссар, полагая, что над ним смеются.
— Нет, но…
— Семьдесят пять лет, — сказал Ледрю, — пишите: семьдесят пять лет, господин Кузен.
— Хорошо, — сказал полицейский комиссар.
И он написал: семьдесят пять лет.
— А вы, сударь? — продолжал он, обращаясь ко второму приятелю Ледрю.
И он повторил в точности те же вопросы, которые он предлагал первому.
— Пьер Жозеф Муаль, шестидесяти одного года, духовное лицо при церкви Сен-Сюльпис, место жительства — улица Сервандони 11, — ответил мягким голосом тот, кого он спрашивал.
— А вы, сударь? — спросил он, обращаясь ко мне.
Александр Дюма, драматический писатель, двадцати семи лет, живу в Париже, на Университетской улице 21, — ответил я.
Ледрю повернулся в мою сторону и приветливо кивнул мне. Я ответил в том же тоне, как мог.
— Хорошо! — сказал полицейский комиссар. — Так вот, выслушайте, милостивые государи, и сделайте ваши замечания, если таковые имеются.
И носовым монотонным голосом, свойственным чиновникам, он прочел:
— «Сегодня, 1 сентября 1831 года, в два часа пополудни, будучи уведомлены, что совершено преступление в общине Фонтенэ, и убита Мария-Жанна Дюкузрэ ее мужем Пьером Жакменом, и что убийца направился в квартиру господина Жана-Пьера Ледрю, мэра вышеименованной общины Фонтенэ, и заявил по собственному побуждению, что он совершил преступление, мы лично отправились в квартиру вышеупомянутого Жана-Пьера Ледрю на улицу Дианы 2. В эту квартиру мы прибыли в сопровождении господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в общине Фонтенэ, и нашли там уже арестованного жандармами упомянутого Пьера Жакмена, который повторил в нашем присутствии, что он — убийца своей жены. Затем мы принудили его последовать за нами в дом, где совершено преступление. Сначала он отказывался следовать за нами, но вскоре он уступил настояниям господина мэра, и мы направились в переулок Сержан, где находится дом, в котором живет господин Пьер Жакмен. Войдя в дом и заперев дверь, чтобы помешать толпе войти, мы вошли в первую комнату, где ничего не указывало на совершенное преступление. Затем, по приглашению самого вышеупомянутого Жакмена, из первой комнаты перешли во вторую, в углу которой — открытое подполье, где была лестница. Когда нам указали, что эта лестница ведет в погреб, где мы должны найти труп жертвы, мы начали спускаться по лестнице, на первых ступенях которой доктор нашел шпагу с рукояткой в виде креста, с большим острым лезвием. Вышеупомянутый Жакмен показал, что он ее взял во время июльской революции в Артиллерийском музее и воспользовался ею для совершения преступления.
На полу погреба найдено тело жены Жакмена, опрокинутое на спину и плавающее в крови. Голова была отделена от туловища. Голова эта была положена на мешок с гипсом, прислоненный к стене. Вышеупомянутый Жакмен признал, что этот труп и эта голова были труп и голова его жены, в присутствии господина Жана-Пьера Ледрю, мэра общины Фонтенэ, господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в Фонтенэ, господина Жана Луи Аллиета, называемого Эттейла, журналиста, семидесяти пяти лет, живущего в Париже, на улице Ансиен-Комеди 20, господина Пьера-Жозефа Мулля, шестидесяти одного года, духовного лица при Сен-Сюльпис, живущего в Париже, на улице Сервандони 11, господина Александра Дюма, драматического писателя, живущего в Париже, на Университетской улице 21. Мы после этого приступили к допросу обвиняемого».
— Так ли изложено, милостивые государи? — спросил полицейский комиссар, обращаясь к нам с очевидным самодовольством.
— Вполне, милостивый государь, — ответили мы в один голос.
— Ну что же! Будем допрашивать обвиняемого.
И он обратился к арестованному, который во все время чтения протокола тяжело дышал и находился в ужасном состоянии.
— Обвиняемый, — сказал он, — ваше имя, отчество, возраст, место жительства и занятие.
— Долго еще это продлится? — спросил арестованный, как будто в полном изнеможении.
— Отвечайте: ваше имя и отчество?
— Пьер Жакмен.
— Ваш возраст?
— Сорок один год.
— Ваше место жительства?
— Переулок Сержан.
— Ваше занятие?
— Каменотес.
— Признаете ли вы, что вы совершили преступление?
— Да.
— Объясните, по какой причине вы совершили преступление и при каких обстоятельствах?
— Объяснять причину, почему я совершил преступление — бесполезно, — сказал Жакмен, — это тайна моя и той, которая там.
— Однако, нет действия без причины.
— Причины, я говорю вам, вы не узнаете. Что же касается обстоятельств, то вы желаете их знать?
— Да.
— Ну так я расскажу их вам. Когда работаешь под землей, впотьмах, как мы работаем, и когда у вас горе, вы тоскуете и вам в голову лезут дурные мысли.
— Ого, — прервал полицейский комиссар, — вы признаете предумышленность.
— Э, конечно, раз я признаюсь во всем. Разве этого мало?
— Конечно, достаточно. Продолжайте.
— Мне пришла в голову дурная мысль — убить Жанну. Уже целый месяц смущала меня эта мысль, чувство мешало рассудку. Наконец, одно слово товарища заставило меня решиться.
— Какое слово?
— О, это не ваше дело. Утром я сказал Жанне: я не пойду сегодня на работу, я погуляю по-праздничному, пойду, поиграю в кегли с товарищами. Приготовь обед к часу. Но… ладно… без разговоров, слышишь, обед чтобы был к часу!
— Хорошо! — сказала Жанна. И она отправилась за провизией.
Я же, между тем, вместо того, чтобы пойти играть в кегли, взял шпагу, которая теперь там у вас. Наточил я ее сам на точильном камне, спустился в погреб, спрятался за бочку и сказал себе: она же сойдет в погреб за вином, ну, тогда, увидим. Сколько времени я сидел, скорчившись за бочкой, которая тут лежит направо, я не знаю, меня била лихорадка, сердце стучало, и в темноте передо мной носились красные круги. И я слышал голос, повторивший слово, то слово, которое вчера мне сказал товарищ.
— Но, что же это, наконец, за слово? — настаивал полицейский комиссар.
— Бесполезно об этом спрашивать! Я уже сказал вам, что вы никогда его не узнаете.
Наконец, я слышу шорох платья, шаги приближаются. Я вижу мерцает свеча, вижу спускается нижняя часть тела, верхняя, потом ее голова… Хорошо видел я ее голову… Она держала свечу в руке. А! — сказал я, — ладно! И я шепотом повторял слово, которое мне сказал товарищ. В это время Жанна подходила. Честное слово! Она как будто предчувствовала, что готовится что-то дурное для нее. Она боялась. Она оглядывалась по сторонам, но я хорошо спрятался, я не шевелился. Она стала тогда на колени перед бочкой, поднесла бутылку и повернула кран.
Тогда я приподнялся. Вы понимаете, она была на коленях. Шум вина, лившегося в бутылку, мешал ей слышать производимый мной шум. К тому же я и не шумел. Она стояла на коленях, как виноватая, как осужденная. Я поднял шпагу, и… я не знаю, испустила ли она крик, голова покатилась. В эту минуту я не хотел умирать, я хотел спастись, я намеревался вырыть яму и похоронить ее. Я бросился к голове, она катилась, а туловище также подскочило. У меня заготовлен был мешок гипса, чтобы скрыть следы крови. Я взял голову или, вернее, голова заставила меня себя взять. Смотрите! — он показал на правой руке громадный укус, обезобразивший большой палец.
— Как! Голова, которую вы взяли? — сказал доктор.
— Что вы, черт возьми, там городите?
— Я говорю, она меня укусила своими прекрасными зубами, как видите. Я говорю вам, она не хотела меня выпустить. Я ее поставил на мешок с гипсом, я прислонил ее к стене левой рукой, стараясь вырвать правую руку, но через минуту зубы сами разжались. Я вытащил руку и тогда… Может быть, это безумие, но голова, казалось мне, была жива, глаза были широко раскрыты. Я хорошо их видел. Свеча стояла на бочке, и затем губы, губы шевелились, и, шевелясь, губы произнесли:
— Негодяй, я была невинна!
Не знаю, какое впечатление это произвело на других, но что касается меня, то у меня пот катился со лба.
— А, уж это чересчур! — воскликнул доктор. — Глаза на тебя смотрели, губы говорили?
— Слушайте, господин доктор, так как вы врач, то ни во что не верите, это естественно, но я вам говорю, что голова, которую вы видите там, слышите вы? Я говорю вам, она укусила меня, я говорю вам, что эта голова сказала: «Негодяй, я была невинна!» А доказательство того, что она мне это сказала, в том, что я хотел убежать, убив ее. Не правда ли, Жанна? И вместо того, чтобы спастись, я побежал к господину мэру и сам сознался. Правда, господин мэр, ведь правда? Отвечайте?
— Да, Жакмен, — ответил Ледрю тоном, в котором звучала доброта. — Да, правда.
— Осмотрите голову, доктор, — сказал полицейский комиссар.
— Когда я уйду, господин Робер, когда я уйду! — закричал Жакмен.
— Что же ты, дурак, боишься, что она еще заговорит с тобой? — сказал доктор, взяв свечу и подходя к мешку с гипсом.
— Господин Ледрю, ради Бога! — сказал Жакмен. — Скажите, чтобы они отпустили меня, прошу вас, умоляю вас.
— Господа, — сказал мэр, делая жест, чтобы остановить доктора, — вам уже не о чем расспрашивать этого несчастного, позвольте отвести его в тюрьму. Когда закон установил очную ставку, то предполагалось, что обвиняемый в состоянии таковую вынести.
— А протокол? — спросил полицейский комиссар.
— Он почти окончен.
— Надо чтобы обвиняемый его подписал.
— Он его подпишет в тюрьме.
— Да, да! — воскликнул Жакмен. — В тюрьме я подпишу все, что вам угодно.
— Хорошо! — сказал полицейский комиссар.
— Жандармы, уведите этого человека! — сказал Ледрю.
— О, благодарю, господин Ледрю, благодарю, — сказал Жакмен с выражением глубокой благодарности.
И, взяв сам под руки жандармов, он со сверхъестественной силой потащил их вверх по лестнице.
Человек ушел, и драма исчезла вместе с ним. В погребе остались ужасные предметы: труп без головы и голова без туловища.
Я нагнулся, в свою очередь, к Ледрю.
— Милостивый государь, — сказал я, — могу я уйти? Я буду к вашим услугам для подписи протокола.
— Да, милостивый государь, но при одном условии.
— Каком?
— Вы придете ко мне подписать протокол.
— С удовольствием, милостивый государь, но когда?
— Приблизительно через час. Я покажу вам мой дом, он принадлежал Скаррону, вас это заинтересует.
— Через час, милостивый государь, я буду у вас.
Я поклонился, в свою очередь, поднялся по лестнице и с последней ступени оглянулся и посмотрел в погреб.
Доктор со свечей в руке отстранял волосы от лица. Это была еще красивая женщина, сколько можно было заметить, так как глаза были закрыты, губы сжаты и синеваты.
— Вот дурак Жакмен! — сказал он. — Уверяет, что отсеченная голова может говорить! Может быть, он все выдумал, чтобы его приняли за сумасшедшего. Недурно представил. Будут смягчающие обстоятельства.
Глава четвертая. ДОМ СКАРРОНА
Через час я был у Ледрю. Случайно я встретил его во дворе.
— А, — сказал он, увидев меня, — вот и вы. Прекрасно, я очень рад с вами поговорить. Я познакомлю вас со своими приятелями. Вы, несомненно, пообедаете с нами?
— Но, сударь, вы меня извините.
— Не принимаю извинений, вы попали ко мне в четверг, тем хуже для вас: четверг — мой день, все, кто является ко мне в четверг, принадлежат мне. После обеда вы можете остаться или уйти. Если бы не событие, случившееся только что, вы бы меня нашли за обедом, я всегда обедаю в два часа. Сегодня, как исключение, мы пообедаем в половине четвертого или в четыре. Пирр, которого вы видите, — Ледрю указал на прекрасного дворового пса, — воспользовался волнением тетушки Антуан и съел у нее баранью ножку. Он был прав, а ей пришлось покупать у мясника другую ножку. Я успею не только познакомить вас со своими приятелями, но и дать вам о них кое-какие сведения.
— Какие сведения?
— Да ведь относительно некоторых личностей, как, например, Севильский Цирюльник, или Фигаро, необходимо дать кое-какие пояснения об их костюме и характере. Но мы с вами начнем с дома.
— Вы мне, кажется, сказали, сударь, что он принадлежал Скаррону?
— Да, здесь будущая супруга Людовика XIV раньше, чем развлекать человека, которого трудно было развлечь, ухаживала за бедным калекой, своим первым мужем. Вы увидите ее комнату.
— Комнату мадам Ментенон?
— Нет, мадам Скаррон. Не будем смешивать: комната мадам Ментенон находится в Версале или Сен-Сире. Пойдемте.
Мы пошли по большой лестнице и вошли в коридор, выходящий во двор.
— Вот, — сказал мне Ледрю, — это вас касается, господин поэт. Вот самый высокий слог, каким говорили в 1650 году.
— А, а! Карта Нежности!
— Дорога туда и обратно начерчена Скарроном и с заметками рукой его жены, только и всего.
Действительно, в простенках окон помещались две карты.
Они были начерчены пером на большом листе бумаги, наклеенном на картоне.
— Видите, — продолжал Ледрю, — эту синюю змею? Это река Нежности, эти маленькие голубятни — это деревни: Ухаживания, Записочки, Тайна. Вот гостиница Желание, долина Наслаждений, мост Вздохов, лес Ревности, населенный чудовищами, подобными Армиду. Наконец, среди озера, в котором берет начало река, дворец Полное Довольство: конец путешествию, цель всего пути.
— Черт возьми! Что я вижу, вулкан?
— Да. Он иногда разрушает страну. Это вулкан страстей.
— Его нет на карте мадемуазель де-Скюдери?
— Нет. Это изобретение мадам Поль-Скаррон.
— А другая?
Это возвращение. Видите, река вышла из берегов, она наполнилась слезами тех, кто идет по берегу. Вот деревня Скуки, гостиница Сожалений, остров Раскаяния. Это очень остроумно.
— Вы позволите мне срисовать?
— Ах, пожалуйста. Теперь пойдемте в комнату мадам Скаррон?
— Пожалуйста!
— Вот сюда.
Ледрю открыл дверь, он пропустил меня вперед.
— Теперь это моя комната, но, кроме книг, которыми она завалена, она сохранилась в таком виде, как она была у знаменитой хозяйки: вот тот же альков, та же кровать, та же мебель, эти уборные были ее.
— А комната Скаррона?
— О, комната Скаррона была в другом конце коридора, ее вы уже не увидите, туда нельзя войти: это секретная комната, комната Синей Бороды.
— Черт возьми!
— Да, у меня тайны, хотя я мэр. Пойдемте, я покажу вам нечто другое.
Ледрю пошел вперед, мы спустились по лестнице и вошли в гостиную.
Как все в этом доме, гостиная носила особый отпечаток. Обои были такого цвета, что трудно было определить их прежний цвет, вдоль стены стоял двойной ряд кресел и ряд стульев со старинной обивкой, затем расставлены были карточные столы и маленькие столики. Среди всего этого, как левиафан среди рыб океана, возвышался гигантский письменный стол до самой стены, к которой он был прислонен одной стороной, и занимал треть гостиной. Стол был завален всевозможными книгами, брошюрами, газетами, среди которых царила, как королева, любимая газета Ледрю «Constitutionnel».
В гостиной никого не было, гости гуляли в саду, который виден был из окон во всей своей протяженности.
Ледрю подошел к столу, открыл громадный ящик, в котором находилось много маленьких пакетиков, вроде пакетиков с семенами. Все предметы в ящике завернуты были в бумажки с ярлычками.
— Вот, — сказал он мне, — для вас, историка, нечто поинтереснее карты Нежности. Это коллекция мощей, но не святых, а королей.
Действительно, в каждой бумажке была кость, волосы, борода. Там были: коленная чашка Карла IX, большой палец Франциска I, кусок черепа Людовика XIV, ребро Генриха II, позвонок Людовика XV, борода Генриха IV и волосы Людовика XVI.
Тут от каждого короля была кость, из всех костей можно было бы составить скелет французской монархии, которой давно уже не хватает главного остова. Кроме того, тут был зуб Абеляра и зуб Элоизы — два белых резца и, быть может, когда-то, когда их покрывали дрожащие губы, они встречались в поцелуе? Откуда эти кости?
Ледрю присутствовал, когда их вырывали из могил королей в Сен-Дени, и взял себе, что ему понравилось из каждой могилы.
Ледрю предоставил мне время удовлетворить мое любопытство, затем, увидев, что я уже пересмотрел все ярлычки, сказал:
— Ну, довольно заниматься мертвыми, перейдем к живым.
Он подвел меня к одному из окон, из которых виден был весь сад.
— У вас чудный сад, — сказал я.
— Сад священника, с липами, георгинами, розовыми кустами, виноградником, шпалерными персиками и абрикосами, вы все увидите потом, а теперь займемся теми, кто в нем гуляет.
— А вот скажите, пожалуйста, что это за господин Аллиет, называемый по анаграмме Эттейла, который спросил, хотят ли знать его настоящий возраст или только тот возраст, какой ему можно дать? Мне кажется, ему и можно дать семьдесят пять лет.
— Именно, — ответил Ледрю. — Я хотел с него начать. Вы читали Гофмана?
— Да. А что?
— Ну так вот, это гофманский тип. Он тратит свою жизнь на то, чтобы по картам и по числам отгадывать будущее. Все, что он получает, он тратит на лотерею. Он раз выиграл на три билета подряд и с тех пор никогда не выигрывал. Он знал Калиостро и графа Сен-Жермена, он считает себя сродни им и знает, как и они, секреты долгой жизни. Его настоящий возраст, если вы его спросите, двести семьдесят пять лет он жил раньше сто лет без болезней в царствование Генриха II и в царствование Людовика XIV, затем, обладая секретом, он хотя и умер на глазах у смертных, но испытал три превращения, по пятидесяти лет каждое. Теперь он начинает четвертое, и ему поэтому двадцать пять лет. Двести пятьдесят предыдущих лет у него только в воспоминании. Он громко заявляет, что будет жить до последнего суда. В пятнадцатом столетии Аллиет был бы сожжен и, конечно, напрасно; теперь его жалеют, и это тоже напрасно. Аллиет — самый счастливый человек на свете: он интересуется только игрой и гаданием на картах, колдовством, египетскими науками, да знаменитыми таинствами Изиды. Он печатает по этим вопросам книжечки, которых никто не читает, а, между тем, издатель — такой же маньяк, как он, — издает их под псевдонимом или, вернее, анаграммой Эттейла. У него шляпа всегда набита брошюрами. Вот посмотрите, он ее держит под мышкой, он боится, что кто-нибудь возьмет его драгоценные книжки. Посмотрите на человека, посмотрите на одежду, вы увидите, какие природа дает сочетания, как именно эта шляпа подходит к голове, человек к шляпе, как трико обтягивает формы, как выражаетесь вы, романтики.
И, действительно, это все было так. Я смотрел на Аллиета. Он был одет в засаленное платье, изношенное, запыленное, в пятнах, его шляпа с блестящими полями, как бы из лакированной кожи, как-то несоразмерно расширялась вверх. На нем были штаны из черного ратина, черные или, вернее, рыжие чулки и башмаки с закругленными носками, как у тех королей, в царствование которых он, по его словам, родился.
Чисто физически он был толстым, коренастым, с лицом сфинкса, с красными жилками, с громадным беззубым ртом, с большой глоткой, с жидкими длинными рыжими волосами, развевавшимися в виде ореола вокруг головы.
— Он говорит с аббатом Муллем, — сказал я Ледрю. — Он сопровождал нас в нашей экспедиции сегодня утром, мы еще поговорим об этой экспедиции, не правда ли?
— А почему? — спросил меня Ледрю, глядя на меня с любопытством.
— Потому что, извините, пожалуйста, мне показалось, вы допускали возможность, что эта голова могла говорить.
— Вы, однако, физиономист. Ну да, конечно, я верю этому, мы об этом поговорим, и если вы интересуетесь подобными историями, то здесь найдете с кем поговорить. Перейдем к аббату Муллю.
— Должно быть, — прервал я его, — это очень общительный человек, меня поразила мягкость его голоса, с какой он отвечал на вопросы полицейского комиссара.
— Ну и на этот раз вы все точно определили. Мулль — мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько чист и аккуратен, насколько Аллиет грязен и засален. Это светский человек, и когда-то он был хорошо принят в Сен-Жерменском предместье. Это он венчал сыновей и дочерей пэров Франции, свадьбы эти давали ему возможность произносить маленькие проповеди, которые брачующиеся стороны печатали и старательно сохраняли в семье. Он чуть не попал в епископы в Клермоне. Знаете, почему он не попал? А он был когда-то другом Казотта. Как и Казотт, он верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев, он собирал коллекции книг, как и Аллиет. У него вы найдете все, что написано о призраках, о привидениях, духах, выходцах с того света.
О вещах, не вполне ортодоксальных, он говорит редко и только с друзьями. Он убежден и очень сдержан. Все, что происходит на свете, он приписывает силе ада или вмешательству небесных сил.
Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Аллиет; он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему время от времени или движением губ, или кивком головы. Иногда среди нас он впадает в мрачную меланхолию: вздрагивает, дрожит, поворачивает голову, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить. Я говорю будить, так как, по-моему, он в это время находится в состоянии сомнамбулизма. К тому же, он сам просыпается, и вы увидите, какое это милое пробуждение.
— О, скажите, пожалуйста, — сказал я Ледрю, — мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили?
И я показал пальцем моему хозяину настоящий странствующий призрак, присоединившийся к двум собеседникам, который осторожно ступал по цветам и, мне казалось, шагал по ним, не измяв ни одного.
— Это также один из моих приятелей, кавалер Ленуар…
— Основатель музея Пети-Огюстен?..
— Он самый. Он умирает с горя, что его музеи разорен, его десять раз чуть не убили за этот музей в 92 и 94 годах. Во время реставрации музей закрыли с приказом возвратить памятники в те здания, в которых они раньше находились, и тем семьям, которые имели на них право.
К сожалению, большая часть памятников была уничтожена, большая часть семей вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры и нашей истории были разбросаны, погибли. Все так исчезает в нашей старой Франции… Останутся эти обломки или от этих обломков ничего не останется, и кто же разрушает? Именно те, в интересах которых и следовало бы сохранять.
И Ледрю, несмотря на свой либерализм, вздохнул.
— Это все ваши приятели? — спросил я Ледрю.
— Может быть, еще придет доктор Робер. Я о нем вам не говорю, я полагаю, вы сами составили себе о нем мнение. Это человек, проделывавший всю жизнь опыты над человеческой машиной, как бы над манекеном, не подозревая того, что у этой машины есть душа, чтобы понимать страдания, и нервы, чтобы чувствовать. Этот любящий пожить человек многих отправил на тот свет. Этот, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя остроумным, потому что всегда шумит, философ, потому что атеист, он один из тех людей, которых у себя принимают, потому что они сами к вам приходят. Вам же не придет в голову идти к ним.
— О, сударь, как мне знакомы такие люди!
— Еще должен был прийти приятель моложе Аллиета, аббата Мулля и кавалера Ленуара, он подходит к Аллиету по своему гаданию на картах и к Муллю по вере в духов, а к кавалеру Ленуару по увлечению древностями, ходячая библиотека, каталог, переплетенный в христианскую кожу. Вы, должно быть, его знаете?
— Библиофил Жакоб?
— Именно.
— И он не придет?
— Он не пришел еще, он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь четыре часа. Вряд ли он явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в 1570 году, первое издание с тремя типографскими опечатками: одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем.
В эту минуту дверь отворилась, и вошла тетка Антуан.
— Сударь, кушать подано, — объявила она.
— Пойдемте, господа, — сказал Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, — кушать, пожалуйста, кушать!
А затем повернулся ко мне.
— Вот теперь, — сказал он, — где-нибудь в саду, кроме гостей, о которых я вам все рассказал, ходит еще гость, которого вы не видели, и о котором я вам не говорил. Этот гость не от мира сего, чтобы откликнуться на грубый зов, обращенный-к моим приятелям, и на который они сейчас же откликнулись. Ищите, дело ваше. Когда вы найдете нечто невещественное, прозрачное видение, как говорят немцы, вы назовите себя, постарайтесь внушить, что иногда не лишне поесть, хотя бы для того, чтобы жить. Затем предложите вашу руку и приведите к нам. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2
|
|