Кот был гораздо меньше привязан к девочке, чем пес. Надо сказать, что, несмотря на данное ему Мартой славное имя и шелковистый мех, не идущий ни в какое сравнение с шерстью Сципиона, Президент был зверь довольно своенравный: недаром говорится, что если в тигре есть много кошачьего, то в коте всегда есть что-то тигриное. Даже Марта, питавшая к капризному животному материнскую нежность, нередко становилась жертвой его дурного настроения и острых когтей.
Впрочем, будь Президент в достаточной мере наделен той памятью, зачатки которой доктор, к своей великой радости, обнаружил в мозгу Евы, он нашел бы в чем упрекнуть свою предусмотрительную хозяйку, отнявшую у него то, чего не могла возместить вся ее любовь: недаром аржантонские кошки смотрели на Президента, отличавшегося роскошным мехом и приятной полнотой, с насмешливым равнодушием.
Однако, имея дело с Евой, четвероногий евнух ни разу не выказал своего дурного характера и ни разу не обнажил спрятанных в меховых ножнах острых когтей, так что на белой — увы, слишком белой! — коже девочки не появилось ни единой царапины.
Доктор попросил Базиля войти в комнату потихоньку — не из-за девочки (она все равно ничего бы не услышала), но из-за кота и пса, которых появление чужого человека могло испугать. Итак, несмотря на стук деревянной ноги, которой Базиль был обязан щедрости своего благодетеля, и благодаря ковру, заглушавшему звуки шагов, доктор и трубач сумели подойти к живописной группе, состоявшей из ребенка и двух животных, совсем близко.
Сципион и Президент, обладавшие тонким слухом, конечно, заметили появление в комнате двух мужчин, но один из них был хозяин, а от него ни пес, несмотря на свою чрезвычайную чувствительность, ни кот, несмотря на свою крайнюю обидчивость, не ожидали ничего дурного. Да и тот, кто сопровождал хозяина, был не вовсе незнаком животным. Сципион, сидя на пороге, а Президент, лежа на крыше, не раз видели, как он проходит мимо их дома и даже останавливается, чтобы поговорить с хозяином. Что же до инструмента странной формы, который чужак держал в руках, то он четвероногих ничуть не испугал, ибо при всем своем уме они не могли вообразить, какие душераздирающие звуки могут быть из него извлечены. Поэтому, хотя, в отличие от Евы, Президент и Сципион заметили, как пришелец поднес эту странную штуку к губам, они по наивности своей не заподозрили в его поступке ничего дурного.
Внезапно раздалась фанфара столь громкая и страшная, что Президент в мгновение ока выскочил в окно и оказался на соседней крыше, Сципион завыл так мрачно, как сроду не выла на луну ни одна собака, а Ева заплакала. Опыт прошел удачно, но итог его нельзя было назвать бесспорным. Ева вполне могла заплакать не от фанфары, столь неожиданно прозвучавшей у нее над ухом, но от бегства Президента или резкого движения Сципиона.
Доктор тотчас приказал Базилю замолчать, однако Ева еще несколько минут продолжала плакать, так что причина ее слез оставалась неясной.
Дождавшись, пока девочка успокоится, доктор взял Сципиона за ошейник, чтобы он не пугал больную своими прыжками, и приказал Базилю играть снова. Базиль, гордый произведенным впечатлением, не заставил себя упрашивать; он поднес инструмент к губам и вторично потряс стены комнаты столь ужасным и грозным звуком, что Ева опять заплакала и даже сделала попытку спастись бегством вслед за Председателем и Сципионом.
Сомнений быть не могло: девочка плакала из-за фанфары, а вовсе не из-за бегства кота или прыжков пса; значит, старания доктора увенчались успехом!
На радостях он дал экю в шесть ливров музыканту, который долго отказывался брать деньги у того, кто возвратил ему жизнь, но в конце концов принял дар, пообещав своему спасителю исполнять для него соло на трубе столько раз, сколько потребуется, — любезное предложение, которым доктор, однако, не воспользовался.
Добряк Сципион после ухода Базиля тотчас успокоился и принялся играть с девочкой, как и прежде. Президент же, от природы более злопамятный, возвратился, только когда проголодался.
Радость доктора не знала границ; конечно, лечение шло медленно: ведь он забрал девочку у браконьера целых два года назад, однако уже не сомневался, что она на пути к выздоровлению.
Прошло еще три месяца, в течение которых Жак Мере, опасавшийся переутомить девочку, постепенно уменьшил объем процедур, связанных с электричеством; тем временем из Парижа прибыл выписанный доктором орган.
В аржантонской церкви был большой орган, но был там и кюре, а Жак Мере слыл среди духовенства таким дурным христианином, что его скорее прокляли бы, чем разрешили ему проводить бесовские опыты в церкви.
Меж тем, когда дело касалось Евы, доктор не останавливался ни перед чем и потому, не раздумывая, приобрел один из тех комнатных органов, что в конце прошлого века стоили от ста пятидесяти до двухсот пистолей; инструмент пришлось выписывать из Германии, ибо фабрика Александра в ту пору еще не существовала. Доктору не жаль было денег: он свято верил в целительную силу музыки.
Слезы, пролитые Евой после того, как Базиль продемонстрировал ей свое искусство, не только убедили доктора, что глухота девочки была явлением временным, но и вселили в его душу надежду, что Ева обладает музыкальным слухом и расплакалась не только из-за неумеренной громкости фанфары, но и из-за ее фальшивого звучания.
Установить в доме орган, на который Жак Мере возлагал так много надежд, оказалось делом нелегким. Самое трудное заключалось не в том, чтобы поставить инструмент в удобном месте, но в том, чтобы он сохранил абсолютное безмолвие до того мгновения, когда, по плану доктора, мелодичные звуки должны были поразить не только слух, но и сердце его воспитанницы.
Все это происходило в самом начале весны, в ту чудесную пору, когда во всей природе растворяется какой-то новый флюид, флюид любви, заставляющий раскрываться, расцветать все живые существа, что еще не раскрылись, а те, что уже испытали на себе его воздействие, связывает еще более тесными узами.
Уже третий раз, с тех пор как Ева, этот нераскрывшийся бутон, на который еще не упал животворящий солнечный луч, поселилась в доме доктора, лопались почки на деревьях и из них показывались юные зеленые листочки; девочке исполнилось десять лет.
Жак Мере дождался одного из тех весенних дней, чью живительную силу ощущают на себе, кажется, даже неодушевленные предметы; он открыл окно, чтоб солнечные лучи осветили и согрели лабораторию; боясь, однако, как бы лучи эти не причинили Еве вреда, он занавесил окно ветками плюща, свисавшего с крыши, уложил девочку на ковер так, чтобы ей было тепло, но не жарко и, убедившись по ее улыбке и по расслабленности ее членов, что она испытывает то блаженство, какое переживает всякое творение под взглядом Творца, направился к заранее открытому органу и начал играть «Pria che spunti Г aurora» Чимарозы.
Жак Мере не был блестящим музыкантом, он просто принадлежал к числу тех людей с добрым сердцем и высоким умом, которым присущи музыкальные, поэтические и прочие таланты, а главное — внутренняя гармония. Он мог бы стать поэтом, художником, музыкантом, если бы неодолимая склонность творить добро не заставила его избрать тот путь, каким следовали люди, подобные Кабанису и Кондорсе.
Итак, первой мелодией, которую доктор сыграл на божественном инструменте, появившемся в его доме, была печальная и протяжная музыкальная фраза. Доктор, желавший видеть все подробности того действия, какое окажет инструмент на слушательницу, и потому не спускавший с нее глаз, увидел, что при первых же звуках мелодии, заполнившей комнату, Ева вздрогнула, подняла голову, улыбнулась и на коленях, едва-едва помогая себе руками, подползла к смотревшему на нее доктору, как приближается к магнетизеру его пациент, а затем, уцепившись за сидение стула, встала во весь рост, упиваясь звуками, что извлекали из органа пальцы доктора.
Не в силах сдержать радость, доктор взял девочку на руки и прижал к своей груди, но она, тихонько высвободившись, опустила свою маленькую ручку на клавиши органа.
Раздался протяжный звук, который Ева выслушала со странным удовлетворением, но, очевидно убедившись в невозможности извлечь из инструмента те же звуки, какие она слышала прежде, не стала продолжать и бессильно уронила руку.
Однако музыка так сильно поразила ее, что она попыталась бессвязным мычанием объяснить доктору свое желание.
Жак Мере, казалось слившийся душою со своей воспитанницей, понял ее лепет, как ни трудно это было, и, опустив обе руки на клавиши, продолжил игру.
В саду у доктора однажды свили гнездо соловьи — самец и самка; доктор строго-настрого запретил Горбатой Марте их тревожить, и самка преспокойно сидела на яйцах, самец искал пропитание, а затем оба кормили и учили вылупившихся из яиц птенцов.
В результате каждый год то ли та же самая пара, то ли выросшие птенцы из прошлогоднего выводка прилетали на прежнее место и вили себе гнезда в густых ветвях жасминового куста, который цвел неподалеку от липовой беседки.
Поскольку приказы Жака Мере об охране садового певца исполнялись беспрекословно, а Президент был всегда накормлен досыта и не имел нужды искать пропитание на стороне, каждый год в одно и то же время, с 5 по 8 мая пернатый менестрель устраивал в саду восхитительные ночные концерты.
На сей раз Жак Мере с особенным нетерпением ждал возвращения соловьиной четы: он хотел проверить, как подействует на Еву птичье пение — самая чудесная музыка из всех существующих в мире.
Соловей запел седьмого мая. Было около одиннадцати часов вечера, когда его голос долетел до лаборатории доктора, окно которой было открыто. Он разбудил Еву.
Жак Мере давно заметил, что, если девочка просыпалась сама, настроение ее было куда веселее, чем если ее будили; однако он слишком многого ждал от нового опыта и потому, не обращая внимания на хмурый вид своей воспитанницы, взял ее на руки и спустился с нею в сад.
Как всякий раскапризничавшийся ребенок, Ева не плакала, а только хныкала; однако, чем дальше доктор углублялся в сад и чем ближе подходил он к тому месту, где пел соловей, тем спокойнее становилось лицо девочки: глаза ее раскрылись так широко, словно она надеялась разглядеть в ночи что-то такое, чего не видела днем. Даже дыхание ее, вначале такое прерывистое, сделалось ровнее; казалось, она жадно впитывала пение всеми своими чувствами, а когда доктор, добравшись до беседки, опустил ее на землю, она выпрямилась, на сей раз без посторонней помощи и, раскинув руки, словно канатоходец, сделала несколько шагов к тому месту, откуда раздавались чарующие звуки.
То были ее первые шаги.
Теперь доктор не сомневался: она будет слышать все окружающие ее звуки, а вместе со слухом к ней возвратятся и остальные чувства, так что мир духа перестанет быть для нее загадкой.
Наука или Господь сказали евангельское «Еффафа», то есть «Отверзись».
IX. ГЛАВА, В КОТОРОЙ СОБАКА ПЬЕТ ВОДУ, А ДЕВОЧКА ЛЮБУЕТСЯ СВОИМ ОТРАЖЕНИЕМ
Стоит однажды открыть дверь в широкий мир, и дверь эта не закроется уже никогда.
В Аржантоне жил бедный дурачок, которого доктор Мере вылечил и который был за это доктору так же признателен, как и Базиль; звали дурачка Антуаном.
Быть может, при крещении он был наречен иначе, но это очень мало волновало не только окружающих, но и его самого; помешательство же его состояло в том, что он считал себя божественным правосудием и средоточием истины.
Каким образом столь отвлеченные понятия угнездились в мозгу деревенского жителя?
Впрочем, возможно, они-то и свели его с ума. Доктор, как мы сказали, вылечил его, но лишь до определенной степени. Безумец по-прежнему считал себя божественным правосудием и средоточием истины. Он по-прежнему верил, что находится в непосредственных сношениях с Господом.
На все остальные темы он рассуждал здраво; больше того, безумие, можно сказать, сообщило его мыслям величие, какого они не знали до болезни.
В ту пору, когда Антуан еще не лишился рассудка, он развозил по городу воду в большой бочке. Другого водовоза в городе, пока он болел, не нашлось, поэтому, придя в разум, Антуан вновь взялся за работу, служившую ему единственным источником заработка.
На тележке у него по-прежнему стояла бочка, а на кране бочки висело ведро, в котором он разносил свой товар по домам; притом правую руку он всегда старался держать возле уха, чтобы в любую минуту быть готовым услышать голос Господа и ничего не упустить из его святых речей.
Перед тем как войти с ведром в чей-нибудь дом и там вылить воду в хозяйское ведро или бак, Антуан обычно трижды топал ногой и восклицал громовым голосом:
— Круг правосудия! Средоточие истины!
Нечего и говорить, что доктор сделался одним из главных заказчиков Антуана, и тот каждый день приносил либо в кухню, где хозяйничала Марта, либо в лабораторию доктора три-четыре ведра воды.
Он появлялся в доме доктора между восемью и девятью часами утра.
Первый раз Антуан привез воду спустя несколько дней после соловьиного концерта — концерта, который так понравился Еве, что с тех пор она слушала великолепные трели каждый вечер, если только не лил дождь; водовоз открыл дверь, трижды топнул ногой и завопил громовым голосом:
— Круг правосудия! Средоточие истины!
Ева, к этому часу уже проснувшаяся, в испуге обернулась и издала крик, похожий на зов.
Жак Мере, находившийся в соседней комнате, бросился к девочке вне себя от радости: она впервые обратила внимание на звук человеческого голоса.
Доктор взял Еву на руки и поднес поближе к Антуану: во взоре девочки выразился явственный страх.
На первый раз довольно, решил доктор, и знаком приказал Антуану удалиться; впрочем, он велел ему приходить ежедневно, чтобы девочка к нему привыкла; в самом деле, уже через несколько дней Ева, казалось, стала ждать этого человека, чьи повадки ее забавляли, а грубый голос уже не пугал, а смешил.
Однажды Антуан получил от доктора приказание пропустить один день. Наутро в привычный час Ева выказала некоторые признаки нетерпения; она поднялась, подошла к двери, постояла перед ней, но не смогла ничего сделать, потому что не умела ее открывать. С явной тревогой она возвратилась к доктору, но тут ее внимание привлек его красный шейный платок, и она, забыв про Антуана, принялась из всей силы тянуть за край платка, которым завладела лишь после того, как доктор тихонько развязал узел.
Громко смеясь, девочка начала размахивать своей добычей как знаменем, а затем попыталась повязать платок себе на шею примерно так, как у доктора. Тут Жака Мере осенило: он решил попытаться пробудить в уме и душе своей воспитанницы новые чувства и идеи, взяв за основу женское кокетство; ему вспомнилось, что Ева, вообще безучастная к окружающей природе, охотно разглядывает яркие цветы.
Настал час прогулки в саду.
Соловей уже давно обзавелся гнездом, семейством, птенцами и, следовательно, перестал петь, ибо известно, что воспитанием потомства эти птицы занимаются в полном молчании.
Обдумывая случай с платком и желая извлечь из него какую-нибудь пользу, Жак Мере уселся на скамью. Сципион и Ева меж тем играли на лужайке подле бассейна, огороженного решеткой и очень мелкого, так что Ева не могла в нем утонуть; впрочем, даже если бы она упала туда, Сципион тотчас вытащил бы ее на берег. Погруженный в свои мысли, доктор не следил за возней девочки и собаки; однако в какой-то миг они затихли и молчанием своим привлекли его внимание.
Оба, и собака и девочка, лежали на берегу ручья.
Собака пила воду, а девочка, наконец сумевшая покрыть голову платком, любовалась своим отражением.
Она встала на колени, но по-прежнему не отрывала глаз отводы.
Мы уже видели, что с некоторых пор доктор уделял меньше внимания физическому состоянию Евы, и больше — ее уму и душе, а поскольку в ту пору оккультные науки были в большом почете, он не упускал случая воплотить в жизнь все самые таинственные предписания кабалы.
До семи лет Еву, как мы знаем, одевали в лохмотья, которые старухе, матери браконьера, по ее словам, с огромным трудом удавалось содержать в чистоте.
Да и зачем было старухе наряжать слабоумного ребенка, которого не видел никто из посторонних!
Что же до доктора, то он вообще предпочитал не стеснять тело девочки одеждой, чтобы воздух, ветер и солнце укрепляли ее мышцы, вялые и бессильные, как у всех золотушных, нездоровых детей.
Назавтра, проснувшись рано утром, Ева обнаружила на стуле возле окна пунцовое платье, расшитое золотом; платье сразу приковало к себе взоры девочки, и стоило Горбатой Марте помочь ей встать с постели, как она направилась прямо к нему, ведь она теперь ходила самостоятельно.
Марта, как могла, попыталась втолковать девочке, что платье предназначается именно ей, но не сильно в этом преуспела и, за неимением других способов убеждения, собралась надеть на нее обнову. Девочка же, решив, что платье тотчас отнимут, изо всех сил вцепилась в него ручонками; впрочем, поняв, что ее просто-напросто собираются одеть в этот роскошный наряд точно так же, как прежде одевали в сорочку, она перестала сопротивляться, даже позволила — а это не всегда обходилось без слез — причесать свои белокурые волосы, которые сделались не только гуще, но и длиннее и уже доходили ей до плеч.
Туалет совершался долго, обстоятельно, в полном соответствии с указаниями доктора.
Жак Мере вернулся домой примерно час спустя. Он принес с собою зеркало: в хижинах браконьеров этот предмет встречается редко, а в лаборатории доктора он висел слишком высоко, чтобы маленькая Ева, которая, впрочем, никогда не обращала на него ни малейшего внимания, могла убедиться в его незаменимости.
Это было одно из тех магнетических зеркал, происхождение которых восходит к баснословной восточной древности, зеркало из тех, в какие смотрелись царица Савская и царица Вавилонская, Николида и Семирамида и какие используют кабалисты, дабы наделять посвященных в их тайны даром ясновидения. Зеркалу этому, поясню я читателям, недостаточно сведущим в оккультных науках, Жак Мере с помощью особых знаков сообщал свои намерения, волю и цель.
Объясняя такие по сей день относимые наукой к числу химер деяния, как одухотворение материи и сообщение ей способности передавать электрический флюид мысли, доктор Мере прибегал к понятию всеобщей симпатии. Я приношу глубочайшие и смиреннейшие извинения господам из Академии наук в целом и господам из Медицинской академии в частности, но мой герой принадлежал к школе философов-перипатетиков.
Вслед за ними он верил в существование единой божественной души, которая оживляет и приводит в движение весь воспринимаемый нами мир, хотя исчезновение ее встревожило бы великое целое ничуть не больше исчезновения крохотного светлячка, который внезапно складывает крылышки и угасает.
Он был убежден, что в сотворенном мире все взаимосвязано: растения, металлы, живые существа, даже деревья в лесу трудятся и оказывают друг на друга воздействие, в тайну которого по сей день пытаются проникнуть спириты. Неужели железо и магнит суть единственные вещества, тянущиеся друг к другу, и разве связь их более внятна ученым, неужели связь спирита, призывающего душу умершего из мира иного в наш мир? На этих взаимных тяготениях, полагал Жак Мере, покоилась оккультная физика Корнелия Агриппы, Кардана, Порты, Циркера, Бейля и многих других; с ними связано магическое действие волшебного жезла и вообще все бесчисленные случаи притяжения тел.
Для Жака Мере объяснение всех природных явлений содержалось в двух словах: действовать и подвергаться воздействию.
Он утверждал, что все живые тела испускают в пространство потоки мельчайших частиц, которые переносит воздух — великий океан флюидов.
Частицы эти сохраняют природу тех тел, из которых вышли, и производят на некоторые встречные субстанции точно такое же действие, какое произвели бы сами эти покинутые ими тела.
Воля же человеческая так сильна, что, ломая все преграды, прокладывает себе дорогу среди моря материи, направляет в нужную ей сторону потоки живых атомов, заставляет их переходить из одного тела в другое, причем совершает это посредством множества тайных сил, находящихся в полной ее власти.
Людям, не желавшим верить, что в мире существует нечто выходящее за узкие рамки их познаний, Жак Мере без труда доказывал, что для большинства смертных мир и по сей день загадка и бессмысленно ограничивать Вселенную пределами чувств и разума человека. Не веруя в могущество магнетического зеркала так безгранично и так слепо, как средневековые ученые, Жак Мере тем не менее считал доказанным, что, подобно тому как на фабриках покрывают поверхность зеркала атомами ртути (между прочим, весьма подвижными и летучими!), так и атомы мысли — эта одухотворенная пыльца — могут быть нанесены на зеркало, с тем чтобы прочесть это послание смог только человек, которому оно адресовано.
То был магнетизм в чистейшем своем воплощении — тот, который применяли впоследствии г-н де Пюисегюр и его адепты. Итак, Жак Мере принес в лабораторию зеркало, намагниченное его волей, и тут только впервые осознал, что его слабоумная пациентка красива; красота ее явилась доктору внезапно и поразила его взор: так небо, затянутое с утра легкими белыми облачками, постепенно очищается и предстает перед нами во всей своей чистоте, во всей своей голубизне. Впрочем, покамест Ева оставалась лишь равнодушной статуей, которую природа, казалось, изваяла нарочно для того, чтобы показать людям, насколько фальшивы, смехотворны и чудовищны все их старания изображать одну лишь пластическую красоту и — любоваться телами, лишенными души, лицами с пустыми глазами. Стоило присмотреться к пациентке доктора Мере повнимательнее, как выяснялось, что ее нельзя назвать не только красивой, но даже и живой; этому неподвижному лицу с его правильными и холодными линиями недоставало одной-единственной вещи — выражения. В волшебной сказке тело чудовища скрывало в себе душу прекрасного принца. Здесь, напротив, в прекрасном теле таилась пустота — иными словами, отсутствие мысли.
Сципион, видя, как похорошела его маленькая хозяйка, смотрел на нее с восторгом; пробегая мимо зеркала, он заметил свое отражение и, схватив девочку за подол платья, потащил ее к зеркалу, чтобы и она могла полюбоваться на себя.
Девочка бросила взгляд в зеркало; неизъяснимая улыбка озарила ее холодное, сонное лицо, до сих пор выражавшее подчас боль, подчас печаль, но никогда — радость; казалось, она испытывает то смутное ощущение счастья и довольства, какое, говорит Библия, испытал Господь, когда увидел, что сотворенное им «хорошо», и какое, несомненно, испытывают сотворенные Господом существа от сознания, что они отвечают замыслу Творца.
И тут с уст, исторгавших прежде лишь бессвязные, невнятные, глухие звуки, слетело совсем новое слово, не слишком членораздельное, больше похожее на карканье вороны, нежели на человеческую речь, но все-таки понятное:
— Кра-а-аива!
Это означало: «Я красивая!»
Это означало, что цветок превращается в женщину.
Это означало, что Овидиевы «Метаморфозы» не выдумка, а быль, что природу живого существа возможно изменить, что его можно научить сознавать самого себя и приобщить к совершенно новому кругу ощущений и мыслей.
Все эти выводы молнией сверкнули в мозгу доктора, окончательно уверовавшего в успех своего труда.
Еве было двенадцать лет, когда несколько звуков, сорвавшихся с ее губ, впервые слились в слово.
Некогда доктор занимался поисками философского камня. В своих ретортах он превращал один металл в другой, но в конце концов упорное сопротивление простых тел, отняло у него всякую надежду на победу. Сколько бы он ни твердил себе, что простые и простейшие тела — суть не что иное, как условные понятия, отвечающие сегодняшнему состоянию наших знаний, что они просто-напросто обозначают границу наших возможностей и наших нынешних понятий о разложении веществ на составляющие; сколько бы он ни повторял, что наука наверняка преодолеет в будущем многие из тех преград, которые воздвигла на ее пути природа, что до тех пор, пока не совершили свои великие открытия Пристли и Лавуазье, воду и воздух также принято было считать простейшими телами и что, следственно, есть все основания ожидать: золото, подобно воздуху и воде, окажется разложимым, — сколько ни толковал он обо всем этом, ему все же пришлось оставить разорительное поприще, на котором он, вместо того чтобы, как он надеялся, посеяв свинец, пожать золото, постоянно сеял золото, а пожинал один лишь свинец.
Восхищенный первыми плодами своего воздействия на природу слабоумной пациентки, он решился продолжать начатое, хотя уже ясно было, что предприятие это займет не месяцы, но годы.
Поначалу это открытие испугало доктора, но вскоре он задался вопросом, не превращает ли он свинец в золото, не занимается ли алхимией жизни, не становится ли как бы соперником Господа, наделяя тело душой, сообщая материи мысль, и нельзя ли сказать, что философский камень и эликсир жизни, о которых мечтали все древние мудрецы, от Гермеса до Раймонда Луллия, есть не что иное, как символ власти, какую имеет человеческая воля над человеческой плотью.
В самом деле, с радостью и гордостью Жак Мере отмечал, что благодаря его усилиям Ева медленно, но неуклонно движется к познанию самой себя.
Сципион также был вне себя от радости; поначалу этот четвероногий друг горделиво почитал себя чем-то вроде покровителя и наставника девочки, теперь ученица стала постепенно превращаться в его хозяйку; прежде девочка повиновалась псу, но с того дня, как она произнесла одно-единственное человеческое слово, он тотчас признал ее главенство, словно понимал, что Бог заповедал зверям повиноваться человеку, а человек — тот, кто наделен даром речи.
Даже Горбатая Марта, хотя была упряма вдвойне: и оттого, что старуха, и оттого, что горбунья, восхищалась делом рук хозяина, считая, впрочем, что до тех пор, пока предмет его стараний не заговорит, радоваться рано. Марта видела, как, подобно семени, долгое время не дававшему плода, а затем внезапно пошедшему в рост и стремящемуся наверстать упущенное, расцветает юный организм Евы, как хорошеют ее лицо и тело; однако — не из зловредности, а исключительно по внутреннему убеждению — старая служанка продолжала твердить:
— Покуда она не заговорит, не быть ей женщиной.
Но в тот день, когда Ева произнесла слово «красивая», а затем по просьбе и по наущению доктора выговорила еще несколько простейших слов, таких, как «Бог», «день», «есть», «пить», «хлеб», «вода», Марта полностью переменила свое мнение и готова была пасть на колени перед той, которую поначалу назвала «штукой», годной лишь на то, чтобы быть помещенной в большую бутыль и украшать вход в заведение аптекаря.
Один лишь Президент, то ли из эгоизма, свойственного всем кошачьим, то ли из твердости характера, отличающей судейских, относился к девочке с прежним безразличием. Пока Ева не причиняла ему зла, он не причинял зла Еве; однако, выгибая спину под ее рукой, день ото дня становившейся все более прелестной, он, в отличие от Сципиона, скакавшего вокруг девочки и лизавшего ей руки, вовсе не желал таким образом сказать: «Я люблю тебя!» — он просто-напросто испытывал чувственное удовольствие от электричества, накапливавшегося от поглаживания в его шерстке и не уходившего в землю, поскольку кошачьи лапы — плохие проводники.
Что же до Евы, то она до сих пор выказывала привязанность лишь к двум существам: Сципиону и доктору.
Марту она не боялась и откликалась на ее зов; к коту оставалась равнодушна; Антуан ее смешил, а Базиль пугал.
Итак, в гамме ее чувств — от симпатии до антипатии — было всего шесть нот.
Среди привязанностей Евы мы поставили Сципиона на первое место потому, что его Ева первым выделила из всех окружавших ее существ и предметов; однако мало-помалу мозг ее и сердце обрели способность понимать мир, она начала ценить заботу доктора и, не умея еще выбрать из всего спектра чувств наиболее подходящее, ответила доктору признательностью, которая больше всего напоминала любовь.
Поэтому еще задолго до того, как она произнесла слово «красивая», доктор сделался предметом ее постоянного внимания; впрочем, взгляды, которыми она обводила комнату или сад, чтобы убедиться, что он рядом, нечленораздельные звуки, которыми она подзывала его к себе, больше напоминали отчаянный крик покинутого и перепуганного животного, чем нежное признание одного сердца другому. Это был крик, призывающий покровителя, который, сознавая бессилие существа слабого и одинокого, придет ему на помощь, а вовсе не зов, обращенный к другу.
Когда девочка тянула к доктору ручки, в этом движении было больше смирения и страха, нежели страсти и ласки. Так собака льнет к хозяину, или, точнее, слепой цепляется за проводника.
Особенно удивительно, что физическая природа Евы, первые семь лет ее жизни пребывавшая в полном согласии с ее нравственной природой, в один прекрасный день как бы вырвалась на свободу и стала развиваться самостоятельно.
В нравственном отношении Еве было от силы шесть лет; в физическом — она выглядела на двенадцать.
Доктору предстояло привести ум Евы в соответствие с ее возрастом. Впрочем, теперь, когда девочка заговорила, задача эта существенно облегчалась.
В душе Евы должно было проснуться любопытство; неясным оставалось лишь одно: чем она заинтересуется раньше — зримым миром или миром чувств?
Девочка, постоянно слышавшая слово «Ева», уже давно поняла, что это ее имя; однако звук его оказывал на нее самое различное действие в зависимости от того, кто его произносил, а произносивших было всего трое: доктор, Марта и Антуан.
Когда Еву звал доктор, то, каким бы делом, серьезным или пустяковым, девочка ни занималась, она тотчас вскакивала, все бросив, и устремлялась на зов.
Если ее звала Марта, девочка поднималась медленно и подходила к старой служанке, лишь дождавшись, пока та позовет ее вторично, да еще подкрепит слова жестами.
Наконец, если Антуан, войдя в комнату, три раза топнув ногой и громогласно возопив: «Круг правосудия! Средоточие истины!», прибавлял мягче и тише: «Здравия желаю барышне Еве!» — девочка спокойно поворачивала головку в его сторону и с улыбкой кивала ему (говорить она еще не умела).