Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сотворение и искупление (№1) - Таинственный доктор

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Таинственный доктор - Чтение (стр. 24)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Сотворение и искупление

 

 


Неужели ты не видишь, что у государственного корабля Франции слишком много кормчих, когда нужен только один? Не оставляй кормило власти ни лицемеру, ни безумцу. Возьми дела в свои могучие руки, обуздай чернь, пробуди от спячки общественное мнение; наведи порядок в Собрании, раздави, словно подлых гадин, бешеного Марата и надменного Робеспьера; сейчас ты единственный, кто может сделать с Конвентом все что угодно, сверши же то, о чем я прошу: подай руку помощи слабому, но честному крылу Собрания, мы забудем прошлое и последуем за тобой; пусть твоей главной целью станет спасение отечества.

Дантон взглянул Жаку в глаза так пристально, словно хотел прочесть все его мысли, а затем резко спросил:

— От чьего имени ты все это говоришь?

— От имени тех, — отвечал жирондист Мере, — кто презирает Марата и ненавидит Робеспьера.

— О том, что я презираю Марата, известно всем, ведь я сам говорил об этом с трибуны перед лицом всего Собрания, но откуда ты взял, что я ненавижу Робеспьера?

— Да ведь я понимаю, в чем состоит твой политический интерес и что подсказывает тебе инстинкт самосохранения. Однажды Робеспьер уже пробормотал несколько страшных угроз по твоему адресу, и если ты не опередишь его, он опередит тебя.

— Тебя прислали ко мне твои единомышленники?

— Нет, но я готов пойти к ним в качестве твоего посланца.

— И ты готов отвечать за всех жирондистов?

— Я готов отвечать лишь за одно-единственное — за их желание видеть тебя во главе их партии. Я почитаю тебя человеком, способным не только на разрушение, но и на созидание.

— Ты обо мне такого мнения, потому что давно меня знаешь, но твои друзья… Твои друзья мне не доверяют; я погублю себя ради них, утрачу свою популярность, а они выдадут меня врагам. Нет. Alea jacta est!17 Нас рассудит смерть!

— Дантон…

— Нет, между вами и мной пролегает непроходимая пропасть — сентябрьская кровь, в пролитии которой я, впрочем, невиновен. Если однажды у нас выдастся свободная минутка, я расскажу тебе эту историю. А пока послушай меня, Жак; я давно люблю тебя, ты сделал для меня то, что мог сделать только настоящий друг, только любящий брат. Попроси же меня о чем-нибудь теперь, пока я еще у власти.

Жак взглянул на Дантона с удивлением.

— О чем же мне просить? Я ученый, причем куда более обеспеченный, чем другие ученые. В Шампани и Аргоннах у меня осталось значительное состояние. Я врач, и, пожелай я заниматься своим ремеслом, заработал бы горы золота. Я стал депутатом, а вернее сказать, меня избрали депутатом помимо моей воли. Я согласился на это лишь из ненависти к дворянам, с которыми хотел бороться. Я голосовал за пожизненное заключение для Людовика XVI, потому что, будучи врачом, не могу ратовать за смертную казнь; но после этого мое мнение при голосовании всегда совпадало с мнениями самых пылких радетелей о благе нации. Что же ты можешь для меня сделать? Мне ничего не нужно, а того, чего я страстно желаю, ты мне вернуть не можешь.

— Как знать? Подумай хорошенько. Быть может, завтра парламентские бури навсегда разлучат нас. Открой мне свое заветное желание: вдруг я, к твоему удивлению, смогу быть тебе полезен?

— О, это слишком долгая история, — сказал Жак Мере.

— Послушай, — сказал Дантон, — я купил и обставил загородный домик на холмах близ Севра. Возьмем экипаж и поедем туда завтракать. Тебе ведь нет нужды возвращаться домой, тебя там никто не ждет?

— Больше того, чем позже я вернусь, тем будет лучше для тех, кто теперь живет у меня.

— Ну и прекрасно! Вот экипаж, едем. А дорогой ты расскажешь мне свою историю.

Друзья сели в фиакр.

— В Севр! — приказал Дантон. Лошади тронулись с места.

И тут Жак Мере, чье сердце уже полгода не знало ни покоя, ни утешения, рассказал Дантону всю свою горестную повесть, причем, к огромному удивлению доктора, выкованный из меди исполин слушал его с живейшим вниманием, и на лице его выражалось искреннее сочувствие.

Посвятив Дантона в историю своей любви, Жак перешел к главному, из-за чего, в сущности, и затеял этот разговор. Поведав другу о том, как мадемуазель де Шазле покинула родной город, насильно увезя с собой Еву, и о том, как в Майнце он потерял след беглянок, ибо не мог последовать за ними в глубь Германии, он спросил — спросил очень осторожно, потому что боялся, как бы в его словах не прозвучал намек на измену, в которой вечно обвинял Дантона Робеспьер:

— У тебя столько связей за границей, можешь ты выяснить, где Ева? Дантон пристально взглянул на Жака.

— В ней вся моя жизнь, — продолжал тот, — и если я потеряю надежду ее отыскать, я пущу себе пулю в лоб, лишь только пойму, что Франция не нуждается в моих услугах. В Бога я не верю, а жить без Евы мне незачем.

И Жак пожал Дантону руку.

Тем временем фиакр остановился у дверей загородного дома. Друзья вышли и, не говоря ни слова, поднялись в уютную столовую, расположенную на втором этаже.

В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.

— Ты ждешь гостей к завтраку? — спросил Жак.

— Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает. Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.

Жак понял, что он кого-то ждет.

Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.

— Посмотри, — сказал он.

— На что? — удивился Жак.

— Вот на что, — кивнул Дантон в сторону окна.

За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять — тридцать, а в конце его — дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке — «пфальцской», по определению тогдашних модниц.

Девушке было лет шестнадцать.

— Как она тебе? — спросил Дантон.

— Она прелестна, — отвечал Жак Мере.

— Похожа она на твою Еву?

— Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, — отвечал Жак.

— Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.

— Ты ее знаешь? — Да.

— И говоришь с нею?

— Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.

— А потом?

— Потом она свыкнется с моей репутацией.

— А потом?

— Потом она станет моей женой.

— Твоей женой?! — изумился Жак Мере. — Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.

— Эта девочка, Луиза Жели, — ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.

Дантон отворил окно.

Жак Мере отступил в глубь комнаты и очень скоро стал свидетелем идиллического диалога, достойного Геснера, между кровавым Дантоном и юной красавицей. Дантон говорил девушке о весне, о любви, о цветах, о покойной жизни и семейном счастье. Он был молод, нежен, влюблен, он был поэт. Жак, подперев голову рукой, смотрел на друга и слушал его с безграничным изумлением. Он понимал, что этот мужчина завораживает женщину, словно змея — птичку. В конце концов Дантон посоветовал своей красавице поберечься холодного ветра, дующего с Сены, и закрыть окно, после чего, сияя от восторга, закрыл его и сам.

Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.

— По правде говоря, — сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, — по правде говоря, ты меня сильно удивил.

— Отчего же? — удивился Дантон. — Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я — человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне — до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.

— И ты думаешь, что эта девушка тебя полюбит?

— Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец — роялист, мать — богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.

— И ты пойдешь в церковь?

— Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это — настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.

— Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?

— Я? — Дантон пожал плечами. — Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, — всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни — борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?

Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.

После завтрака Жак спросил:

— Ты возвращаешься в Париж?

— Нет, черт возьми! — отвечал Дантон. — Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может — кто знает? — и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй — я не могу оставить его без ответа.

— В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?

— Разумеется — если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.

— Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.

— Голубков? Держу пари, что ты говоришь о Луве и Лодоиске?

— Совершенно верно, — с улыбкой подтвердил Жак.

— Если бы я мог спасти эту парочку, я бы это сделал, — сказал Дантон, — слишком горячо они любят друг друга.

— А если тебе это не удастся? — спросил Жак.

— Тогда я постараюсь, чтобы они умерли в один день. Жак протянул Дантону руку, тот горячо пожал ее и задержал в своей руке.

— Жак, — спросил он, — ты говоришь, что потерял след твоей Евы и госпожи де Шазле в Майнце?

— Да.

— В таком случае, будь спокоен, я отыщу их. Никогда и никому не говори, как и от кого ты получишь эти сведения.

Жак вскрикнул от радости и со слезами на глазах упал ему на грудь.

— Ну вот, — сказал Дантон, — видишь: и тебе тоже случается быть человеком из плоти и крови!

LI. ИЗМЕНА ДЮМУРЬЕ

На знаменитом заседании Конвента, которое мы постарались изобразить в предшествующих главах, Робеспьер сказал:

— Я не отвечаю за Дюмурье, но я ему доверяю.

Мы снова возвращаемся к Дюмурье потому, что судьба жирондистов была связана с его судьбой, а судьба нашего героя Жака Мере — с судьбой жирондистов.

Конечно, мы могли бы не останавливаться так подробно на этих страшных днях. Но разве человек мужественный и любящий отечество, склонившись с пером в руке над теми двумя безднами, которые зовутся девяносто вторым и девяносто третьим годами, способен удержаться от соблазна описать их?

Быть может, однако, следовало избавить наш роман от всех исторических подробностей и связать две его части лаконичным сообщением: «Жак Мере, избранный в Конвент, принял там сторону жирондистов и был вместе с ними изгнан из Собрания»?

Нет, чем старше мы становимся, чем дольше подвизаемся на зыбком поприще искусства и политики, тем более убеждаемся: до тех пор пока великий принцип, провозглашенный нашими отцами, не сделается всеобщим верованием нового мира, до тех пор пока страну сотрясают политические схватки, подобные сегодняшним баталиям, — каждый должен делать все, что в его силах, для реабилитации героев, многократно оклеветанных в роялистских идиллиях, которые обольстительны с виду, но губительны для сердца и ума, ибо к меду в них примешана отрава.

Итак, возвратимся к Дюмурье и лишний раз вступимся за Гору в лице Дантона и за Жиронду в лице Гюаде и Жансонне, засвидетельствовав, что они не служили сообщниками этому предателю, который не мог оправдать свою измену даже таким предлогом, как неблагодарность отечества.

Измена свила гнездо в его сердце еще в январе, когда он покидал Париж; он обещал коалиции спасти короля, но король погиб на плахе.

Дюмурье не имел иного способа доказать, что он не повинен в казни Людовика XVI, кроме как изменить.

У него были скверные отношения со всеми партиями:

с якобинцами, которые не без оснований считали его роялистом или, по крайней мере, орлеанистом;

с роялистами, которые не могли простить ему, что он дважды спас Францию от нашествия чужестранцев: один раз при Вальми, другой раз — при Жемапе;

с Дантоном, который желал присоединения Нидерландов к Франции, тогда как сам Дюмурье полагал, что Бельгия должна быть независимой;

наконец, с жирондистами, которые, в то самое время как он вел с Англией переговоры, внезапно объявили ей войну.

Единственной силой, хранившей верность Дюмурье, оставалась армия.

И вот, спустя три дня после того, как Робеспьер объявил, что не отвечает за Дюмурье, но доверяет ему, председатель Конвента, жирондист Жансонне, получил от главнокомандующего письмо.

Письмо это стоило Лафайетова манифеста.

Дюмурье порывал с принципами Конвента, угрожал ему и предлагал план действий, не имевший решительно ничего общего с планом депутатов.

Барер хотел немедленно сообщить содержание этого письма Конвенту и потребовать ареста и осуждения Дюмурье. Нашелся, однако, человек, воспротивившийся этому намерению.

Трибун, уверенный в своей физической и моральной силе, Дантон никогда не беспокоился о том, какой вред его выступление за или против того или иного предложения может причинить ему самому. Вплоть до того дня, когда, чтобы не пасть вместе с жирондистами, ему пришлось высказаться против них, он не произнес с трибуны ни единого слова, противного его убеждениям.

Он говорил то, что думал, а плодом его решений становилось то, что угодно Господу.

И на сей раз, нимало не тревожась о том, что возражение против ареста Дюмурье может запятнать его, Дантона, он вскричал:

— Что же вы делаете? Вы хотите арестовать этого человека — но знаете ли вы, что армия его обожает? Вы не видели, как на парадах фанатично преданные ему солдаты целуют его руки, мундир, сапоги, — вы не видели, а я видел! Нужно, по крайней мере, дождаться, чтобы он довершил отступление. Кто сделает это, если не он?

И тут Дантон произнес фразу, пролившую свет на ту двойственность поведения Дюмурье, о которой многие депутаты прежде не задумывались:

— Он — плохой политик, но хороший полководец.

Комитет согласился с мнением Дантона.

Но тотчас перед депутатами встал следующий вопрос:

— Что нужно предпринять?

— Послать к генералу комиссию, — отвечал Дантон, — и вынудить его взять свои слова назад.

— Но кто осмелится напасть на волка в его логове? Дантон обменялся взглядами со своим единомышленником Лакруа.

— От Горы — мы с Лакруа, с вашего позволения, — сказал Дантон, — при условии, что от Жиронды с нами поедут Жансонне и Гюаде.

Предложение Дантона было передано Жансонне и Гюаде, которые, однако, сочтя свое положение и без того довольно шатким, отказались.

Тогда Дантон вызвался ехать вдвоем с Лакруа; комитет, со своей стороны, обещал хранить письмо в тайне до их возвращения.

Надо заметить, что Дантон был совершенно прав: пока Дюмурье находился на театре военных действий, в окружении своих солдат, арестовать его было невозможно. Все эти люди, которых он вел к победе, все эти храбрецы, почитавшие его патриотом, неспособным изменить Франции, защищали бы его до последней капли крови.

Разумеется, волонтеры, которые, покидая Париж, слышали толки об измене Дюмурье и уже собирались зарезать прямо в Конвенте его сообщников-жирондистов, согласились бы арестовать главнокомандующего где угодно, хоть в аду. Но солдаты не дали бы его в обиду, и вместо ареста Дюмурье Франция получила бы гражданскую войну в армии.

Французские солдаты потеряли бы доверие к Дюмурье, лишь увидев его братающимся с австрийцами; только в этом случае оружие выпало бы у них из рук и они бросили бы своего генерала на произвол судьбы.

Впрочем, в ту пору, о которой мы ведем речь, Дантон еще не прибыл в армию и до разоблачения Дюмурье было еще далеко, а между тем противник, выставивший пятьдесят тысяч человек против тридцати пяти тысяч французов, вынудил Дюмурье ввязаться в бой.

Сражение окончилось поражением французской армии. Оно получило название неервинденского: около деревни Неервинден развернулись самые кровавые схватки. Австрийцы трижды отбивали Неервинден у французов, так что в конце концов эта деревня превратилась в настоящую бойню; на улицах ее осталось лежать полторы тысячи трупов.

Местоположением деревня Неервинден напоминала Жемап.

Поэтому и план сражения не слишком отличался от жемапского.

Левым флангом командовал генерал Миранда, испанец, ставший французом из любви к свободе, а впоследствии вновь сделавшийся испанцем, чтобы помочь Боливару в борьбе за свободу южноамериканских республик.

Он исполнял ту роль, которую при Жемапе играл Дампьер; исполнял толково, какую бы клевету ни возводил на него впоследствии Дюмурье.

Герцог Шартрский, как и в жемапском сражении, командовал центром.

Генерал Баланс, зять Сийери-Жанлиса, отвечал за правый фланг.

Подобно тому как при Жемапе Дампьер подвергался массированным атакам противника до тех пор, пока в дело не вступил герцог Шартрский, чье вмешательство и решило исход боя, так же при Неервиндене весь удар принял на себя Миранда до тех пор, пока Баланс и герцог Шартрский не пришли ему на помощь.

Однако волею случая в армии противника также имелся принц.

То был принц Карл, сын императора Леопольда, который, так же как и герцог Шартрский, только начинал свой боевой путь и мог завоевать популярность лишь ценой победы.

И он добыл эту победу благодаря численному превосходству его армии.

По плану Дюмурье Миранда должен был завладеть деревнями Леве и Осмаэль — он и в самом деле занял их к полудню. Но тут герцог Кобургский, чтобы обеспечить триумф принца Карла, стал бросать на Миранду колонну за колонной.

Во французском корпусе, которым командовал старый испанец, большинство составляли волонтеры; увидев наступающие на них несметные полчища, они бросились врассыпную, и Миранда, как ни старался, сумел остановить их только близ Тирлемона.

Дюмурье получил к полудню известие о победе Миранды, но ничего не знал о дальнейшем разгроме его корпуса. Грохот его собственных пушек не позволял ему расслышать, приближается или удаляется артиллерия соседей.

Потеряв Неервинден и имея в своем распоряжении всего пятнадцать тысяч человек, он, однако, не пал духом, ибо рассчитывал опереться на те семь-восемь тысяч, что остались у Миранды.

Увы, тот вместо семи-восьми тысяч боеспособных солдат располагал теперь самое большее несколькими сотнями человек.

Дюмурье узнал о поражении своего подчиненного в самом конце дня, в тот миг, когда, полагая, что на сегодня боевые действия закончены, спешился и хотел отдохнуть. Он тотчас вновь вскочил в седло и вместе со своими двумя ординарцами, девицами де Ферниг, и несколькими слугами галопом поскакал в Тирлемон, причем только чудом не попал по дороге в плен к выехавшим на разведку уланам; к полуночи в Тирлемоне он застал Миранду почти в полном одиночестве, полуживого от усталости, и, все взвесив, дал сигнал к отступлению.

Назавтра отступление началось, и сам герцог Кобургский признал в своем бюллетене, — подтвердив слова Дантона: «Дюмурье — плохой политик, но хороший полководец», — что отступление это можно назвать шедевром стратегического искусства.

Это признание, впрочем, никак не отменяло того факта, что слава Дюмурье в тот день несколько померкла: из победоносного полководца он превратился в неудачника.

Миновав Брюссель, Дантон и Лакруа начали встречать на своем пути массу беглых солдат. По их словам, выходило, что французской армии больше не существует и враг может беспрепятственно следовать хоть до самого Парижа.

Слыша подобные заверения, Дантон лишь пожимал плечами.

Комиссары добрались до Лёвена.

Здесь им сообщили, что имперская армия атаковала деревни Оп и Нервульпе и генерал самолично обстреливал противника из пушки.

Комиссары наняли почтовых лошадей и, определив нужное направление по пушечной канонаде, прибыли на поле боя, где и застали Дюмурье отбивающим удары противника.

Заметив их, главнокомандующий нетерпеливо махнул рукой.

Комиссары стояли в самом опасном месте, где пули и ядра обрушивались на них проливным дождем.

— Что вам здесь нужно? — крикнул им Дюмурье.

— Нам нужно получить у вас разъяснения по поводу ваших действий, — отвечали Дантон и Лакруа.

— Мои действия, черт возьми, — воскликнул Дюмурье, — вот они!

Выхватив саблю из ножен, он впереди полка гусар бросился в атаку и отбил у противника два артиллерийских орудия, чья пальба ему особенно сильно докучала.

Дантон и Лакруа не шелохнулись.

Возвратившись, Дюмурье обнаружил их на прежнем месте.

— Что вы здесь делаете? — осведомился он.

— Ждем вас, — отвечал Дантон.

— Вам здесь не место, — сказал генерал, — если одного из вас убьют или ранят, виноваты будут не австрийцы, а я. Подождите меня в Лёвене; сегодня вечером я там буду.

В словах Дюмурье была доля правды, поэтому комиссары — не спеша, чтобы кто-нибудь не подумал, будто они спасаются бегством, — возвратились в Лёвен.

Дюмурье не обманул их и прибыл туда к вечеру.

Понятно, что разговор с самого начала пошел на таких высоких тонах, которые вряд ли могли способствовать примирению генерала с Горой.

Слишком различны были намерения спорящих: Дантон хотел любой ценой удержать Бельгию и ввести там в употребление наши ассигнаты, Дюмурье же, напротив, хотел, чтобы Бельгия осталась свободной. Откуда тут было взяться согласию?

Вечер прошел во взаимных упреках. Дюмурье наотрез отказался отречься от своего письма; единственное, чего комиссарам удалось от него добиться, была короткая записка:

«Генерал Дюмурье просит Конвент не выносить никакого суждения относительно его письма от двенадцатого марта до тех пор, пока он не найдет времени прислать депутатам собственноручное разъяснение».

Около полуночи комиссары двинулись в обратный путь, увозя с собой эту ни к чему не обязывающую записку.

Назавтра имперская армия предприняла новую атаку: колонна венгерских гренадеров напала на Блирбек и захватила его.

Однако овернский полк под командой полковника Дюма тотчас выбил венгерцев из этой деревни, захватив две пушки и истребив почти половину гренадеров. Австрийцы трижды пытались отомстить, трижды были отброшены и наконец отступили на несколько льё.

Тем не менее уже на следующее утро после отъезда комиссаров Дюмурье, не боясь больше никаких помех в переговорах, спозаранку отправил полковника Монжуа в штаб-квартиру принца Кобургского.

Полковнику было поручено разыскать там полковника Макка, начальника главного штаба императорской армии.

Предлогом служила, как и всегда, необходимость временно приостановить военные действия для того, чтобы обменяться пленными и похоронить убитых.

Макк дал понять, что был бы счастлив обсудить все это непосредственно с французским главнокомандующим.

Назавтра полковник Монжуа вновь посетил вражеский главный штаб и от имени генерала Дюмурье пригласил полковника Макка прибыть в тот же день в Лёвен.

Рассказывая в своих мемуарах о Макке, Дюмурье пишет: «Офицер редкостных достоинств».

В самом деле, такой репутацией пользовался Макк в ту пору.

Ему исполнился сорок один год; родился он во Франконии, в бедной семье, поступил в драгунский полк австрийской армии, прошел долгий и трудный путь от простого солдата до полковника.

Он участвовал в Семилетней войне под командою графа де Ласи и в войне против турок под командою фельдмаршала Лаудона.

В 1792 году он попал в армию принца Кобургского, и тот назначил его начальником своего главного штаба. Не испытав еще ни одного из тех несчастий, которые принесли ему впоследствии столь печальную славу, Макк слыл в ту пору одним из самых достойных офицеров австрийской армии.

Явно они договорились с Дюмурье о следующем:

1) между войсками будет действовать негласное перемирие, в ходе которого французы спокойно и без помех отступят к Брюсселю;

2) имперская армия больше не будет предпринимать серьезных атак, но и Дюмурье, со своей стороны, не будет навязывать ей боя;

3) после того как французы оставят Брюссель, переговоры будут продолжены.

Эти три условия сделались известны во Франции, остальные же пункты, относительно которых Дюмурье и Макк пришли к согласию, остались французам совершенно неизвестны.

Обе стороны весьма точно соблюдали условия перемирия.

Двадцать пятого марта французская армия стройными рядами прошла через Брюссель и отступила к Халле.

LII. ДАНТОН ПОРЫВАЕТ С ЖИРОНДОЙ

Двадцать девятого марта в восемь вечера Дантон и Лакруа возвратились в Париж.

Вместо того чтобы отправиться домой, в Торговый проезд, или в свой загородный дом близ Севра, Дантон, закутавшись в широкий плащ и надеясь, что ночная тьма позволит ему остаться незамеченным, двинулся к дому Жака Мере и вскоре уже стучал в его дверь.

— Входите! — откликнулся Жак.

Дантон вошел; Жак тотчас узнал его и, приблизившись, протянул ему руку, Дантон же тревожно оглядывался по сторонам, желая убедиться, что в комнате нет посторонних.

— Откуда ты? — спросил Жак.

— Прямо из Брюсселя, — отвечал Дантон. Жак предложил ему сесть.

— Я пришел к тебе, — продолжал Дантон, — как к человеку, которого почитаю своим другом и которому хочу доказать свое дружеское расположение. Ни сегодня ночью, ни завтра днем я не пойду в Конвент. Прежде чем отправиться туда, я хочу узнать, каких мнений придерживаются нынче депутаты. Отказавшись поехать со мной к Дюмурье, Гюаде и Жансонне погубили себя, а вместе с собою и Жиронду. Согласись они поехать со мной, говори они с Дюмурье так же твердо, как и я, у меня появились бы основания свидетельствовать в их пользу. Но скажи мне, как обстоят дела в Конвенте?

— Страсти накалены до предела, — отвечал Жак. — Наблюдательный комитет прошлой ночью выпустил декреты об аресте Филиппа Эгалите и его сына и приказал наложить печати на бумаги Ролана.

— Вот видишь, — помрачнел Дантон, — это не что иное, как объявление войны. Завтра один из ваших рискнет напасть на меня, мне придется защищаться, и я погублю вас всех, причем, к несчастью, тебя вместе с остальными.

Но пока — слушай меня внимательно! — у нас впереди сегодняшняя ночь и завтрашний день. У меня еще довольно власти, чтобы удалить тебя из Парижа; я могу послать тебя на север или на юг, например в нашу Пиренейскую армию. Там ты будешь в относительной безопасности; ты ведь ничем не обязан жирондистам.

Жак не дал Дантону договорить и схватил его за руку:

— Довольно, — сказал он, — твоя забота грозит стать оскорбительной для меня. Я ничем не обязан жирондистам, но, поскольку я не голосовал за смерть короля, Гора оттолкнула бы меня; я занял место в Конвенте среди жирондистов, они меня не знали, но приняли как своего, они мне больше чем друзья — они мне братья.

— В таком случае, — сказал Дантон, — предупреди тех из них, кого хочешь спасти, чтобы, когда настанет время, они были готовы бежать. Я не имею ни малейшего отношения к аресту бумаг Ролана, но вину за этот арест, по обыкновению, возложат на меня. Если меня не тронут, я буду молчать; благодарение Господу, я не раз пытался протянуть твоим друзьям руку помощи, хотя они всегда отталкивали меня с презрением; что ж, теперь я предлагаю вам не союз, а простой нейтралитет.

— Ты и представить себе не можешь, — сказал Жак, — как больно мне видеть тебя мишенью, с одной стороны, красноречия жирондистов, а с другой — ярости монтаньяров, но ты ведь знаешь: наступает час, когда поток прорывает запруду и устремляется вперед, сметая все на своем пути. Неодолимая сила влечет нас в бездну, и спастись невозможно…

Да, я собирался ужинать — поужинаем вместе. Дантон сбросил плащ и подошел к накрытому столу.

— Что касается тебя, — сказал он, — ты, надеюсь, не сомневаешься, что тебе незачем искать убежища: ведь ты всегда можешь укрыться у меня. Никому не вздумается искать тебя в моем доме, а если кто-нибудь попытается схватить тебя там, то, пока я жив, ни один волос не упадет с твоей головы.

— Спасибо, — сказал Жак, подавая тарелку Дантону, с таким невозмутимым видом, словно речь шла о каких-то посторонних людях, — спасибо, но ведь гибель грозит и тебе тоже; теперь не те времена, когда, как в Древнем Риме, края пропасти смыкались от прыжка Деция; в бездну швырнут наши двадцать две головы, которые, я уверен, уже обречены в жертву палачу, но она будет зиять по-прежнему в ожидании твоей головы и голов твоих друзей. Порой меня, как старого Казота, посещают видения и я обретаю способность прозревать будущее. Я часто вспоминаю твои слова, сказанные несколько дней назад; ты говорил тогда, друг мой, о тех, кто увидит нынешнюю весну, но не доживет до следующей, и о тех, для кого последней окажется весна следующего года; так вот, в моих грезах я видел целый ряд безымянных могил и различал погребенные в них тела. Своей могилы я среди них не заметил. Скрываться в твоем доме я не стану, ибо, как я тебе уже говорил, боюсь погубить тебя. У меня есть друг, который не так дорог мне, как ты, ибо я видел его единственный раз в жизни, но под его кровом я буду в большей безопасности.

— Я не спрашиваю у тебя его имени, — беззаботно произнес Дантон, — если ты в нем уверен, этого достаточно. У тебя хорошее бургундское; это единственное вино, которое я люблю, напиток для настоящих мужчин. А твои жирондисты наверняка вспоены дрянным бордоским. Их красноречие пустопорожнее. Знаешь, кого из них я больше всего боюсь? Не речистых, вроде Верньо или Гюаде, но тех, кто внезапно бросают тебе в лицо грубое обвинение, оскорбление, на которое не знаешь что ответить. По счастью, я готов ко всему. Я столько раз становился жертвою клеветы, что не удивлюсь, если услышу, будто я похитил одну из башен собора Парижской Богоматери.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26