— Мы пришли, — объявили заговорщики, — от имени якобинцев: они хотят поднять восстание, хотят, чтобы Коммуна взяла власть и произвела чистку в Конвенте.
Однако в секции Гравилье всем заправлял присягнувший священник Жак Ру, тот самый, что должен был сопровождать Людовика XVI к месту казни (как мы знаем, король отказался от его услуг).
Жак Ру почуял в этом предложении измену и ответил, что народ собрался сегодня на гражданскую трапезу и нужно спросить его мнение.
Заговорщики удалились ни с чем и направились в секцию Четырех наций, располагавшуюся в Аббатстве, где повторили ту же ложь и заручились поддержкой нескольких членов секции.
Все вместе смутьяны двинулись волновать народ, пировавший на всем пространстве от ратуши до рынка.
Парижанам, чьи головы уже кружил хмель, было предложено поддержать якобинцев.
Толпа приняла предложение.
Между тем Жак Мере возвратился в зал заседаний, оставив Дантона, которому было необходимо прийти в себя, одного. Сев рядом с Верньо, Жак сообщил ему грозное предупреждение Дантона.
Верньо передал слова Жака своим товарищам. Никто не тронулся с места.
Тем временем в зал вернулся Дантон. Видно было, что его обуревают самые противоречивые чувства. Каждый из депутатов по-своему истолковал смятение, выразившееся в чертах Дантона, его смертельную бледность, глубокие вздохи, едва не разрывавшие ему грудь.
Конвент только что выслушал адресованное ему послание Дюмурье; затем на трибуну поднялся Робеспьер и, против ожиданий, сказал:
— Я не отвечаю за Дюмурье, но я пока ему доверяю. Однако, поскольку Робеспьер не мог сойти с трибуны, не швырнув кому-нибудь в лицо обвинение, он добавил, что в настоящий момент Франция нуждается во власти единой, тайной, скорой и могучей, и тотчас после этого, по своему обыкновению, принялся клеймить Жиронду, которая, по его словам, вот уже три месяца не позволяла Дюмурье захватить Голландию.
Дантон стоял у дверей, не сводя глаз с жирондистов: они, несмотря на сделанное им предупреждение, продолжали сидеть на своих местах, где их вот-вот могла настигнуть смерть.
Выслушав новую обвинительную речь Робеспьера, Дантон содрогнулся.
— Требую слова после тебя! — крикнул он Робеспьеру.
— Сколько угодно! — отвечал тот. — Я уже все сказал. Пока Робеспьер покидал трибуну с одной стороны, Дантон взбежал на нее с другой.
Проводив глазами Робеспьера, вернувшегося на свое место между Камбоном и Сен-Жюстом, он произнес:
— Все, что ты сейчас сказал, правда, но теперь речь не о том, какие причины привели нас к катастрофе, а о том, как эту катастрофу предотвратить. Если дом охвачен огнем, я не обращаю внимания на мародеров, растаскивающих мое имущество, я бросаюсь тушить пожар. Мы обязаны спасти Республику и не можем терять ни минуты. Хотим мы быть свободными? Тогда надо действовать. Если же мы этого не хотим, нам следует погибнуть, причем погибнуть всем вместе — ведь мы все вместе давали клятву верности Франции. Но мы не отступимся, мы довершим начатое. Вперед! Захватим Голландию, и Карфаген будет разрушен. Англия начнет жить ради свободы: партия свободы там жива. Протяните руку всем тем, кто ждет избавления — вы спасете родину и освободите мир. Отправьте в путь ваших комиссаров; пусть они выедут нынче вечером, нынче ночью, пусть скажут богачам: «Либо наши долги заплатит европейская аристократия, обреченная пасть под нашими ударами, либо их заплатите вы; у народа нет ничего, кроме крови, которую он щедро проливает на полях сражений; вы же, презренные богачи, должны раскрыть нам свои кошельки!»
Конвент прервал речь Дантона рукоплесканиями, к которым присоединились скрепя сердце даже жирондисты.
Дантон нетерпеливым жестом остановил восторженных слушателей, мешавших ему продолжать, и снова заговорил тоном пророка, которому дано прозревать будущее:
— Не забывайте же, граждане, об ожидающих вас блестящих свершениях! Как случилось, что, имея в качестве рычага целую нацию, имея в качестве опоры весь горизонт, вы до сих пор еще не перевернули мир?
Голос Дантона снова заглушили рукоплескания. Ему, однако, так не терпелось довести свою речь до конца, что, даже не дождавшись тишины, он продолжал:
— Я прекрасно знаю, что перевернуть мир могут лишь люди с твердой волей, а ее-то вам и недостает; я руководствуюсь не своими собственными симпатиями и антипатиями; мне равно чужды все страсти, кроме стремления к общественному благу. В обстоятельствах куда более сложных, когда враг был у ворот Парижа, я сказал тем, кто стоял тогда у власти: «Ваши распри презренны; я не желаю думать ни о чем, кроме врага, — обрушимся же на врага. Мне наскучили ваши раздоры, на которые вы тратите силы, вместо того чтобы посвятить их общественному спасению; я обвиняю вас всех в измене родине — всех до единого. Клеймите меня, клевещите на меня — мне не жаль моей репутации, пусть имя мое смешают с грязью, — лишь бы Франция была свободна!»
На этот вопль Дантона, обнаружив, каким кровавым грузом давили на его душу сентябрьские события, Конвент ответил единым криком восторга.
Этому трибуну на роду было написано доводить любое вызываемое им чувство — ненависть, ужас, восторг — до крайности.
И все же Конвент колебался. Но тут поднялся невозмутимый мягкий Камбасерес, почтенный юрист, депутат от Монпелье, позже ставший докладчиком гражданского кодекса, затем вторым консулом, затем канцлером Империи; не покидая своего места, он произнес с полнейшей невозмутимостью:
— Нужно немедленно, на нынешнем же заседании, принять декрет об организации Революционного трибунала; нужно, чтобы вам, граждане представители народа, была вверена вся полнота власти, как законодательной, так и исполнительной.
В эту минуту какой-то человек приблизился к Дантону и прошептал ему на ухо несколько слов; тот, заметив, что многие депутаты, утомленные чересчур долгим заседанием, поднимаются, намереваясь отложить организацию Революционного трибунала до ночного заседания, громовым голосом вскричал, не успев сойти с трибуны:
— Я требую, чтобы все истинные граждане оставались на своих местах! Услышав этот приказ, все замерли: те, кто уже успел сделать несколько шагов к дверям, вернулись назад; те, кто успел только подняться, снова уселись.
Дантон обвел глазами зал, дабы удостовериться, что все депутаты в сборе.
— Граждане! — воскликнул он. — Неужели вы разойдетесь, так и не проголосовав за великие меры, необходимые для спасения Республики! Неужели вы не знаете, как важно принять законы о наказании контрреволюционеров? Трибунал, о котором мы ведем речь, необходим именно для этого, ибо он призван заменить тот верховный трибунал, каким является гнев народный; не позволяйте народу самому вершить суд, слепой и зачастую не отличающий правого от виноватого, доброго от злого; человеколюбие предписывает вам сделаться страшными, чтобы не дать народу стать жестоким. Итак, создадим сегодня, безотлагательно, теперь же, этот трибунал; я не говорю, что в наших силах сделать его безупречным, но в наших силах постараться, чтобы он заслуживал как можно меньше упреков, и пусть нашим врагам грозит меч правосудия, а не кинжал убийцы! Когда же вы исполните это великое дело, возьмитесь за оружие, займитесь комиссарами, которых вы должны отправить на фронт, и министрами, которых вы должны избрать. Медлить больше нельзя: теперь не время жалеть ни людей, ни деньги. Помните, граждане, вы отвечаете за нашу армию, за кровь народа и его судьбу.
Итак, я требую, чтобы трибунал был создан немедленно, я требую, чтобы Конвент принимал во внимание мои доводы, а не оскорбительные клички, которыми кое-кто смеет меня награждать; времени терять нельзя: Революционный трибунал, исполнительная власть, отправка комиссаров — всем этим надлежит заняться сегодня вечером, и ни часом позже. Пусть поднимется вся Франция, пусть наши армии двинутся на врага; захватим Голландию, освободим
Бельгию, разорим английских торговцев! Наше победоносное оружие должно принести народам волю и счастье, которых они безнадежно алчут вот уже три тысячи лет! Мы отомстим за всех!
В тот час сердце самой Франции билось в груди Дантона. Слова его были подобны барабанной дроби; речь его звала свободу на бой за обладание всем миром.
Друзья снесли Дантона с трибуны на руках; он тотчас поручил Камбасересу, с которым дотоле не обменялся ни единым словом, но от которого получил неожиданно столь драгоценную поддержку, проследить за исполнением декретов, принятых с безграничным воодушевлением.
Затем Дантон бросился вон из Конвента; в тот страшный день долг призывал его к новым свершениям.
Тот человек, который прошептал ему что-то на ухо, сообщил следующее:
«В эту минуту якобинцам предлагают истребить жирондистов».
Вот как разворачивались события: заговорщики из Епископства, увлекши за собой нескольких членов секции Четырех наций, предложили участникам гражданской трапезы поддержать якобинцев (об этом мы уже рассказывали).
Предложение было принято, и вся толпа двинулась по улице Сент-Оноре, распевая патриотические песни и горланя: «Свобода или смерть!»
В конце концов смутьяны, еле держась на ногах от выпитого вина, размахивая саблями, ввалились в Клуб якобинцев.
Один из волонтеров выступил на середину залы и с сильным южным акцентом произнес:
— Граждане, я вношу резолюцию. Спасти отечество можно лишь истребив предателей. Освободим родной дом от нечисти; покончим с министрами-обманщиками и депутатами-изменниками!
При этих словах одна из женщин, находившихся в клубе, поднялась со своего места и устремилась к дверям; на первой ступеньке лестницы, ведущей на улицу, она столкнулась с мужчиной, направлявшимся в клуб.
— Дантон! — вскрикнула женщина.
— Лодоиска! — прошептал Дантон.
Однако он не остановился и не сказал ей ни единого слова. Она же, охваченная ужасом, бросилась бежать еще быстрее.
Дантон догадался о причинах ее бегства.
Эта женщина была любовница Луве де Кувре, которую тот вывел под ее подлинным именем в романе «Фоблас»; она последовала за ним в изгнание и попыталась последовать даже в могилу, выпив в час его смерти шесть порций опиума сразу.
Доза оказалась слишком сильной, желудок не смог ее усвоить, и это спасло Лодоиску.
Дантону стало ясно: приговор жирондистам произнесен; Лодоиска хочет предупредить своего возлюбленного и его друзей о нависшей над ними угрозе — иначе говоря, хочет поведать им то, о чем он, Дантон, уже рассказал Жаку Мере.
Увидев Дантона, бедная женщина испугалась еще сильнее: она считала его врагом Жиронды.
Меж тем Дантон, по-прежнему пытавшийся всеми возможными способами сблизиться с жирондистами, пришел в клуб, чтобы их спасти.
Он ворвался в зал, где его встретили криками удивления. Кордельер Дантон в гостях у якобинца Робеспьера! Охотник в логове тигра!
Однако Дантон, атлет с мощными руками и громовым голосом, тотчас отстранил всех, кто пытался помешать ему войти, и заставил замолчать всех, кто не желал его слушать.
А уж оказавшись на трибуне, он всегда полностью завладевал вниманием публики.
Он объяснил всем, кто находился в тот час в Клубе якобинцев, что, мечтая спасти родину, они на самом деле готовы ее погубить, что убийства и кровопролития — не способ восстановить общественное спокойствие; что следует не плодить мучеников, а наказывать злоумышленников; он сообщил об учреждении Революционного трибунала, которому предстоит заниматься исключительно рассмотрением политических преступлений. С мастерством подлинного оратора, похвалив патриотизм собравшихся, он призвал их как можно скорее отправиться на помощь армии и поклялся после их отъезда охранять Республику, а затем предложил толпе тотчас отправиться в Клуб кордельеров (где ждал предупрежденный заранее Камилл Демулен), дабы побрататься с ними.
Внезапно переменив мнение, смутьяны решили: «Он прав!» — и с криком «Да здравствует нация!» отправились брататься с кордельерами.
Дантон же словно на крыльях устремился с улицы Сент-Оноре в Тюильри, где заседал Конвент.
Его отсутствия никто не заметил. Сам же он сразу увидел, что ни один жирондист так и не покинул зала заседаний.
Депутаты меж тем голосовали за организацию Революционного трибунала.
Предложенный на их рассмотрение декрет гласил:
«Девять судей, назначенных Конвентом, будут разбирать дела тех, кто подлежит суду согласно настоящему декрету. Разбирательство будет производиться без предварительного следствия и без участия присяжных; виновность может быть доказана любыми средствами.
Преследованию подлежат не только те, кто изменит своему долгу, но и те, кто пренебрегает своими обязанностями либо уклоняется от них; те, кто поступками, речами или писаниями смущает народ; те, кто прежде занимал высокие должности, а ныне напоминает народу о правах, беззаконно присвоенных деспотами.
В зале должен постоянно находиться один из членов Трибунала для принятия разоблачительных заявлений».
Жирондисты в принципе были готовы проголосовать за создание Революционного трибунала — иначе говоря, были готовы выковать тот самый топор, что очень скоро лишил их жизни, однако приведенная нами редакция глубоко возмутила их, как возмутила бы, находись он в зале, и Дантона, которому также суждено было погибнуть по приговору этого трибунала.
Итак, Жиронда проголосовала против страшного декрета, однако победило большинство.
— Это настоящая инквизиция! — вскричал Верньо. — И похуже, чем инквизиция венецианская!
С этими словами он вместе со своими друзьями выбежал из Конвента. Впервые все они ощутили, какая глубокая пропасть разверзлась у них под ногами.
XLIX. ЛОДОИСКА
Луве, столь неосторожно выдвинутый вперед друзьями-жирондистами, жил на улице Сент-Оноре, всего в нескольких шагах от Якобинского клуба. Смелость, с которой он выступил против популярнейшего из политиков, жильца столяра Дюпле, неподкупного Робеспьера, обрекала его стать жертвой народной ненависти, и он знал, что погибнет при первом же бунте. Поэтому он раньше других начал вести жизнь изгнанника. Даже идя в Конвент, он непременно вооружался кинжалом и двумя пистолетами. Ночевал он у друзей, а к себе домой пробирался тайком лишь для того, чтобы повидать преданную ему юную красавицу Лодоиску.
Возлюбленная Луве, которая постоянно была настороже, услышала, как мимо дома с воплями и патриотическими песнями повалила толпа, направлявшаяся в Якобинский клуб; среди других криков Лодоиска различила призыв: «Смерть жирондистам!»; хуже того, ей померещился даже крик: «Смерть Луве!»
Тотчас она выбежала на улицу, смешалась с толпой заговорщиков, проникла вместе с ними в зал и выслушала с начала до конца речь, призывавшую «истребить предателей, министров-обманщиков и депутатов-изменников».
Сомнений не оставалось; оратор призывал истребить возлюбленного Лодоиски и всю партию, одним из вождей которой он был.
Мы уже видели, как молодая женщина бросилась вон из зала, как встретила на пороге Дантона и, не ведая причины его прихода, испугалась еще сильнее.
Куда же она бежала?
Вначале она и сама этого толком не знала. Свидания с Луве у нее в этот день не предвиделось. Кого же посвятить в страшную тайну? Ролана? Ведь он душа Жиронды. Но разве суровая г-жа Ролан, вдохновительница своего супруга, согласится даже под страхом смерти принять в своем доме любовницу сочинителя «Фобласа»? Ни за что.
Быть может, пойти к Верньо? Но Верньо невозможно застать дома. Все, кто посвятил себя Революции, предчувствуя, что им отпущен очень короткий срок и пытаясь жить вдвое насыщеннее, отдавали все свободное время любви. Поэтому Лодоиска знала почти наверняка, что Верньо находится не у себя, а у мадемуазель Кандей, очаровательной актрисы, которая из эгоизма не отпустит никуда своего возлюбленного.
Пойти к Кервелагану? Но он, если вообще не уехал из Парижа, наверняка обсуждает важные вопросы с бретонскими федератами в предместье Сен-Марсо, хотя союз с бретонцами в тот самый час, когда в Бретани разгорается восстание, — чистое безумие, грозящее окончательно погубить жирондистов.
Остановившись на углу улицы Сухого Дерева, Лодоиска не знала, на что решиться: идти дальше вдоль Сены или перейти по Новому мосту на другой берег, как вдруг мимо прошел человек, принадлежавший, как ей показалось, к числу жирондистов.
Вид у незнакомца был спокойный и беззаботный, как у человека, не ожидающего опасности либо презирающего ее.
Молодая женщина бросилась к нему.
— Гражданин, — сказала она, — меня зовут Лодоиска, я возлюбленная Луве; мне кажется, что вы жирондист или, по крайней мере, друг Жиронды.
Незнакомец почтительно поклонился.
— Вы не ошибаетесь, сударыня, — сказал он, — не разделяя всех убеждений жирондистов, я, вероятно, разделю их судьбу. Заброшенный в Париж великой любовью и великой ненавистью, я занял в Конвенте место среди ваших друзей, надеясь, что смогу отомстить дворянам, причинившим мне жестокую обиду; я ошибся. Республика, по-видимому, так сильна, что сыны ее почитают возможным постоянно драться меж собой; я то и дело присутствую при распрях партий, слышу взаимные обвинения в слабости и измене. Во всяком случае, вы можете довериться мне, сударыня; меня зовут Жак Мере.
Лодоиска слышала об этом человеке как об ученом медике, преданном Республике и исполненном милосердия.
— Помогите мне, — сказала она, — спасите их и самого себя.
Жак Мере покачал головой.
— Я почти убежден, — сказал он, — что мы обречены. Что ж! Меня связывала с этим миром только моя любовь; без нее жизнь мне не дорога. Вы, сударыня, также живете одной лишь любовью, вы поймете меня. Впрочем, как бы там ни было, если я могу чем-либо помочь вам, я к вашим услугам.
— Но неужели вы не знаете, что происходит? — вскричала Лодоиска.
— Нет, отчего же! — возразил Жак. — Я знаю все; я только сейчас из Конвента.
— А я только сейчас из Якобинского клуба, — отвечала Лодоиска, — поэтому я знаю больше вас. Я знаю, что члены секции Четырех наций вместе с волонтерами, пировавшими на рынке, явились к якобинцам с дикими песнями и гневными криками и потребовали смерти жирондистов; этих смутьянов была там добрая тысяча. Да вот глядите, — добавила она, показав Жаку новую колонну простолюдинов, которые шли по улице Сент-Оноре, размахивая саблями и пиками, — вот они, палачи!
В самом деле, из толпы, шедшей мимо Лодоиски и Жака Мере, доносились злобные возгласы и угрозы.
— Пойдемте к Петиону, — сказал Жак Мере своей собеседнице, — все наши друзья уговорились собраться у него.
Петион жил на улице Монторгёй. Жак Мере и Лодоиска пересекли бурлящий, шумный рынок: торговки, уверенные, что причиною последнего рекрутского набора явились измены военного министра Бернонвиля, главнокомандующего Дюмурье и жирондистов, размахивали ножами и, не называя, впрочем, ничьих имен, требовали смерти предателей. Иные из них вооружились пиками и были готовы тотчас брать приступом Конвент.
— Ах, — прошептала Лодоиска, — как подумаешь, что подобные обвинения бросают тем людям, которые совершали революцию двадцатого июня, десятого августа и двадцать первого сентября, как подумаешь, что именно за этот народ наши мученики готовы принять смерть… Ведь это ужасно, правда?
Итак, Жак Мере и Лодоиска миновали рынок, где на залитых вином столах еще стояли недопитые стаканы, и приблизились к дому Петиона.
В самом деле, там, как и было уговорено, собрались все жирондисты.
Войдя в гостиную и увидев Луве, Лодоиска бросилась ему на шею с криком:
— Я нашла тебя и больше с тобой не расстанусь.
После этого она увлекла своего возлюбленного в дальний угол комнаты, предоставив Жаку Мере вводить жирондистов в курс дела. Тот сообщил своим друзьям все, что видел и слышал сам, опустив лишь свою беседу с Дантоном, а также все, о чем ему поведала Лодоиска.
Обсудив услышанное, большинство жирондистов пришло к выводу, что рисковать жизнью, отправляясь теперь в Конвент, бессмысленно, тем более что ночное заседание чревато куда большими опасностями, чем дневное, впрочем также весьма бурное.
Тут каждый стал соображать, где он может провести ночь. Верньо и Жак Мере заявили, что им ничто не мешает пойти в Конвент, а Петион, выслушав Лодоиску и Луве, исчисливших все беды, которыми может грозить ночь, проведенная дома, лично ему, отказался искать убежища на стороне; с невозмутимым видом подойдя к окну, он отворил его, высунул руку наружу и произнес: «Идет дождь; сегодня ничего не будет», — после чего, несмотря на все уговоры, твердо сказал, что будет ночевать дома.
Жак Мере, с одной стороны, менее известный, чем прочие жирондисты, но, с другой — пользовавшийся большей популярностью, ибо именно он привез в Париж известия о победах при Вальми и при Жемапе, предложил свою комнату Луве и Лодоиске; он никого у себя не принимал, не получал ни от кого писем и был почти уверен, что убийцы не знают его адреса.
Устроив любовников у себя, он направился прямо в Конвент, где застал Верньо, явившегося туда немного раньше.
Между тем колонна, которую встретили Лодоиска и Жак Мере, направилась, изрыгая угрозы и оскорбления по адресу жирондистов, в типографию Горсаса, главного редактора «Парижской хроники», того самого, который, как мы уже говорили, сообщил в своей газете, что Льеж не взят австрийцами, хотя в это самое время льежские изгнанники уже скитались по улицам Парижа, подогревая своим присутствием ненависть, которую питали парижане к жирондистам.
Смутьяны разорвали уже отпечатанные листы, разломали типографские станки, разбили наборные кассы и разграбили весь дом.
Что же до самого Горсаса, то он прошел неузнанным сквозь толпу, требовавшую его смерти; размахивая пистолетами, зажатыми в обеих руках, он кричал, подобно остальным: «Смерть Горсасу!» — и это спасло его.
У дверей, однако, толпилось столько народу, что Горсас испугался, как бы его не узнали рабочие из какой-нибудь соседней типографии; черным ходом он потихоньку вышел во двор, перепрыгнул через забор и, не теряя ни минуты, направился в секцию, членом которой состоял.
Секция решила подать жалобу в Конвент.
Тем временем смутьяны вздумали учинить такой же разгром у Фьеве, который, подобно Горсасу, также выпускал жирондистскую газету.
Сказано — сделано: типографию разграбили, разорили, сожгли.
Но и на этом головорезы не остановились. Они двинулись к Конвенту, чтобы потребовать смерти трехсот депутатов. В этом требовании нетрудно было различить голос Марата, всегда оперировавшего точными цифрами.
В результате случилось так, что в ту самую минуту, когда смутьяны вошли в Конвент через одну дверь, через другую вошли Горсас и члены его секции, желавшие бросить обвинение в лицо головорезам и мародерам. Горсас, по-прежнему вооруженный парой пистолетов, устремился на трибуну.
Пользуясь двойной неприкосновенностью — и как журналист, и как член Конвента, — он потребовал предать суду тех, кто разбил его типографские станки.
Смутьяны остолбенели: они хотели бросить обвинение жирондистам, а выходило, что их самих обвиняют в грабежах, кражах и убийствах.
Тут на трибуну поднялся депутат Барер.
Он обратился к бунтовщикам:
— Не знаю, зачем вы пришли сюда, чего собирались просить или требовать; я знаю лишь одно: сегодня ночью кто-то намеревается перебить многих депутатов. Граждане, — воскликнул Барер пылко и грозно, — запомните раз и навсегда: головы депутатов защищены куда прочнее, чем вы думаете; за каждым депутатом стоит выдвинувший его департамент Республики! А кто осмелится обезглавить департамент Франции? День, когда это преступление свершится, станет последним для Республики. Ступайте! Вы дурные граждане, — прибавил Барер, — никогда больше не приходите сюда с подобными намерениями.
Смутьяны посовещались. Затем один из их главарей выступил вперед, заверил Конвент в том, что его люди преданы Республике, и от имени всех своих товарищей попросил у представителей народа позволения пройти перед ними с криком «Да здравствует нация!»
Эта милость была им дарована.
Когда головорезы проходили мимо скамей, отведенных Жиронде, где в тот вечер сидели только двое: Жак Мере и Верньо, — оба жирондиста поднялись и скрестили руки на груди в знак презрения.
В ту ночь, ночь с 10 на 11 марта, не имея больше ни денег, ни регулярной армии, ни резервов в тылу, ни единства внутри своих рядов, Конвент создал тот кровавый призрак, который вот уже почти сто лет приводит в ужас Европу и который так долго мешал потомкам постичь сущность Революции, — он создал террор!
Террор был создан, дабы карающий меч опустился на Париж, но Париж с помощью террора опустил на весь мир карающий топор.
Армия, деморализованная, побежденная не противником, а усталостью и собственными сомнениями, спасалась бегством; она отступала во Францию, она предавала Францию в руки противника!
Узрев по ту сторону границы призрак террора, армия остановилась и дала отпор врагу.
Эта армия была единственной, какая еще оставалась у Республики; ни в Лион, ни в Нант послать было некого.
Волонтеров едва-едва могло хватить на то, чтобы удержать в нашей власти ускользающую Бельгию.
Следовательно, волонтеров послали в Бельгию. В Лион отправили Колло д'Эрбуа, в Нант — Каррье.
Террор начался.
L. ДВА ГОСУДАРСТВЕННЫХ МУЖА
Заседание Конвента длилось до самого утра, и в конце концов Дантон, сломленный усталостью, заснул прямо в зале; никто не осмелился разбудить спящего льва.
Жак Мере дождался ухода всех членов Конвента, дружески простился с Верньо, а затем направился к Дантону и положил ему руку на плечо.
Дантон проснулся, вздрогнул и потянулся за кинжалом, спрятанным в потайном кармане.
Каждый из тех, кто творил Революцию, засыпал, не зная, проснется он наутро свободным человеком или узником, и потому был постоянно готов обороняться.
Мгновения отдыха возвратили титану силы. Что же до Жака Мере, он, как все труженики-ученые, привык бодрствовать много ночей подряд.
Жак взял Дантона за руку, и они вместе вышли из зала Конвента.
В коридоре они натолкнулись на Марата; тот о чем-то совещался с Панисом.
Заметив Дантона, Марат подошел к нему, походя бросив на Жака взгляд, исполненный ненависти, прошептал Дантону на ухо несколько слов и удалился.
— Фу! — воскликнул Дантон с глубочайшим отвращением. — Кровь! Несчастный, он все время требует крови, ему только это и нужно! Уйдем отсюда, половина депутатов внушают мне отвращение или жалость; хочется поскорее глотнуть свежего воздуха.
И он повел Жака в сад Тюильри.
Дело происходило утром 11 марта. Рассвет выдался холодный, землю припорошил снег, с деревьев свисали сосульки, в которых, словно в хрустальных жирандолях, отражалось восходящее солнце; тем не менее по всему чувствовалось, что эта зимняя мантия наброшена на плечи белокурого апреля; голуби, порхавшие меж ветвей, усыпанных снежными алмазами, уже ворковали о любви, а воробьи, почуяв приближение теплых дней, радостно щебетали в кустах сирени и жасмина.
Дантон несколько раз вдохнул полной грудью весенний воздух, и его сангвиническая натура взяла свое.
— Смотри, — сказал он, — всем этим деревьям, голубям и воробьям нет дела до наших споров; они не знают ни монтаньяров, ни жирондистов, ни якобинцев, ни кордельеров.
— Прибавь еще: ни Робеспьера, ни Марата, — подхватил Жак Мере. — Им очень повезло.
— Достойно восхищения философа, — продолжал Дантон, — с каким постоянством следует природа своим путем. Через месяц на деревьях распустятся почки, птицы вступят в брачную пору и совьют себе гнезда, цветы распустятся, песнь любви наполнит вселенную, по воздуху поплывет животворящая пыльца, и даже в Конвент ворвется сквозь открытые окна песня ласточек:
«Мы вернулись, чтобы привести в исполнение великий замысел Творца, чтобы не прервалась та связь между жизнью и смертью, которая и созидает вечность. А что делаете вы, цари вселенной, любите ли вы друг друга так же нежно, как мы?»
Два голоса ответят им громким воплем: «Нет, наш девиз — ненависть!»
Один завоет шакалом:
«Не доверяйте никому, граждане; не доверяйте ни вашим отцам, ни вашим матерям, ни вашим братьям, ни вашим друзьям, ни вашим детям. Мы окружены предателями. Дюмурье предает нас, Баланс предает, Кюстин предает; нас предают правые, Равнина и Жиронда. Измена гнездится повсюду; нити заговора тянутся к Питту, а сплетена эта нить из золота, и я знаю, в чьих руках другой ее конец».
Другой заквакает жабой: «Крови, крови, крови!»
Что ж, тебе нужна кровь — ты ее получишь, — продолжал Дантон с меланхолической улыбкой. — Многие из тех, кто увидит нынешнюю весну, не доживет до весны следующего года, а что уж говорить о временах более далеких!
— Ты сегодня мрачно настроен, Дантон. Дантон пожал плечами.
— Я похож на того человека, о котором пишет Иосиф Флавий; семь дней он бродил вокруг священного города и кричал: «Горе Иерусалиму! Горе Иерусалиму!» — а на восьмой закричал: «Горе мне самому!» Камень, брошенный с крепостной стены, разбил ему голову.
— Иерусалим — это мы, жирондисты, — спросил Жак, — а ты тот человек, что пугал всех пророчествами?
— Как быть? Господь поразил всех слепотой.
— Но если ты один прозреваешь будущее, если ты один из всей этой толпы безумцев знаешь, как поступить, отчего ты не порвешь с теми двумя, о которых ты только что говорил, с Маратом, порочащим твою политику, и с Робеспьером, губящим твою популярность, ведь без популярности ты погиб, ты сам говорил мне об этом!
— Что тебе сказать? — беззаботно отвечал Дантон. — Вновь наступает весна, а я не прокаженный вроде Марата, и не лицемер вроде Робеспьера, я человек из плоти и крови и хочу еще пожить те несколько дней, что мне остались.
— Берегись, Дантон, Франция и Республика нынче в такой опасности, а ты обладаешь среди членов Конвента таким авторитетом, что и твою беззаботность, и твое отчаяние могут счесть преступлениями.