Затем он обратился к своему коллеге и гостю с просьбой в свою очередь рассказать о военном министерстве.
— О, я осведомлен гораздо меньше, чем вы, — сказал Дюран. — Ведь мое положение неизмеримо менее значительно, чем ваше, поскольку я скорее писец при секретаре, нежели полноправный чиновник; я выполняю работу для главного секретаря. Незаметный служащий: мне — работа, а великим мира сего — выгода. Это обычай всех бюрократий, даже революционных. Земля и небо, возможно, изменятся, но канцелярии — никогда.
— Хорошо, я помогу вам, гражданин, — сказал секретарь Дворца, очарованный хорошим вином хозяина и особенно прекрасными глазами г-жи Дюран.
— Благодарю, — ответил тот, кому было сделано это благосклонное предложение. — Любая смена привычек и мест — развлечение для бедного служащего, и я боюсь скорее не того, что моя работа в Консьержери надолго затянется, а того, что она скоро кончится, если только я смогу каждый вечер приводить в канцелярию г-жу Дюран: она так скучает здесь…
— Не вижу препятствий, — ответил секретарь Дворца в восторге от приятного развлечения, что ему обещал собрат.
— Она будет диктовать мне записи, — продолжал гражданин Дюран. — Ну а по вечерам время от времени, если вы нашли сегодняшний ужин не слишком плохим, вы бы приходили с нами поужинать.
— Да, но не слишком часто, — самодовольно согласился секретарь Дворца. — Должен вам признаться, что меня будут бранить, если я стану возвращаться позднее обычного в один маленький домик на улице Пти-Мюск.
— Ну вот, как все чудесно устроится, — сказал Дюран, — не правда ли, дорогая?
Госпожа Дюран, очень бледная и по-прежнему очень печальная, подняла на мужа глаза и ответила:
— Как вам будет угодно.
Пробило одиннадцать; пора было уходить. Секретарь Дворца поднялся и простился со своими новыми друзьями, выразив им признательность за полученное удовольствие от знакомства с ними и от их ужина.
Гражданин Дюран проводил гостя до лестничной площадки. Вернувшись в комнату, бросил:
— Ну, Женевьева, пора спать.
Молодая женщина поднялась, не отвечая, взяла лампу и прошла в комнату направо.
Дюран, вернее Диксмер, посмотрел, как она вышла; после ее ухода он посидел минуту в задумчивости, нахмурив лоб, затем прошел в свою комнату напротив.
XVI. ДВЕ ЗАПИСКИ
С этого времени регистратор военного министерства каждый вечер приходил усердно трудиться к своему коллеге во Дворец. Госпожа Дюран отыскивала записи в книге, подготовленной заранее, а Дюран старательно их перетасовал.
Дюран изучал все вокруг, хотя, казалось, ни на что не обращал внимания. Он заметил, что ежедневно в девять вечера Ришар или его жена приносили корзину с провизией и ставили ее под дверь камеры королевы. И в тот момент, когда секретарь предупреждал охранника: «Я ухожу, гражданин», кто-нибудь из жандармов — Жильбер или Дюшен — выходил, забирал корзину и относил ее к Марии Антуанетте.
Три вечера подряд, когда Дюран дольше обычного оставался на своем посту, корзина тоже оставалась на своем месте, потому что жандармы забирали провизию только после того, как открывали дверь, чтобы сказать «до свидания» секретарю.
Тогда полная корзина исчезала за дверью, а через четверть часа после этого один из жандармов выносил пустую вчерашнюю корзину, ставя ее на место взятой.
На четвертый вечер — происходило это в начале октября, опять-таки позже обычного времени, — когда секретарь Дворца ушел и Дюран, вернее Диксмер, остался вдвоем с женой, он уронил перо, огляделся и прислушался к тишине с таким вниманием, словно от этого зависела его жизнь. Затем быстро встал, подбежал на цыпочках к двери камеры, приподнял салфетку, прикрывающую корзинку, и воткнул в мягкий хлеб, предназначенный для узницы, маленький серебряный футляр.
Бледный, дрожа от волнения, охватывающего — это относится к самым сильным натурам — человека, когда он после длительной подготовки совершит давно ожидаемый решающий поступок, Диксмер вернулся на свое место, прижав одну руку ко лбу, другую — к сердцу.
Женевьева наблюдала за ним, но ничего ему не говорила: с тех пор как муж забрал ее от Мориса, она обычно всегда ждала, чтобы он заговорил первым.
Однако на этот раз она нарушила молчание.
— Это будет сегодня вечером?
— Нет, завтра, — ответил Диксмер.
Снова осмотревшись и тщательно прислушавшись, он встал, закрыл регистрационные книги и, подойдя к камере, постучал в дверь.
— В чем дело? — спросил Жильбер.
— Гражданин, — сказал Диксмер, — я ухожу.
— Хорошо, — ответил охранник из глубины камеры. — До свидания.
— До свидания, гражданин Жильбер.
Дюран услышал скрип засовов, понял, что охранник открыл дверь, и вышел. В коридоре, ведущем из комнаты папаши Ришара во двор, он столкнулся с тюремщиком в медвежьей шапке и с тяжелой связкой ключей.
Диксмера охватил страх: этот человек, грубый, как и все из его сословия, сейчас окликнет, всмотрится и, возможно, узнает его. Он надвинул на лоб шляпу, а Женевьева натянула на глаза оторочку своей черной мантильи. Но Диксмер ошибался.
— О! Извините! — только и произнес тюремщик, хотя не он, а его толкнули.
Диксмер вздрогнул при звуке этого мягкого и вежливого голоса. Но тюремщик явно торопился; он проскользнул в коридор, открыл ведущую к папаше Ришару дверь и исчез. Диксмер продолжал путь, увлекая за собой Женевьеву.
— Странно, — сказал он, когда за ними закрылась дверь и свежий воздух охладил его пылающее лицо.
— О да, очень странно, — прошептала Женевьева.
Во времена былой близости супруги поделились бы причинами своего удивления. Но Диксмер скрыл свои мысли, борясь с ними как с галлюцинацией. Женевьева же ограничилась тем, что, сворачивая на мост Менял, бросила последний взгляд на темное здание Дворца, в котором видение, напоминавшее призрак потерянного друга, пробудило в ней много воспоминаний, нежных и в то же время горьких.
Они пришли на Гревскую площадь, не обменявшись ни единым словом.
А в это время охранник Жильбер, как всегда, вышел и взял корзинку с провизией, предназначенной королеве. В Ней были фрукты, холодный цыпленок, бутылка белого вина, графин с водой и половина двухфунтового хлеба. Жильбер поднял салфетку, осмотрел обычный набор продуктов, уложенных в корзину гражданкой Ришар. Отодвинув ширму, он громко объявил:
— Гражданка, вот ужин.
Мария Антуанетта разломила хлеб; но едва ее пальцы Прикоснулись к нему, она почувствовала холод серебра и поняла, что на этот раз в хлебе что-то спрятано.
Она оглянулась: охранник уже вышел.
Какое-то время королева сидела неподвижно, в ожидании, когда он отойдет как можно дальше. И убедившись в том, что он сел рядом со своим товарищем, она вытащила из хлеба футлярчик. В нем была записка. Развернув ее, королева прочитала:
«Мадам, будьте готовы: завтра в то же самое время, когда Вы получите эту записку, в тот же самый час в камеру Вашего Величества войдет женщина. Она переоденется в Вашу одежду, а Вам отдаст свою. Потом Вы выйдете из Консьержери под руку с одним из самых преданных Ваших слуг.
Не беспокойтесь из-за шума, который возникнет в первой комнате. Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны, только поторопитесь быстрее переодеться в платье и накидку той женщины, что должна занять место Вашего величества».
— Какая преданность, — прошептала королева. — Благодарю тебя, Господи! Значит, не все меня, как о том говорили, проклинают.
Она перечитала записку. Второй абзац поразил ее.
«Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны», — прошептала она. — О! Это значит, что моих охранников убьют; бедные люди! Они проявили ко мне столько участия… О, никогда, никогда!»
Она оторвала чистую часть листочка и, поскольку у нее не было ни пера, ни карандаша, чтобы ответить незнакомому другу, беспокоившемуся за нее, вытащила булавку из своего шейного платка и наколола на бумаге буквы, составившие слова:
«Я не могу и не должна соглашаться на принесение в жертву чьей-либо жизни в обмен на мою.
МЛ»
Она положила записку в футлярчик и воткнула его во вторую половинку разломанного хлеба.
Едва эта операция была закончена, пробило десять часов; королева, продолжая держать в руке кусок хлеба, с грустью считала удары, падавшие медленно и мерно. Неожиданно она услышала в одном из окон, выходивших в женский двор, резкий звук, похожий на скрип алмаза по стеклу. Потом кто-то легонько постучал в окно один раз, второй, пытаясь заглушить стук явно преднамеренным кашлем. Потом в уголке окна появился сложенный клочок бумаги, который, медленно скользнув, упал возле стены. Тут же королева услышала бряцание ключей, ударявшихся один о другой, и затихающие шаги.
Она поняла, что в углу стекла прорезано отверстие и через него человек, чьи удаляющиеся шаги она слышала, передал ей записку. Бумажка лежала на полу. Королева не сводила с нее глаз, прислушиваясь, не приближается ли кто-нибудь из охранников. Но услышала, что они о чем-то беседуют вполголоса — как по молчаливому соглашению вошло у них в привычку, — чтобы не докучать ей. Тогда она потихоньку встала и, затаив дыхание, шагнула, чтобы подобрать записку.
— Из записки, как из ножен, выскользнул тонкий и твердый предмет и, упав на пол, издал металлический звон. Это была тончайшая пилка, скорее похожая на украшение, чем на инструмент, одно из тех стальных орудий, с помощью которого даже самая слабая и неловкая рука способна перерезать за четверть часа железо самой толстой решетки.
«Мадам, — говорилось в записке, — завтра в половине десятого один человек придет поговорить через окно, выходящее на женский двор, с жандармами, охраняющими Вас. За это время Ваше Величество подпилит третий прут решетки своего окна, считая слева направо… Пилите наискось; Вашему Величеству должно хватить четверти часа. Потом будьте готовы выйти через окно… Это сообщение посылает Вам один из самых преданных и самых верных Ваших подданных; он посвятил жизнь служению Вашему Величеству и будет счастлив отдать ее за Вас».
— О! — прошептала королева. — Не западня ли это? Но нет, кажется, мне знаком этот почерк. Он тот же, как и в записке, полученной мною в Тампле; это почерк шевалье де Мезон-Ружа. Что ж, возможно, Господь хочет, чтобы я бежала.
Королева упала на колени и предалась молитве, этому высшему утешению заключенных.
XVII. ПРИГОТОВЛЕНИЯ ДИКСМЕРА
Наконец-то наступил день, пришедший на смену бессонной ночи, — ужасный день, который без преувеличения можно назвать окрашенным в цвет крови. Поистине в ту эпоху и в тот год даже самое яркое солнце каждого дня имело свои мертвенно-бледные пятна. Королева плохо спала. Сон не дал ей отдыха: едва она закрывала глаза, как ей чудились кровь и крики. Она уснула с пилкой в руках.
Часть дня она посвятила молитве. Тюремщики так часто видели ее молящейся, что не придали никакого значения этому приливу набожности.
Время от времени узница доставала спрятанную на груди пилку, переданную одним из тех, кто пытался ее спасти, и сравнивала хрупкий инструмент с толстой решеткой.
К счастью, перекладины были вмурованы в стену только с одной стороны — нижней. Верхняя их часть была вставлена в поперечный прут; если удастся подпилить нижнюю часть, то достаточно будет потянуть прут, и решетка отойдет.
Но отнюдь не физические трудности останавливали королеву. Она прекрасно понимала, что задуманное возможно, и именно сама эта возможность превращала надежду в кровавое, слепящее глаза пламя.
Она сознавала, что пройти к ней ее друзья могли только убив тех, кто ее охраняет, но она ни за какую цену не согласилась бы на их смерть: эти люди были единственными, кто столько времени проявлял к ней хоть немного сострадания.
С другой стороны, за этой решеткой, которую ей предстояло перепилить, за телами этих двух человек, которые должны были пасть, потому что они преградили дорогу ее спасителям, была жизнь, свобода и, возможно, месть — три ценности, столь притягательные, особенно для женщины; королева даже просила у Бога прощения за то, что она так страстно их желает.
К тому же, как она заметила, охранники ничего не подозревают и даже предполагать не могут о той западне, куда хотят заманить их узницу, если предположить, что этот заговор был западней.
В много видевших глазах женщины, которую страдания приучили угадывать зло, эти простые люди были бы просто преданы.
Королева почти отказалась от мысли, что два полученные ею предложения таят в себе западню; но, по мере того как ее покидал стыд оказаться в этой западне, она впадала в еще больший страх оттого, что увидит пролитую ради нее кровь.
— Странная судьба, возвышенное зрелище! — прошептала она. — Два заговора объединяются для того, чтобы спасти бедную королеву, скорее бедную женщину-узницу, ничего не сделавшую для того, чтобы соблазнить или ободрить заговорщиков. И оба намечены на одно и то же время.
«Кто знает! — говорила она себе. — Может быть, заговор только один. Может быть, это два подкопа, сходящиеся в одной точке.
Если бы я захотела — могла бы спастись!
Но бедная женщина, принесенная в жертву вместо меня!
Но два человека, убитых для того, чтобы эта женщина прошла ко мне!
Бог и будущее не простят меня.
Невозможно! Невозможно!»
Но тут же в ее мозгу снова и снова возникли высокие мысли о слугах, жертвовавших собой ради господ, и древние предания о праве господина на жизнь слуги — почти стершиеся призраки умирающей монархии. «Анна Австрийская согласилась бы, — уговаривала она себя. — Анна Австрийская поставила бы превыше всего великий принцип спасения августейших особ. Анна Австрийская была той же крови, что и я; она была почти в таком же положении, как я.
Безумие — явиться продолжать царствование Анны Австрийской во Франции! Но ведь я явилась не сама. Два короля сказали: «Необходимо, чтобы двое королевских детей, которые никогда не видели друг друга, которые не успели полюбить друг друга, которые, может быть, никогда не полюбят друг друга, сочетались браком на одном алтаре, чтобы умереть на одном эшафоте».
И потом, разве моя смерть не повлечет за собой смерть бедного ребенка, что в глазах моих немногих друзей все еще король Франции?
А когда мой сын умрет, как умер мой муж, разве тени их не улыбнутся от жалости, видя, что я, пощадив несколько капель простонародной крови, запятнала своей кровью обломки трона Людовика Святого?»
В этих постоянно возрастающих тревогах, в этой беспрестанно усиливающейся лихорадке сомнений, трепеща от страха, королева дождалась вечера.
Несколько раз посматривала она на двоих своих стражников: никогда они еще не казались такими спокойными.
И никогда еще маленькие знаки внимания этих грубых, но добрых людей не ранили ее сильнее.
Когда в камере сгустились сумерки; когда прозвучали шаги часовых, совершавших обход; когда бряцание оружия и ворчание собак разбудили эхо под мрачными сводами; когда, наконец, вся тюрьма проявила себя во всем своем ужасе и безнадежности, — Мария Антуанетта, покоренная слабостью, свойственной женской натуре, в ужасе поднялась.
— Я убегу, — шептала она. — Да, да, я убегу. Когда они придут, когда заговорят, я распилю решетку и буду ждать, как распорядятся мною Бог и мои освободители. У меня есть долг перед моими детьми; их не убьют из-за меня, но, если все-таки убьют, а я буду свободна… О! Тогда, по крайней мере…
Она не закончила. Глаза ее закрылись, голос угас. Ужасен был сон этой бедной королевы в комнате, огороженной засовами и решетками. Но вскоре, во все продолжающемся сне, решетки и засовы упали; она увидела себя в середине зловещей безжалостной армии; она приказала пламени пылать, а железу покинуть ножны; она мстила народу, который в конечном счете был не ее народом…
А в это время Жильбер и Дюшен спокойно беседовали и готовили себе ужин. В это же самое время Диксмер и Женевьева вошли в Консьержери и, как всегда, расположились в канцелярии. Через час после их прихода, опять-таки по обыкновению, секретарь Дворца закончил свои дела и оставил их одних.
Как только за коллегой закрылась дверь, Диксмер бросился к пустой корзине, выставленной за дверь в обмен на корзину с провизией.
Он схватил кусок хлеба, разломил его и нашел футлярчик.
В нем была записка королевы. Прочитав ее, он побледнел.
На глазах у Женевьевы он разорвал бумажку на тысячу кусочков и бросил их пылавший зев печки.
— Хорошо, — произнес он, — все решено. Потом, повернувшись к Женевьеве, сказал:
— Подойдите, сударыня.
— Я?
— Да; то, что я вам скажу, я должен сказать тихо. Женевьева, неподвижная и холодная, как мраморная статуя, покорно кивнула и подошла к нему.
— Вот и настал час, сударыня, — произнес Диксмер. — Выслушайте меня.
— Да, сударь.
— Вы предпочитаете смерть, полезную для нашего дела, за которую вас будет благословлять целая партия и оплакивать целый народ, постыдной смерти, вызванной мщением, не так ли?
— Да, сударь.
— Я мог убить вас на месте, когда застал у вашего любовника. Но человек, как я посвятивший свою жизнь праведному и святому делу, должен уметь извлекать пользу даже из своих собственных несчастий, обращая их на благо этого дела; я так и поступил, вернее, рассчитываю поступить. Как вы убедились, я отказал себе в удовольствии расправиться с вами. Я также пощадил вашего любовника… (Что-то вроде мимолетной, но ужасной улыбки промелькнуло на бескровных губах Женевьевы.) Но что касается вашего любовника, то вы должны понимать — ведь вы меня знаете, — что я ждал только более удобного случая.
— Сударь, — прервала Женевьева, — я готова; для чего же это предисловие?
— Вы готовы?
— Да, вы меня убьете. Вы правы, я жду.
Взглянув на Женевьеву, Диксмер невольно вздрогнул: так величественна она была в этот момент. Ее как бы освещал ореол, самый яркий из всех возможных, тот, что исходит от любви.
— Я продолжу, — сказал Диксмер. — Я предупредил королеву, она ждет. Однако, по всей вероятности, она будет возражать; тогда вы ее заставите.
— Хорошо, сударь; приказывайте, я исполню.
— Сейчас я постучу в дверь, — продолжал Диксмер, — Жильбер мне откроет. Вот этим кинжалом (он расстегнул свою одежду и показал, наполовину вытащив из ножен, кинжал с обоюдоострым лезвием), — этим кинжалом я убью его.
Женевьева невольно вздрогнула.
Диксмер сделал знак рукой, требуя внимания.
— В тот момент, когда я нанесу удар, — наставлял он, — вы броситесь во вторую комнату, туда, где находится королева. Там нет двери, вы это знаете, есть только ширма; вы поменяетесь с королевой одеждой, а я тем временем убью второго солдата. Затем я возьму королеву под руку и выйду с ней из камеры.
— Очень хорошо, — холодно произнесла Женевьева.
— Вы понимаете? — продолжал Диксмер. — Каждый вечер вас видят здесь в этой черной тафтяной мантилье, скрывающей лицо. Наденьте эту мантилью на ее величество и задрапируйте ее точно так, как вы обычно драпируетесь сами.
— Я сделаю так, как вы говорите, сударь.
— Теперь мне остается только простить вас и поблагодарить, сударыня, — произнес Диксмер.
Женевьева покачала головой и холодно улыбнулась.
— Мне не нужны ни ваше прощение, ни ваша благодарность, сударь, — сказала она, протянув к нему руку. — Шаг, что я делаю — точнее, собираюсь сделать, — загладил бы даже преступление, я же совершила только ошибку, и к тому же эту ошибку — вспомните свое поведение, сударь, — вы почти заставили меня совершить. Я удалялась от него, а вы толкали меня в его объятия, так что вы и подстрекатель, и судья, и мститель. Значит, это я должна простить вам мою смерть, и я вам ее прощаю. Значит, это я должна, сударь, поблагодарить вас за то, что вы лишаете меня жизни. Жизнь была бы для меня невыносимой в разлуке с тем единственным человеком, кого я люблю, особенно с той минуты, когда вы своей жестокой местью разорвали все узы, связывающие меня с ним.
Диксмер впился ногтями в грудь: он хотел ответить, но голоса не было.
Он сделал несколько шагов по канцелярии.
— Время идет, — произнес он наконец, — дорога каждая секунда. Вы готовы, сударыня? Тогда пойдемте.
— Я вам уже сказала, сударь, — ответила Женевьева со спокойствием мученицы, — я жду!
Диксмер собрал все бумаги, проверил, надежно ли заперты двери, чтобы никто не смог войти в канцелярию. Потом он попытался повторить жене свои инструкции.
— Не нужно, сударь, — остановила его Женевьева. — Я прекрасно знаю, что нужно делать.
— Тогда прощайте!
И Диксмер протянул ей руку, словно в этот решительный момент все обвинения должны были исчезнуть перед величием ситуации и возвышенностью самопожертвования.
Вздрогнув, Женевьева коснулась кончиками пальцев руки мужа.
— Станьте рядом со мной, сударыня, — произнес Диксмер. — И как только я ударю Жильбера, проходите.
— Я готова.
Диксмер, сжав в правой руке свой широкий кинжал, левой постучал в дверь.
XVIII. ПРИГОТОВЛЕНИЯ ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖА
В то время как сцена, описанная в предыдущей главе, происходила в канцелярии у двери в камеру королевы, а точнее — в первую комнату, что занимали два жандарма, другие приготовления велись с противоположной стороны, на женском дворе.
Внезапно, подобно каменной статуе, отделившейся от стены, появился человек. Его сопровождали две собаки. Напевая вполголоса «Дело пойдет» — очень модную в то время песенку, он провел связкой ключей, которую нес в руке, по пяти прутьям решетки, закрывающим окно королевы.
Королева сначала вздрогнула; но, догадавшись, что это сигнал, сразу же тихонько открыла окно и принялась за работу более опытной рукой, чем можно было бы подумать, ибо не раз в слесарной мастерской, где ее царственный супруг любил когда-то проводить часть дня, она прикасалась своими изящными пальцами к инструментам, подобным тому, от которого зависели сейчас все ее шансы на спасение. Как только человек со связкой ключей услышал, что окно королевы открылось, он постучал в окно жандармов.
— А-а! — узнал Жильбер, глядя сквозь стекло. — Это гражданин Мардош.
— Он самый, — подтвердил тюремщик. — Ну как? Кажется, мы хорошо несем службу?
— Как обычно, гражданин ключник. Вы, кажется, не часто находите у нас погрешности.
— Да, — согласился Мардош, — но дело в том, что сегодня ночью бдительность нужнее, чем когда-либо.
— Ну да? — удивился подошедший Дюшен.
— Конечно.
— А что произошло?
— Откройте окно, я расскажу вам.
— Открывай, — скомандовал Дюшен.
Жильбер открыл окно и обменялся рукопожатием с ключником, который успел уже стать приятелем обоих жандармов.
— Так в чем же дело, гражданин Мардош? — повторил Жильбер.
— Заседание Конвента было малость жарким. Вы читали?
— Нет. Что же там произошло?
— Сначала гражданин Эбер сообщил кое-что неизвестное.
— Что именно?
— А то, что заговорщики, которых считали мертвыми, живы, и даже очень живы.
— Ах да, — вставил Жильбер, — Делессар и Тьерри, я слышал об этом; негодяи сейчас в Англии.
— А шевалье де Мезон-Руж? — произнес ключник так Э'Домко, чтобы королева его услышала.
— Как! Этот тоже в Англии?
— Вовсе нет, он во Франции, — так же громко продолжал Мардош.
— Он что, вернулся?
— Он и не уезжал.
— Ну и дерзкий человек! — заметил Дюшен.
— Такой уж он есть.
— Тогда, наверное, его попытаются арестовать?
— Конечно, попытаются; но, кажется, что это совсем непросто.
В этот момент пилка в руках королевы так сильно заскрежетала о железо, что ключник испугался, как бы охранники не услышали это, несмотря на все его усилия заглушить эти звуки.
Он наступил каблуком на лапу одной из своих собак, которая взвыла от боли.
— Ах, бедный пес! — не сдержался Жильбер.
— Вот еще, — ответил ключник, — ему нужно было всего-навсего надеть сабо. Да замолчи ты, Жирондист, замолчи!
— Твоего пса зовут Жирондист, гражданин Мардош?
— Да, такое вот имя я ему дал.
— Однако ты говорил… — перебил Дюшен (будучи сам пленником, он питал к новостям такой же интерес, как и арестанты), — ты говорил…
— Ах да, я говорил, что тогда гражданин Эбер — вот это патриот!.. — что гражданин Эбер внес предложение перевести Австриячку обратно в Тампль.
— Почему это?
— Черт возьми! Потому что, как он утверждает, ее перевели из Тампля только для того, чтобы удалить от общественного надзора Коммуны.
— А еще и затем, чтобы оградить ее от этого проклятого Мезон-Ружа, — заявил Жильбер. — Мне кажется, что подземный ход все-таки существует.
— То же самое ему заявил и гражданин Сантер. На это Эбер ответил, что, раз мы теперь предупреждены, опасности больше нет и что в Тампле Марию Антуанетту можно было бы охранять с половиной предосторожностей, требующихся здесь; да ведь Тампль и вправду куда прочнее Консьержери.
— Честное слово, — заявил Жильбер, — что касается меня, то я хотел бы, чтобы ее снова отправили в Тампль.
— Ясно, тебе надоело ее охранять.
— Нет, но эта охрана меня печалит.
Мезон-Руж громко закашлялся: чем глубже пилка вонзалась в железный прут, тем больше шума она производила.
— Так что же решили? — спросил Дюшен, подождав, пока у ключника пройдет приступ кашля.
— Решили, что она останется здесь, но суд над ней состоится незамедлительно.
— Бедная женщина! — произнес Жильбер.
Дюшен, чей слух оказался более тонким, чем у его сослуживца, или внимание было не так занято рассказом Мардоша, наклонился, прислушиваясь к происходящему в другом отделении камеры.
Ключник заметил это движение.
— Так что, понимаешь, гражданин Дюшен, — живо указал он, — попытки заговорщиков, если они узнают, что времени на осуществление задуманного у них нет, станут совсем отчаянными. В тюрьме удвоят охрану, потому что речь идет не больше и не меньше как о вооруженном вторжении в Консьержери; заговорщики убили бы всех, чтобы проникнуть к королеве, то есть я хочу сказать к вдове Капет.
— Да полно тебе! Как же они войдут сюда, твои заговорщики?
— Переодевшись в патриотов, они притворятся, что хотят повторить события второго сентября, подлецы! Потом двери будут открыты — и прощай!
На мгновение воцарилась тишина, вызванная изумлением жандармов.
Ключник с радостью, смешанной со страхом, услышал, что пилка продолжает работать. Пробило девять часов.
В это время кто-то постучал в дверь из канцелярии, но жандармы, поглощенные беседой, не ответили на стук.
— Что ж, будем смотреть в оба, будем смотреть в оба, — сказал Жильбер.
— И если понадобится, умрем на своем посту настоящими республиканцами, — добавил Дюшен.
«Она должна скоро закончить», — подумал про себя ключник, вытирая вспотевший лоб.
— И ты со своей стороны тоже будь бдителен, я так считаю, — заметил Жильбер, — потому что тебя они пощадят не больше, чем нас, если произойдет что-нибудь вроде .того, о чем ты говорил.
— Я тоже так думаю, — согласился ключник. — Я все ночи провожу в обходах и устал до изнеможения. Вы-то, по крайней мере, сменяете друг друга и можете спать хотя бы через ночь.
В это время в дверь из канцелярии опять постучали. Мардош вздрогнул: любое событие, как бы незначительно оно ни было, могло помешать осуществлению его плана.
— Что там такое? — как бы невзначай поинтересовался он.
— Ничего особенного, — ответил Жильбер, — регистратор военного министерства уходит и предупреждает меня об этом.
— Очень хорошо, — сказал ключник. Регистратор продолжал упорно стучать в дверь.
— Ладно, ладно, — крикнул Жильбер, не отходя от окна. — До свидания! Прощайте!
— Кажется, он что-то тебе говорит, — сказал Дюшен, поворачиваясь к двери. — Ответь же ему…
Тут послышался голос регистратора:
— Подойди на минутку, гражданин жандарм, мне надо с тобой поговорить. Этот голос, хотя волнение и изменило его, заставил ключника насторожиться: ему показалось, что он его узнал.
— Так что тебе нужно, гражданин Дюран? — спросил Жильбер.
— Мне надо тебе кое-то сказать.
— Ладно, скажешь завтра.
— Нет, сегодня; я должен поговорить с тобой сейчас, — продолжал тот же голос.
«О! — прошептал ключник. — Что же должно произойти? Это голос Диксмера».
Зловещий и вибрирующий голос, казалось, заимствовал что-то мрачное из отдаленного эха, рождающегося в темном коридоре.
Дюшен повернулся.
— Хорошо, — сказал Жильбер, — раз уж он непременно хочет, пойду.
И он направился к двери.
Воспользовавшись тем, что внимание обоих жандармов отвлечено неожиданным обстоятельством, ключник подбежал к окну королевы.
— Готово? — спросил он.
— Я перепилила уже больше половины, — ответила королева.
— Боже мой, Боже мой! — прошептал он.
— Эй, гражданин Мардош, — сказал Дюшен, — куда ты девался?
— Я здесь! — воскликнул ключник, быстро возвращаясь к окну, у которого стоял раньше.
В тот момент, когда он перебегал, в камере раздался ужасный крик, потом проклятие, потом звук сабли, выхваченной из металлических ножен.
— Ах, злодей! Ах, разбойник! — кричал Жильбер. Из коридора доносился шум драки.
В это время распахнулась дверь и в ее проеме ключник увидел две борющиеся фигуры, а мимо них какая-то женщина, оттолкнув Дюшена, бросилась в комнату королевы.
Дюшен, не обращая на нее никакого внимания, ринулся на помощь своему товарищу.
Ключник бросился к другому окну и увидел женщину, стоявшую на коленях перед королевой; она просила, она умоляла узницу поменяться с ней одеждой.
Он нагнулся к стеклу, пылающим взором стараясь вглядеться в эту женщину и боясь, что уже узнал ее. Внезапно у него вырвался скорбный крик:
— Женевьева! Женевьева!
Королева, подавленная, уронила пилку. Еще одна неудавшаяся попытка! Ключник схватился обеими руками за надпиленный прут и сверхчеловеческим усилием стал трясти его.
Но стальные зубы пилки вгрызлись недостаточно глубоко — прут устоял.