— О! — воскликнул Морис, у которого в жилах начинала бурлить кровь от нестерпимой боли — следствия сознания своей вины. — О, ты зашел слишком далеко, друг мой!
— Я зайду еще дальше, потому что предупреждаю: если ты сделаешься аристократом…
— Донесешь на меня?
— Тьфу ты! Нет, запру в подвале и велю искать тебя с барабанным боем как затерявшуюся вещь. Потом объявлю, что аристократы, зная, какую участь ты им готовишь, заточили тебя, мучили, морили голодом; так что, когда тебя отыщут, как судью де Бомона, господина де Латюда и других, рыночные торговки и старьевщики из секции Виктор публично увенчают тебя цветами. Так что поспеши вновь стать Аристидом, иначе твоя судьба ясна.
— Лорен, Лорен, я чувствую, что ты прав, но меня что-то тащит за собой, я качусь под откос. Ты сердишься на меня за то, что я подчиняюсь руке судьбы?
— Я не сержусь, а браню тебя. Вспомни о сценах, которые Пилад устраивал Оресту почти ежедневно — сценах, убедительно доказывающих, что дружба — всего лишь парадокс; эти образцовые друзья спорили с утра до вечера.
— Оставь меня, Лорен, так будет лучше.
— Никогда!
— В таком случае, позволь мне любить, сходить с ума как мне угодно, а может, даже стать преступником, поскольку, если мы еще с ней встретимся, я чувствую, что убью ее.
— Или упадешь перед ней на колени. Ах, Морис! Морис, влюбленный в аристократку, — никогда бы не поверил! Ты ведешь себя как бедный Ослен с маркизой де Шарни.
— Прекрати, Лорен, умоляю тебя!
— Я вылечу тебя, Морис, черт меня побери. Я не хочу, чтобы ты выиграл в лотерею святой гильотины, как говорит бакалейщик с улицы Менял. Берегись, Морис, ты выведешь меня из терпения, сделаешь из меня кровопийцу. Морис, я чувствую необходимость поджечь остров Сен-Луи. Дайте мне факел, дайте горящую головню!
Нет, право, я напрасно плачу,
Что нету факела пожарче у меня:
В тебе самом, Морис, достаточно огня,
Чтоб душу сжечь твою и город весь в придачу.
Морис невольно улыбнулся:
— Ты забываешь, мы условились говорить только прозой.
— Но ведь и ты своим безумством доводишь меня до отчаяния, — сказал Лорен, — но ведь и… Морис, давай запьем, станем пьяницами или будем выступать на собраниях с предложениями, начнем изучать политическую экономию. Но, ради Юпитера, не будем влюбляться. Давай любить только Свободу.
— Или Разум.
— Ах да, богиня передает тебе наилучшие пожелания и находит, что ты очаровательный смертный.
— И ты не ревнуешь?
— Морис, чтобы спасти друга, я чувствую себя способным на любые жертвы.
— Спасибо, мой бедный Лорен, я ценю твою преданность. Но самый лучший способ утешить меня, видишь ли, это дать мне возможность упиться своей печалью. Прощай, Лорен; сходи к Артемизе.
— А ты куда пойдешь?
— Вернусь к себе.
И Морис сделал несколько шагов в сторону моста.
— Разве ты теперь живешь в районе Старой улицы Сен-Жак?
— Нет, но мне хочется пройти через этот район.
— Чтобы еще раз посмотреть на то место, где жила твоя бесчеловечная?
— Чтобы посмотреть, не вернулась ли она туда, где — она это знает — я жду ее. О Женевьева, Женевьева! Я никогда не думал, что ты способна на такое предательство!
— Морис, один тиран, который слыл прекрасным знатоком прекрасного пола — он умер оттого, что сильно любил, — говорил:
Ах, женщина свой век изменчивостью мерит;
Безумен тот, кто ей поверит!note 11
Морис вздохнул, и друзья направились к Старой улице Сен-Жак.
По мере того как они приближались к ней, все отчетливее слышался сильный шум; друзья видели растущее зарево, слышали патриотические песни, которые днем, под солнцем, в боевой обстановке, казались героическими гимнами, но ночью, при свете пожара, приняли мрачный оттенок опьянения каннибалов.
— О, Боже мой! Боже мой! — произнес Морис, забывая о том, что Бог упразднен.
Он продолжал идти; его лоб покрылся потом. Лорен посмотрел на идущего Мориса и прошептал сквозь зубы:
Когда любовь захватит нас,
Тогда прощай благоразумье!note 12
Казалось, весь Париж отправился к театру описанных нами событий. Морис должен был пройти сквозь строй гренадеров и ряды представителей различных секций, потом сквозь тесные толпы той всегда яростной, всегда возбужденной черни, что в ту эпоху, вопя, носилась от зрелища к зрелищу.
Приближаясь к цели, Морис, который шел в страшном нетерпении, все больше ускорял шаг. Лорен едва успевал за ним, но он слишком любил друга, чтобы оставить его одного в такой момент.
Почти все было кончено: огонь из сарая, куда один из гвардейцев швырнул горящий факел, перекинулся на деревянные мастерские, построенные с большими просветами для циркуляции воздуха; горел готовый товар; начал гореть и сам дом.
— О! Боже мой! — воскликнул Морис. — А если она вернулась и ждала меня в какой-нибудь из комнат, окруженная пламенем, ждала меня, звала меня…
И, полуобезумевший от горя, Морис, предпочитая скорее верить в безрассудство той, кого он любил, чем в ее предательство, очертя голову бросился в дверь павильона, еле видневшуюся среди клубов дыма.
Лорен по-прежнему шел за ним; он пошел бы за ним и в ад.
Крыша пылала; огонь начинал охватывать лестницу.
Морис, задыхаясь, прошел по второму этажу, по гостиной, по комнатам Женевьевы, шевалье де Мезон-Ружа, по коридорам. Прерывающимся голосом он звал:
— Женевьева! Женевьева! Но никто не отзывался.
Вернувшись в первую комнату, друзья увидели, что пламя уже охватывает дверь. Не слушая криков Лорена, который указывал ему на окно, Морис прошел сквозь пламя.
Потом через двор, заваленный разбитой мебелью, он побежал в дом, проник в столовую, прошел через гостиную Диксмера, кабинет химика Морана. Везде было полно дыма, каких-то обломков, битого стекла. Огонь уже достиг этой части дома и стал ее пожирать.
Так же как и в павильоне, Морис обошел всё; он не пропустил ни одной комнаты, ни одного коридора. Он даже спустился в подвалы: вдруг Женевьева, спасаясь от пожара, укрылась там.
Никого!
— Черт возьми! — не вытерпел Лорен. — Ты же видишь, здесь никто не выдержал бы, кроме саламандр, но ведь мы ищем не это сказочное животное. Пойдем, спросим у тех, кто здесь был. Может, кто-нибудь видел ее.
Увести Мориса из дома удалось буквально силой, надежда удерживала его одной из своих тончайших нитей.
Они начали поиски: обошли всю округу, расспрашивали встречных женщин, обшаривали все проходы, но все оказалось безрезультатно. Был час ночи. Морис, несмотря на свое атлетическое сложение, чуть не валился от усталости. Наконец он отказался от своих поисков, от беготни, от постоянных стычек с толпой.
Лорен остановил проезжавший фиакр.
— Дорогой мой, — сказал он Морису, — мы сделали все, что в человеческих силах, чтобы найти Женевьеву. Мы совсем измотаны, мы обгорели, мы чуть не поссорились из-за нее. Как бы требователен ни был Купидон, он не может потребовать большего от того, кто влюблен, а тем более от того, кто не влюблен. Давай сядем в фиакр и отправимся по домам.
Морис молча повиновался. До его дома они доехали не обменявшись ни единым словом.
В тот момент, когда Морис выходил из экипажа, они услышали, что в его квартире закрылось окно.
— Вот хорошо, — сказал Лорен, — тебя ждут, мне будет спокойнее. А теперь стучи.
Морис постучал, дверь открылась.
— Спокойной ночи, — пожелал ему Лорен. — Утром я зайду за тобой.
— Спокойной ночи, — машинально ответил Морис.
И за ним закрылась дверь.
На первых ступенях лестницы он увидел своего служителя.
— О гражданин Ленде! — воскликнул тот. — Сколько же волнений вы нам доставили!
Слово нам поразило Мориса.
— Вам? — переспросил он.
— Да, мне и той дамочке, что ожидает вас.
— Дамочке! — повторил Морис, считая, что сейчас совсем не время отзываться на воспоминания, связанные с кем-нибудь из прежних подруг. — Хорошо, что ты сказал мне об этом, я переночую у Лорена.
— О, это невозможно. Она стояла у окна, видела, как вы вышли из фиакра, и воскликнула: «Вот он!»
— Ну и что? Какое мне дело до того, что она меня знает? У меня сейчас нет настроения предаваться любви. Поднимись и скажи этой женщине, что она ошиблась.
Служитель хотел было идти, но остановился.
— Э, гражданин, — сказал он, — вы не правы. Дамочка и так очень грустна, а мой ответ приведет ее в полное отчаяние.
— Но скажи хотя бы, как она выглядит? — спросил Морис.
— Гражданин, я не видел ее лица, она закутана в накидку и плачет. Вот и все, что я знаю.
— Она плачет! — воскликнул Морис.
— Да, но очень тихо, сдерживая рыдания.
— Она плачет, — повторил Морис. — Выходит, на свете есть кто-то, кто настолько любит меня, чтобы до такой степени беспокоиться из-за моего отсутствия?
И он вслед за служителем медленно поднялся наверх.
— Вот и он, гражданка, вот и он! — закричал слуга, стремительно входя в комнату.
Морис вошел за ним.
В углу гостиной он увидел трепещущее существо, прятавшее лицо в подушки, — женщину, которую можно было бы счесть мертвой, если бы не конвульсивные вздохи, сотрясавшие ее тело.
Знаком он приказал служителю удалиться.
Тот повиновался и закрыл за собой дверь.
Морис подбежал к молодой женщине; она подняла голову.
— Женевьева! — воскликнул молодой человек. — Женевьева, вы у меня! Боже мой, я, наверное, сошел с ума?
— Нет, друг мой, вы в своем уме, — ответила молодая женщина. — Я обещала быть вашей, если вы спасете шевалье де Мезон-Ружа. Вы его спасли, и я здесь! Я ждала вас.
Морис неверно понял смысл этих слов; отступив на шаг, он с грустью посмотрел на молодую женщину.
— Женевьева! — тихо произнес он, — так значит, вы не любите меня? Взгляд Женевьевы затуманился слезами. Она отвернулась и, прислонившись к спинке софы, разразилась рыданиями.
— Увы! — сказал Морис. — Вы и сами видите, что больше не любите меня. И не только не любите, Женевьева, но и испытываете ко мне что-то вроде ненависти, раз вы так отчаиваетесь.
Морис вложил в эти последние слова столько исступления и горя, что Женевьева поднялась и взяла его за руку.
— Боже мой, — сказала она, — тот, кого считаешь самым лучшим, всегда остается эгоистом!
— Эгоистом? Женевьева, что вы хотите сказать?
— Разве вы не понимаете, как я страдаю? Мой муж бежал, мой брат изгнан, мой дом сгорел, и все это за одну ночь, а потом еще эта ужасная сцена между вами и шевалье!
Морис слушал ее с восхищением: даже при самой безумной страсти нельзя было не понять, что сцепление таких волнений способно было вызвать в Женевьеве подобную скорбь.
— Вы пришли, вы здесь, вы со мной, вы не покинете меня больше! Женевьева вздрогнула.
— А куда же мне было идти? — с горечью ответила она. — Разве у меня было другое убежище, другой приют, другой защитник, кроме того, кто назначил мне плату за защиту? О! Вне себя, обезумев, я шла через Новый мост, Морис, и, проходя по нему, остановилась, глядя на темную воду, шумевшую под его арками. Она притягивала меня, околдовывала меня. «Там, — говорила я себе, — там твой приют, бедная женщина. Там отдых, которого ничто не нарушит, там забвение».
— Женевьева, Женевьева! — воскликнул Морис. — Как вы только могли сказать это?.. Стало быть, вы меня не любите?
— Я сказала, — тихо ответила Женевьева, — я сказала, что приду, и пришла.
Морис вздохнул и опустился к ее ногам.
— Женевьева, — прошептал он, — не плачьте. Женевьева, успокойтесь, забудьте обо всех своих несчастьях, ведь вы любите меня. Женевьева, именем Неба скажите мне, что вовсе не сила моих угроз привела вас сюда. Скажите, что, если бы вы даже не виделись со мной сегодня вечером, то, оказавшись одинокой, покинутой, бесприютной, вы пришли бы сюда, и примите мою клятву — освободить вас от той, другой клятвы, что я заставил вас дать.
Женевьева посмотрела на молодого человека взглядом, полным невыразимой признательности.
— Как вы великодушны! — воскликнула она. — О Господь мой, благодарю тебя за его великодушие!
— Послушайте, Женевьева, — сказал Морис. — Бога изгоняют сейчас из его храмов, но не могут изгнать из наших сердец, куда он вдохнул любовь; Бог сотворил этот вечер, кажущийся мрачным, но искрящимся радостью и счастьем. Бог привел вас ко мне, Женевьева. Он передал вас в мои руки, он говорит с вами моим дыханием. Этим Бог хочет наконец воздать нам за все перенесенные нами страдания, за всю добродетель, что мы проявили в борьбе с этой любовью, казавшейся незаконной, как будто чувство, так долго остававшееся чистым и таким глубоким, могло быть преступлением. Не плачьте же больше, Женевьева! Дайте мне вашу руку. Хотите чувствовать себя здесь словно у брата, который с почтением будет целовать край вашего платья и с молитвенно сложенными руками удалится из этой комнаты, даже не оглянувшись? Да? Скажите только слово, подайте только знак, и вы увидите, как я уйду, и вы останетесь одна, свободная и в безопасности, как девственница в храме. Или, напротив, обожаемая моя Женевьева, может быть, вы захотите вспомнить, как я любил вас и едва не умер от этого; как ради этой любви — в вашей власти сделать ее роковой или счастливой — я предал своих соратников и стал противен и ненавистен самому себе. Может быть, вы захотите подумать о всем том счастье, что готовит нам будущее; о силе и энергии, которая есть у нашей молодости и любви для того, чтобы защитить это зарождающееся счастье от всего, что может ему повредить! О Женевьева, ты ведь ангел доброты, скажи мне, хочешь ли ты сделать человека таким счастливым, чтобы он не сожалел больше о жизни и не желал вечного блаженства? Итак, вместо того чтобы оттолкнуть меня, улыбнись мне, моя Женевьева, позволь мне прижать твою руку к моему сердцу, склонись к тому, кто стремится к тебе со всей силой своего чувства, своими чаяниями, всей душой своей. Женевьева, любовь моя, жизнь моя, Женевьева, не бери назад своей клятвы!
Сердце молодой женщины переполнилось от этих нежных слов: томление любви, усталость от перенесенных страданий исчерпали ее силы. В ее глазах больше не было слез, но рыдания еще вырывались из ее волновавшейся груди.
Морис понял, что у нее нет больше сил сопротивляться, и обнял ее. Она уронила голову ему на плечо, и ее длинные распущенные волосы касались пылающих щек ее возлюбленного.
В то же время Морис почувствовал, как содрогнулась ее грудь, подобно волнам после бури.
— Ты плачешь, Женевьева, — с глубокой грустью сказал он. — О, успокойся! Я никогда не стану навязывать своей любви горю, отвергающему ее; никогда мои губы не будут осквернены поцелуем, отравленным хотя бы одной слезой сожаления.
И он разомкнул живое кольцо своих рук, отстранил лицо от лица Женевьевы и медленно отвернулся.
Но тотчас же, что так естественно для женщины, которая защищается и в то же время сгорает от желания, Женевьева кинулась на шею Морису, обвив ее своими дрожащими руками, с силой прижавшись холодной и влажной от слез щекой к горячей щеке молодого человека.
— О! — прошептала она. — Не покидай меня, Морис. На всем свете у меня нет никого, кроме тебя!
VII. НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ
Веселые солнечные лучи, проникнув сквозь зеленые жалюзи, золотили листья трех больших розовых кустов, что росли в деревянных ящиках на окне Мориса.
Эти цветы, тем более приятные для глаз, что сезон их уже подходил к концу, наполняли ароматом маленькую, сияющую чистотой столовую с плиточным полом, где за накрытый изящно, но без чрезмерного изобилия стол только что сели Женевьева и Морис.
На столе было все необходимое, поэтому дверь комнаты была закрыта. Само собой разумеется, они сказали:
— Мы обслужим себя сами.
Слышно было, как Агесилай что-то двигает в соседней комнате, суетясь, как хлопотун у Федра.
Тепло и красота последних солнечных дней врывались в комнату через полуоткрытые планки жалюзи, и листья кустов роз, ласкаемые солнцем, сверкали золотом и изумрудами.
Женевьева уронила на тарелку золотистый плод, который держала в руках, и, задумавшись, улыбалась одними лишь губами, тогда как ее большие глаза выражали меланхолическое томление. Она сидела молча, неподвижно, словно в оцепенении, хотя и была счастлива под солнцем любви, как цветы под лучами небесного светила.
Но вот ее взгляд отыскал глаза Мориса: он смотрел на нее не отрываясь и мечтал.
Тогда она положила руку — такую нежную, такую белую — на плечо молодого человека, вздрогнувшего от этого прикосновения. Потом она склонила голову ему на плечо с тем доверием и той непринужденностью, что порой значат больше, чем слова любви.
Женевьева смотрела на Мориса, не говоря ни слова и краснея потому, что смотрит.
Морису нужно было лишь слегка наклонить голову, чтобы прикоснуться губами к полуоткрытым губам своей возлюбленной.
Он наклонил голову. Женевьева побледнела, и ее глаза закрылись, как лепестки цветка, скрывающего свою чашечку от лучей света.
Так пребывали они в полузабытьи непривычного счастья, как вдруг резкий звонок заставил их вздрогнуть.
Они отстранились друг от друга. Вошел служитель и с таинственным видом прикрыл дверь.
— Это гражданин Лорен, — сообщил он.
— Ах, этот милый Лорен! — воскликнул Морис. — Сейчас я его выпровожу. Извините, Женевьева.
Женевьева остановила его.
— Выпроводить вашего друга, Морис! — сказала она. — Друга, что вас утешал и поддерживал, что вам помогал? Нет, я не хочу гнать такого друга ни из вашего дома, ни из вашего сердца. Пусть он войдет, Морис, пусть войдет.
— Как, вы позволяете?.. — произнес Морис.
— Я этого хочу, — сказала Женевьева.
— О! Значит, вы находите, что я недостаточно люблю вас, — воскликнул Морис, восхищенный такой деликатностью, — вам хочется, чтобы вас боготворили?
Женевьева склонила свое покрасневшее лицо к молодому человеку. Морис открыл дверь. Вошел Лорен, сверкающий, как ясный день, в своем костюме полумюскадена. Заметив Женевьеву, он не скрыл удивления, тут же сменившегося почтительным поклоном.
— Входи, Лорен, входи, — промолвил Морис, — и посмотри на эту даму. Ты низвергнут с трона, Лорен: теперь появился кто-то, кого я предпочитаю тебе. Я отдал бы за тебя жизнь; но ради нее — это для тебя не новость, Лорен, — я пожертвовал честью.
— Сударыня, — сказал Лорен серьезно, что свидетельствовало о его глубоком волнении, — я постараюсь любить Мориса сильнее, чем вы, чтобы он совсем не перестал любить меня.
— Садитесь, сударь, — улыбнулась ему Женевьева.
— Да, садись, — добавил Морис. Теперь, когда в правой руке его была рука друга, а в левой — рука возлюбленной, его сердце наполнилось тем счастьем, к какому только может стремиться человек на земле.
— Итак, ты больше не хочешь умирать? Ты больше не хочешь лишать себя жизни?
— Как это? — не поняла Женевьева.
— О Боже мой! — произнес Лорен. — До чего же непостоянное животное человек и до чего правы философы, презирая его легкомыслие! Вот один такой. Верите ли, сударыня, еще вчера вечером он хотел кинуться в воду, заявлял, что для него счастье в этом мире уже невозможно; и вот каким я его нахожу сегодня утром! Он весел, на устах улыбка, на лице блаженство, а его сердце вновь радостно бьется при виде хорошо накрытого стола. Правда, он не ест, но это еще не доказывает, что он стал несчастнее.
— Как? — спросила Женевьева. — Он хотел сделать то, о чем вы говорите?
— И еще много всякого. Я расскажу вам об этом немного позже. А сейчас я голоден. В этом виноват Морис: вчера вечером он заставил меня обегать весь квартал Сен-Жак. Так что позвольте мне нарушить целость вашего завтрака, — никто из вас к нему еще не притронулся.
— А ведь ты прав! — с детской радостью воскликнул Морис. — Давайте завтракать. Я ведь ничего не ел, да и вы, Женевьева.
Он проследил за Лореном, когда произнес это имя, но тот и бровью не повел.
— Ах, так, значит, ты угадал, кто она такая? — спросил его Морис.
— Черт возьми! — ответил Лорен, отрезая большой кусок бело-розовой ветчины.
— Я тоже голодна, — сказала Женевьева, протягивая свою тарелку.
— Лорен, — сказал Морис, — вчера вечером я был болен.
— Ты был больше чем болен, ты был просто безумен.
— А сегодня утром, мне кажется, страдаешь ты.
— Почему?
— Потому что ты не сочинил еще стихов.
— Я только что об этом подумал, — ответил Лорен, — извольте:
Искусник Феб, меж граций сидя, Им дарит лиры сладкий звук; Но, по следам Венеры выйдя, Роняет лиру он из рук.
— Как всегда — катрен. Хорошо! — смеясь, отметил Морис.
— Да и нужно, чтобы ты им удовольствовался, потому что сейчас речь пойдет о менее веселых вещах.
— Что еще случилось? — с беспокойством спросил Морис.
— Случилось то, что следующим в Консьержери дежурю я.
— В Консьержери? — воскликнула Женевьева. — Возле королевы?
— Да, возле королевы, сударыня, думаю, что да…
Женевьева побледнела. Морис нахмурился и сделал знак Лорену.
Тот отрезал новый кусок ветчины, почти в два раза больше первого. Королева действительно была переведена в Консьержери, куда за нею последуем и мы.
VIII. КОНСЬЕРЖЕРИ
На углу моста Менял и Цветочной набережной возвышаются остатки старинного дворца Людовика Святого, который называли просто Дворцом, как Рим — просто Городом, и который продолжает сохранять это державное имя, хотя единственные короли, обитающие в нем, — это регистраторы, судьи и адвокаты.
Обширен и мрачен этот дом, заставляющий скорее бояться, нежели любить строгую богиню правосудия. Здесь на тесном пространстве можно увидеть все атрибуты и все прерогативы человеческой мести. Вот помещения, где обвиняемых стерегут; дальше — залы, где их судят; ниже — темницы, куда их запирают после приговора; у входа — небольшая площадка, где их клеймят раскаленным железом, обрекая на бесчестье; в ста пятидесяти шагах — другая, побольше, где их убивают, то есть Гревская площадь, где заканчивают набросок, сделанный во дворце.
У правосудия, как видим, все под рукой.
Вся эта группа зданий, сросшихся друг с другом, угрюмых, серых, с маленькими зарешеченными окнами, с зияющими сводами, похожими на пещеры с решетками, — все эти здания, тянущиеся вдоль набережной Люнет, и есть Консьержери.
В этой тюрьме есть темницы, которые вода Сены увлажняет свой черной тиной; есть таинственные отверстия — когда-то они были дорогой в реку для жертв, в чьем исчезновении кое-кто был заинтересован.
В 1793 году Консьержери, неустанная поставщица эшафота, была переполнена арестованными, которых за час превращали в приговоренных. Старая тюрьма Людовика Святого стала в те годы гостиницей смерти.
По ночам под сводами ее ворот раскачивался красный фонарь — зловещая вывеска этого места скорби.
Накануне того дня, когда Морис, Лорен и Женевьева вместе завтракали, глухой стук колес потряс мостовую набережной, стекла тюрьмы и затих перед стрельчатыми воротами. Жандармы ударили эфесами сабель в ворота — те распахнулись, и экипаж въехал во двор. Когда вновь закрылись ворота и проскрежетали запираемые замки, из кареты вышла женщина.
Открытая калитка тотчас поглотила ее. Три или четыре физиономии, высунувшиеся из полумрака на свет факелов, чтобы увидеть заключенную, через мгновение вновь исчезли во мраке. Послышалось несколько вульгарных смешков и несколько грубых слов, которыми любопытствующие обменялись на прощание. Голоса еще были слышны, но удаляющихся людей уже не было видно.
Женщина, доставленная таким образом, оставалась за первой низенькой дверью вместе с жандармами. Она понимала, что нужно было войти во вторую, и попыталась сделать это, но не учла, что требовалось одновременно согнуть ноги в коленях и опустить голову, потому что снизу поднималась ступенька, а вверху проходила балка. И узница, несомненно еще не привыкшая к тюремной архитектуре, хотя уже давно пребывала под арестом, забыла опустить голову и сильно ударилась о железную балку.
— Вам больно, гражданка? — спросил один из жандармов.
— Мне уже больше ничто не причиняет боль, — спокойно ответила она.
И без единой жалобы она прошла дальше, хотя над бровью у нее виден был почти кровоточащий след от удара.
Далее находилось кресло смотрителя, более почтенное в глазах заключенных, чем королевский трон в глазах придворных, ведь тюремный смотритель — это раздатчик милостей, а для узника важна каждая из них, ведь часто малейшая благосклонность превращает мрачное небо заключенного в лучезарный свод.
Смотритель Ришар восседал в кресле; убежденный в своей значимости, он не покинул его даже при скрежете решеток и шуме экипажа, возвещавших о новом постояльце. Он взял щепотку табаку, посмотрел на узницу, открыл толстенную книгу регистрации и стал выбирать перо в маленькой деревянной чернильнице, где чернила, на краях превратившиеся в камень, еще хранили в глубине немного тинистой влаги, — так в кратере вулкана всегда остается немного расплавленной лавы.
— Гражданин смотритель, — сказал старший конвойной группы, — занеси-ка привезенную в книгу, да поживее: нас ждут не дождутся в Коммуне.
— О, это мы мигом, — ответил смотритель, добавляя в чернильницу несколько капель вина, оставшихся на дне стакана. — Слава Богу, рука набита! Твои имя и фамилия, гражданка?
И, обмакнув перо в эти самодельные чернила, он приготовился записать в нижней части листа, заполненного уже на семь восьмых, сведения о прибывшей. Стоявшая позади его кресла гражданка Ришар доброжелательно и с каким-то почтительным удивлением изучала женщину, которую расспрашивал муж, — на вид такую грустную, но одновременно такую благородную и гордую.
— Мария Антуанетта Жанна Жозефина Лотарингская, — ответила узница, — эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции.
— Королева Франции? — удивленно повторил смотритель, приподнявшись и опираясь руками о кресло.
— Королева Франции, — повторила узница тем же тоном.
— Иначе говоря, вдова Капет, — заметил начальник конвоя.
— Под каким из этих двух имен мне записать ее? — спросил смотритель.
— Под каким хочешь, только побыстрее, — ответил тот. Смотритель вновь опустился в кресло и, слегка дрожа, записал в своей книге имя, фамилию и титул, названные узницей. Эта запись, отливающая красноватым цветом чернил, сохранилась по сей день, хотя крысы революционной смотрительской изгрызли на листе самое ценное место.
Жена Ришара по-прежнему стояла за креслом мужа, сложив руки в порыве религиозного сострадания.
— Ваш возраст?
— Тридцать семь лет и девять месяцев, — ответила королева.
Ришар привычно занес все данные, описал приметы, добавил обычные формулировки и примечания.
— Все, дело сделано, — произнес он.
— Куда ее отведем? — спросил старший конвойной группы.
Ришар опять взял щепотку табака и посмотрел на жену.
— Ну вот! — заволновалась та. — Нас ведь не предупредили, и мы совсем не знали…
— Поищи! — сказал конвоир.
— Есть совещательная комната судей, — продолжала жена.
— Гм! Но она очень большая, — пробормотал Ришар.
— Тем лучше! Если она большая, то в ней легче разместить охрану.
— Иди туда, — сказал Ришар. — Только она нежилая, в ней нет даже кровати.
— Да, действительно. Об этом я не подумала.
— Чего там! — заметил один из жандармов. — Завтра туда поставят кровать, а до завтра совсем недолго осталось.
— Впрочем, гражданка может провести ночь и в нашей комнате, не так ли, муженек? — сказала жена Ришара.
— А как же мы? — спросил смотритель.
— А мы не будем ложиться. Как сказал гражданин жандарм, ночь скоро кончится.
— Хорошо, — решил Ришар, — отведите гражданку в мою комнату.
— Тем временем вы приготовите нам расписку, не так ли?
— Когда вернетесь, она будет готова.
Жена Ришара взяла стоявшую на столе свечу и пошла первой.
Мария Антуанетта, не проронив ни слова, последовала за ней, как всегда бледная и спокойная. Двое тюремщиков, которым жена смотрителя сделала знак, замыкали шествие. Королеве показали кровать, и хозяйка поспешила застелить ее чистым бельем. Тюремщики стали снаружи у дверей, дверь заперли на два оборота, и Мария Антуанетта осталась одна.
Никто не знает, как она провела эту ночь, потому что она осталась наедине с Богом.
Лишь на следующий день королеву перевели в совещательную комнату судей. Это продолговатое четырехугольное помещение с небольшой дверью, выходившей в один из коридоров Консьержери, разделили во всю длину перегородкой, не доходившей до потолка.
Одно из этих отделений стало комнатой охранников.
Другое — комнатой королевы.
Окно с решеткой из толстых прутьев освещало каждую из двух келий.
Ширма, заменявшая дверь, отделяла королеву от ее стражников, закрывая проем в середине перегородки.
Все пространство помещения было вымощено кирпичами, поставленными торцом. Стены были когда-то отделаны рамками из золоченого дерева, но сейчас с них свисали обрывки бумажных обоев, украшенных королевскими лилиями.
Кровать напротив окна, а возле него стул — вот вся обстановка королевской темницы.
Войдя в нее, королева попросила, чтобы принесли ее книги и рукоделие. Ей принесли «Революции в Англии» — книгу, которую она начала читать еще в Тампле, «Путешествие молодого Анахарсиса» и ее вышивку.
Жандармы тоже устроились в другой половине. История сохранила их имена, как обычно и случается с незначительными людьми, кого судьба связывает с великими катастрофами и на ком отражаются отблески того света, что бросает молния, сокрушая либо королевские троны, либо самих королей. Их звали Дюшен и Жильбер.
Коммуна назначила этих двоих людей, потому что знала их как добрых патриотов.