В этой мрачной немой громаде чувствовалось что-то страшное, чудовищное; лишь один-единственный возглас через каждые четверть часа нарушал его безмолвие: «Стража, слушай!» И свет, прорывавшийся в потемках, исходил только от пушечных фитилей, которые держали наготове артиллеристы возле своих орудий.
LI. ФОРТ СВЯТОГО АНГЕЛА ЗАГОВОРИЛ
Проезжая по Народной площади, чтобы потом подняться на Пинчо, король увидел диковинное сборище, состоявшее из женщин и детей, плясавших вокруг костра, разложенного посреди площади; при виде короля они перестали плясать и начали изо всех сил кричать: «Да здравствует король Фердинанд!», «Да здравствует Пий Шестой!»
Король велел кучеру остановиться, спросил, что делают здесь эти славные люди и что за костер, у которого они греются.
Ему ответили, что костер сложен из дерева Свободы, посаженного полтора года тому назад консулами Римской республики.
Фердинанд был тронут такою привязанностью к почтенным устоям; он вынул из кармана горсть монет разного достоинства и бросил ее в толпу, воскликнув:
— Браво, друзья мои! Веселитесь!
Женщины и ребятишки кинулись собирать королевские карлино, дукаты и пиастры, и началась страшная свалка: женщины колотили детей, дети царапали женщин. В итоге получилось много крику, порядочно слез и мало вреда.
На площади Навона король опять увидел костер.
Он задал тот же вопрос и получил тот же ответ.
Король опустил руку в карман — теперь уже не в свой, а герцога д'Асколи, извлек такую же горсть монет и бросил ее в толпу, плясавшую вокруг костра.
На этот раз присутствовали не одни женщины и дети, были и мужчины; сильный пол решил, что имеет больше прав на деньги, чем пол слабый; тогда любовники и мужья побитых в схватке женщин вытащили из карманов ножи; один из плясунов был ранен и отнесен в больницу.
На площади Колонны произошло то же самое, но развязка на сей раз послужила к вящей славе общественной морали: в ту минуту, когда ножи готовы были вступить в игру, мимо проходил горожанин, закутанный в широкий плащ, в шляпе, надвинутой почти до глаз. На него залаяла собака, какой-то мальчишка крикнул: «Якобинец! Якобинец!» Крики мальчика и собачий лай привлекли внимание дерущихся, и они, не слушая возражений прохожего, маскировавшегося широким плащом и надвинутой на глаза шляпой, потащили его к костру, в котором он и погиб самым прискорбным образом под радостный вой простонародья.
Вдруг одного из поджигателей осенила блестящая мысль: ведь деревья Свободы, которые срубали и превращали в уголь и золу, выросли тут не сами собою, кто-то их посадил, и те куда более виноваты, чем несчастные деревья, что дали посадить себя, ведь они и не могли сами этого желать. Следовательно, надо хоть раз проявить справедливость и взяться не за деревья, а за тех, кто их сажал.
Но кто же это?
Как мы уже заметили, когда шла речь о Народной площади, сажали деревья два консула Римской республики, господа Маттеи из Вальмонтоне и Дзаккалоне из Пиперно.
Уже целый год население чтило и благословляло имена этих двух чиновников, истинных либералов, посвятивших народу свой ум, время и состояние. Но в дни реакции народ охотнее прощает тех, кто его притеснял, чем тех, кто служил ему, и обычно первые его заступники становятся его первыми жертвами. «Революции подобны Сатурну: они пожирают собственных детей», — сказал Верньо.
Человек, которого Дзаккалоне заставил отдать в школу сына, римского юношу, жаждавшего личной свободы, предложил выделить одно из деревьев Свободы, чтобы на нем повесить обоих консулов. Предложение было, разумеется, единогласно принято. Чтобы осуществить его, оставалось только выбрать дерево, превратить его в виселицу и схватить консулов.
Подумали о тополе с площади Ротонды, который еще не успели срубить, а так как оба чиновника жили как раз поблизости: один на улице Магдалины, другой на улице Пие ди Мармо, то соседство это сочли за чудесное совпадение.
Побежали прямо к их домам, но, к счастью, чиновники, по-видимому, хорошо представляли себе, какой благодарности можно ожидать от народа, освобождению которого они содействовали, и оба уехали из Рима.
Однако некий жестянщик, державший лавочку рядом с домом Маттеи и взявший у него взаймы двести экю, чтобы избежать банкротства, и некий зеленщик, к которому Дзаккалоне послал своего врача, чтобы вылечить жену этого торговца от злокачественной лихорадки, заявили, что у них имеются более или менее точные сведения о том, где скрываются виновные, и взялись их отыскать.
Предложение было принято с восторгом, а чтобы не терять время даром, толпа стала громить дома скрывавшихся и выбрасывать в окна их вещи.
Среди предметов обстановки в каждом из этих домов имелось по великолепной золоченой бронзовой люстре: одна из них изображала жертвоприношение Авраама, другая — Агарь и Измаила, заблудившихся в пустыне, причем на каждой люстре имелась надпись, свидетельствующая о том, что они происходят из одного и того же источника: «Консулам Римской республики от благодарных евреев!»
И действительно, эти двое консулов потребовали издания декрета, согласно которому евреи получили права наравне с прочими гражданами.
Это напомнило собравшимся о несчастных евреях, о которых никто не думал и, вероятно, не подумал бы, если бы они не совершили ошибки, выразив таким образом свою признательность.
Раздались вопли: «В гетто! В гетто!» — и толпа ринулась к еврейскому кварталу.
Когда был обнародован декрет, восстанавливающий евреев в правах гражданства, евреи поспешили убрать все преграды, отделявшие их от остальной части общества, и распространились по всему городу, где некоторые из них не преминули снять квартиры и открыть лавочки; но как только Шампионне уехал, они, чувствуя себя покинутыми и лишенными покровителя, вновь замкнулись в своих кварталах, где наспех восстановили ворота и заборы, но. теперь уже не затем, чтобы отделиться от света, а для того, чтобы оградиться от своих недругов.
Итак, толпа встретила тут не сознательное сопротивление, а лишь материальные преграды на своем пути.
Поэтому ей, всегда находчивой в таких случаях, пришла мысль бросать через ограду факелы, зажженные у ближайшего костра, вместо того чтобы выламывать ворота и крушить заборы гетто.
Факелы быстро следовали один за другим; затем изобретатели — они найдутся повсюду — стали окунать факелы в смолу и скипидар.
Вскоре гетто стало походить на город, подвергающийся бомбардированию: не прошло и получаса, как осаждающие с удовлетворением заметили во многих местах языки пламени — в пяти-шести домах начался пожар.
Час спустя все гетто полыхало.
Тогда ворота сами распахнулись, и его несчастные обитатели, застигнутые бедой во сне — полуголые мужчины, женщины, дети, — со страшными криками хлынули из ворот, подобно потоку, смывающему все плотины, и распространились или, вернее сказать, попытались распространиться по городу.
Этого-то простонародье и ждало; всякий, кому удалось, схватил по еврею и жестоко потешался над ним; страдальцев подвергали всем видам пыток, одних заставляли босиком, со свиньей в руках, ступать по рдеющим углям; других подвешивали, протянув веревку под мышками, меж двух подвешенных за задние лапы собак, которые, взбесившись от боли и злости, беспрерывно кусали их; одного оголили до пояса, привязали ему на спину кота и водили по городу, избивая лозами, как Христа, а так как удары приходились одновременно и по человеку, и по животному, оно зубами и когтями разрывало человеку тело; наконец, некоторых, более удачливых, просто-напросто топили, швыряя в Тибр.
Забавы эти продолжались не только всю ночь, но и следующие два дня и являли такое разнообразие, что король в конце концов спросил, кого же так мучают.
Ему ответили, что евреев, которые после декрета Республики имели неосторожность возомнить себя полноправными горожанами и поэтому стали сдавать жилье христианам, покупать недвижимость, вышли из гетто, обосновались в городе, начали торговать книгами, лечиться у католических врачей и хоронить своих покойников при свете факелов.
Фердинанду трудно было даже вообразить подобные гнусности, но в конце концов ему показали декрет Республики, восстанавливавший евреев в гражданских правах, и ему пришлось поверить. Тогда он спросил, кто же оказался настолько лишенным Божьей благодати, чтобы исхлопотать им такой декрет. Ему ответили, что об этом позаботились Маттеи и Дзаккалоне.
— Так вот кого следовало бы наказать, а вовсе не несчастных, которым они дали свободу! — воскликнул король со свойственным ему грубым здравым смыслом, сказывавшимся даже в его предрассудках.
Узнав, что меры на сей счет уже принимаются, виновных ищут и двое горожан взялись выследить их, король сказал:
— Отлично! Если они обнаружат бежавших, каждый из них получит по пятьсот дукатов, а консулы будут повешены.
Слухи о щедрости Фердинанда быстро распространились и подогрели рвение толпы: она задавалась вопросом, чем бы ублажить доброго короля в благодарность за то, что он так хорошо угадывает ее желания? Обсудили этот важный вопрос и решили, что, поскольку король обещает повесить консулов руками настоящего палача на настоящей виселице, пора срубить последнее дерево Свободы, которое берегли для этого дела, и наколоть из него дров, чтобы король имел удовольствие греться, пользуясь «революционным» топливом.
И ему привезли целый воз дров, за который он, не скупясь, заплатил тысячу дукатов.
Сама идея эта так пришлась ему по душе, что он отложил два крупных полена и послал их королеве со следующим письмом:
«Любезная супруга,
Вам уже известно, что я благополучно въехал в Рим, не встретив в пути ни малейшего препятствия: французы рассеялись как дым. Правда, остались еще пятьсот якобинцев в форте Святого Ангела, но ведут они себя так спокойно, что, думается мне, единственное их желание, чтобы о них забыли.
Макк отправляется завтра во главе двадцатипятитысячной армии, чтобы напасть на французов; по пути он соединится с корпусом Мишеру, и таким образом получится тридцать восемь — сорок тысяч солдат, а вступят они в бой не раньше, чем будут уверены, что разгромят неприятеля.
У нас тут беспрерывные празднества. Вы только вообразите: презренные якобинцы предоставили евреям полную свободу! Уже три дня, как народ охотится на них на римских улицах, совсем как я охочусь на ланей в лесу Персано или на кабанов в чащах Аспрони. Но мне обещают нечто еще получше: говорят, будто напали на след двух консулов так называемой Римской республики. Я обещал за голову каждого по пятьсот дукатов. Если их повесить, то, думается мне, это послужит для кое-кого хорошим уроком, и я собираюсь сделать сюрприз гарнизону форта Святого Ангела, пригласив его на казнь.
Посылаю Вам, чтобы зажечь в рождественскую ночь, два больших полена от дерева Свободы с площади Ротонды; погрейтесь как следует и Вы и дети и вспомните своего любящего супруга и отца.
Завтра я издам указ, чтобы призвать евреев к порядку, заставить их вернуться в гетто и подчинить разумной дисциплине. Я пошлю Вам копию этого указа, как только он будет обнародован.
Объявите в Неаполе о милостях, которыми дарит меня благосклонное Провидение; скажите нашему архиепископу Капече Дзурло, кого я сильно подозреваю в приверженности к якобинству, чтобы он отслужил «Те Deum»; это будет ему в наказание; распорядитесь относительно народных увеселений и скажите Ванни, чтобы он поскорее закончил дело проклятого Николино Караччоло.
Я буду сообщать Вам об успехах нашего славного генерала Макка по мере того, как сам буду о них узнавать.
Берегите себя и верьте в искреннюю и непреходящую дружбу Вашего ученика и супруга.
Фердинанд Б.
P.S. Передайте принцессам мой почтительный поклон. Хоть малость и нелепые, они все же августейшие дочери короля Людовика XV. Следовало бы поручить Ариоле вознаградить семерых корсиканцев, что состояли в их охране по поручению графа де Нарбонна, бывшего, если не ошибаюсь, одним из последних министров Вашей возлюбленной сестры Марии Антуанетты; их это порадует, а нас ни к чему не обяжет».
На другой день Фердинанд, как он и сообщил Каролине, издал указ, которым просто-напросто восстанавливал закон, отмененный так называемой Римской республикой.
Совесть историка не позволяет нам изменить в этом указе ни единого слога, к тому же в Риме он в силе и по сей день:
«Статья первая. Евреи, живущие в Риме или в Папской области, не имеют отныне права ни сдавать христианам квартиры, ни кормить их, ни держать у себя в услужении. Нарушение этой статьи карается на основе папских декретов.
Статья вторая. Евреи, жительствующие в Риме или в Папской области, должны в течение трех месяцев распродать все свое движимое и недвижимое имущество, в противном случае оно будет продано с торгов.
Статья третья. Евреи не имеют права селиться в Риме или в каком-либо другом городе Папской области, если у них нет на то особого разрешения правительства; в противном случае виновные будут водворены в соответствующие гетто.
Статья четвертая. Евреям запрещается проводить ночь вне своего гетто. Статья пятая. Евреям запрещается поддерживать дружеские отношения с кем-либо из христиан.
Статья шестая. Евреям запрещается торговать священными украшениями и какими бы то ни было книгами под угрозой штрафа в сто экю и заключения в тюрьму сроком на семь лет.
Статья седьмая. Всякий врач-католик, будучи призван евреем, обязан сначала обратить его в христианство; в случае отказа больного, врач должен оставить его, не оказав ему помощи. Врач, нарушивший это постановление, будет отвечать по всей строгости правил священной коллегии.
Статья восьмая и последняя. При погребении покойников евреям запрещается совершать какой-либо ритуал и пользоваться при этом факелами под страхом конфискации имущества.
Настоящее распоряжение сообщить во все гетто и объявить в синагогах».
На другой день после объявления этого указа и его расклейки на городских стенах генерал Макк простился с королем, оставив для охраны Рима пять тысяч солдат, и выехал через Народные ворота, чтобы, как и писал Фердинанд своей августейшей супруге, преследовать Шампионне и сражаться с ним, где бы он его ни настиг.
В то самое время, когда арьергард генерала выступал в поход, с другой стороны города, то есть через ворота Сан Джованни, в Рим въезжал кортеж, не лишенный своеобразия.
Четыре неаполитанских конных жандарма с бело-красными кокардами на киверах ехали впереди двух мужчин, связанных вместе за локти. На них были полотняные колпаки и балахоны неопределенного цвета, какие носят в лазаретах больные; они сидели на ослах без седел, и каждого осла вел простолюдин с толстой дубинкой в руке, который осыпал несчастных угрозами и ругательствами.
То были арестованные консулы Римской республики Маттеи и Дзаккалоне, а двое простолюдинов, которые вели ослов, были не кто иные, как жестянщик и зеленщик, обещавшие разыскать их.
Как видите, обещание они сдержали.
Несчастные беглецы надеялись, что найдут надежный приют в больнице, учрежденной Маттеи в Вальмонтоне, его родном городе, и скрылись там, а для большей безопасности оделись как полагается больным. Выдал консулов больничный служитель, обязанный своим местом Маттеи; их схватили и теперь везли в Рим, чтобы там судить.
Едва они прошли ворота Сан Джованни, как были узнаны, и толпа, инстинктивно стремящаяся разрушать то, что она возвела, и позорить то, что она прославляла, стала глумиться над ними, бросать в них грязь, камни, кричать: «На виселицу!», потом пыталась привести свои угрозы в исполнение, и неаполитанским жандармам пришлось в самых решительных выражениях разъяснить этому сборищу, что консулов ведут в Рим именно для того, чтобы повесить, что это произойдет завтра в присутствии короля Фердинанда, что их повесит палач на площади Замка Святого Ангела, то есть на обычном месте казней, и будет это сделано в посрамление французского гарнизона, засевшего в замке. После такого объяснения люди несколько успокоились и, не желая перечить королю Фердинанду, согласились подождать до завтра, но утешили себя тем, что всячески поносили консулов и продолжали кидать в них грязь и камни.
Арестованные, смирившись, ждали молчаливо, печально, но спокойно, не пытаясь ни ускорить, ни отсрочить смерть; они понимали, что для них все кончено: если они и ускользнули от львиных когтей народа, так только для того, чтобы попасть в когти королевского тигра.
Поэтому они склонили головы и ждали.
Случайно оказавшийся здесь рифмач — в часы торжеств и расправ такой всегда найдется — наспех сочинил четверостишие, которое тут же раздал окружающим, так что народ запел его на импровизированный, как и сами вирши, мотив:
Largo, о romano popolo! all'asinino ingresso.
Qual fecero non Cesare, non Scipione istesso.
Di questo democratico e augusto onore ё degno
Chi rese un di da console d'impi tiranni il regno 72.
Мы попробуем перевести это скромной прозой:
«Расступись, о римский народ! Пропусти ослиное шествие, какого не сподобились ни Цезарь, ни сам Сципион. Этой великой и демократичной чести достоин тот, кто однажды правил как консул царством нечестивых тиранов».
Так узники проехали почти через весь город; их доставили в Карчере Нуово и посадили в камеру.
У ворот тюрьмы собралась огромная толпа; чтобы она не снесла ворота, пришлось пообещать, что казнь состоится завтра же, в полдень, на площади Замка Святого Ангела и что скоро все убедятся в этом, так как уже на рассвете палач с помощниками будут готовить эшафот.
Два часа спустя по всему городу были расклеены объявления, гласившие, что казнь состоится завтра в полдень.
После такого обещания римляне превосходно провели ночь.
Как и было объявлено, уже в семь часов утра эшафот возвышался на площади Замка Святого Ангела, как раз напротив Папской улицы, между аркой Грациана и Валентиниана и Тибром.
То было, как мы говорили, обычное место казней, и для большего удобства этих мрачных торжеств дом палача находился в нескольких шагах отсюда — на набережной, против того места, где некогда стояла старинная тюрьма Тординона.
Тюрьма стояла до 1848 года, когда ее разрушили в связи с провозглашением республики, которой суждено было просуществовать даже меньше, чем республике 1798 года.
Пока плотники смерти сооружали помост и оборудовали виселицы под lazzi 73 простонародья, которое в подобных обстоятельствах всегда изощряется в остроумии, другие украшали роскошной драпировкой балкон, причем эта работа также удостаивалась внимания толпы, и балкону этому предстояло служить ложей, из которой король должен был наблюдать казнь.
С двух противоположных концов Рима сюда стекалось множество зевак — одни, державшие путь с Народной площади и Трастевере, шли по левому берегу Тибра, другие двигались по широкой Папской улице и прилегающим к ней переулкам и выходили на площадь Замка Святого Ангела, которая вскоре наполнилась до такой степени, что солдатам пришлось оцепить эшафот, чтобы плотники могли продолжать свою работу.
Один лишь правый берег, где стояла гробница Адриана, был пустынен. Страшный замок, значивший для Рима то же, что для Парижа Бастилия, а для Неаполя — форт Сант'Эльмо, хоть и был безмолвен и казался необитаемым, все же внушал такой ужас, что никто не решался вступить на мост, ведущий к нему, и пройти вдоль его стен. И действительно, трехцветный флаг, рея над ним, как бы говорил всей этой черни, опьяненной кровавыми оргиями: «Подумай о том, что ты делаешь! Франция здесь!»
Но так как ни один французский солдат не показывался на стенах форта, а все его бойницы были тщательно закрыты, толпа постепенно свыклась с этой молчаливой угрозой, как дети привыкают к присутствию спящего льва.
В одиннадцать часов осужденных вывели из тюрьмы и усадили на ослов; на шею каждому набросили веревку, концы которой держали в руках помощники палача, в то время как он сам шествовал впереди; монахи из братства кающихся грешников, что всегда поддерживают приговоренных к смертной казни, сопровождали их, а следом тянулась огромная толпа; осужденные по-прежнему были в больничных балахонах, так их и повезли в церковь Сан Джованни; у паперти им приказали слезть с ослов, и тут, на ступеньках храма, с босыми ногами, на коленях они принесли церковное покаяние.
Король, направляясь из дворца Фарнезе к месту казни, проезжал по улице Джулиа как раз в тот момент, когда помощники палача тащили приговоренных за веревки, заставляя их стать на колени. В былые времена присутствие короля при таких обстоятельствах бывало для осужденных спасительным; теперь все изменилось: ныне присутствие монарха, наоборот, подтверждало приговор..
Толпа расступилась, чтобы пропустить короля; он искоса бросил беспокойный взгляд на форт Святого Ангела, а при виде французского флага у него вырвался жест досады; он вышел из экипажа под шум восторженных приветствий, поднялся на балкон и поклонился толпе.
Вскоре раздались оглушительные крики, возвещавшие о появлении узников. Как впереди них, так и позади выступали два отряда конных неаполитанских жандармов, присоединившиеся к тем, что уже находились на площади; они потеснили толпу и расчистили место, где палач с подручными могли действовать без помех.
Отрешенность и безмолвие форта Святого Ангела всех успокоили, о нем даже перестали думать. Кто посмелее, стал отделяться от толпы, подходить к безлюдному мосту и даже бросать в сторону форта бранные слова, вроде тех, какими неаполитанцы поносят Везувий. Это очень забавляло Фердинанда, напоминая королю его славных лаццарони с Мола и убеждая в том, что римляне почти так же остроумны, как неаполитанцы.
Без пяти двенадцать зловещее шествие появилось на маленькой площади. Приговоренные изнемогали от усталости, но были спокойны и, казалось, примирились со своей участью.
У подножия эшафота консулов спустили с ослов и тут же привязали к виселице снятыми с их шеи веревками. Монахи из братства кающихся все теснее окружали осужденных, готовили их к смерти и давали прикладываться к распятию.
Маттеи, целуя крест, сказал:
— Христос! Ты ведаешь, что я умираю безвинно и, подобно тебе, жертвую жизнью ради спасения и свободы рода человеческого!
Дзаккалоне воскликнул:
— Христос! Будь свидетелем: я прощаю этому народу, как и ты простил своим палачам.
Стоявшие поближе к осужденным услышали эти слова; кое-кто встретил их свистом. Потом раздался громкий голос:
— Помолитесь за тех, кому предстоит умереть! То был голос главы кающихся.
Все преклонили колена, чтобы прочесть «Ave Maria» — даже король на балконе, даже палач и его подручные на помосте эшафота.
Наступило глубокое, тожественное молчание.
В эту минуту грянул пушечный выстрел; помост под палачом и его помощниками рухнул; ворота замка Святого
Ангела распахнулись; сотня гренадеров под бой барабанов, возвестивших атаку, промчалась по мосту и среди криков испуганной толпы, паники жандармов, всеобщего изумления и ужаса завладев осужденными, скрылась вместе с ними за стенами замка Святого Ангела, тяжелые ворота которого затворились, прежде чем народ, палачи, кающиеся, жандармы и сам король пришли в себя от изумления.
Замок Святого Ангела произнес одно только слово; но, как видим, оно было сказано удачно и произвело должное впечатление.
Римлянам поневоле пришлось обойтись в тот день без повешения и снова обратить свое внимание на евреев.
Король Фердинанд возвратился во дворец Фарнезе в весьма дурном настроении: то была первая неудача, которую он потерпел с начала кампании, и, на его несчастье, ей не суждено было стать последней.
LII. ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАННО
Письмо, посланное Фердинандом Каролине, возымело ожидаемое действие. Весть об успехах королевских армий распространилась с быстротой молнии от Мерджеллины до моста святой Магдалины и от монастыря святого Мартина до Мола. Было сделано все возможное, чтобы из Неаполя эта весть поскорее достигла даже самых дальних пределов королевства: в Калабрию были посланы гонцы, на Липар-ские острова и на Сицилию отправлены быстроходные суда, а в ожидании, пока вестники и scorridori 74 прибудут к месту назначения, столичные власти точно исполняли пожелания победителя: колокола всех трехсот неаполитанских церквей возвещали о благодарственных молебнах, им вторили со всех фортов артиллерийские залпы, воссылавшие своими бронзовыми голосами хвалу Всевышнему.
Колокольный перезвон и грохот пушек сотрясали все дома города, в зависимости от воззрений их обитателей будя либо радость, либо чувство досады; в самом деле, приверженцы либеральной партии с горечью встречали весть о победе Фердинанда над французами, понимая, что речь идет не о торжестве одного народа над другим, а о победе одной политической системы над другой. Французская система, по мнению местных либералов, основывалась на человеколюбии, заботе об общественном благе, прогрессе, просвещении, свободе, в то время как неаполитанская в их глазах зиждилась на варварстве, себялюбии, мракобесии, косности и тирании.
Либералы, чувствуя себя морально побежденными и понимая, что им небезопасно показываться на людях, замкнулись в своих жилищах; еще свежа была память о трагической гибели герцога делла Торре и его брата, и они скорбели не только о Риме, где будет восстановлена власть папы, но и о Неаполе, где усилится деспотизм короля Фердинанда, одержавшего победу во имя торжества реакционных идей над идеями революционными.
Зато все сторонники монархии бурно радовались; их в Неаполе нашлось немало, ведь сюда относились все, кто был связан с двором и зависел от него, а также все простонародье: рыбаки, грузчики, лаццарони. Все они бегали по улицам с криками «Да здравствует Фердинанд Четвертый!», «Да здравствует Пий Шестой!», «Смерть французам!», «Смерть якобинцам!». Среди них особенно громогласно вопил брат Миротворец, когда он вел в монастырь своего Джакобино, еле двигавшегося под тяжестью двух корзин, доверху полных всякой снедью; осел по примеру хозяина оглушительно ревел, а монах отпускал остроты, мало похожие на аттические, объясняя рев своего спутника по сбору пожертвований тем, что он скорбит об участи своих единоплеменников-якобинцев.
Шуточки эти весьма забавляли лаццарони, не очень-то разборчивых в том, что касалось остроумия.
Как ни был отдален от города Дом-под-пальмой или, лучше сказать, прилегающий к нему особняк герцогини Фуско, колокольный звон и пушечные залпы доходили до него, и, слыша их, Сальвато вздрагивал, как боевой конь при звуке трубы.
Из последнего анонимного послания, полученного генералом Шампионне, как легко догадаться, от благородного доктора Чирилло, явствовало, что больной, хотя и не совсем поправился, все же чувствовал себя значительно лучше. С позволения врача он вставал с постели и с помощью Луизы и ее служанки садился в кресло, а потом уже мог, опираясь на руку Луизы, пройти несколько шагов по комнате. Однажды, когда рядом не было Луизы, Джованнина предложила ему совершить такую прогулку, но он, поблагодарив, отказался от помощи и один прошелся вокруг комнаты, как ранее делал это при поддержке Сан Феличе. Джованнина, ни слова не сказав, ушла в свою комнату и долго плакала. Было очевидно, что Сальвато не хочет принимать помощь от горничной, с радостью принимая помощь от хозяйки, и, хотя горничная понимала, как велика разница между нею и ее хозяйкой, она все же глубоко страдала от этого, и доводы разума не умеряли ее горя, а, наоборот, только обостряли его.
Когда она сквозь застекленную дверь увидала, что Луиза после ухода кавалера легко, словно птичка, впорхнула в комнату больного, зубы ее сжались, и из груди вырвался стон, похожий на угрозу; подобно тому как она, поддавшись свойственному южанкам влечению к физической красоте, невольно влюбилась в юношу, также инстинктивно, против воли, возненавидела она свою хозяйку.
— Ничего! — прошептала девушка. — Рано или поздно он поправится… Вот выздоровеет, уедет отсюда, тогда придет и ее черед страдать.
При этой злой мысли она усмехнулась и слезы высохли на ее глазах. Каждый раз, когда приходил Чирилло, — а он являлся все реже, — Джованнина замечала, как радуется он, видя, что раненому все лучше, и со страхом ждала, что доктор найдет его совершенно здоровым.
Накануне того дня, когда город наполнился звоном колоколов и пушечной пальбой, доктор Чирилло пришел, выслушал Сальвато и, убедившись, что при выстукивании груди раздается не столь глухой звук, как прежде, произнес слова, отозвавшиеся в двух — и даже в трех — сердцах:
— Ну что ж, дней через десять-двенадцать наш больной сможет сесть на коня и сам доложить генералу Шампионне о том, как он себя чувствует.
Джованнина заметила, что при этих словах на глаза Луизы набежали слезы, которые она еле сдержала, а молодой человек сильно побледнел. Что же касается ее самой, то она особенно остро почувствовала одновременно и радость и печаль, как это уже не раз с нею случалось.
Когда Чирилло собрался уходить, Луиза пошла проводить его; Джованнина взглядом следила за ними, пока они не исчезли из виду, потом подошла к окну — своему обычному наблюдательному пункту. Немного погодя она увидела доктора, выходившего из сада, а между тем молодая женщина все не возвращалась к раненому.
— Еще бы, — промолвила девушка, — она плачет!
Минут через десять Луиза вошла в комнату; Джованнина заметила, что глаза у нее покраснели, хотя она и освежила их водой, и опять прошептала:
— Она плакала!
Сальвато не плакал; казалось, слезы чужды этому закаленному человеку; однако когда Сан Феличе ушла, он опустил голову на руки и замер, став ко всему безразличен, словно превратился в статую. Впрочем, в такое состояние он впадал всякий раз, как только Луиза уходила от него.
Когда она возвратилась — и даже раньше, при звуке ее шагов, — он поднял голову и улыбнулся, так что и на этот раз, как обычно, входя в комнату, она прежде всего увидела улыбку любимого ею человека.