— Да, разумеется, но вы же знаете пословицу: «Кто не рискует, тот не выигрывает».
— Конечно, знаю. Однако сейчас мы рискуем всем сразу.
— Да, зато играем-то мы краплеными картами!
Это замечание немного успокоило Жибасье.
Впрочем, он все равно выглядел встревоженным или, скорее, задумчивым.
Объяснялось ли это страданиями, перенесенными Жибасье на дне Говорящего колодца и ожившими накануне в его памяти?
Или тяготы стремительного путешествия и поспешного возвращения оставили на его лице отпечаток сплина? Как бы то ни было, а графа Баньера де Тулона обуревали в эти минуты то ли большая озабоченность, то ли сильное беспокойство.
Карманьоль приметил это и не преминул поинтересоваться о причине, как раз когда они огибали угол набережной и площади Сен-Жермен-л' Осеруа.
— Вы чем-то озабочены? — заметил он, обращаясь к Жибасье.
Тот стряхнул с себя задумчивость и покачал головой.
— Что? — переспросил он.
Карманьоль повторил свой вопрос.
— Да, верно, — кивнул он. — Меня удивляет одна вещь, друг мой.
— Дьявольщина! Много чести для этой вещи! — заметил Карманьоль.
— Ну, скажем, беспокоит.
— Говорите! И я буду счастлив, если смогу помочь вам избавиться от этого беспокойства.
— Дело вот в чем. Господин Жакаль сказал, что я найду нашего подопечного ровно в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа.
— У третьей колонны, верно.
— И тот будет разговаривать с монахом.
— Со своим сыном, аббатом Домиником.
Жибасье взглянул на Карманьоля с тем же выражением, что смотрел на г-на Жакаля.
— Я считал себя сильным… Похоже, я заблуждался на свой счет.
— Зачем так себя принижать? — удивился Карманьоль.
Жибасье помолчал; было очевидно, что он делает над собой нечеловеческое усилие, дабы проникнуть своим рысьим взглядом в ослеплявшую его темноту.
— Либо это точное указание напрочь лживо…
— Почему?
— …либо, если оно верно, я теряюсь в догадках и преисполнен восхищения.
— К кому?
— К господину Жакалю.
Карманьоль снял шляпу, как делает владелец бродячего цирка, когда говорит о господине мэре и представителях законной власти.
— А какое указание вы имеете в виду? — спросил он.
— Да все эти подробности: колонна, монах… Пусть господин Жакаль знает прошлое, даже настоящее — это я допускаю…
Слушая Жибасье, Карманьоль одобрительно кивал.
— …но чтобы он знал и будущее — вот что выше моего понимания, Карманьоль.
Карманьоль захихикал, показывая белоснежные зубы.
— А как вы себе объясняете то обстоятельство, что он знает прошлое и настоящее? — спросил Карманьоль.
— В том, что господин Жакаль предсказал появление господина Сарранти в церкви, ничего удивительного нет: человек рискует жизнью, предпринимая попытку свергнуть правительство; вполне естественно, что в такие минуты он прибегает к помощи церкви и всех святых. В том, что господин Жакаль угадал выбор господина Сарранти — церковь Успения, — тоже ничего необычного: все знают, что она — средоточие бунтовщиков.
Карманьоль снова закивал.
— Господин Жакаль догадался, что господин Сарранти придет, скорее всего, в полдень, а не, скажем, в одиннадцать и не в полдвенадцатого — и это можно понять: заговорщик, часть ночи посвятивший своим темным делишкам и не обладающий богатырским здоровьем, не пойдет за здорово живешь к заутрене.
Ничего необычного я не вижу и в том, что господин Жакаль предсказал: он будет стоять прислонившись к колонне… Проведя четверо суток в пути, человек чувствует усталость: неудивительно, что он прислонится к колонне, чтобы отдохнуть. И то, что он будет стоять скорее слева, чем справа, тоже понятно: глава оппозиции и не может сделать иного выбора. Все это хитро, умно, но в этом нет ничего невероятного: это можно вывести методом дедукции. Но что меня по-настоящему удивляет, что приводит меня в замешательство, сбивает с толку и обескураживает…
Жибасье умолк, словно пытаясь разгадать эту непостижимую для него тайну.
— Чего же вы не можете постичь?
— Каким образом господин Жакаль догадался, что именно у третьей колонны будет стоять господин Сарранти в определенный час, да еще разговаривать с монахом.
— Как?! — удивился Карманьоль? — И такая малость приводит вас в недоумение и омрачает ваше чело, досточтимый сеньор?
— Это, и ничто иное, Карманьоль, — отвечал Жибасье.
— Да это так же просто объясняется, как и все остальное.
— Ну да?!
— И даже еще проще.
— Неужели?
— Слово чести!
— Сделайте одолжение: приподнимите завесу таинственности и откройте мне этот секрет!
— С величайшим удовольствием.
— Я слушаю.
— Вы знаете Барбетту?
— Я знаю, что есть такая улица; она берет свое начало от улицы Труа-Павийон, а заканчивается на бывшей улице Тампль.
— Не то!
— Еще я знаю заставу с таким же названием, входившую когда-то в кольцо, опоясывавшее Париж во времена ФилиппаАвгуста; застава эта обязана своим названием Этьену Барбетту, дорожному смотрителю, управляющему монетным двором и купеческому старшине.
— Опять не то!
— Я знаю особняк Барбетта, где Изабелла Баварская разрешилась дофином Карлом Седьмым. А герцог Орлеанский вышел из этого особняка дождливой ночью двадцать третьего ноября тысяча четыреста седьмого года и был убит…
— Хватит! — вскричал Карманьоль, задыхаясь, словно его заставили проглотить шпагу. — Хватит! Еще слово, Жибасье, и я пойду хлопотать для вас о кафедре истории.
— Вы правы! — согласился Жибасье. — Эрудиция меня погубит.
Так о какой Барбетте вы ведете речь? Об улице, заставе или особняке?
— Ни о той, ни о другой, ни о третьем, прославленный бакалавр, — восхищенно взглянув на Жибасье, молвил Карманьоль и переложил кошелек из правого кармана в левый, подальше от своего спутника, не без оснований, возможно, полагая, что всего можно ожидать от человека, готового сознаться в том, что тот так много знает, и знающего, очевидно, еще больше такого, в чем он не сознается никогда.
— Нет, — продолжал Карманьоль. — Я имею в виду Барбетту, которая сдает стулья внаем в церкви святого Иакова и живет в Виноградном тупике.
— Что такое эта ваша Барбетта!.. — презрительно бросил Жибасье. — Какое ничтожное общество вы себе избрали, Карманьоль!
— Всего в жизни надо попробовать, высокочтимый граф!
— Ну и?.. — промолвил Жибасье.
— Вот я и говорю, что Барбетта сдает стулья внаем; и на этих стульях мой друг Овсюг… Вы знаете Овсюга?
— Да, в лицо.
— …и на этих стульях мой друг Овсюг гнушается сидеть.
— Какое отношение эта женщина, сдающая внаем стулья, на которых гнушается сидеть ваш друг Овсюг, имеет к тайне, которую я жажду разгадать?
— Самое прямое!
— Ну и ну! — проговорил Жибасье; он остановился, хлопая глазами, и покрутил пальцами, сцепив руки на животе, всем своим видом словно желая сказать: «Не понимаю!»
Карманьоль тоже остановился и заулыбался, наслаждаясь собственным триумфом.
Часы на церкви Успения пробили без четверти двенадцать.
Казалось, оба собеседника забыли обо всем на свете, считая удары.
— Без четверти двенадцать, — отметили они. — Отлично, у нас еще есть время.
Это восклицание свидетельствовало о том, что их беседа обоим была далеко не безразлична.
Впрочем, Жибасье казался более заинтересованным, чем Карманьоль, и потому именно он спрашивал, а Карманьоль отвечал.
— Я слушаю, — продолжал Жибасье.
— У вас, дорогой коллега, нет таких склонностей к святой Церкви, как у меня, и потому вы, может быть, не знаете, что все женщины, сдающие стулья внаем, отлично друг друга знают.
— Готов признать, что понятия об этом не имел, — отвечал Жибасье с откровенностью, свойственной сильным людям.
— Так вот, — продолжал Карманьоль, гордый тем, что сообщил нечто новое столь просвещенному человеку, как Жибасье, — эта женщина, сдающая стулья внаем в церкви Сен-Жак…
— Барбетта? — уточнил Жибасье, не желая упустить ни слова из разговора.
— Да, вот именно! Она дружит с женщиной, сдающей стулья внаем в церкви Сен-Сюльпис, и эта ее приятельница живет на улице По-де-Фер.
— Ага! — вскричал Жибасье, ослепленный догадкой.
— Догадались, к чему я клоню?
— Могу только предполагать, предчувствовать, догадываться…
— Так вот, женщина, сдающая стулья внаем в церкви СенСюльпис, служит консьержкой, как я вам только что сказал, в том самом доме, до которого вы вчера ночью «довели» господина Сарранти и где живет его сын, аббат Доминик.
— Продолжайте! — приказал Жибасье, ни за что на свете не желавший упустить ниточку, за которую, как ему казалось, он ухватился.
— Когда господин Жакаль получил нынче утром письмо, в котором вы пересказывали ему вчерашние события, он прежде всего послал за мной и спросил, не знаю ли я кого-нибудь в том доме на улице По-де-Фер. Вы понимаете, дорогой Жибасье, как я обрадовался, когда увидел, что дом охраняет подруга моей приятельницы. Я только кивнул господину Жакалю и побежал к Барбетте. Я знал, что застану у нее Овсюга: в это время он пьет кофе. В общем, я побежал в Виноградный тупик. Овсюг был там.
Я шепнул ему на ухо два слова, он Барбетте — четыре, и та сейчас же побежала к своей подружке, сдающей внаем стулья в церкви Сен-Сюльпис.
— А-а, неплохо, неплохо! — похвалил Жибасье, начиная догадываться о том, куда клонит его собеседник. — Продолжайте, я не пропускаю ни одного вашего слова.
— Итак, нынче утром, в половине девятого, Барбетта отправилась на улицу По-де-Фер. Кажется, я вам сказал, что Овсюг в нескольких словах изложил ей суть дела. И первое, что она заметила, — письмо, просунутое в щель одной из дверей; оно было адресовано господину Доминику Сарранти.
«Хе-хе! Так ваш монах, стало быть, еще не вернулся?» — спросила Барбетта у своей приятельницы.
«Нет, — отвечала та, — я жду его с минуты на минуту».
«Странно, что его так долго нет».
«Разве этих монахов поймешь?.. А почему, собственно, вы им интересуетесь?»
«Да просто потому, что увидела адресованное ему письмо», — ответила Барбетта.
«Его принесли вчера вечером».
«Странно! — продолжала Барбетта. — Похоже, почерк-то женский!»
«Что вы! — возразила другая. — Вот уже пять лет аббат Доминик здесь живет, и за все время я ни разу не видела, чтобы к нему приходила хоть одна женщина».
«Что ни говорите, а…».
«Да нет, нет! Это писал мужчина. Знаете, он меня так напугал!..»
«Неужели он вас обругал, милочка?»
«Нет, слава Богу, пожаловаться не могу. Видите ли, я вздремнула… Открываю глаза — откуда ни возьмись передо мной высокий господин в черном».
«Уж не дьявол ли это был?»
«Нет, тогда бы после его ухода пахло серой… Он меня спросил, не вернулся ли аббат Доминик. „Нет, — сказала я, — пока не возвращался“. — „Могу вам сообщить, что он будет дома нынче вечером или завтра утром“. По-моему, есть чего испугаться!»
«Ну конечно!»
«А-а, — сказала я, — сегодня или завтра? Ну что же, буду рада его видеть». «Он ваш исповедник?» — улыбнулся незнакомец.
«Сударь! Запомните: я не исповедуюсь молодым людям его возраста». — «Неужели?.. Будьте добры передать ему… Впрочем, нет! У вас есть перо, бумага и чернила?» — "Еще бы, черт возьми!
Можно было не спрашивать!" Я подала ему то, что он просил, и он написал это письмо. «А теперь дайте чем запечатать!» — «Вот этого-то как раз у нас и нет».
«Неужели и впрямь нет?» — удивилась Барбетта.
«Есть, разумеется. Да с какой стати я буду давать воск и облатки незнакомым людям?»
«Конечно, так можно и разориться».
«Дело не в этом! Как можно не доверять до такой степени, чтобы запечатывать письмо?!»
«Да и кроме того, запечатанное письмо невозможно прочитать после их ухода. Впрочем, — продолжала Барбетта, бросая взгляд на письмо, — почему же оно запечатано?»
«Ах, и не говорите! Он стал шарить в бумажнике… И уж так он искал, так искал, что все-таки нашел старую облатку».
«Вы, стало быть, так и не узнали, что в этом письме?»
«Нет, разумеется. Подумаешь! Я и без того знаю, что господин Доминик — его сын, что он будет ждать господина Доминика нынче в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева, как входишь в церковь; а в Париже он живет под именем Дюбрея».
«Значит, вы все-таки его прочли?»
«Я в него заглянула… Мне не давала покоя мысль, почему он непременно хотел его запечатать».
В эту минуту зазвонили часы на Сен-Сюльпис.
«Ах-ах! — вскрикнула консьержка с улицы По-де-Фер. — Я совсем забыла!..»
«Что именно?»
«В девять часов — похоронная процессия. А мой прощелыга муженек улизнул в кабак. Всегда он так, ну всегда! И кого интересно я оставлю вместо себя охранять дверь? Кота?»
«А я на что?» — заметила Барбетта.
«Вы не шутите?! — обрадовалась консьержка. — Вы готовы меня выручить?»
«А как же! Люди должны друг другу помогать!»
Засим консьержка отправилась в Сен-Сюльпис сдавать внаем стулья.
— Да, понимаю, — кивнул Жибасье, — а Барбетта осталась одна и, в свою очередь, заглянула в письмо.
— Ну конечно! Она подержала его над паром, потом без труда распечатала и переписала. Десять минут спустя у нас уже был полный текст.
— И о чем говорилось в письме?
— То же, о чем рассказала консьержка дома номер двадцать восемь. Да вот, кстати, текст письма.
Карманьоль вынул из кармана лист бумаги и прочел вслух, в то время как Жибасье пробежал листок глазами.
"Дорогой сын!
Я нахожусь в Париже со вчерашнего вечера под именем Дюбрея. Прежде всего я навестил Вас: мне сообщили, что Вы еще не вернулись, но что Вам переслали мое первое письмо, и, значит, Вы скоро будете дома. Ест Вы прибудете нынче ночью или завтра утром, жду Вас в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа".
— Ага, очень хорошо! — заметил Жибасье.
Так, за разговором, они подошли к паперти и вошли в церковь Успения ровно в полдень.
У третьей колонны слева стоял прислонившись г-н Сарранти, а Доминик, опустившись рядом с ним на колени и оставаясь незамеченным, целовал ему руку.
Впрочем, мы ошиблись: его видели Жибасье и Карманьоль.
VII. Как организовать мятеж
Двоим полицейским хватило одного взгляда; в ту же минуту они отвернулись и направились в противоположную сторону — к хорам.
Однако, когда они развернулись и не спеша двинулись в обратном направлении, Доминик по-прежнему стоял у колонны на коленях, а Сарранти исчез.
Жибасье был близок к тому, чтобы усомниться в непогрешимости г-на Жакаля, однако его восхищение начальником полиции лишь возросло: сцена, описанная и как бы предсказанная г-ном Жакалем, длилась не более секунды, но она все же имела место.
— Эге! — крякнул Карманьоль. — Монах на месте, а вот нашего подопечного я не вижу.
Жибасье поднялся на цыпочки, бросил натренированный взгляд в толпу и улыбнулся.
— Зато его вижу я! — заметил он.
— Где?
— Справа от нас, по диагонали.
— Так-так-так…
— Смотрите внимательнее!
— Смотрю…
— Что вы там видите?
— Академика, он нюхает табак.
— Так он надеется проснуться: ему кажется, что он на заседании… А кто стоит за академиком?
— Мальчишка! Он вытаскивает у кого-то из кармана часы.
— Должен же он сказать своему старому отцу, который час!
Верно, Карманьоль?.. Та-а-ак… А за мальчишкой?..
— Молодой человек подсовывает записочку девушке в молитвенник.
— Можете быть уверены, Карманьоль, что это не приглашение на похороны… А кого вы видите за этой счастливой парочкой?
— Толстяка, да такого печального, словно он присутствует на собственных похоронах. Я уже не в первый раз встречаю этого господина во время печальных церемоний.
— Ему, верно, не дает покоя грустная мысль, что к себе на похороны он прийти не сможет. Впрочем, вы уже близки к цели, друг мой. Кто там стоит за печальным стариком?
— А-а, и впрямь наш подопечный!.. Разговаривает с господином де Лафайетом.
— Неужели с самим де Лафайетом? — произнес Жибасье с уважением, какое даже самые ничтожные люди питали к благородному старику.
— Как?! — изумился Карманьоль. — Вы не знаете господина де Лафайета?
— Я покинул Париж накануне того дня, когда меня должны были ему представить как перуанского кацика, прибывшего для изучения французской конституции.
Двое полицейских, заложив руки за спину, с благодушным видом не спеша направились к группе, состоявшей из генерала де Лафайета, г-на де Маранда, генерала Пажоля, Дюпона (де л'Эра)
и еще нескольких человек, которые примыкали к оппозиции и тем снискали всеобщую любовь. Вот в это время Сальватор и указал на полицейских своим друзьям.
Жибасье не упустил ничего из того, что произошло между молодыми людьми. Казалось, у Жибасье зрение было развито особенно хорошо: он одновременно видел, что происходит справа и слева от него, подобно людям, страдающим косоглазием, а также — спереди и сзади, подобно хамелеону.
— Я думаю, дорогой Карманьоль, что эти господа нас узнали, — проговорил Жибасье, одними глазами показав на пятерых молодых людей. — Хорошо бы нам расстаться — на время, разумеется. Кстати, так будет удобнее следить за нашим подопечным. Надо только условиться, где мы потом встретимся.
— Вы правы, — согласился Карманьоль. — Эта мера предосторожности нелишняя. Заговорщики хитрее, чем может показаться на первый взгляд.
— Я бы не стал высказываться столь категорично, Карманьоль. Впрочем, не важно, можете оставаться при своем мнении.
— Вам известно, что мы должны арестовать только одного из них?
— Конечно! А что делать с монахом? Он натравит на нас весь клир!
— А мы арестуем его как Дюбрея за то, что он учинит в церкви дебош.
— И ни за что другое!
— Хорошо! — кивнул Карманьоль и пошел вправо, а его собеседник нырнул влево.
Оба описали полукруг и расположились так: один — справа от отца, другой — слева от сына.
Началась месса.
Священник говорил слащаво, все сосредоточенно слушали.
По окончании мессы учащиеся Шалонской школы, доставившие гроб в церковь, подошли, чтобы снова его поднять и отнести на кладбище.
В ту минуту, как они склонились, чтобы в едином порыве поднять тяжелую ношу, высокий, одетый в черное, но без какихлибо знаков отличия человек появился словно из-под земли и повелительным тоном произнес:
— Не прикасайтесь к гробу, господа!
— Почему? — растерянно спросили молодые люди.
— Я не намерен с вами объясняться, — заявил господин в черном. — Не трогать гроб!!
Он повернулся к распорядителю и спросил:
— Где ваши носильщики, сударь? Где ваши носильщики?
Тот вышел вперед и сказал:
— Но я полагал, что тело должны нести эти господа…
— Я не знаю этих людей, — оборвал его человек в черном. — Я спрашиваю: где ваши носильщики? Немедленно приведите их сюда!
Можно себе представить, что тут началось! Нелепое происшествие произвело в церкви волнение; поднялся шум, предшествующий обыкновенно буре; толпа ревела от возмущения.
Очевидно, незнакомец чувствовал за собой силу, потому что в ответ на возмущение присутствовавших лишь презрительно ухмыльнулся.
— Носильщиков! — повторил он.
— Нет, нет, нет! Никаких носильщиков! — закричали учащиеся.
— Никаких носильщиков! — вторила им толпа.
— По какому праву, — продолжали молодые люди, — вы нам запрещаете нести тело нашего благодетеля, если у нас есть разрешение близких покойного?
— Это ложь! — выкрикнул незнакомец. — Близкие настаивают на том, чтобы тело было доставлено обычным порядком.
— Он говорит правду, господа? — обратились молодые люди к графам Гаэтану и Александру де Ларошфуко, сыновьям покойного, вышедшим в ту самую минуту вперед, чтобы идти за гробом. — Это правда, господа? Вы запрещаете нам нести тело нашего благодетеля и вашего отца, которого мы любили как родного?
В церкви стоял неописуемый шум.
Однако, когда присутст вующие услышали этот вопрос и увидели, что граф Гаэтан собирается ответить, со всех сторон донеслось:
— Тише! Тише!
Все стихло как по мановению волшебной палочки, и в установившейся тишине отчетливо прозвучал негромкий голос графа Гаэтана:
— Близкие не запрещают, а, напротив, поручают вам сделать это, господа!
Его слова были встречены громким «ура!»; оно эхом прокатилось по рядам собравшихся и отдалось под сводами церкви.
Тем временем распорядитель привел носильщиков, и те взялись за носилки. Но когда граф Гаэтан выразил свою волю, они передали гроб учащимся, те подставили плечи и медленно двинулись из церкви.
Процессия беспрепятственно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.
Незнакомец, учинивший беспорядок, исчез как по волшебству. В толпе перешептывались, спрашивая друг у друга, куда он делся, но никто не заметил, как он ушел.
На улице Сент-Оноре похоронная процессия перестроилась:
впереди шли сыновья герцога де Ларошфуко, за ними следовали пэры Франции, депутаты, люди, известные благодаря личным заслугам или занимавшие высокое общественное положение, друзья и близкие покойного.
Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом. За гробом следовал почетный караул.
Казалось, страсти улеглись, как вдруг в ту минуту, когда этого меньше всего ожидали, тот же незнакомец, послуживший причиной скандала в церкви, появился снова.
При виде его в толпе послышались возмущенные крики.
Однако незнакомец не обратил на крики ни малейшего внимания, приблизился к офицеру, командовавшему почетным караулом, и шепнул ему на ухо несколько слов.
Потом он приказал ему во всеуслышание оказать поддержку полиции, дабы помешать молодым людям нести гроб и поставить его на катафалк, а затем вывезти из Парижа.
Новое требование незнакомца, а в особенности то обстоятельство, что он прибег к помощи вооруженной силы, привело к тому, что толпа взорвалась возмущением и со всех сторон посыпались угрозы.
Перекрывая гул толпы, кто-то отчетливо выкрикнул:
— Нет, нет, не соглашайтесь… Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой комиссара полиции! На фонарь его!
В ответ на эти крики вся толпа всколыхнулась, словно море во время прилива.
Комиссар полиции отпрянул.
Он поискал глазами крикуна и, окинув собравшихся грозным взглядом, обратился к офицеру с такими словами:
— Сударь! В другой раз приказываю вам прибегнуть к силе.
Офицер посмотрел на своих солдат: они были непреклонны и суровы, готовые исполнить любое приказание.
Снова послышались крики:
— Да здравствует гвардия! Долой шпиков!
— Сударь! — снова заговорил незнакомец в черном. — В третий, и последний раз приказываю прибегнуть к силе! У меня категорический приказ; пеняйте на себя, если посмеете помешать мне его исполнить!
Офицер был побежден повелительным тоном комиссара и угрозой, звучавшей в его приказаниях. Он вполголоса отдал распоряжение, и мгновение спустя сверкнули штыки.
Это движение будто толкнуло толпу на крайность.
Крики, угрозы, призывы к отмщению понеслись со всех сторон.
— Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!
Солдаты вышли вперед, чтобы захватить гроб.
Теперь, если читателю угодно перейти от общего к частностям и от описания толпы к портретам отдельных индивидов, эту толпу составлявших, мы приглашаем обратить взоры на персонажей нашего романа в ту минуту, как учащиеся Шалонской школы спускаются по ступеням церкви Успения и выходят на улицу Сент-Оноре.
Выйдя из церкви, г-н Сарранти и аббат Доминик незаметно сошлись, не подавая виду, что знакомы, и пошли в конец улицы Мондови, что рядом с площадью Оранжереи, напротив Тюильрийского сада, и там остановились; Жибасье и Карманьоль не спускали с них глаз.
Господин де Маранд и его друзья собрались на улице МонТабор в ожидании, когда процессия двинется в путь.
Сальватор в сопровождении четверых друзей остановился на улице Сент-Оноре, на углу улицы Нев-дю-Лкжсембур.
Когда в толпе произошло движение, ряды сомкнулись, и молодые люди оказались всего в двадцати шагах от решетки, окружающей церковь Успения.
Они обернулись, заслышав крики, которыми возмущенные парижане, принимавшие участие в похоронной церемонии, встретили вмешательство вооруженных сил.
Впрочем, среди тех, кто выражал таким образом свое возмущение, громче других кричали те самые подозрительного вида господа, тут и там выглядывавшие из толпы.
Жан Робер и Петрус отвернулись с отвращением. В эту минуту они хотели только одного: как можно скорее удалиться от этого скопища людей, над которым словно нависла гроза.
Однако они оказались зажаты в кольцо: не было ни малейшей возможности двинуться с места; надо было позаботиться прежде всего о личной безопасности, а потому все их усилия свелись к тому, чтобы не быть задавленными.
Сальватор, человек загадочный, которому были доступны не только тайны аристократии, но и уловки полиции, знал большинство из этих темных личностей, и не просто в лицо, а по именам; для любознательного Жана Робера, поэта с возвышенными чувствами, эти имена были словно вехи на неведомом пути, ведущем к кругам ада, описанным Данте.
Это были Овсюг, Увалень, Хлыст, Драчун — одним словом, вся та команда, которую наши читатели видели во время осады таинственного дома на Почтовой улице, когда один из них, незадачливый Мотылек, неудачно прыгнул вниз и разбился. Со всех сторон Сальватору подмигивали и знаками давали понять, что ему следует вести себя как можно осмотрительнее; и были среди этих людей Костыль и его собрат папаша Фрикасе, окончательно помирившиеся (папашу Фрикасе по-прежнему еще издали можно было узнать по сильному запаху валерьяны, поразившему когда-то Людовика в кабаке на углу улицы Обри-ле-Буше, где начиналась длинная история, которую мы сейчас представляем вниманию наших читателей); здесь же находились Фафиу и божественный Коперник (у них был общий интерес: Коперник боялся поссориться с Фафиу еще больше, чем Фафиу — с Коперником).
Коперник простил Фафиу непочтительный жест, который паяц отнес на счет нервного потрясения, с которым тот не сумел совладать. Однако Коперник заставил Фафиу поклясться, что это более не повторится, и Фафиу исполнил это требование, но про себя сделал оговорку, благодаря которой иезуиты уверяют, что можно обещать что угодно и не сдержать слова.
В нескольких шагах от актеров и, к счастью, на безопасном от них расстоянии стоял Жан Бычье Сердце, держа под руку, словно жандарм — пленника (точь-в-точь как Жибасье недавно держал полицейского), высокую светловолосую девуЩку, рыночную Венеру, по имени Фифина, с извивающимся, как у змеи, телом.
Мы говорим «к счастью», потому что Жан Бычье Сердце нюхом чуял Фафиу, так же как Людовик чувствовал приближение папаши Фрикасе, хотя мы вовсе не хотим сказать, что от несчастного малого исходил тот же запах, что от кошатника (читатели помнят, какую глубокую ненависть, какое закоренелое отвращение питал могучий плотник к своему хрупкому-сопернику).
Неподалеку находились двое приятелей, давших молодым людям бой в кабаке. Каменщик по прозвищу Кирпич, тот самый, что во время пожара сбросил из окна третьего этажа ребенка и жену на руки этому гераклу Фарнезе, прозванному Жаном Бычье Сердце, а потом прыгнул и сам. Кирпич, белый как известь, с которой он частенько имел дело, стоял под руку со смуглолицым великаном. Этот великан, этот титан, этот сын Тьмы оказался тем самым угольщиком, которого Жан Бычье Сердце прозвал однажды Туссеном Бунтовщиком.
Кроме перечисленных выше персонажей в толпе находились те самые люди в черном, которых мы видели во дворе префектуры: они ожидали последних приказаний г-на Жакаля и сигнала к отправлению.
В то мгновение, как солдаты приблизились к гробу, выставив штыки перед собой, около двадцати человек в порыве благородства бросились им наперерез, дабы защитить учащихся Шалонской школы, которые несли тело.
Офицера спросили, неужели он посмеет пустить в ход штыки против молодых людей, единственным преступлением которых является уважение к памяти их благодетеля; тот отвечал, что получил строгий приказ от комиссара полиции и вынужден подчиниться.
И он в последний раз потребовал от тех, кто хотел помешать ему исполнить долг, немедленно удалиться. Затем он обратился к тем из молодых людей, что несли гроб и были защищены живой стеной, и приказал им опустить гроб на землю.
— Не делайте этого! Не слушайте его! — закричали со всех сторон. — Мы с вами
Судя по уверенности, с которой держались молодые люди, они решили не сдаваться и идти до конца.
Офицер приказал своим людям продолжать наступление; те вновь наставили штыки на толпу.
— Смерть комиссару! Смерть офицеру! — взвыла толпа.
Человек в черном поднял руку. В воздухе мелькнул кастет,
и какой-то человек, получив удар в висок, упал, обливаясь кровью.
В то время мы еще не пережили страшные волнения 5 — 6 июня и 13 — 14 апреля, а потому убитый человек еще мог произвести некоторое впечатление.
— Убивают! — закричали в толпе. — Убивают!
Словно ожидая только этого крика, две-три сотни полицейских вынули из-под рединготов кастеты, похожие на тот, которым только что размозжили голову несчастному.
Война была объявлена.
Те, у кого были палки, подняли их вверх, у кого были ножи, вынули их из карманов.
Умело подогреваемые страсти привели к взрыву.
Жан Бычье Сердце, человек отчаянной смелости, привыкший действовать по первому побуждению, забыл о предупреждениях Сальватора.
— Ага! — промолвил он, выпустив руку Фифины и поплевав на ладони. — Похоже, сейчас будет жарко!
Словно желая испытать свои силы, он схватил за грудки первого попавшегося полицейского и приготовился отшвырнуть его в сторону
— Ко мне! На помощь! На помощь, друзья! — завопил полицейский, и голос его звучал все тише; хватка у Жана Бычье Сердце была железная.