Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Могикане Парижа (№2) - Сальватор. Том 1

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Сальватор. Том 1 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Могикане Парижа

 

 


Александр Дюма

Сальватор. Том 1

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Скачки с препятствиями

Двадцать седьмого марта в предрассветный час небольшой городок Кель — если только можно назвать Кель городом, — итак, небольшой городок Кель, как мы сказали, пришел в волнение. Вниз по единственной улице города неслись две почтовые кареты. Казалось, в ту минуту, как они помчатся по понтонному мосту, ведущему во Францию, одно неверное движение — и лошади, форейторы, кареты, седоки, окажутся в реке, которая (судя по названию и поэтическим легендам, сложенным в ее честь) является восточной границей с Францией.

Но обе кареты, будто соревновавшиеся в скорости, проехав две трети улицы, замедлили ход и наконец совсем остановились у большой двери в харчевню, над которой раскачивалась, поскрипывая, железная вывеска; на ней был намалеван господин в треуголке, высоких сапогах со шпорами и непомерно длинном синем фраке с красными отворотами; вывеска гласила: «У Великого Фридриха».

Хозяин харчевни и его жена, издали заслышав грохот колес, выскочили на порог: они уже и не надеялись заполучить клиентов — их обескуражила бешеная скачка; однако, к неописуемому удовольствию хозяина и его благоверной, обе почтовые кареты остановились у их дома. Тогда хозяин поспешил к дверце первой кареты, а его жена бросилась к другой.

Из первого экипажа проворно выскочил господин лет пятидесяти в наглухо застегнутом рединготе, черных панталонах и широкополой шляпе. Он смотрел уверенно; у него были жесткие усы, изогнутые брови, стрижка бобриком; брови — черные, как и глаза, над которыми они нависали, а волосы и усы — с проседью. Он кутался в широкий плащ.

Из другой кареты не спеша вышел молодцеватый весельчак крепкого сложения; на нем были полонез, обшитый золотым шнуром, и венгерка или, правильнее было бы сказать, расшитая шуба, в которую он был закутан с головы до пят.

Вид этой богатой шубы, непринужденность, с какой держался путешественник, вселяли уверенность, что перед вами — знатный валахский господарь проездом из Яссов или Бухареста или по крайней мере богатый мадьяр из Пешта, направляющийся во Францию для подписания дипломатической ноты. Однако очень скоро вы бы поняли свою ошибку, если бы вгляделись в знатного иностранца пристальнее. Несмотря на густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, несмотря на длинные усы, которые он подкручивал кверху с показной небрежностью, вы бы без труда распознали под аристократической внешностью вульгарные манеры, и наш незнакомец перешел бы из разряда принцев или аристократов, куда мы его поначалу определили, и занял свое место среди управляющих знатным домом или захолустных офицеришек.

Читатель, несомненно, узнал в путешественнике, вышедшем из первого экипажа, г-на Сарранти, как, очевидно, признал и мэтра Жибасье в седоке, путешествовавшем во второй карете.

Надеемся, вы не забыли, что г-н Жакаль, отправлявшийся в сопровождении Карманьоля в Вену, поручил папаше Жибасье дожидаться г-на Сарранти в Келе. Жибасье провалялся четверо суток в Почтовой гостинице, вечером пятого дня он увидел, как вдали показался Карманьоль верхом на почтовой лошади; поравнявшись с Жибасье, тот, не спешившись, передал ему от имени г-на Жакаля, что г-н Сарранти должен прибыть на следующее утро, 26-го; Жибасье предписывалось вернуться в Штейнбах; в гостинице «Солей» его будет ожидать почтовая карета, там для него будет приготовлен костюм, необходимый для исполнения полученных приказаний.

Приказания были незамысловаты, да исполнить их было не так-то просто: не терять из виду г-на Сарранти, тенью следовать за ним на протяжении всего пути, а по прибытии в Париж не отставать от него ни на шаг, но так, чтобы г-н Сарранти ничего не заметил.

Господин Жакаль полагался на всем известную ловкость, с которой Жибасье умел изменять свою внешность.

Жибасье без промедления отправился в Штейнбах, отыскал гостиницу, в гостинице — карету, а в карете — целый набор костюмов, из которых он и выбрал, сообразуясь с неудобствами в пути, какой потеплее — в нем он и предстал перед нами в начале нашего повествования.

Но, к его удивлению, минуло 26 марта, настал вечер, а он так и не заметил никого, кто напоминал бы ему описанного господина.

Наконец, около двух часов ночи он услышал щелканье кнута и звон колокольчиков. Он приказал заложить карету и, убедившись, что прибывший путешественник и есть г-н Сарранти, приказал форейтору трогать.

Десять минут спустя г-н Сарранти подъехал к гостинице. Он остановился лишь затем, чтобы переменить лошадей. Выпив бульону, он продолжал путь, следуя за тем, кому было поручено негласно сопровождать его самого.

Все произошло так, как предполагал Жибасье. В двух лье от Штейнбаха его нагнал экипаж г-на Сарранти. Но согласно правилам того времени, одному путешественнику запрещалось обгонять другого без разрешения на то последнего; ведь может статься, что на следующей почтовой станции окажется только одна свободная упряжка. Некоторое время кареты ехали одна за другой, и вторая покорно плелась в хвосте. Наконец г-н Сарранти потерял терпение и приказал кучеру спросить у Жибасье позволения пропустить его вперед. Жибасье был так любезен, что г-н Сарранти даже вышел из кареты, дабы лично поблагодарить венгерского дворянина. Затем путешественники раскланялись, г-н Сарранти снова сел в свой экипаж и, заручившись разрешением, помчался вперед, обгоняя ветер.

Жибасье последовал за ним и велел форейтору не отставать от г-на Сарранти.

Тот повиновался, и мы видели, как обе почтовые кареты влетели в Кель и остановились возле харчевни «У Великого Фридриха».

Путешественники вежливо раскланялись, но не обменялись ни единым словом. Они вошли в харчевню, сели за разные столы и спросили обед: г-н Сарранти — на чистейшем французском языке, Жибасье — с заметным немецким акцентом.

Продолжая хранить молчание, Жибасье со снисходительным видом отведал все блюда, которые ему подавали, и расплатился.

Видя, что г-н Сарранти поднялся, он тоже не спеша встал и молча занял место в экипаже.

Скачка продолжалась. Карета г-на Сарранти по-прежнему была впереди, но опережала Жибасье всего на двадцать футов.

К вечеру путешественники прибыли в Нанси. Новый форейтор г-на Сарранти, приглашенный шафером на свадьбу к двоюродному брату, решил, что будет совсем не смешно, если он опоздает к празднику только потому, что ему придется проехать каких-нибудь одиннадцать лье: до следующей станции и обратно.

Его товарищ, предыдущий форейтор г-на Сарранти, предупредил его, что седок желает ехать как можно скорее, а платит весьма щедро. Тогда парень пустил лошадей в бешеный галоп, благодаря чему вернулся бы на полтора часа раньше обычного и поспел бы к началу торжества. Но в то самое мгновение, как карета въезжала в Нанси, — лошади, форейтор, экипаж опрокинулись, да так, что крик вырвался из груди чувствительного Жибасье: он выскочил из кареты и бросился на помощь г-ну Сарранти.

Жибасье действовал так больше для очистки совести: он был убежден, что после падения, свидетелем которого он явился, пострадавший нуждается скорее в утешениях священника, нежели в помощи попутчика.

К своему величайшему изумлению, он увидел, что г-н Сарранти цел и невредим, а у форейтора всего-навсего вывихнуты плечо да нога. Но если Провидение, словно заботливая мать, хранило людей, оно отыгралось на лошадях: одна расшиблась насмерть, а у другой оказалась перебита нога. Что касается кареты — передняя ось треснула, а тот бок, на который она завалилась, был разбит вдребезги.

О том, чтобы продолжать путешествие, не могло быть и речи.

Господин Сарранти отпустил несколько ругательств, что свидетельствовало о его далеко не ангельском характере. Однако ему ничего другого не оставалось, как смириться, что он, разумеется, и сделал бы, если бы не мадьяр Жибасье; тот на странном языке, смеси французского с немецким, предложил незадачливому попутчику пересесть в его экипаж.

Предложение пришлось как нельзя кстати, да и сделано оно было, как казалось, от чистого сердца. Г-н Сарранти принял его не моргнув глазом.

Багаж г-на Сарранти перенесли в карету Жибасье, форейтору обещали прислать подмогу из Нанси (до города оставалось около одного лье), и скачка продолжилась.

Путешественники обменялись приличествующими случаю выражениями. Жибасье не был силен в немецком языке; подозревая, что г-н Сарранти, хоть он и корсиканец, владеет немецким в совершенстве, Жибасье старательно избегал расспросов и на любезности своего попутчика отвечал лишь «да» и «нет», причем акцент его становился все более французским.

Прибыли в Нанси. Карета остановилась у гостиницы «Великий Станислав», там же находилась почтовая станция.

Господин Сарранти вышел из кареты, снова рассыпался в благодарностях и хотел было откланяться.

— Вы совершаете оплошность, сударь, — заметил Жибасье. — Мне показалось, вы торопитесь в Париж. Вашу карету до завтра починить не успеют, и вы упустите целый день.

— Это тем более прискорбно, — кивнул Сарранти, — что такое же несчастье приключилось со мной, когда я выезжал из Ратисбонна: я уже потерял целые сутки.

Теперь-то Жибасье стало ясно, почему г-н Сарранти задержался с прибытием в Штейнбах, что заставило поволноваться мнимого мадьяра.

— Впрочем, — продолжал г-н Сарранти, — я не стану дожидаться, пока починят мою карету, куплю себе другую.

И он приказал станционному смотрителю подыскать ему экипаж, все равно какой: коляску, двухместную карету, ландо или даже кабриолет — лишь бы можно было немедленно отправиться в путь.

Жибасье подумал, что, как бы скоро это приказание ни было исполнено, он успеет поужинать, пока его попутчик осмотрит новый экипаж, сторгуется и перенесет в него свой багаж. У него во рту крошки не было с восьми часов утра, и хотя в случае необходимости его желудок мог соперничать в воздержанности с желудком верблюда, осмотрительный Жибасье никогда не упускал возможности подкрепиться.

Очевидно, г-н Сарранти счел за благо последовать примеру благородного мадьяра; и вот оба путешественника, как и утром, сели за разные столы, звякнули в колокольчик, подзывая официанта, и с похвальным единством во взглядах, а также с одной и той же интонацией приказали:

— Официант, ужинать!

Гостиница «Великий Турок» на площади Сент-Андре-дез-Арк Для тех из наших читателей, кого удивило то обстоятельство, почему г-н Сарранти не принял предложение г-на Жибасье — столь уместное для человека, который торопится, — скажем, что если и есть кто-нибудь хитрее сыщика, преследующего человека, так это именно преследуемый.

Возьмите, к примеру, лисицу и борзую.

В душе у г-на Сарранти зародились неясные еще подозрения относительно этого самого мадьяра, что так плохо говорит по-французски и в то же время вполне вразумительно отвечает на все вопросы; напротив, когда к нему обращаются по-немецки, по-польски или по-валахски (а этими тремя языками г-н Сарранти владел в совершенстве), тот невпопад отвечает «ia» или «nein», сейчас же кутается в свою шубу и прикидывается спящим.

С того времени, как карета г-на Сарранти опрокинулась и он был вынужден проехать в обществе любезного, но весьма скупого на слова попутчика около полутора лье, он лишь укрепился в своих подозрениях. Когда г-н Сарранти заказывал ужин, то решил во что бы то ни стало обойтись без помощи мадьяра.

Вот почему он потребовал новый экипаж, не имея возможности дожидаться, пока починят разбитую карету, и не желая продолжать путь в обществе благородного венгра.

Жибасье был не промах и сейчас же почуял недоброе. Тогда он прямо за ужином приказал немедленно закладывать лошадей, объяснив это необходимостью прибыть на следующий день в Париж, где его ожидает посол Австрии.

Когда карета была готова, Жибасье с презрительным видом кивнул Сарранти, надвинул меховой колпак по самые уши и вышел вон.

Раз г-н Сарранти торопится, вполне вероятно, что он выберет кратчайший путь, во всяком случае до Лини. Там, очевидно, он оставит Бар-ле-Дюк справа и по Ансервильской дороге отправится через Сен-Дизье в Витри-ле-Франсе.

А вот что после Витри-ле-Франсе? Поедет ли г-н Сарранти в объезд через Шалон или изберет прямой путь через ФерШампенуаз, Куломьер, Креси и Лани?

До Витри-ле-Франсе разрешить этот вопрос г-ну Жибасье было не под силу.

Он приказал ехать через Тул, Лини, Сен-Дизье, однако в полулье от Витри остановил форейтора, посовещался с ним, а спустя несколько минут его карета оказалась набоку с перебитой передней осью.

Жибасье провел полчаса в томительном ожидании, так хорошо известном г-ну Сарранти. Наконец на подъеме показалась его почтовая карета.

Подъехав к опрокинутому экипажу, г-н Сарранти выглянул из кареты и увидел на дороге мадьяра; призвав на помощь форейтора, тот безуспешно пытался привести свой экипаж в порядок.

Если бы г-н Сарранти оставил Жибасье выпутываться из затруднительного положения в одиночку, с его стороны это было бы нарушением всяких приличий, ведь при таких же обстоятельствах Жибасье предоставил в его распоряжение собственный экипаж.

Итак, он предложил мадьяру место в своей карете, что Жибасье и исполнил с замечательной скромностью, предупредив, что только до Витри-ле-Франсе будет стеснять своим присутствием его превосходительство г-на де Борни (под этим именем путешествовал г-н Сарранти).

Необъятных размеров багаж мадьяра перенесли в карету г-на де Борни, и двадцать минут спустя они уже были в Витри-ле-Франсе.

Карета остановилась у почтовой станции.

Господин де Борни спросил свежих лошадей, Жибасье — какую-нибудь колымагу, дабы продолжить путь.

Станционный смотритель указал на старый кабриолет в сарае; похоже, Жибасье остался доволен экипажем, несмотря на его ветхость.

Не беспокоясь более о судьбе попутчика, г-н де Борни откланялся и приказал кучеру следовать в Фер-Шампенуаз, как и предвидел Жибасье.

Наш мадьяр сторговался со станционным смотрителем и пустился в путь, наказав форейтору ехать той же дорогой, что и предыдущий путешественник.

Он обещал в награду форейтору пять франков, когда они нагонят карету.

Тот пустил лошадей во весь опор, но Жибасье прибыл на следующую станцию, так никого и не встретив на дороге.

Жибасье расспросил станционного смотрителя и кучера: никто не приезжал со вчерашнего дня.

Стало ясно: Сарранти почуял неладное; во всеуслышанье он приказал кучеру ехать через Фер-Шампенуаз, а на самом деле выбрал Шалонскую дорогу.

Жибасье остался позади.

Нельзя было терять ни минуты, чтобы прибыть в Мо раньше Сарранти.

Жибасье бросил кабриолет, вынул из чемодана синий с золотом костюм правительственного курьера, надел лосины, мягкие сапоги, забросил за плечо мешок для депеш, сорвал фальшивые бороду и усы и приказал подать почтовую лошадь.

В мгновение ока лошадь была оседлана, и вот уже Жибасье мчался по Сезаннской дороге. Он рассчитывал добраться в Мо через Ферте-Гоше и Куломье.

Он оставил позади, не останавливаясь, тридцать лье.

Через Мо не проезжал ни один экипаж, похожий на тот, что описал Жибасье.

Жибасье приказал подать ужин в кухне, стал есть, пить и ждать.

Оседланная лошадь стояла наготове.

Так прошел час, и вот прибыла ожидавшаяся с таким нетерпением карета.

Стояла глубокая ночь.

Господин Сарранти приказал подать бульону прямо в карету и велел ехать в Париж через Кле: этого только и нужно было Жибасье.

Он вышел через черный ход, вскочил на коня и, обогнув улочку, выехал на парижскую дорогу.

Через десять минут он увидел позади огни — два фонаря на почтовой карете г-на Сарранти.

Все случилось так, как он хотел: он видел, оставаясь незамеченным. Теперь надо было подумать о том, чтобы его не слышали.

Он свернул на обочину и скакал, по-прежнему опережая карету на километр.

Прибыли в Бонди.

Там, словно по мановению руки, министерский курьер обратился в форейтора, и тот кучер, что должен был отправляться в дорогу, за пять франков с радостью уступил ему свою очередь.

Подъехал г-н Сарранти.

До Парижа оставалось рукой подать: можно было не выходить из кареты; он выглянул из окна и спросил свежих лошадей.

— А вот они, хозяин, да какие! — подал голос Жибасье.

В самом деле, пара отличных белых першеронов уже была наготове; лошади ржали и били копытом.

— Да стойте вы смирно, окаянные! — закричал Жибасье, управляясь с дышлом с ловкостью заправского кучера.

Взнуздав лошадей, мнимый кучер подошел к дверце кареты с шапкой в руке и спросил:

— Куда едем, милейший?

— Площадь Сент-Андре-дез-Арк, гостиница «Великий Турок», — отвечал г-н Сарранти.

— Отлично! — отозвался Жибасье. — Считайте, что вы уже там.

— Как скоро мы будем на месте? — спросил г-н Сарранти.

— Через час с четвертью, если не будем нигде, останавливаться! — пообещал Жибасье.

— Скорее в путь! Десять франков чаевых, если приедем через час.

— Как прикажете, хозяин.

Жибасье вскочил на подседельную лошадь и пустил коней в галоп.

Теперь-то он был уверен, что Сарранти у него в руках.

Подъехали к заставе. Таможенники произвели краткий досмотр, которым они удостаивают путешественников, разъезжающих на почтовых, проговорили сакраментальное слово: «Поезжайте!» — и г-н Сарранти, семью годами раньше покинувший Париж через заставу Фонтенбло, теперь вновь въезжал через Птит-Виллет.

Четверть часа спустя карета влетела во двор гостиницы «Великий Турок» на площади Сент-Андре-дез-Арк.

Оказалось, что в гостинице всего две свободные комнаты, расположенные одна против другой: номер шесть и номер одиннадцать.

Г-н Сарранти выбрал комнату номер шесть, и лакей проводил его до двери.

Когда лакей спустился во двор, его окликнул Жибасье:

— Эй, скажите-ка, дружище…

— В чем дело, кучер? — презрительно отозвался лакей.

— Кучер! Кучер! — повторил Жибасье. — Ну да, я кучер. Что дальше? Разве в этом есть что-то унизительное?

— Да нет, конечно. Просто я вас называю кучером, раз вы кучер.

— Ну и ладно!

И он, ворча под нос, направился было к лошадям.

— Так чего вам было от меня нужно? — полюбопытствовал лакей.

— Мне? Ничего.

— А вы ведь только сейчас спросили…

— Что именно?

— "Скажите-ка, дружище!"

— Да, верно… Дело-то вот в чем: господин Пуарье… Вы, разумеется, его знаете?..

— Какого Пуарье?

— Ну, господина Пуарье.

— Не знаю я никакого Пуарье.

— Господина Пуарье, фермера из наших мест… Неужто не знаете? У господина Пуарье стадо в четыреста голов! Не знаете господина Пуарье?..

— Да говорю же вам, что не знаю никакого Пуарье.

— Тем хуже! Он приедет одиннадцатичасовым дилижансом из Пла-д'Этена. Знаете дилижанс Пла-д'Этена?

— Нет.

— Вы, стало быть, не знаете ничего? Чему же вас мать с отцом обучили, ежели вы не знаете ни господина Пуарье, ни дилижанса Пла-д'Этена?.. Да-а, надобно признать, что есть на свете легкомысленные родители.

— Да при чем здесь господин Пуарье?

— Я собирался передать вам от него сто су, но раз вы его не знаете…

— Я не против познакомиться.

— Если уж вы его не знаете…

— А зачем ему давать мне сто су? Не за красивые же глаза?..

— Нет, конечно, принимая во внимание, что вы косой.

— Не важно! Так почему господин Пуарье вам поручил передать мне сто су?

— Он хотел снять номер в гостинице, потому что у него есть дельце в Сен-Жерменском предместье; он мне сказал: «Шарпильон!..» Так меня зовут — Шарпильон, и это имя передается в нашей семье от отца к сыну…

— Очень приятно, господин Шарпильон, — заметил лакей.

— Он мне сказал: «Шарпильон! Передашь сто су служанке гостиницы „Великий Турок“ на площади Сент-Андре-дез-Арк, пусть оставит за мной комнату». А где ваша служанка?

— Это ни к чему! Я сниму для него номер ничуть не хуже, чем она.

— Ну нет! Раз вы его не знаете…

— Это совсем не обязательно для того, чтобы снять комнату.

— Аи впрямь! Не так вы глупы, как кажетесь!

— Благодарю!

— Вот сто су. Так вы сможете его узнать, когда он приедет?

— Господин Пуарье?

— Да.

— А он себя назовет?

— Ну конечно! У него нет оснований скрывать свое имя.

— В таком случае я провожу его в одиннадцатый номер.

— Как увидите толстого весельчака, закутанного в кашне и в коричневом рединготе, смело можете сказать: «Вот господин Пуарье». А засим, спокойной ночи! Да хорошенько натопите одиннадцатый номер, ведь господин Пуарье — мерзляк… Да, вот еще что. Мне кажется, он обрадуется, если в номере его будет дожидаться хороший ужин.

— Договорились! — кивнул лакей.

— Ох, как же это я мог забыть!.. — запричитал мнимый Шарпильон.

— Что такое?

— Да самое главное! Он пьет только бордо!

— Отлично! Бутылка бордо будет ждать его на столе.

— В таком случае ему нечего больше и желать, кроме как иметь такие же глаза, как у тебя, чтобы смотреть в сторону Бонди, дабы убедиться, не горит ли Шарантон.

Расхохотавшись собственной шутке, мнимый форейтор покинул гостиницу «Великий Турок».

А через четверть часа у ворот гостиницы остановился кабриолет, из которого вышел господин, в точности соответствовавший описанию Шарпильона, и представился г-ном Пуарье, его уже ждали, и лакей проводил его в одиннадцатый номер, куда уже был подан прекрасный ужин, бутылка бордо стояла на положенном расстоянии от огня и согрелась в достаточной мере, как и положено, перед тем как за нее возьмется истинный гурман.

III. Предают только те, кому доверяешь

Пять минут спустя г-н Пуарье устроился в комнате номер одиннадцать и знал ее так, словно прожил в ней всю жизнь Господин Пуарье обладал характером, позволявшим ему очень скоро сходиться с людьми, а также темпераментом, благодаря которому он быстро осваивался в любой обстановке, однако постоялец заявил лакею, что за ужином ему никто не нужен, что он любит есть в одиночестве, так, чтобы никто не подливал вина в еще не опустевший стакан и не уносил тарелку, когда она еще полна Оставшись один, мнимый Пуарье, или истинный Жибасье, прислушивался до тех пор, пока на лестнице не затихли шаги лакея, а затем приоткрыл дверь Как раз в эту минуту г-н Сарранти собрался выйти Жибасье притворил свою дверь, но запирать не стал Перед уходом г-н Сарранти отдавал распоряжения служанке, стелившей ему постель, из его слов следовало, что он вернется через час-другой «Ого! — сказал себе Жибасье — Хоть время и позднее, похоже, мой сосед собрался прогуляться Поглядим, в какую сторону он направит стопы»

Жибасье задул две свечи, горевшие на столе, и отворил окно, прежде чем г-н Сарранти переступил порог гостиницы Спустя мгновение он увидел, как тот пошел по улице СентАндре-дез-Арк «Не сомневаюсь, что он вернется, — сказал себе Жибасье, — вряд ли он догадался, что я здесь и слышал его приказания Впрочем, не будем лениться и исполним свой долг до конца надобно разузнать, куда он идет»

Он поспешно спустился вниз и направился вслед за г-ном Сарранти через улицу Бюсси, Сен-Жерменский рынок, площадь Сен-Сюльпис и улицу По-де-Фер, там он увидел, как г-н Сарранти входит в дом, даже не взглянув на номер Жибасье оказался любопытнее г-н Сарранти вошел в дом под номером двадцать восемь Жибасье поднялся вверх по улице и спрятался за особняком Коссе-Бриссаков.

Долго ему ждать не пришлось: едва войдя в дом, г-н Сарранти сейчас же вышел.

Но вместо того, чтобы спуститься по улице По-де-Фер, он пошел вверх, иными словами, прошел мимо Жибасье; тот поспешно отвернулся к стене и двинулся по улице Вожирар. Свернув с улицы По-де-Фер, г-н Сарранти прошел вдоль театра Одеон со стороны артистического входа, потом пересек площадь СенМишель, спустился по Почтовой улице и подошел к дому; на сей раз он взглянул на его номер.

Нашим читателям этот дом уже знаком; если же они его еще не узнали, то нам будет достаточно сказать о нем всего несколько слов. Расположенный со стороны Виноградного тупика против улицы Говорящего Колодца, он представлял собой не что иное, как таинственную воронку, через которую исчезли карбонарии, безуспешно разыскивавшиеся г-ном Жакалем в доме и чудесным образом найденные им во время опасного спуска за Жибасье.

Бывший каторжник изменился в лице при виде небезызвестной улицы Говорящего Колодца, а также самого колодца, где он провел несколько томительных и тоскливых часов, и на лбу у него выступил холодный пот. Впервые со времени своего отъезда из Отель-Дье в Кель он пережил неприятные минуты.

Улица была безлюдна. Подойдя к дому, г-н Сарранти остановился и стал, без сомнения, поджидать четверых товарищей, необходимых, чтобы войти в дом, — ведь, как помнят читатели, карбонарии входили в дом группами по пять человек.

Вскоре появились трое, закутанные в плащи; они подошли прямо к г-ну Сарранти и, обменявшись условным знаком, стали все вместе ждать пятого.

Жибасье огляделся и, не увидев ни души, счел, что настало время решительных действий.

Посвященный г-ном Жакалем в таинства необычного дома, знакомый с условными знаками масонского и других тайных обществ, он прямиком направился к группе, пожал первую же протянутую ему руку и подал условный знак: трижды махнул рукой от себя.

Один из собравшихся вставил ключ в замочную скважину, и все пятеро вошли в дом.

Внутри не осталось никаких следов вторжения Карманьоля через пролом в стене и Ветрогона — через слуховое окно: все было отремонтировано и покрашено заново.

На сей раз спускаться в катакомбы не понадобилось. Четверо незнакомых между собой руководителей были собраны с одной целью: выслушать секретный доклад г-на Сарранти.

Тот сообщил, что через три дня герцог Рейхштадтский прибудет в Сен-Ле-Таверни, где останется до той минуты, пока его не покажут народу, как знамя, под которым и выступит все тайное общество.

Карбонарии при каждом удобном случае старались сбить полицию со следа. Вот и теперь они сговорились объявить общий сбор лож и вент на следующий день в церкви Успения и на прилегающих улицах во время похорон герцога де Ларошфуко.

Там же верховная вента и даст последние указания.

Во всяком случае, до прибытия герцога Рейхштадтского комитет останется в прежнем составе.

Разошлись в час ночи.

Жибасье боялся лишь одного: встретить у входа заговорщика, чье место он занял самовольно и столь бесцеремонно. К счастью, возле дома никого не оказалось. Очевидно, человек этот приходил, но, не обнаружив четверых своих товарищей и потеряв надежду их дождаться, решил, что встреча отложена, и вернулся домой.

Г-н Сарранти простился с четырьмя соратниками в дверях, и Жибасье, уверенный, что тот возвратится в гостиницу «Великий Турок», скрылся за углом первой же улицы; взяв ноги в руки, он вернулся в гостиницу, опередив г-на Сарранти на десять минут, сел за стол и принялся за ужин с большим аппетитом и удовлетворением, как путешественник, проскакавший на полном ходу сорок миль, а также как человек, исполнивший свой долг.

Наградой за все его труды были шаги г-на Сарранти на лестнице: его походку Жибасье узнал бы из тысячи.

Дверь шестого номера отворилась и сейчас же захлопнулась.

Потом Жибасье услышал, как в замке дважды повернулся ключ. Это был верный знак, что г-н Сарранти больше не выйдет по крайней мере до утра.

— Покойной ночи, соседушка! — пробормотал Жибасье.

Он позвонил.

Вошел лакей — Пригласите ко мне завтра утром… или, вернее, нынче в семь часов, — спохватился Жибасье, — комиссионера… Мне нужно будет отправить в город срочное письмо.

— Не угодно ли вам будет дать письмо мне, — предложил лакей, — тогда не придется будить вас из-за такой малости?

— Прежде всего, мое письмо — отнюдь не малость, — возразил Жибасье. — Кроме того, — прибавил он, — я вовсе не прочь встать пораньше.

Лакей поклонился и стал убирать со стола. Жибасье попросил его оставить аппетитного на вид холодного цыпленка, а также остатки бордо во второй бутылке, заметив, что, подобно королю Людовику XIV, он не может заснуть, если под рукой нет небольшого «запаса».

Лакей поставил на камин нетронутого цыпленка и начатую бутылку.

Потом он удалился, обещав привести комиссионера ровно в семь утра.

Когда лакей вышел, Жибасье запер дверь, открыл секретер, в котором, как он заранее убедился, были припасены перо, чернила и бумага, и стал описывать г-ну Жакалю свои дорожные впечатления от Келя до Парижа.

Наконец он лег.

В семь часов в дверь постучал комиссионер.

К этому времени Жибасье уже встал, оделся и был готов ринуться в бой. Он крикнул:

— Войдите!

В дверях показался комиссионер.

Жибасье бросил на него молниеносный взгляд и, прежде чем тот успел раскрыть рот, признал в нем уроженца Оверни: он мог без опаски доверить ему свое послание.

Жибасье дал ему двенадцать су вместо десяти. Описал все ходы во дворце на Иерусалимской улице, предупредил, что человек, которому адресовано письмо, должен прибыть из долгого путешествия в это же утро или в течение дня.

Если этот человек приехал, передать ему письмо в собственные руки от г-на Баньера де Тулона — таково было аристократическое имя Жибасье, — если же адресат еще не прибыл, оставить письмо у секретаря.

Получив исчерпывающие указания, овернец вышел.

Прошел час. Дверь г-на Сарранти по-прежнему оставалась заперта. Правда, слышно было, как он ходит по комнате и переставляет мебель.

Желая чем-нибудь себя занять, Жибасье решил позавтракать.

Он позвонил, приказал лакею накрыть на стол, подать цыпленка и остатки бордо, потом отослал лакея.

Едва Жибасье вонзил вилку цыпленку в ножку и поднес нож к крылышку, как дверь его соседа скрипнула.

— Дьявольщина! — выругался он, поднимаясь. — По-моему, мы решили выйти довольно рано.

Его взгляд упал на стенные часы, они показывали четверть девятого.

— Эге! — молвил он. — Не так уж и рано.

Господин Сарранти стал спускаться по лестнице.

Как и накануне, Жибасье поспешил к окну, однако на этот раз отворять его не стал, а лишь раздвинул занавески. Но ожидания его были тщетны: г-н Сарранти не появлялся.

"Ого! Что же он делает внизу? Платит по счету? Невозможно же допустить, что он спустился скорее, чем я подошел к окну!..

Впрочем, — подумал Жибасье, — он мог пройти вдоль стены; но даже в этом случае далеко он уйти не мог".

Жибасье рывком распахнул окно и свесился вниз, крутя во все стороны головой.

Никого, кто напоминал бы г-на Сарранти.

Он подождал несколько минут, но так и не мог взять в толк, почему Сарранти не выходит. Он намеревался спуститься вниз и расспросить о г-не Сарранти, как вдруг увидел наконец, как тот вышел из гостиницы и направился, как и накануне, в сторону Сент-Андре-дез-Арк.

— Могу себе представить, куда ты идешь, — пробормотал Жибасье. — Идешь ты на улицу По-де-Фер. Вчера ты никого не застал дома и хочешь испытать судьбу нынче утром. Я мог бы не утруждать себя этой прогулкой и не провожать тебя туда, но долг прежде всего.

Жибасье взялся за шляпу и кашне, спустился вниз, так и не притронувшись к цыпленку, и мысленно поблагодарил Провидение, заставившее его совершить небольшую утреннюю прогулку и тем самым нагулять аппетит.

Но, к величайшему изумлению г-на Жибасье, на нижней ступеньке его остановил господин, в котором он по лицу и по всему облику сейчас же признал полицейского агента низшего ранга.

— Ваши документы! — потребовал тот.

— Мои документы? — в изумлении переспросил Жибасье.

— Черт побери! — вскричал полицейский. — Вы отлично знаете: чтобы остановиться в гостинице, необходимо иметь документы.

— Вы правы, — согласился Жибасье. — Однако я никак не думал, что, путешествуя из Бонди в Париж, нужно иметь паспорт.

— Если в Париже у вас собственная квартира или вы останавливаетесь у друзей — не нужно; но если вы поселились в гостинице, вы должны предъявить документы.

— Ах, это так! — кивнул Жибасье, знавший лучше, чем кто бы то ни было, по опыту прошлой жизни, как необходим паспорт, когда ищешь кров. — Разумеется, я покажу вам свои документы.

И он стал шарить по карманам своего плаща.

Карманы оказались пусты.

— Куда же, черт возьми, они подевались?! — вскричал он.

Полицейский махнул рукой с таким видом, словно хотел сказать: «Если человек не находит документы сразу, он не находит их никогда».

Он жестом подозвал двух полицейских в черных рединготах и с толстыми палками в руках, ожидавших его приказаний стоя в дверях харчевни.

— Ах, черт подери! — воскликнул Жибасье. — Я знаю, что я сделал со своими бумагами.

— Тем лучше! — кивнул полицейский.

— Я оставил их в почтовой гостинице Бонди, когда сменил костюм курьера на кучерскую куртку.

— Как вы сказали? — заинтересовался полицейский.

— Ну да! — рассмеялся Жибасье. — К счастью, документы мне не нужны.

— Как это — не нужны?

— А так.

И он шепнул полицейскому на ухо:

— Я свой!

— Свой?!

— Да, пропустите меня!

— Ага! Вы, кажется, спешите?

— Я кое за кем слежу, — с заговорщицким видом сообщил Жибасье и подмигнул.

— Следите?

— Да, у меня на крючке заговорщик, и очень опасный заговорщик!

— Правда? И где же этот кое-кто?

— Черт возьми! Вы, должно быть, его видели. Он только что спустился; пятьдесят лет, усы с проседью, волосы бобриком, выправка военная. Не видели?

— Как же, как же! Видел!

— В таком случае арестовать надо было его, а не меня, — не переставая улыбаться, заметил Жибасье.

— Ну да! Только у него документы были, и в полном порядке. Потому я его и пропустил. А вот вы арестованы.

— Как?! Арестован?!

— Разумеется. Что, по-вашему, может мне помешать?

— Вы меня арестуете? Меня?

— Ну да, вас.

— Меня, личного агента господина Жакаля?

— Чем докажете?..

— Доказательство я вам представлю, за этим дело не станет.

— Слушаю вас.

— А тем временем мой подопечный улизнет, может быть! — в отчаянье вскричал Жибасье.

— Понимаю! Вы и сами не прочь сделать то же.

— Сбежать?! Да зачем же? Сразу видно, что вы меня не знаете! Чтобы я улизнул? Да ни за что на свете! Мое новое положение вполне меня устраивает…

— Ладно! Хватит болтать! — оборвал его полицейский.

— То есть, как это — хватит болтать?..

— Следуйте за нами, или…

— Или что?

— …или мы будем вынуждены применить силу.

— Да ведь я же вам толкую, — вспыхнул Жибасье, — что я из личной полиции господина Жакаля!

Полицейский едва удостоил его презрительным взглядом, в котором ясно читалось: «Ну и фат же вы!»

Он пожал плечами и жестом подозвал двух полицейских в черных рединготах на помощь.

Те подошли, готовые вмешаться по первому знаку.

— Будьте осторожны, друг мой! — предупредил Жибасье.

— Я не друг тому, у кого нет паспорта, — возразил полицейский.

— Господин Жакаль вас строго накажет.

— Моя обязанность — препровождать в префектуру полиции путешественников без документов; у вас нет паспорта, и я отведу вас в префектуру, в чем же нарушения?

— Тысяча чертей! Говорю же вам, что…

— Покажите ваш «знак».

— Знак? — переспросил Жибасье. — Это низшим чинам, как у вас, положено иметь знак, я же…

— Ну да, вы для этого слишком важная птица, понимаю!

Итак, дорогу вы не хуже нас знаете… Вперед!

— Вы настаиваете? — спросил Жибасье.

— Надо думать!

— Не жалуйтесь потом на судьбу!

— Довольно говорить! Следуйте за мной по доброй воле.

В противном случае я буду вынужден применить силу.

Полицейский вынул из кармана пару наручников, которые так и напрашивались на знакомство с запястьями Жибасье.

— Будь по-вашему! — смирился Жибасье; он понял, что попал в дурацкое положение, которое могло еще более осложниться. — Я готов следовать за вами.

— В таком случае позвольте предложить вам руку, а эти двое господ пойдут сзади, — предупредил полицейский. — Вы, как мне кажется, способны сбежать от нас, не простившись, на первом же перекрестке.

— Я исполнял свой долг, — проговорил Жибасье, воздев кверху руку и будто призывая Бога в свидетели, что он сражался до последнего.

— Ну-ка, вашу руку, да поживее!

Жибасье знал, как должен положить руку арестованный на руку сопровождающего. Он не заставил просить себя дважды и облегчил полицейскому задачу.

Тот узнал в нем завсегдатая полицейского участка.

— Ага! — воскликнул он. — Похоже, такое случается с вами не впервой, милейший!

Жибасье взглянул на полицейского с таким видом, словно хотел сказать: «Будь по-вашему! Хорошо смеется тот, кто смеется последним».

Вслух он решительно проговорил:

— Идемте!

Жибасье с полицейским вышли из гостиницы «Великий Турок» под руку, словно старые и добрые друзья.

Двое шпиков шли следом, изо всех сил стараясь показать, что не имеют к нашей парочке ровно никакого отношения.

IV. Триумф Жибасье

Жибасье и полицейский направились, или, вернее было бы сказать, полицейский повел Жибасье на Иерусалимскую улицу.

Благодаря мерам предосторожности, принятым полицейским, проверявшим паспорта, всякий побег исключался, как понимают читатели.

Прибавим к вящей славе Жибасье, что он и не думал бежать.

Более того, его насмешливый вид, сострадательная улыбка, мелькавшая на его губах всякий раз, как он взглядывал на полицейского, беззаботность, раскованность и презрение, с какими он позволял вести себя в префектуру полиции, свидетельствовали, скорее, о том, что совесть его чиста. Словом, он, казалось, смирился, но вышагивал гордо, скорее как мученик, нежели как несчастная жертва.

Время от времени полицейский бросал на него косой взгляд.

По мере приближения к префектуре Жибасье не хмурился, а, напротив, становился все веселее. Он заранее предвкушал, какую бурю проклятий обрушит по возвращении г-н Жакаль на голову незадачливого полицейского.

Этот просветленный взгляд, сияющий, словно ореол на безмятежных лицах, начал пугать полицейского, арестовавшего Жибасье. В начале пути у него не было никаких сомнений в том, что он задержал важного преступника; на полпути он засомневался; теперь он был почти уверен, что дал маху.

Гнев г-на Жакаля, которым пугал его Жибасье, будто гроза, уже навис над его головой.

И вот мало-помалу пальцы полицейского стали разжиматься, высвобождая руку Жибасье.

Тот отметил про себя эту относительную свободу, неожиданно ему предоставленную; однако он отлично понимал, что заставило расслабиться дельтовидную мышцу и бицепс его спутника, и потому сделал вид, что не заметил его маневра.

Полицейский надеялся на прощение своего пленника, он как нельзя более забеспокоился, когда заметил, что по мере того, как его собственная хватка ослабевала, Жибасье все крепче вцеплялся в его руку.

Он поймал преступника, который не хотел его выпускать!

«Дьявольщина! — подумал он. — Уж не ошибся ли я?!»

Он на мгновение остановился в задумчивости, оглядел Жибасье с головы до ног и, видя, что тот, в свою очередь, окинул его насмешливым взглядом, затрепетал еще больше.

— Сударь! — обратился он к Жибасье. — Вы сами знаете, какие у нас суровые правила. Нам говорят: «Арестуйте!» — и мы арестовываем. Вот почему порой случается так, что мы совершаем досадные ошибки. Как правило, мы хватаем преступников.

Однако бывает, что по недоразумению мы нападаем и на честных людей.

— Неужели? — с издевательской усмешкой переспросил Жибасье.

— И даже на очень честных людей, — уточнил полицейский.

Жибасье бросил на него красноречивый взгляд, словно хотел сказать: «И я тому живое свидетельство».

Ясность этого взгляда окончательно убедила полицейского, и он прибавил с изысканной вежливостью:

— Боюсь, сударь, я совершил оплошность в этом роде; но еще не поздно ее исправить…

— Что вы имеете в виду? — презрительно поморщился Жибасье.

— Боюсь, сударь, я арестовал честного человека.

— Надо думать, черт подери, что боитесь! — отозвался каторжник, строго поглядывая на полицейского.

— С первого взгляда вы показались мне человеком подозрительным, но теперь вижу, что это не так; что, наоборот, вы — свой.

— Свой? — с высокомерным видом проговорил Жибасье.

— И, как я уже сказал, поскольку еще не поздно исправить эту ошибку…

— Нет, сударь, поздно! — перебил его Жибасье. — Из-за этой вашей ошибки человек, за которым я был приставлен следить, удрал… А что это за человек? Заговорщик, который через неделю совершит, может быть, государственный переворот…

— Сударь! — взмолился полицейский. — Если хотите, мы вместе отправимся на его поиски; и это будет сущий дьявол, если вдвоем мы…

В намерения Жибасье не входило разделить с кем бы то ни было славу от поимки г-на Сарранти.

Он оборвал своего собрата:

— Нет, сударь! И, пожалуйста, довершите то, что начали.

— О, только не это! — запричитал полицейский.

— Именно это! — гнул свое Жибасье.

— Нет, — снова возразил полицейский. — А в доказательство я ухожу.

— Уходите?

— Да.

— Как — уходите?

— Как все уходят. Выражаю вам свое почтение и поворачиваюсь к вам спиной.

Повернувшись на каблуках, полицейский в самом деле показал Жибасье спину; однако тот схватил его за руку и развернул к себе лицом.

— Ну уж нет! — молвил он. — Вы меня арестовали, чтобы препроводить в префектуру полиции, так и ведите меня туда.

— Не поведу!

— Поведете, черт вас раздери совсем! Или скажите, почему отказываетесь. Если я упущу своего заговорщика, господин Жакаль должен знать, по чьей вине это произошло.

— Нет, сударь, нет!

— В таком случае я вас арестую и отведу в префектуру, слышите?

— Вы арестуете меня?

— Да, я.

— По какому праву?

— По праву сильнейшего.

— Я сейчас кликну своих людей.

— Не вздумайте, иначе я позову на помощь прохожих. Вы знаете, что в народе вас не жалуют, господа полицейские. Я расскажу, что вы меня сначала арестовали без всякой причины, а теперь собираетесь отпустить, потому что боитесь наказания за превышение власти… А река-то, вот она, совсем рядом, черт возьми!..

Полицейский стал бледен как полотно. Уже начинала собираться толпа. Он по опыту знал, что люди в те времена были настроены по отношению к шпикам весьма агрессивно.

Он бросил на Жибасье умоляющий взгляд и почти разжалобил каторжника.

Но вскормленный на изречениях г-на де Талейрана, Жибасье подавил это первое движение души: ему нужно было позаботиться о том, чтобы оправдаться в глазах г-на Жакаля.

Он, словно в тисках, зажал руку полицейского и, превратившись из пленника в жандарма, поволок его в префектуру полиции.

Во дворе префектуры собралась как никогда большая толпа.

Что было нужно всем этим людям?

Как мы уже сказали в предыдущей главе, все смутно угадывали приближение мятежа, и эта мысль витала в воздухе.

Толпа, заполнившая двор префектуры, состояла из тех, кто должен был сыграть в этом мятеже известную роль: все они явились за указаниями.

Жибасье, смолоду привыкший входить во двор префектуры в наручниках, а выезжать в забранной решеткой карете, на сей раз испытал неподдельную радость, чувствуя себя не арестованным, а полицейским.

Он вошел во двор как победитель, с высоко поднятой головой, задравши нос, а его несчастный пленник следовал за ним, как потерявший управление фрегат следует на буксире за гордым кораблем, летящим на всех парусах с развевающимся флагом.

В толпе произошло замешательство. Все полагали, что Жибасье находится на Тулонской каторге, и вдруг он выступает за старшего.

Однако Жибасье не растерялся: он стал раскланиваться налево и направо, одним кивал дружески, другим — покровительственно; над собравшимися прошелестел одобрительный шепот, и к Жибасье стали подходить старые знакомые, выражая удовлетворение тем, что видят его в своих рядах.

Он пожимал руки и принимал поздравления, чем окончательно смутил несчастного полицейского, так что даже пожалел его в душе.

Потом Жибасье представили старшему бригады, заслуженному фальсификатору, который, подобно самому Жибасье, на определенных условиях, оговоренных с г-ном Жакалем, перешел на службу полиции. Он был возвращен с Брестской каторги; таким образом, он не был знаком с Жибасье, и тот тоже его не знал; но, проводя время на берегу Средиземноморья, Жибасье частенько слышал об этом прославленном старике и уже давно мечтал пожать ему руку.

Старшина встретил его по-отечески тепло.

— Сын мой! — сказал он. — Я давно хотел с вами встретиться. Я был хорошо знаком с вашим отцом.

— С моим отцом? — изумился Жибасье, не знавший никакого отца. — Вам повезло больше, чем мне.

— И я по-настоящему счастлив, — продолжал старик, — узнавая в вас его черты. Если вам будет нужен совет, располагайте мною, сын мой; я весь к вашим услугам.

Собравшиеся, казалось, умирали от зависти, слыша, какой милости удостоен Жибасье.

Они обступили каторжника, и спустя пять минут г-н Баньер де Тулон получил в присутствии полицейского, совершенно оглушенного подобным триумфом, тысячу разнообразных предложений и выражений дружеских чувств.

Жибасье смотрел на него с видом превосходства и будто спрашивал: «Ну что, разве я вас обманул?»

Полицейский понурил голову.

— Ну, признайтесь теперь, что вы — осел! — сказал ему Жибасье.

— Охотно! — отозвался тот, готовый признать еще и не такое, попроси его об этом Жибасье.

— Раз так, — молвил Жибасье, — я вполне удовлетворен и обещаю вам свое покровительство, когда вернется господин Жакаль.

— Когда вернется господин Жакаль? — переспросил полицейский.

— Ну да, и я постараюсь представить ему ваш промах как чрезмерное усердие. Как видите, я человек покладистый.

— Да ведь господин Жакаль вернулся, — возразил полицейский; он боялся, как бы Жибасье не охладел в своих добрых намерениях, и хотел воспользоваться ими без промедления.

— Как?! Господин Жакаль вернулся? — вскричал Жибасье.

— Да, разумеется.

— И давно?

— Нынче утром, в шесть часов.

— Что ж вы раньше-то не сказали?! — взревел Жибасье.

— Да вы не спрашивали, ваше превосходительство, — смиренно отвечал полицейский.

— Вы правы, друг мой, — смягчившись, проговорил Жибасье.

— "Друг мой"! — пробормотал полицейский. — Ты назвал меня своим другом, о, великий человек! Приказывай! Что я могу для тебя сделать?

— Отправиться вместе со мной к господину Жакалю, черт подери! И немедленно!

— Идем! — с готовностью подхватил полицейский и широкими шагами направился к начальнику полиции.

Жибасье помахал собравшимся рукой, пересек двор, ступил под своды портика, украшавшего вход, поднялся по небольшой лестнице слева от входной двери (мы уже видели, как по ней поднимался Сальватор) на третий этаж, прошел по темному коридору направо и наконец остановился у кабинета г-на Жакаля.

Секретарь, узнавший не Жибасье, а полицейского, сейчас же распахнул дверь.

— Что вы делаете, дурачина? — возмутился г-н Жакаль. — Я же вам сказал, что меня нет ни для кого, кроме Жибасье.

— А вот и я, дорогой господин Жакаль! — прокричал Жибасье.

Он обернулся к полицейскому:

— Его нет ни для кого, кроме меня, слышите?

Полицейский с трудом удержался, чтобы не пасть на колени.

— Следуйте за мной, — приказал Жибасье. — Я вам обещал снисхождение и обещание свое сдержу.

Он вошел в кабинет.

— Как?! Вы ли это, Жибасье?! — воскликнул начальник полиции. — Я назвал ваше имя просто так, наудачу…

— И я как нельзя более горд тем, что вы обо мне помните, сударь, — подхватил Жибасье.

— Вы, стало быть, оставили своего подопечного? — спросил г-н Жакаль.

— Увы, сударь, — отвечал Жибасье, — это он меня оставил.

Господин Жакаль нахмурился. Жибасье толкнул полицейского локтем, будто хотел сказать: «Видите, в какую историю вы меня втянули?»

— Сударь! — вслух проговорил он, указывая на виновного. — Спросите этого человека. Я не хочу осложнять его положение, пусть он сам все расскажет.

Господин Жакаль поднял очки на лоб, желая получше разглядеть, с кем имеет дело.

— А-а, это ты, Фуришон, — молвил он. — Подойди ближе и скажи, как ты мог помешать исполнению моих приказаний.

Фуришон увидел, что ему не отвертеться. Он смирился и, как свидетель перед трибуналом, стал говорить правду, только правду, ничего, кроме правды.

— Вы — осел! — бросил полицейскому г-н Жакаль.

— Я уже имел честь слышать это от его превосходительства графа Баньера де Тулона, — сокрушенно проговорил полицейский.

Господин Жакаль, казалось, раздумывал, кто бы мог быть тот великий человек, что опередил начальника полиции и высказал о Фуришоне мнение, столь совпадающее с его собственным.

— Это я, — с поклоном доложил Жибасье.

— А-а, очень хорошо, — кивнул г-н Жакаль. — Вы путешествовали под вымышленным именем?

— Да, сударь, — подтвердил Жибасье. — Однако должен вам заметить, что я обещал этому несчастному попросить у вас для него снисхождения, принимая во внимание его полное раскаяние.

— По просьбе нашего любимого и преданного Жибасье, — с величавым видом молвил г-н Жакаль, — мы даруем вам полное прощение. Ступайте с миром и больше не грешите!

Он махнул рукой, отпуская незадачливого полицейского, и тот вышел, пятясь.

— Не угодно ли вам, дорогой Жибасье, оказать мне честь и разделить со мной скромный завтрак? — предложил г-н Жакаль.

— С большим удовольствием, господин Жакаль, — отвечал Жибасье.

— В таком случае давайте перейдем в столовую, — пригласил начальник полиции и пошел вперед, показывая дорогу. Жибасье последовал за г-ном Жакалем.

V. Провидение

Господин Жакаль указал Жибасье на стул.

Он стоял напротив него, по другую сторону стола.

Начальник полиции знаком приказал садиться; Жибасье, страстно желавший продемонстрировать г-ну Жакалю, что он не чужд правил хорошего тона, сказал: — Позвольте прежде всего поздравить вас, господин Жакаль, с благополучным возвращением в Париж.

— Разрешите и мне выразить радость по тому же поводу, — куртуазно отвечал г-н Жакаль.

— Смею надеяться, — продолжал Жибасье, — что ваше путешествие завершилось успешно.

— Более чем успешно, дорогой господин Жибасье; но довольно комплиментов, прошу вас! Последуйте моему примеру и займите свое место.

Жибасье сел.

— Возьмите отбивную.

Жибасье зацепил отбивную.

— Давайте ваш бокал!

Жибасье повиновался.

— А теперь, — сказал г-н Жакаль, — ешьте, пейте и слушайте, что я скажу.

— Я весь внимание, — отозвался Жибасье, вгрызаясь в отбивную на косточке.

— Итак, по глупости этого полицейского, — продолжал г-н Жакаль, — вы упустили своего

подопечного, дорогой господин Жибасье?

— Увы! — отвечал Жибасье, откладывая дочиста обглоданную кость на тарелку. — И, как видите, я в отчаянии!.. Получить столь ответственное задание, исполнить его с блеском — да простится мне такое выражение — и провалиться в самом конце!..

— Какое несчастье!

— Никогда себе этого не прощу…

Жибасье с сокрушенным видом махнул рукой.

— Ну что же, — невозмутимо продолжал г-н Жакаль, смакуя бордо и прищелкивая от удовольствия языком, — я буду снисходительнее: я вас прощаю!

— Нет-нет, господин Жакаль. Нет, я не приму ваше прощение, — проговорил Жибасье. — Я вел себя как дурак; словом, я оказался еще глупее, чем этот полицейский.

— Что вы могли поделать, дорогой господин Жибасье? Если не ошибаюсь, по этому поводу есть пословица: «Против силы…»

— Мне следовало уложить его одним ударом и бежать за господином Сарранти.

— Вы не успели бы сделать и двух шагов, как вас арестовали бы двое других.

— Ого-го! — вскричал Жибасье, потрясая кулаками, словно Аякс, бросающий вызов богам.

— Я же вам сказал, что прощаю вас, — продолжал г-н Жакаль.

— Если вы меня прощаете, — подхватил Жибасье, отказываясь от выразительной пантомимы, которой он с упоением предавался, — стало быть, вы знаете, как отыскать нашего подопечного. Вы позволите называть его нашим, не так ли?

— Что ж, неплохо, — заметил г-н Жакаль, довольный сообразительностью Жибасье, которую тот выказал, угадав, что, если начальник полиции не удручен, значит, у него есть основания сохранять спокойствие. — Неплохо! И я вам разрешаю, дорогой Жибасье, называть господина Сарранти «нашим» подопечным:

он в той же мере принадлежит вам, как человеку, отыскавшему, а затем потерявшему его след, как и мне, обнаружившему его после того, как упустили вы.

— Невероятно! — изумился Жибасье.

— Что тут невероятного?

— Вы снова напали на его след?

— Вот именно.

— Как же это возможно? С тех пор как я его упустил, прошло не больше часа!

— А я обнаружил его всего пять минут назад.

— Так он у вас в руках? — спросил Жибасье.

— Да нет! Вы же знаете, что с ним нужно обращаться с особенной осторожностью. Я его возьму, или, вернее, вы его возьмете… Только уж на сей раз не упустите: его не так-то легко выследить незаметно.

Жибасье тоже очень надеялся снова напасть на след г-на Сарранти. Накануне в доме на Почтовой улице во время заседания пятерых заговорщиков, и среди них г-на Сарранти, была назначена встреча в церкви Успения; однако г-н Сарранти мог заподозрить неладное и не явиться в церковь.

И потом, Жибасье не хотел показывать, что у него есть эта зацепка.

Он решил набить себе цену.

— Как же я его найду? — спросил Жибасье.

— Идите по следу.

— Я же его потерял!..

— Потерять след нельзя, если на охоту вышли такой доезжачий, как я, и такая ищейка, как вы.

— В таком случае нельзя терять ни минуты, — заметил Жибасье, полагая, что г-н Жакаль бахвалится, и пытаясь толкнуть его на крайность. Он встал, будто приготовившись немедленно бежать на поиски г-на Сарранти.

— От имени его величества, которому вы имели честь спасти венец, я благодарю вас за ваше благородство и за вашу готовность, дорогой господин Жибасье, — молвил г-н Жакаль.

— Я ничтожнейший, но преданнейший слуга короля! — скромно ответствовал Жибасье и поклонился.

— Отлично! — похвалил г-н Жакаль. — Можете быть уверены, что ваша преданность будет оценена. Королей нельзя обвинить в неблагодарности.

— Нет конечно, неблагодарным бывает только народ! — философски отвечал Жибасье, устремив взгляд в небо. — Ах!..

— Браво!

— Так или иначе, дорогой господин Жакаль, оставим вопрос о неблагодарности королей и признательности народов в стороне. Позвольте вам сказать, что я весь к вашим услугам.

— Сначала доставьте мне удовольствие и съешьте крылышко вот этого цыпленка.

— А если он от нас ускользнет, пока мы будем есть это крылышко?

— Да нет, никуда он не денется: он нас ждет.

— Где это?

— В церкви.

Жибасье смотрел на г-на Жакаля со всевозраставшим любопытством. Каким образом начальник полиции оказался почти так же хорошо осведомлен, как сам Жибасье?

Впрочем, не это главное. Жибасье решил проверить, до каких пределов простиралась осведомленность г-на Жакаля.

— В церкви?! — вскричал он. — Мне бы следовало об этом догадаться.

— Почему? — поинтересовался г-н Жакаль.

— Человека, который мчится сломя голову, может извинить только одно: он торопится спасти свою душу.

— Чем дальше, тем интереснее, дорогой господин Жибасье! — хмыкнул начальник полиции. — Я вижу, вы наблюдательны, с чем я вас и поздравляю, потому что отныне вашей задачей будет наблюдение. Итак, повторяю, вашего подопечного вы найдете в церкви.

Жибасье хотел убедиться в том, что г-н Жакаль получил самые точные сведения.

— В какой именно? — спросил он в надежде захватить его врасплох.

— В церкви Успения, — просто ответил г-н Жакаль.

Жибасье не переставал изумляться.

— Вы знаете эту церковь? — продолжал настаивать г-н Жакаль, видя, что Жибасье не отвечает.

— Еще бы, черт побери! — отозвался Жибасье.

— Должно быть, только понаслышке, потому что на очень набожного человека вы непохожи.

— Я такой же, как все, — отвечал Жибасье, с безмятежным видом подняв глаза к потолку.

— Я не прочь укрепить с вашей помощью свою веру, — проговорил г-н Жакаль, наливая Жибасье кофе, — и если у нас будет время, я с удовольствием попрошу вас изложить ваши теологические принципы. У нас тут, на Иерусалимской улице, можно встретить величайших теологов, как вам, должно быть, известно. Вы привыкли жить в заточении и, верно, научились медитации. Вот почему я с истинным наслаждением когда-нибудь вас выслушаю. К сожалению, время идет, а сегодня у нас с вами еще много дел.

Но слово вы дали, просто мы отложим это дело до другого раза.

Жибасье слушал, хлопая глазами и смакуя кофе.

— Итак, — продолжал г-н Жакаль, — вы найдете своего подопечного в церкви Успения.

— Во время заутрени, обедни или вечерни? — спросил Жибасье с непередаваемым выражением, то ли лукавым, то ли наивным.

— Во время обедни с певчими.

— Значит, в половине двенадцатого?

— Приходите к половине двенадцатого, если угодно; ваш подопечный прибудет не раньше двенадцати.

Именно в это время условились встретиться заговорщики.

— Сейчас уже одиннадцать! — вскричал Жибасье, бросив взгляд на часы.

— Да погодите вы, господин Торопыга! Вы еще успеете пропеть свою глорию .

И он подлил водки в чашку Жибасье.

— "Gloria in excelsis" <"Слава в вышних" (латин.)>, — проговорил Жибасье, поднимая чашку двумя руками на манер кадила, словно собирался воскурить ладан в честь начальника полиции.

Господин Жакаль наклонил голову с видом человека, убежденного в том, что заслуживает этой чести.

— А теперь, — продолжал Жибасье, — позвольте вам сказать нечто такое, что ничуть не умаляет вашей заслуги, перед которой я преклоняюсь и выражаю вам свое глубочайшее почтение.

— Слушаю вас!

— Я знал все это не хуже вашего.

— Неужели?

— Да. И вот каким образом мне удалось это разузнать.

Жибасье поведал г-ну Жакалю обо всем, что произошло на Почтовой улице: как он выдал себя за заговорщика, проник в таинственный дом и условился о встрече в полдень в церкви Успения.

Господин Жакаль слушал молча, а про себя восхищался проницательностью собеседника.

— Так вы полагаете, что на похоронах соберется много народу? — спросил он, когда Жибасье закончил свой рассказ.

— Не меньше ста тысяч человек.

— А в самой церкви?

— Сколько сможет там поместиться: две-три тысячи, может быть.

— В такой толчее разыскать вашего подопечного будет не так-то просто, дорогой Жибасье.

— Как говорится в Евангелии: «Иди да обрящешь».

— Я облегчу вам задачу.

— Вы?!

— Да! Ровно в полдень он будет стоять прислонившись к третьему пилястру слева от входа и разговаривать с монахомдоминиканцем.

На этот раз дар провидения, отпущенный г-ну Жакалю, настолько потряс Жибасье, что тот склонился, не проронив ни слова; подавленный его превосходством, Жибасье взял шляпу и вышел.

VI. Два джентльмена с большой дороги

Жибасье вышел из особняка на Иерусалимской улице как раз в ту минуту, как Доминик торопливо зашагал вниз по улице Турнон, после того как занес Кармелите портрет св. Гиацинта.

Во дворе префектуры не было никого, кроме трех человек.

Один из них отделился от остальных; это был невысокий худой человек.

— Вам поручено арестовать господина Сарранти?

— А вот и нет! Господина Дюбрея — такое имя он сам себе избрал, так пусть не жалуется!

— И вы арестуете его как заговорщика?

— Нет! Как бунтовщика.

— Значит, готовится серьезный бунт?

— Серьезный? Да нет! Но бунт я вам все-таки обещаю.

— Не считаете ли вы, что это довольно неосмотрительно, дорогой собрат, поднимать бунт в такой день, как сегодня, когда весь Париж на ногах? — проговорил Жибасье, останавливаясь, дабы тем самым придать вес своим словам.

— Да, разумеется, но вы же знаете пословицу: «Кто не рискует, тот не выигрывает».

— Конечно, знаю. Однако сейчас мы рискуем всем сразу.

— Да, зато играем-то мы краплеными картами!

Это замечание немного успокоило Жибасье.

Впрочем, он все равно выглядел встревоженным или, скорее, задумчивым.

Объяснялось ли это страданиями, перенесенными Жибасье на дне Говорящего колодца и ожившими накануне в его памяти?

Или тяготы стремительного путешествия и поспешного возвращения оставили на его лице отпечаток сплина? Как бы то ни было, а графа Баньера де Тулона обуревали в эти минуты то ли большая озабоченность, то ли сильное беспокойство.

Карманьоль приметил это и не преминул поинтересоваться о причине, как раз когда они огибали угол набережной и площади Сен-Жермен-л' Осеруа.

— Вы чем-то озабочены? — заметил он, обращаясь к Жибасье.

Тот стряхнул с себя задумчивость и покачал головой.

— Что? — переспросил он.

Карманьоль повторил свой вопрос.

— Да, верно, — кивнул он. — Меня удивляет одна вещь, друг мой.

— Дьявольщина! Много чести для этой вещи! — заметил Карманьоль.

— Ну, скажем, беспокоит.

— Говорите! И я буду счастлив, если смогу помочь вам избавиться от этого беспокойства.

— Дело вот в чем. Господин Жакаль сказал, что я найду нашего подопечного ровно в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа.

— У третьей колонны, верно.

— И тот будет разговаривать с монахом.

— Со своим сыном, аббатом Домиником.

Жибасье взглянул на Карманьоля с тем же выражением, что смотрел на г-на Жакаля.

— Я считал себя сильным… Похоже, я заблуждался на свой счет.

— Зачем так себя принижать? — удивился Карманьоль.

Жибасье помолчал; было очевидно, что он делает над собой нечеловеческое усилие, дабы проникнуть своим рысьим взглядом в ослеплявшую его темноту.

— Либо это точное указание напрочь лживо…

— Почему?

— …либо, если оно верно, я теряюсь в догадках и преисполнен восхищения.

— К кому?

— К господину Жакалю.

Карманьоль снял шляпу, как делает владелец бродячего цирка, когда говорит о господине мэре и представителях законной власти.

— А какое указание вы имеете в виду? — спросил он.

— Да все эти подробности: колонна, монах… Пусть господин Жакаль знает прошлое, даже настоящее — это я допускаю…

Слушая Жибасье, Карманьоль одобрительно кивал.

— …но чтобы он знал и будущее — вот что выше моего понимания, Карманьоль.

Карманьоль захихикал, показывая белоснежные зубы.

— А как вы себе объясняете то обстоятельство, что он знает прошлое и настоящее? — спросил Карманьоль.

— В том, что господин Жакаль предсказал появление господина Сарранти в церкви, ничего удивительного нет: человек рискует жизнью, предпринимая попытку свергнуть правительство; вполне естественно, что в такие минуты он прибегает к помощи церкви и всех святых. В том, что господин Жакаль угадал выбор господина Сарранти — церковь Успения, — тоже ничего необычного: все знают, что она — средоточие бунтовщиков.

Карманьоль снова закивал.

— Господин Жакаль догадался, что господин Сарранти придет, скорее всего, в полдень, а не, скажем, в одиннадцать и не в полдвенадцатого — и это можно понять: заговорщик, часть ночи посвятивший своим темным делишкам и не обладающий богатырским здоровьем, не пойдет за здорово живешь к заутрене.

Ничего необычного я не вижу и в том, что господин Жакаль предсказал: он будет стоять прислонившись к колонне… Проведя четверо суток в пути, человек чувствует усталость: неудивительно, что он прислонится к колонне, чтобы отдохнуть. И то, что он будет стоять скорее слева, чем справа, тоже понятно: глава оппозиции и не может сделать иного выбора. Все это хитро, умно, но в этом нет ничего невероятного: это можно вывести методом дедукции. Но что меня по-настоящему удивляет, что приводит меня в замешательство, сбивает с толку и обескураживает…

Жибасье умолк, словно пытаясь разгадать эту непостижимую для него тайну.

— Чего же вы не можете постичь?

— Каким образом господин Жакаль догадался, что именно у третьей колонны будет стоять господин Сарранти в определенный час, да еще разговаривать с монахом.

— Как?! — удивился Карманьоль? — И такая малость приводит вас в недоумение и омрачает ваше чело, досточтимый сеньор?

— Это, и ничто иное, Карманьоль, — отвечал Жибасье.

— Да это так же просто объясняется, как и все остальное.

— Ну да?!

— И даже еще проще.

— Неужели?

— Слово чести!

— Сделайте одолжение: приподнимите завесу таинственности и откройте мне этот секрет!

— С величайшим удовольствием.

— Я слушаю.

— Вы знаете Барбетту?

— Я знаю, что есть такая улица; она берет свое начало от улицы Труа-Павийон, а заканчивается на бывшей улице Тампль.

— Не то!

— Еще я знаю заставу с таким же названием, входившую когда-то в кольцо, опоясывавшее Париж во времена ФилиппаАвгуста; застава эта обязана своим названием Этьену Барбетту, дорожному смотрителю, управляющему монетным двором и купеческому старшине.

— Опять не то!

— Я знаю особняк Барбетта, где Изабелла Баварская разрешилась дофином Карлом Седьмым. А герцог Орлеанский вышел из этого особняка дождливой ночью двадцать третьего ноября тысяча четыреста седьмого года и был убит…

— Хватит! — вскричал Карманьоль, задыхаясь, словно его заставили проглотить шпагу. — Хватит! Еще слово, Жибасье, и я пойду хлопотать для вас о кафедре истории.

— Вы правы! — согласился Жибасье. — Эрудиция меня погубит.

Так о какой Барбетте вы ведете речь? Об улице, заставе или особняке?

— Ни о той, ни о другой, ни о третьем, прославленный бакалавр, — восхищенно взглянув на Жибасье, молвил Карманьоль и переложил кошелек из правого кармана в левый, подальше от своего спутника, не без оснований, возможно, полагая, что всего можно ожидать от человека, готового сознаться в том, что тот так много знает, и знающего, очевидно, еще больше такого, в чем он не сознается никогда.

— Нет, — продолжал Карманьоль. — Я имею в виду Барбетту, которая сдает стулья внаем в церкви святого Иакова и живет в Виноградном тупике.

— Что такое эта ваша Барбетта!.. — презрительно бросил Жибасье. — Какое ничтожное общество вы себе избрали, Карманьоль!

— Всего в жизни надо попробовать, высокочтимый граф!

— Ну и?.. — промолвил Жибасье.

— Вот я и говорю, что Барбетта сдает стулья внаем; и на этих стульях мой друг Овсюг… Вы знаете Овсюга?

— Да, в лицо.

— …и на этих стульях мой друг Овсюг гнушается сидеть.

— Какое отношение эта женщина, сдающая внаем стулья, на которых гнушается сидеть ваш друг Овсюг, имеет к тайне, которую я жажду разгадать?

— Самое прямое!

— Ну и ну! — проговорил Жибасье; он остановился, хлопая глазами, и покрутил пальцами, сцепив руки на животе, всем своим видом словно желая сказать: «Не понимаю!»

Карманьоль тоже остановился и заулыбался, наслаждаясь собственным триумфом.

Часы на церкви Успения пробили без четверти двенадцать.

Казалось, оба собеседника забыли обо всем на свете, считая удары.

— Без четверти двенадцать, — отметили они. — Отлично, у нас еще есть время.

Это восклицание свидетельствовало о том, что их беседа обоим была далеко не безразлична.

Впрочем, Жибасье казался более заинтересованным, чем Карманьоль, и потому именно он спрашивал, а Карманьоль отвечал.

— Я слушаю, — продолжал Жибасье.

— У вас, дорогой коллега, нет таких склонностей к святой Церкви, как у меня, и потому вы, может быть, не знаете, что все женщины, сдающие стулья внаем, отлично друг друга знают.

— Готов признать, что понятия об этом не имел, — отвечал Жибасье с откровенностью, свойственной сильным людям.

— Так вот, — продолжал Карманьоль, гордый тем, что сообщил нечто новое столь просвещенному человеку, как Жибасье, — эта женщина, сдающая стулья внаем в церкви Сен-Жак…

— Барбетта? — уточнил Жибасье, не желая упустить ни слова из разговора.

— Да, вот именно! Она дружит с женщиной, сдающей стулья внаем в церкви Сен-Сюльпис, и эта ее приятельница живет на улице По-де-Фер.

— Ага! — вскричал Жибасье, ослепленный догадкой.

— Догадались, к чему я клоню?

— Могу только предполагать, предчувствовать, догадываться…

— Так вот, женщина, сдающая стулья внаем в церкви СенСюльпис, служит консьержкой, как я вам только что сказал, в том самом доме, до которого вы вчера ночью «довели» господина Сарранти и где живет его сын, аббат Доминик.

— Продолжайте! — приказал Жибасье, ни за что на свете не желавший упустить ниточку, за которую, как ему казалось, он ухватился.

— Когда господин Жакаль получил нынче утром письмо, в котором вы пересказывали ему вчерашние события, он прежде всего послал за мной и спросил, не знаю ли я кого-нибудь в том доме на улице По-де-Фер. Вы понимаете, дорогой Жибасье, как я обрадовался, когда увидел, что дом охраняет подруга моей приятельницы. Я только кивнул господину Жакалю и побежал к Барбетте. Я знал, что застану у нее Овсюга: в это время он пьет кофе. В общем, я побежал в Виноградный тупик. Овсюг был там.

Я шепнул ему на ухо два слова, он Барбетте — четыре, и та сейчас же побежала к своей подружке, сдающей внаем стулья в церкви Сен-Сюльпис.

— А-а, неплохо, неплохо! — похвалил Жибасье, начиная догадываться о том, куда клонит его собеседник. — Продолжайте, я не пропускаю ни одного вашего слова.

— Итак, нынче утром, в половине девятого, Барбетта отправилась на улицу По-де-Фер. Кажется, я вам сказал, что Овсюг в нескольких словах изложил ей суть дела. И первое, что она заметила, — письмо, просунутое в щель одной из дверей; оно было адресовано господину Доминику Сарранти.

«Хе-хе! Так ваш монах, стало быть, еще не вернулся?» — спросила Барбетта у своей приятельницы.

«Нет, — отвечала та, — я жду его с минуты на минуту».

«Странно, что его так долго нет».

«Разве этих монахов поймешь?.. А почему, собственно, вы им интересуетесь?»

«Да просто потому, что увидела адресованное ему письмо», — ответила Барбетта.

«Его принесли вчера вечером».

«Странно! — продолжала Барбетта. — Похоже, почерк-то женский!»

«Что вы! — возразила другая. — Вот уже пять лет аббат Доминик здесь живет, и за все время я ни разу не видела, чтобы к нему приходила хоть одна женщина».

«Что ни говорите, а…».

«Да нет, нет! Это писал мужчина. Знаете, он меня так напугал!..»

«Неужели он вас обругал, милочка?»

«Нет, слава Богу, пожаловаться не могу. Видите ли, я вздремнула… Открываю глаза — откуда ни возьмись передо мной высокий господин в черном».

«Уж не дьявол ли это был?»

«Нет, тогда бы после его ухода пахло серой… Он меня спросил, не вернулся ли аббат Доминик. „Нет, — сказала я, — пока не возвращался“. — „Могу вам сообщить, что он будет дома нынче вечером или завтра утром“. По-моему, есть чего испугаться!»

«Ну конечно!»

«А-а, — сказала я, — сегодня или завтра? Ну что же, буду рада его видеть». «Он ваш исповедник?» — улыбнулся незнакомец.

«Сударь! Запомните: я не исповедуюсь молодым людям его возраста». — «Неужели?.. Будьте добры передать ему… Впрочем, нет! У вас есть перо, бумага и чернила?» — "Еще бы, черт возьми!

Можно было не спрашивать!" Я подала ему то, что он просил, и он написал это письмо. «А теперь дайте чем запечатать!» — «Вот этого-то как раз у нас и нет».

«Неужели и впрямь нет?» — удивилась Барбетта.

«Есть, разумеется. Да с какой стати я буду давать воск и облатки незнакомым людям?»

«Конечно, так можно и разориться».

«Дело не в этом! Как можно не доверять до такой степени, чтобы запечатывать письмо?!»

«Да и кроме того, запечатанное письмо невозможно прочитать после их ухода. Впрочем, — продолжала Барбетта, бросая взгляд на письмо, — почему же оно запечатано?»

«Ах, и не говорите! Он стал шарить в бумажнике… И уж так он искал, так искал, что все-таки нашел старую облатку».

«Вы, стало быть, так и не узнали, что в этом письме?»

«Нет, разумеется. Подумаешь! Я и без того знаю, что господин Доминик — его сын, что он будет ждать господина Доминика нынче в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева, как входишь в церковь; а в Париже он живет под именем Дюбрея».

«Значит, вы все-таки его прочли?»

«Я в него заглянула… Мне не давала покоя мысль, почему он непременно хотел его запечатать».

В эту минуту зазвонили часы на Сен-Сюльпис.

«Ах-ах! — вскрикнула консьержка с улицы По-де-Фер. — Я совсем забыла!..»

«Что именно?»

«В девять часов — похоронная процессия. А мой прощелыга муженек улизнул в кабак. Всегда он так, ну всегда! И кого интересно я оставлю вместо себя охранять дверь? Кота?»

«А я на что?» — заметила Барбетта.

«Вы не шутите?! — обрадовалась консьержка. — Вы готовы меня выручить?»

«А как же! Люди должны друг другу помогать!»

Засим консьержка отправилась в Сен-Сюльпис сдавать внаем стулья.

— Да, понимаю, — кивнул Жибасье, — а Барбетта осталась одна и, в свою очередь, заглянула в письмо.

— Ну конечно! Она подержала его над паром, потом без труда распечатала и переписала. Десять минут спустя у нас уже был полный текст.

— И о чем говорилось в письме?

— То же, о чем рассказала консьержка дома номер двадцать восемь. Да вот, кстати, текст письма.

Карманьоль вынул из кармана лист бумаги и прочел вслух, в то время как Жибасье пробежал листок глазами.

"Дорогой сын!

Я нахожусь в Париже со вчерашнего вечера под именем Дюбрея. Прежде всего я навестил Вас: мне сообщили, что Вы еще не вернулись, но что Вам переслали мое первое письмо, и, значит, Вы скоро будете дома. Ест Вы прибудете нынче ночью или завтра утром, жду Вас в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа".

— Ага, очень хорошо! — заметил Жибасье.

Так, за разговором, они подошли к паперти и вошли в церковь Успения ровно в полдень.

У третьей колонны слева стоял прислонившись г-н Сарранти, а Доминик, опустившись рядом с ним на колени и оставаясь незамеченным, целовал ему руку.

Впрочем, мы ошиблись: его видели Жибасье и Карманьоль.

VII. Как организовать мятеж

Двоим полицейским хватило одного взгляда; в ту же минуту они отвернулись и направились в противоположную сторону — к хорам.

Однако, когда они развернулись и не спеша двинулись в обратном направлении, Доминик по-прежнему стоял у колонны на коленях, а Сарранти исчез.

Жибасье был близок к тому, чтобы усомниться в непогрешимости г-на Жакаля, однако его восхищение начальником полиции лишь возросло: сцена, описанная и как бы предсказанная г-ном Жакалем, длилась не более секунды, но она все же имела место.

— Эге! — крякнул Карманьоль. — Монах на месте, а вот нашего подопечного я не вижу.

Жибасье поднялся на цыпочки, бросил натренированный взгляд в толпу и улыбнулся.

— Зато его вижу я! — заметил он.

— Где?

— Справа от нас, по диагонали.

— Так-так-так…

— Смотрите внимательнее!

— Смотрю…

— Что вы там видите?

— Академика, он нюхает табак.

— Так он надеется проснуться: ему кажется, что он на заседании… А кто стоит за академиком?

— Мальчишка! Он вытаскивает у кого-то из кармана часы.

— Должен же он сказать своему старому отцу, который час!

Верно, Карманьоль?.. Та-а-ак… А за мальчишкой?..

— Молодой человек подсовывает записочку девушке в молитвенник.

— Можете быть уверены, Карманьоль, что это не приглашение на похороны… А кого вы видите за этой счастливой парочкой?

— Толстяка, да такого печального, словно он присутствует на собственных похоронах. Я уже не в первый раз встречаю этого господина во время печальных церемоний.

— Ему, верно, не дает покоя грустная мысль, что к себе на похороны он прийти не сможет. Впрочем, вы уже близки к цели, друг мой. Кто там стоит за печальным стариком?

— А-а, и впрямь наш подопечный!.. Разговаривает с господином де Лафайетом.

— Неужели с самим де Лафайетом? — произнес Жибасье с уважением, какое даже самые ничтожные люди питали к благородному старику.

— Как?! — изумился Карманьоль. — Вы не знаете господина де Лафайета?

— Я покинул Париж накануне того дня, когда меня должны были ему представить как перуанского кацика, прибывшего для изучения французской конституции.

Двое полицейских, заложив руки за спину, с благодушным видом не спеша направились к группе, состоявшей из генерала де Лафайета, г-на де Маранда, генерала Пажоля, Дюпона (де л'Эра)

и еще нескольких человек, которые примыкали к оппозиции и тем снискали всеобщую любовь. Вот в это время Сальватор и указал на полицейских своим друзьям.

Жибасье не упустил ничего из того, что произошло между молодыми людьми. Казалось, у Жибасье зрение было развито особенно хорошо: он одновременно видел, что происходит справа и слева от него, подобно людям, страдающим косоглазием, а также — спереди и сзади, подобно хамелеону.

— Я думаю, дорогой Карманьоль, что эти господа нас узнали, — проговорил Жибасье, одними глазами показав на пятерых молодых людей. — Хорошо бы нам расстаться — на время, разумеется. Кстати, так будет удобнее следить за нашим подопечным. Надо только условиться, где мы потом встретимся.

— Вы правы, — согласился Карманьоль. — Эта мера предосторожности нелишняя. Заговорщики хитрее, чем может показаться на первый взгляд.

— Я бы не стал высказываться столь категорично, Карманьоль. Впрочем, не важно, можете оставаться при своем мнении.

— Вам известно, что мы должны арестовать только одного из них?

— Конечно! А что делать с монахом? Он натравит на нас весь клир!

— А мы арестуем его как Дюбрея за то, что он учинит в церкви дебош.

— И ни за что другое!

— Хорошо! — кивнул Карманьоль и пошел вправо, а его собеседник нырнул влево.

Оба описали полукруг и расположились так: один — справа от отца, другой — слева от сына.

Началась месса.

Священник говорил слащаво, все сосредоточенно слушали.

По окончании мессы учащиеся Шалонской школы, доставившие гроб в церковь, подошли, чтобы снова его поднять и отнести на кладбище.

В ту минуту, как они склонились, чтобы в едином порыве поднять тяжелую ношу, высокий, одетый в черное, но без какихлибо знаков отличия человек появился словно из-под земли и повелительным тоном произнес:

— Не прикасайтесь к гробу, господа!

— Почему? — растерянно спросили молодые люди.

— Я не намерен с вами объясняться, — заявил господин в черном. — Не трогать гроб!!

Он повернулся к распорядителю и спросил:

— Где ваши носильщики, сударь? Где ваши носильщики?

Тот вышел вперед и сказал:

— Но я полагал, что тело должны нести эти господа…

— Я не знаю этих людей, — оборвал его человек в черном. — Я спрашиваю: где ваши носильщики? Немедленно приведите их сюда!

Можно себе представить, что тут началось! Нелепое происшествие произвело в церкви волнение; поднялся шум, предшествующий обыкновенно буре; толпа ревела от возмущения.

Очевидно, незнакомец чувствовал за собой силу, потому что в ответ на возмущение присутствовавших лишь презрительно ухмыльнулся.

— Носильщиков! — повторил он.

— Нет, нет, нет! Никаких носильщиков! — закричали учащиеся.

— Никаких носильщиков! — вторила им толпа.

— По какому праву, — продолжали молодые люди, — вы нам запрещаете нести тело нашего благодетеля, если у нас есть разрешение близких покойного?

— Это ложь! — выкрикнул незнакомец. — Близкие настаивают на том, чтобы тело было доставлено обычным порядком.

— Он говорит правду, господа? — обратились молодые люди к графам Гаэтану и Александру де Ларошфуко, сыновьям покойного, вышедшим в ту самую минуту вперед, чтобы идти за гробом. — Это правда, господа? Вы запрещаете нам нести тело нашего благодетеля и вашего отца, которого мы любили как родного?

В церкви стоял неописуемый шум.

Однако, когда присутст вующие услышали этот вопрос и увидели, что граф Гаэтан собирается ответить, со всех сторон донеслось:

— Тише! Тише!

Все стихло как по мановению волшебной палочки, и в установившейся тишине отчетливо прозвучал негромкий голос графа Гаэтана:

— Близкие не запрещают, а, напротив, поручают вам сделать это, господа!

Его слова были встречены громким «ура!»; оно эхом прокатилось по рядам собравшихся и отдалось под сводами церкви.

Тем временем распорядитель привел носильщиков, и те взялись за носилки. Но когда граф Гаэтан выразил свою волю, они передали гроб учащимся, те подставили плечи и медленно двинулись из церкви.

Процессия беспрепятственно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.

Незнакомец, учинивший беспорядок, исчез как по волшебству. В толпе перешептывались, спрашивая друг у друга, куда он делся, но никто не заметил, как он ушел.

На улице Сент-Оноре похоронная процессия перестроилась:

впереди шли сыновья герцога де Ларошфуко, за ними следовали пэры Франции, депутаты, люди, известные благодаря личным заслугам или занимавшие высокое общественное положение, друзья и близкие покойного.

Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом. За гробом следовал почетный караул.

Казалось, страсти улеглись, как вдруг в ту минуту, когда этого меньше всего ожидали, тот же незнакомец, послуживший причиной скандала в церкви, появился снова.

При виде его в толпе послышались возмущенные крики.

Однако незнакомец не обратил на крики ни малейшего внимания, приблизился к офицеру, командовавшему почетным караулом, и шепнул ему на ухо несколько слов.

Потом он приказал ему во всеуслышание оказать поддержку полиции, дабы помешать молодым людям нести гроб и поставить его на катафалк, а затем вывезти из Парижа.

Новое требование незнакомца, а в особенности то обстоятельство, что он прибег к помощи вооруженной силы, привело к тому, что толпа взорвалась возмущением и со всех сторон посыпались угрозы.

Перекрывая гул толпы, кто-то отчетливо выкрикнул:

— Нет, нет, не соглашайтесь… Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой комиссара полиции! На фонарь его!

В ответ на эти крики вся толпа всколыхнулась, словно море во время прилива.

Комиссар полиции отпрянул.

Он поискал глазами крикуна и, окинув собравшихся грозным взглядом, обратился к офицеру с такими словами:

— Сударь! В другой раз приказываю вам прибегнуть к силе.

Офицер посмотрел на своих солдат: они были непреклонны и суровы, готовые исполнить любое приказание.

Снова послышались крики:

— Да здравствует гвардия! Долой шпиков!

— Сударь! — снова заговорил незнакомец в черном. — В третий, и последний раз приказываю прибегнуть к силе! У меня категорический приказ; пеняйте на себя, если посмеете помешать мне его исполнить!

Офицер был побежден повелительным тоном комиссара и угрозой, звучавшей в его приказаниях. Он вполголоса отдал распоряжение, и мгновение спустя сверкнули штыки.

Это движение будто толкнуло толпу на крайность.

Крики, угрозы, призывы к отмщению понеслись со всех сторон.

— Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!

Солдаты вышли вперед, чтобы захватить гроб.

Теперь, если читателю угодно перейти от общего к частностям и от описания толпы к портретам отдельных индивидов, эту толпу составлявших, мы приглашаем обратить взоры на персонажей нашего романа в ту минуту, как учащиеся Шалонской школы спускаются по ступеням церкви Успения и выходят на улицу Сент-Оноре.

Выйдя из церкви, г-н Сарранти и аббат Доминик незаметно сошлись, не подавая виду, что знакомы, и пошли в конец улицы Мондови, что рядом с площадью Оранжереи, напротив Тюильрийского сада, и там остановились; Жибасье и Карманьоль не спускали с них глаз.

Господин де Маранд и его друзья собрались на улице МонТабор в ожидании, когда процессия двинется в путь.

Сальватор в сопровождении четверых друзей остановился на улице Сент-Оноре, на углу улицы Нев-дю-Лкжсембур.

Когда в толпе произошло движение, ряды сомкнулись, и молодые люди оказались всего в двадцати шагах от решетки, окружающей церковь Успения.

Они обернулись, заслышав крики, которыми возмущенные парижане, принимавшие участие в похоронной церемонии, встретили вмешательство вооруженных сил.

Впрочем, среди тех, кто выражал таким образом свое возмущение, громче других кричали те самые подозрительного вида господа, тут и там выглядывавшие из толпы.

Жан Робер и Петрус отвернулись с отвращением. В эту минуту они хотели только одного: как можно скорее удалиться от этого скопища людей, над которым словно нависла гроза.

Однако они оказались зажаты в кольцо: не было ни малейшей возможности двинуться с места; надо было позаботиться прежде всего о личной безопасности, а потому все их усилия свелись к тому, чтобы не быть задавленными.

Сальватор, человек загадочный, которому были доступны не только тайны аристократии, но и уловки полиции, знал большинство из этих темных личностей, и не просто в лицо, а по именам; для любознательного Жана Робера, поэта с возвышенными чувствами, эти имена были словно вехи на неведомом пути, ведущем к кругам ада, описанным Данте.

Это были Овсюг, Увалень, Хлыст, Драчун — одним словом, вся та команда, которую наши читатели видели во время осады таинственного дома на Почтовой улице, когда один из них, незадачливый Мотылек, неудачно прыгнул вниз и разбился. Со всех сторон Сальватору подмигивали и знаками давали понять, что ему следует вести себя как можно осмотрительнее; и были среди этих людей Костыль и его собрат папаша Фрикасе, окончательно помирившиеся (папашу Фрикасе по-прежнему еще издали можно было узнать по сильному запаху валерьяны, поразившему когда-то Людовика в кабаке на углу улицы Обри-ле-Буше, где начиналась длинная история, которую мы сейчас представляем вниманию наших читателей); здесь же находились Фафиу и божественный Коперник (у них был общий интерес: Коперник боялся поссориться с Фафиу еще больше, чем Фафиу — с Коперником).

Коперник простил Фафиу непочтительный жест, который паяц отнес на счет нервного потрясения, с которым тот не сумел совладать. Однако Коперник заставил Фафиу поклясться, что это более не повторится, и Фафиу исполнил это требование, но про себя сделал оговорку, благодаря которой иезуиты уверяют, что можно обещать что угодно и не сдержать слова.

В нескольких шагах от актеров и, к счастью, на безопасном от них расстоянии стоял Жан Бычье Сердце, держа под руку, словно жандарм — пленника (точь-в-точь как Жибасье недавно держал полицейского), высокую светловолосую девуЩку, рыночную Венеру, по имени Фифина, с извивающимся, как у змеи, телом.

Мы говорим «к счастью», потому что Жан Бычье Сердце нюхом чуял Фафиу, так же как Людовик чувствовал приближение папаши Фрикасе, хотя мы вовсе не хотим сказать, что от несчастного малого исходил тот же запах, что от кошатника (читатели помнят, какую глубокую ненависть, какое закоренелое отвращение питал могучий плотник к своему хрупкому-сопернику).

Неподалеку находились двое приятелей, давших молодым людям бой в кабаке. Каменщик по прозвищу Кирпич, тот самый, что во время пожара сбросил из окна третьего этажа ребенка и жену на руки этому гераклу Фарнезе, прозванному Жаном Бычье Сердце, а потом прыгнул и сам. Кирпич, белый как известь, с которой он частенько имел дело, стоял под руку со смуглолицым великаном. Этот великан, этот титан, этот сын Тьмы оказался тем самым угольщиком, которого Жан Бычье Сердце прозвал однажды Туссеном Бунтовщиком.

Кроме перечисленных выше персонажей в толпе находились те самые люди в черном, которых мы видели во дворе префектуры: они ожидали последних приказаний г-на Жакаля и сигнала к отправлению.

В то мгновение, как солдаты приблизились к гробу, выставив штыки перед собой, около двадцати человек в порыве благородства бросились им наперерез, дабы защитить учащихся Шалонской школы, которые несли тело.

Офицера спросили, неужели он посмеет пустить в ход штыки против молодых людей, единственным преступлением которых является уважение к памяти их благодетеля; тот отвечал, что получил строгий приказ от комиссара полиции и вынужден подчиниться.

И он в последний раз потребовал от тех, кто хотел помешать ему исполнить долг, немедленно удалиться. Затем он обратился к тем из молодых людей, что несли гроб и были защищены живой стеной, и приказал им опустить гроб на землю.

— Не делайте этого! Не слушайте его! — закричали со всех сторон. — Мы с вами

Судя по уверенности, с которой держались молодые люди, они решили не сдаваться и идти до конца.

Офицер приказал своим людям продолжать наступление; те вновь наставили штыки на толпу.

— Смерть комиссару! Смерть офицеру! — взвыла толпа.

Человек в черном поднял руку. В воздухе мелькнул кастет,

и какой-то человек, получив удар в висок, упал, обливаясь кровью.

В то время мы еще не пережили страшные волнения 5 — 6 июня и 13 — 14 апреля, а потому убитый человек еще мог произвести некоторое впечатление.

— Убивают! — закричали в толпе. — Убивают!

Словно ожидая только этого крика, две-три сотни полицейских вынули из-под рединготов кастеты, похожие на тот, которым только что размозжили голову несчастному.

Война была объявлена.

Те, у кого были палки, подняли их вверх, у кого были ножи, вынули их из карманов.

Умело подогреваемые страсти привели к взрыву.

Жан Бычье Сердце, человек отчаянной смелости, привыкший действовать по первому побуждению, забыл о предупреждениях Сальватора.

— Ага! — промолвил он, выпустив руку Фифины и поплевав на ладони. — Похоже, сейчас будет жарко!

Словно желая испытать свои силы, он схватил за грудки первого попавшегося полицейского и приготовился отшвырнуть его в сторону

— Ко мне! На помощь! На помощь, друзья! — завопил полицейский, и голос его звучал все тише; хватка у Жана Бычье Сердце была железная.

Хлыст услышал этот отчаянный крик, ужом проскользнул в толпу, подкрался сзади и уже занес было над головой Жана Бычье Сердце короткую свинцовую дубинку, как вдруг Кирпич ринулся ему наперерез и перехватил дубинку, а тряпичник вплотную подошел к Хлысту, подставил ему ножку и опрокинул беднягу навзничь.

С этой минуты все смешалось, пронзительно закричали женщины.

Полицейский, которого Жан Бычье Сердце обхватил поперек туловища, как Геракл — Антея, выпустил кастет, и тот покатился к ногам Фифины. Она его подобрала и засучила рукава. С развевавшимися по ветру волосами, Фифина стала раздавать удары направо и налево всем, кто осмеливался к ней приблизиться.

Два-три удара нашей Брадаманты, не уступавшие по силе мужским, привлекли к ней внимание нескольких полицейских, и ей, несомненно, пришел бы конец, если бы не Коперник и Фафиу, — поспешившие на помощь.

При виде Фафиу, приближавшегося к Фифине, Жан Бычье Сердце решил действовать наверняка. Он швырнул в толпу полицейского и, обращаясь к паяцу, сказал:

— И ты туда же!

Он протянул руку и схватил Фафиу за шиворот.

Однако едва он до него дотронулся, как получил удар свинцовой дубинкой и выпустил жертву.

Он узнал поразившую его руку.

— Фифина! — взвыл он, закипая от гнева. — Ты что, хочешь, чтобы я тебя изничтожил?

— Ну ты, тряпка! Только попробуй поднять на меня руку!

— Не на тебя, а на него…

— Только взгляните на этого хулигана! — возмутилась она, обращаясь к Кирпичу и Костылю. — Он хочет задушить человека, который спас мне жизнь!

Жан Бычье Сердце испустил тяжелый вздох, похожий, скорее, на рык, потом обратился к Фафиу:

— Убирайся! И если твоя жизнь тебе дорога, не вставай больше у меня на пути!

Теперь посмотрим, что происходило в той стороне, где стояли Сальватор и четверо его товарищей.

Как мы видели, Сальватор посоветовал Жюстену, Петрусу, Жану Роберу и Людовику ни в коем случае ни во что не вмешиваться, однако Жюстен, по виду самый невозмутимый из всех, не послушался этого совета.

Расскажем сначала, как они стояли.

Жюстен расположился слева от Сальватора, трое других молодых людей держались позади него.

Вдруг Жюстен услышал в нескольких шагах от себя душераздирающий крик, детский голос взывал:

— Ко мне, господин Жюстен! На помощь!

Услышав свое имя, Жюстен бросился вперед и заметил Баболена, опрокинутого навзничь: полицейский избивал его ногами.

Жюстен стремительно бросился вперед, с силой оттолкнул полицейского и склонился, чтобы помочь Баболену подняться.

Но в ту минуту, как он наклонялся, Сальватор увидел, что полицейский занес над его головой кастет. Он, в свою очередь, устремился на помощь, выбросив вперед руку и собираясь принять удар на себя; но, к его величайшему изумлению, кастет замер в воздухе и почтительный голос произнес:

— Э-э, здравствуйте, дорогой господин Сальватор! Как я рад вас видеть!

Голос принадлежал г-ну Жакалю.

VIII. Арест

Господин Жакаль признал в Жюстене друга Сальватора и возлюбленного Мины; увидев, какая опасность угрожает молодому человеку, он в одно время с Сальватором бросился ему на помощь.

Вот как руки Сальватора и г-на Жакаля встретились.

Однако на этом покровительство г-на Жакаля не кончилось.

Он одним взмахом руки приказал своим людям не трогать молодых людей и отозвал Сальватора в сторонку.

— Дорогой мой господин Сальватор! — проговорил начальник полиции и приподнял очки, чтобы не упустить во время разговора ничего из того, что происходило в толпе. — Дорогой господин Сальватор! Позвольте дать вам хороший совет.

— Говорите, дорогой господин Жакаль.

— Дружеский совет… Вы же знаете, что я вам друг, не так ли?

— Льщу себя надеждой, — отозвался Сальватор.

— Порекомендуйте господину Жюстену и другим лицам, могущим вас интересовать, — глазами он указал на Петруса, Людовика и Жана Робера, — порекомендуйте им удалиться и…

последуйте их примеру сами.

— Почему же это, господин Жакаль?! — вскричал Сальватор.

— Потому что с ними может случиться несчастье.

— Да ну?

— Да, — кивнул г-н Жакаль.

— Мы, стало быть, явимся свидетелями мятежа?

— Очень боюсь, что так. То, что сейчас происходит, о том свидетельствует. Именно так все мятежи и начинаются.

— Да, начинаются они все одинаково, — заметил Сальватор. — Правда, заканчиваются они, как правило, по-разному.

— Этот кончится хорошо, за это я отвечаю, — заверил г-н Жакаль.

— Ну, раз вы отвечаете!.. — бросил Сальватор.

— На этот счет я ничуть не сомневаюсь.

— Дьявольщина!

— Но вы должны понимать, что, несмотря на особое покровительство, которое я готов оказать вашим друзьям, с ними, как я уже сказал, может произойти несчастье. А потому попросите их удалиться.

— Увольте меня от этого, — попросил Сальватор.

— Отчего же?

— Они решили остаться до конца.

— С какой целью?

— Из любопытства…

— Знаете, не так уж это интересно.

— …тем более что, судя по вашим словам, в одном можно быть уверенным: сила останется на стороне закона.

— Что, однако, не помешает вашим друзьям, если они останутся…

— Чему же?

— …подвергнуть себя риску…

— Какому риску?

— Черт побери! Какому риску подвергается любой человек во время мятежа? Возможны неконституционные меры…

— В таком случае, дорогой господин Жакаль, как вы понимаете, не мне их жалеть.

— То есть, как?

— Они получат то, чего заслуживают.

— Что вы хотите этим сказать?

— Они пожелали увидеть мятеж: пусть расплачиваются за свое любопытство.

— Они хотели посмотреть на мятеж? — переспросил г-н Жакаль.

— Да, — отвечал Сальватор.

— Так они, значит, знали, что был должен вспыхнуть мятеж?

Ваши друзья заранее знали о том, что здесь произойдет?

— Во всех подробностях, дорогой господин Жакаль. Даже самые бывалые моряки не могут предсказать бурю с большей проницательностью, нежели мои друзья почуяли надвигающийся мятеж.

— В самом деле?

— Можете не сомневаться. Признайтесь, дорогой господин Жакаль, что только слепец может не понять, что здесь происходит.

— И что же происходит? — спросил г-н Жакаль, водружая очки на нос.

— А вы не знаете?

— Не имею ни малейшего представления.

— Тогда спросите вон у того господина, которого арестовывают на наших глазах.

— Где? — спросил г-н Жакаль, не поднимая очков; это свидетельствовало о том, что он не хуже Сальватора видел, что происходит. — У какого господина?

— Ах да, верно, у вас такое слабое зрение, что вы, наверное, не видите. Попытайтесь, однако… Смотрите; вон там, в двух шагах от монаха.

— Да, в самом деле, я, кажется, вижу белое одеяние.

— Ах, клянусь Небом, это же аббат Доминик, друг несчастного Коломбана! — вскричал Сальватор. — А я-то полагал, что он в Бретани, в замке Пангоэлей.

— Он там действительно был и вернулся нынче утром, — сообщил г-н Жакаль.

— Нынче утром? Благодарю вас, вы прекрасно осведомлены, господин Жакаль, — с улыбкой подхватил Сальватор. — А рядом с ним, видите?..

— Да, черт возьми, там арестовывают какого-то человека, верно, и мне от всей души жаль этого господина.

— Так вы не знаете, кто это?

— Нет.

— А тех, кто его арестовывает, вы знаете?

— У меня такое слабое зрение… И потом, их там много, как мне кажется.

— Вы не знаете даже тех двоих, что держат его за шиворот?

— Да, да, эти парни мне знакомы. Но где, черт возьми, я мог их видеть? Вот в чем вопрос.

— Итак, вы не помните?

— По правде говоря — нет.

— Хотите я вам помогу?

— Доставьте мне это удовольствие!

— Того, что ростом пониже, вы видели, когда он отправлялся на каторгу, а высокого — когда он с каторги возвращался.

— Да, да, да!

— Теперь вспомнили?

— Да я их знаю как облупленных: они же находятся у меня на службе. Какого дьявола они там делают?

— Полагаю, они работают на вас, господин Жакаль.

— Уф! — произнес г-н Жакаль. — Не исключено, что сейчас чудаки работают на себя. Такое с ними случается.

— Да, в самом деле, — заметил Сальватор. — Один из них только что срезал у пленника часы.

— Я же вам говорил… Ах, дорогой господин Сальватор!

Полиция так несовершенна!

— Кому вы это рассказываете, господин Жакаль!

И, не заботясь, видимо, больше тем, чтобы его дольше видели в обществе г-на Жакаля, Сальватор отступил на шаг и поклонился.

— Рад был увидеться с вами, господин Сальватор, — проговорил, отступая, начальник полиции и торопливо зашагал в ту сторону, где Жибасье и Карманьоль пытались арестовать г-на Сарранти.

Мы говорили «пытались», потому что, хотя г-на Сарранти и схватили за шиворот двое полицейских, он не намерен был сдаваться.

Прежде всего он попытался вступить в переговоры.

Заслышав слова: «Именем короля вы арестованы», которые шепнули ему с двух сторон Карманьоль и Жибасье, он отозвался в полный голос:

— Я арестован?! За что?

— Не надо шуметь! — вполголоса заметил на это Жибасье. — Мы вас знаем.

— Вы меня знаете? — вскричал Сарранти, смерив взглядом сначала одного, потом другого полицейского.

— Да, вы — Дюбрей, — отвечал Карманьоль.

Как помнят читатели, г-н Сарранти написал сыну, что находится в Париже под именем Дюбрея, и г-н Жакаль, не желавший придавать этому аресту политической окраски, посоветовал своим людям арестовать ловкого заговорщика как Дюбрея.

Видя, что его отца пытаются арестовать, Доминик поддался сыновнему чувству и бросился ему на помощь.

Однако г-н Сарранти жестом остановил его.

— Не вмешивайтесь в это дело, сударь, — сказал он монаху. — Я пал жертвой ошибки; я уверен, что завтра же меня освободят.

Монах поклонился и отступил: он воспринял слова отца как приказ.

— Разумеется, — подхватил Жибасье, — если мы ошибемся, то принесем вам свои извинения.

— А по какому праву вы налагаете на меня арест?

— Мы действуем согласно постановлению об аресте некоего господина Дюбрея, а вы так на него похожи, что я счел своей первейшей обязанностью вас арестовать.

— Однако, если вы боитесь огласки, почему задерживаете меня именно здесь?

— Да где встретили вас, там и задержали! — ухмыльнулся Карманьоль.

— Не говоря уж о том, что мы гоняемся за вами с самого утра, — поддержал Жибасье.

— С самого утра?

— Ну да! С той самой минуты, как вы покинули гостиницу.

— Какую гостиницу? — удивился Сарранти.

— Ту, что находится на площади Сент-Андре-дез-Арк, — уточнил Жибасье.

Господина Сарранти словно осенило. Ему почудилось, что он уже видел лицо и слышал голос Жибасье.

Он вспомнил свое путешествие, мадьяра, курьера, кучера — все это как в тумане и в то же время достаточно ясно, скорее инстинктивно, чем осознанно, но сомнений у него не осталось.

— Ничтожество! — смертельно побледнев, бросил корсиканец и решительно запустил руку в

складки плаща.

Жибасье увидел, как сверкнуло лезвие кинжала, и вполне возможно, что за этим последовала бы смерть, как гром сопутствует молнии, если бы не Карманьоль: он увидел и понял, что происходит, и обеими руками перехватил занесенное было оружие.

Чувствуя себя зажатым с обеих сторон, Сарранти неимоверным усилием сбросил с себя полицейских и, зажав в руке кинжал, прыгнул в толпу с криком:

— Дорогу, дорогу!

Но Жибасье и Карманьоль бросились следом, сзывая на помощь своих товарищей.

Вокруг г-на Сарранти в одно мгновение сомкнулось плотное кольцо; над его головой уже были занесены два десятка кастетов, и он, очевидно, пал бы, как бык под ударами мясников, но в эту минуту раздался приказ:

— Живым!.. Брать только живым!

Полицейские узнали голос своего начальника г-на Жакаля, и мысль о том, что они трудятся у него на виду, будто придала им сил: они так и набросились на г-на Сарранти.

Произошла ужасная свалка. Один человек отбивался от двадцати; потом он упал на одно колено, а вскоре и вовсе пропал из виду…

Доминик ринулся было ему на помощь, но толпа в панике шарахнулась в сторону и с криками устремилась по улице, разлучив сына с отцом.

Монах уцепился за решетку особняка, чтобы обезумевшие от страха люди не унесли его вместе с собой; но когда толпа схлынула, г-н Сарранти вместе с избивавшими его полицейскими уже исчез.

IX. Официальные газеты

Мы дали читателям представление о том, какие сцены разыгрывала полиция г-на Делаво 30 марта благословенного 1827 года.

Чем объяснить такой скандал? Какова причина нелепой профанации, совершавшейся над тем, что осталось от благородного герцога?

Никто этого не ведал.

Правительство не могло простить г-ну де Ларошфуко-Лианкуру искренности его убеждений. Чтобы урожденный Ларошфуко принадлежал к оппозиции и голосовал за нее!.. По правде говоря, в этом и состояло его преступление, это было оскорблением его величества, и правительство просто обязано было покарать виновного.

Оно позабыло о Ларошфуко-фрондере. Правда, он был наказан: сначала — выстрелом из аркебузы в лицо, затем — черной неблагодарностью.

Действительно, правительство мало-помалу лишило г-на де Ларошфуко — мы, разумеется, имеем в виду нашего современника — всех званий, а также возможности заниматься благотворительностью. И вот, притесняемый при жизни, он не нашел покоя и после смерти: правительство стремилось помешать благодарным согражданам засвидетельствовать свое почтение усопшему; оно пыталось противостоять любви и уважению, которое внушал парижанам герцог благодаря своей долгой и самоотверженной службе на ниве благотворительности и образования.

Толпа знала, откуда исходил приказ, и во всеуслышанье обвиняла г-на де Корбьера, которого заслуженно или нет сделали козлом отпущения всего кабинета министров 1827 года.

Мы еще будем свидетелями отвратительных сцен, беспорядков, мятежей, подстроенных самой полицией той эпохи. Пока же мы полагаем, что дали достаточно ясное представление об ужасной свалке и кровавой бойне, которыми закончились похороны прославленного герцога.

Что же послужило причиной того, как мужчины, женщины и дети хлынули сплошным потоком по улице и разлучили Доминика с г-ном Сарранти, сына с отцом.

В то мгновение, как мятеж достиг высшей точки, когда со всех сторон стали доноситься крики гибнущих в давке людей, завывания мужчин, жалобные стоны женщин, рыдания детей, иными словами — в ту минуту, как солдаты, примкнув штыки, двинулись на учащихся Шалонской школы, чтобы силой завладеть гробом, вдруг раздался пронзительный крик, а вслед за тем — оглушительный шум, после чего словно по волшебству вдруг стихли все другие крики, стоны, завывания человеческого океана.

На мгновение установилась пугающая тишина; можно было подумать, что неведомая сила лишила жизни сразу всех присутствующих.

Крик, заставивший замереть толпу, донесся из одного из окон, выходивших на площадь, где разыгралась эта кощунственная драма.

Толпа загудела, когда одного из юношей, несших гроб, ранил штыком солдат; между учащимися и солдатами завязалась борьба; и гроб с телом герцога с оглушительным грохотом упал на мостовую.

В ту же секунду свидетели этой жуткой сцены, словно пораженные громом, отпрянули, объятые необъяснимым ужасом, и подавленные юноши остались одни в образовавшемся вокруг них пространстве.

Это движение было неверно истолковано теми, кто испытал толчок, но не знал его причины: толпа хлынула в прилегающие улицы, основной поток затопил улицу Мондови.

Один из учащихся распластался на мостовой рядом с гробом: он получил удар штыком в бок. Товарищи подняли его и сомкнули ряды.

Кровавый след тянулся от гроба до того места, куда скрылся раненый.

Офицер, комиссар полиции и солдаты оказались хозяевами положения.

Сила осталась на стороне закона, как говорил Сальватор; он стоял на прежнем месте, одной рукой удерживая Жюстена, другой — Жана Робера, и говорил Петрусу и Людовику:

— Заклинаю вас: не двигайтесь!

Подавленные и пристыженные солдаты подошли к разбитому гробу, подобрали покров и знаки отличия покойного, вывалянные в грязи и частично угодившие в лужу.

Как мы уже сказали, вслед за раздавшимся из окна криком, леденящим кровь и перекрывшим все остальные крики, вслед за первым движением толпы, метнувшейся в разные стороны, наступила гробовая тишина.

Ни громкий протест, ни энергичная защита, ни бурное возмущение не способны были бы выразить упрека горше и угрозы более зловещей, чем эта сдержанность толпы, почтительное созерцание мертвого тела, молчаливое осуждение обидчиков.

И вот среди грозного молчания виновник всего этого кощунства, человек в черном, комиссар полиции, выскочил вперед, знаком приказал носильщикам взяться за гроб, поставить его на катафалк, а офицеру жестом дал понять, чтобы тот был наготове, потому что может понадобиться его помощь.

Вдруг комиссар и офицер смертельно побледнели, на их лицах выступил холодный пот: сквозь щели поврежденного во многих местах гроба они увидели, как в их сторону простерлась исхудавшая рука покойника, будто осуждавшего их действия, и, отделившись от тела, готова была вот-вот опуститься на мостовую.

Если кому-нибудь вздумается обвинить нас в стремлении нагнать на читателя ужас, советуем обратиться к выводам следствия, проведенного в результате этого скандального события: когда гроб с телом герцога де Ларошфуко привезли в Лианкур, где находится фамильный склеп семейства Ларошфуко, то в ночь, предшествовавшую погребению, пришлось не только заняться починкой гроба, сильно пострадавшего, как мы уже сказали, но и «вернуть в их естественное положение члены, отделившиеся от туловища».

Поспешим прибавить — чтобы более не возвращаться к этой печальной теме, — что возмущение всколыхнуло всю Францию.

Все неправительственные газеты опубликовали отчет об этом отвратительном происшествии и вполне справедливо выразили гнев и презрение виновникам одиозной профанации.

Обе палаты откликнулись на всеобщее возмущение, в особенности палата пэров, воспринявшая происшествие как оскорбление одного из ее членов; она не ограничилась осуждением этого надругательства над телом человека, единственное преступление которого состояло в том, что он голосовал против правительства: палата поручила своему хранителю печати провести расследование; и тот изложил на заседании палаты его результаты и во всеуслышанье обвинил полицию в преднамеренном скандале, скандале тем более предосудительном, что имели место многочисленные прецеденты, когда гроб несли на руках, например во время похорон Делиля, Беклара и г-на Эмери, настоятеля семинарии Сен-Сюльпис: тогда полиция разрешила нести останки друзьям и ученикам усопших. Гроб г-на Эмери был перенесен таким образом слушателями его семинарии до самого кладбища Исси.

Господин де Корбьер выслушал все эти упреки и принял их со свойственными ему холодностью и высокомерием (на что порой палата отвечала гневными вспышками); он не только не счел нужным осудить действия полицейского, оскорбившего память достойнейшего человека, которого он, министр, оскорблял при жизни, но поднялся на трибуну и произнес следующее:

«Если бы выступавшие до меня ораторы ограничились выражением своих сожалений, я бы отнесся с пониманием к их чувствам и не стал бы брать слово. Но они жалуются на правительственные учреждения!.. Префект полиции и полицейские вели себя должным образом; они нарушили бы свои обязанности и навлекли на себя справедливое наказание с моей стороны, если бы действовали иначе».

Члены палаты поблагодарили хранителя королевской печати за доклад и решили дождаться окончания судебного разбирательства. Разбирательство, разумеется, в положенный срок было окончено, да вот никаких результатов не принесло!

Пока оппозиционные и независимые газеты публиковали на первых полосах возмущенные статьи, выражавшие мнение всего населения, в правительственной прессе появилась нота, продиктованная, очевидно, из кабинета министров или из префектуры, потому, что хотя заявления были напечатаны в трех различных газетах, они были похожи и по форме, и по содержанию.

Вот приблизительный текст этой ноты, цель которой заключалась в том, чтобы переложить ответственность за недавние беспорядки на «бонапартистов»:

"Гидра анархии снова поднимает голову, которая, как казалось совсем недавно, уже отсечена; революция, которую полагали угасшей, возрождается из пепла и стучится в наши двери. Она во всеоружии продвигается вперед, незаметно и бесшумно, и монархия вот-вот снова окажется лицом к лицу со своей извечной противницей.

Тревега, преданные слуги Его Величества! Восстаньте, верноподданные! Алтарь и трон, священник и король в опасности!

Имевшие вчера место прискорбные происшествия повлекли за собой неизбежное насилие; прозвучали угрозы, призывы к мятежу и убийствам.

По счастью, в руках префекта полиции уже за сутки до происшедших событий имелись все нити заговора. Благодаря усердию этого добросовестного исполнителя власти заговор провалился; г-н префект выражает надежду, что ему удалось усмирить бурю, в который уже раз угрожавшую поглотить наш корабль.

Был арестован руководитель этого крупного заговора. Он находится в руках полиции, и друзьям порядка, верноподданным короля, еще предстоит узнать, какую важность имел этот арест, когда им станет известно, что предводитель этого заговора, имевшего целью свергнуть монарха и восстановить на троне герцога Рейхштадтского, — не кто иной, как знаменитый корсиканец Сарранти, прибывший недавно из Индии, где и был замышлен заговор.

Невозможно не содрогнуться при мысли об опасности, угрожавшей правительству Его Величества. Однако очень скоро ужас уступит место возмущению, и все еще раз увидят, чего можно ждать от людей, находившихся на службе у узурпатора, а теперь прислуживающих его сыну, когда узнают, что этот самый Сарранти, в течение нескольких дней скрывавшийся в столице, покинул Париж семь лет назад, когда подозревался в краже и убийстве.

Те из вас, кто читали газеты тех лет, помнят, может быть, что в небольшой деревушке Вири-сюр-Орж в 1820 году разыгралась ужасная драма. Один из уважаемых жителей кантона, возвратившись однажды вечером домой, увидел, что его сейф взломан, служанка убита, двое его племянников похищены, а воспитатель детей исчез.

Этим воспитателем был не кто иной, как г-н Сарранти.

По настоящему делу уже возбуждено уголовное следствие".

X. Родство душ

Выразительный взгляд, который г-н Сарранти бросил аббату Доминику, а также несколько слов, которые он успел ему шепнуть в тот момент, когда его брали под стражу, повелевали несчастному монаху не вмешиваться и ничем не выдавать своего отношения к происходящему.

Когда толпа, разлучившая Доминика с отцом, схлынула, он бросился вверх по улице Риволи. Там он заметил небольшую группу взволнованных, гомонящих людей, торопливо шагавших в сторону Тюильри, и догадался, что в центре этой группы находится г-н Сарранти. Тогда он пошел следом, но на расстоянии; он старался действовать осмотрительно: ведь его ряса могла привлечь внимание полицейских.

В самом деле, в те времена Доминик был, может быть, единственным монахом-доминиканцем на весь Париж.

На углу улицы Сен-Никез группа остановилась, и с площади Пирамид, где, в свою очередь, остановился Доминик, он разглядел того, кто, как казалось, возглавлял отряд полицейских; этот человек кликнул фиакр, куда и посадили г-на Сарранти.

Доминик последовал за фиакром, пересек площадь Карусели так скоро, как позволяла ему ряса, и подошел к калитке Тюильрийской набережной в ту минуту, как фиакр сворачивал на Новый мост.

Стало понятно, что г-на Сарранти везут в префектуру полиции.

Когда фиакр исчез на углу набережной Люнет, аббат Доминик почувствовал, как кровь прилила к сердцу, а на ум стали приходить мысли одна ужаснее другой.

Два дня и две ночи, проведенные в томительном ожидании, волнения, пережитые в этот день, необъяснимый арест отца — всего этого было более чем достаточно, чтобы сломить самого выносливого и мужественного человека.

Когда он вернулся к себе, уже стемнело. Он рухнул на кровать, позабыв о еде, и попытался заснуть. Но тысячи тревожных мыслей роились в мозгу и не давали ему покоя: четверть часа спустя он поднялся и в волнении зашагал по комнате словно для того, чтобы уснуть: ему было необходимо израсходовать остатки сил.

Снедавшее беспокойство выгнало его прочь из дому. С наступлением ночи его ряса не так бросалась в глаза и не привлекала любопытных взглядов. Он направил стопы к префектуре полиции, за дверью которой исчез его отец. Она напомнила Доминику бездну, в которую бросается шиллеровский ныряльщик и откуда его отцу, подобно этому ныряльщику, суждено выйти, испытав неподдельный ужас от увиденных там чудищ.

Однако он не рискнул туда войти. Если узнают, что Сарранти — его отец, он таким образом выдаст его настоящее имя.

Ведь г-н Сарранти был арестован под именем Дюбрея. Не лучше ли было оставить полицию в заблуждении, чтобы г-н Сарранти мог извлечь выгоду из вымышленного имени, за которым скрывался настойчивый и опасный заговорщик?

Доминик пока не знал, с какой целью его отец вернулся во Францию, однако догадывался, что речь идет о деле всей его жизни: отстаивании интересов императора или, вернее, его наследника, герцога Рейхштадтского. Два часа сын тенью бродил вокруг того места, где исчез его отец; он вышагивал вдоль улицы Дофин, выходил на площадь Арлей, а от набережной Люнет доходил до площади Дворца правосудия, не чая вновь увидеть того, кого безуспешно искал: было бы настоящим чудом разыскать экипаж, в котором Сарранти перевозили из Депо в другую тюрьму; но Господь мог совершить такое чудо, и простосердечный, добрый, великодушный Доминик верил в Божью помощь.

На сей раз надежды его оказались тщетны. В полночь он вернулся к себе, лег, смежил веки и почувствовал такое изнеможение, что сейчас же заснул.

Но едва он задремал, как его стали одолевать кошмары один другого ужаснее; всю ночь они витали над его головой, а с рассветом Доминик почувствовал, что сон не освежил его, скорее, наоборот.

Он встал и попытался оживить в памяти видения ночи; ему почудилось, что среди мрачных теней промелькнул светлый и непорочный ангел.

Молодой человек подошел к Доминику, лицо у него было открытое и располагающее; он протянул Доминику руку и на незнакомом языке, который, однако, монах понял, сказал: «Обопрись на меня, я тебя поддержу».

Лицо его Доминику было знакомо. Но где, когда, при каких обстоятельствах он его видел? Да и существовал ли в действительности этот пригрезившийся человек? Или это было всего лишь туманное воспоминание, которое, кажется, сопутствует нам из предыдущей жизни и появляется только во сне?

Не было ли этр видение воплощением надежды, этакой мечтой бодрствующего человека?

Доминик изо всех сил пытался заглянуть в самые потаенные уголки своей памяти; в задумчивости он присел у окна на тот самый стул, где сидел накануне, разглядывая портрет св. Гиацинта, которого теперь не было с ним. Он вспомнил о Кармелите и Коломбане, а потом мысленно представил себе и Сальватора.

Вот кто был ангелом из его ночного кошмара; вот кто сидел в ночи у его изголовья и старался победить отчаянье Доминика.

И юный монах снова ясно вспомнил обстоятельства, при которых он познакомился с Сальватором. Он будто опять очутился в павильоне Коломбана в Ба-Медоне, где неспешно читал заупокойные молитвы, а из его глаз, поднятых к небу, катились слезы.

Вдруг в комнату, где лежал покойник, вошли двое молодых людей, обнажив и преклонив головы; это были Жан Робер и Сальватор.

Заметив тогда монаха, Сальватор радостно вскрикнул, и Доминик ни за что на свете не догадался бы, чем вызвана эта радость. Но Сальватор подошел к нему и взволнованным голосом, но довольно твердо произнес: «Отец мой! Сами того не подозревая, вы спасли жизнь стоящему перед вами человеку; и человек этот, никогда вас до сих пор не видавший, бесконечно вам за это признателен. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь быть вам полезен, но всем самым святым, телом святого человека, только что отдавшего Богу душу, клянусь, что спасенная вами жизнь принадлежит вам». А он, Доминик, отвечал так: «Я охотно принимаю ваше предложение, сударь, хотя не знаю, когда и каким образом я мог оказать вам услугу, о которой вы говорите; впрочем, люди — братья и рождены, чтобы друг другу помогать. Итак, когда мне понадобится ваша помощь, я к вам приду. Как вас зовут и где вы живете?»

Читатели помнят, что Сальватор подошел к письменному столу Коломбана, написал свое имя и адрес на листе бумаги и подал монаху, а тот сложил листок и спрятал его в свой часослов.

Теперь Доминик поспешно подошел к книжному шкафу, взял со второй полки книгу и отыскал в ней упомянутый лист бумаги.

И сейчас же, будто описанная сцена произошла в тот же день, у него в памяти всплыл Сальватор, его костюм, черты лица, он вспомнил его голос — все-все до мельчайших подробностей и понял, что именно его видел во сне.

— В таком случае прочь сомнения, сам Господь меня наставляет на этот путь, — сказал он. — Сам не знаю почему, но мне показалось, что этот молодой человек дружен с одним из полицейских чинов, они и вчера разговаривали в церкви Успения. Через этого полицейского Сальватор и может узнать, за что арестовали моего отца. Нельзя терять ни минуты. Побегу-ка я к господину Сальватору!

Он торопливо завершил свой скромный туалет.

Когда он уже собрался уходить, вошла консьержка с чашкой молока в одной руке и с газетой — в другой. Но Доминику недосуг было ни читать газету, ни завтракать. Он приказал консьержке оставить все на столике и обещал вернуться через час-другой, а пока, сказал он, ему необходимо уйти.

Он сбежал по лестнице и через десять минут уже стоял на улице Макон перед домом Сальватора.

Он не нашел ни молотка, ни звонка.

Днем дверь отпиралась при помощи цепочки, потянув за которую вы приподнимали задвижку; а на ночь цепочка убиралась внутрь, и дом оказывался заперт.

То ли никто еще не выходил из дома, то ли цепочка случайно оказалась изнутри, но отворить дверь оказалось совершенно невозможно.

Доминику пришлось постучать сначала кулаком, потом камнем, который он подобрал с земли.

Несомненно, он стучал бы долго, но залаял Роланд, предупреждая Сальватора и Фраголу, что пришел незваный гость, фрагола прислушалась.

— Это пришел друг, — заметил Сальватор.

— Почему ты знаешь?

— Пес лает радостно. Отвори окно, Фрагола, и убедись, кто к нам пришел.

Фрагола выглянула в окно и узнала аббата Доминика, того самого, которого она видела в день смерти Коломбана.

— Это монах, — сообщила она Сальватору.

— Какой монах?.. Аббат Доминик?

— Да.

— Я же тебе говорил, что это друг! — вскричал Сальватор.

Он поспешил вниз по лестнице, а впереди него несся Роланд: пес скатывался по ступеням всякий раз, как отворялась дверь.

XI. Бесполезные сведения

Сальватор с нежной почтительностью протянул руки навстречу аббату Доминику. — Это вы, отец мой! — воскликнул он. — Да, — невозмутимо ответил монах — Добро пожаловать!

— Вы меня, стало быть, узнали?

— Вы же мой спаситель!

— Так вы мне, во всяком случае, сказали, и это произошло при слишком печальных обстоятельствах, которые вы, наверное, не забыли.

— Да, и я снова готов повторить, что я весь к вашим услугам.

— Вы помните, что вы тогда прибавили?

— Что если когда-нибудь вам понадобится моя помощь, то спасенная вами жизнь принадлежит вам.

— Как видите, я не забыл о вашем любезном предложении.

Мне нужна ваша помощь, и вот я здесь.

За разговором они подошли к той самой небольшой столовой, что была украшена в соответствии с античным наброском из Помпеев.

Молодой человек указал монаху на стул и жестом приказал Роланду оставить гостя в покое: пес обнюхивал сутану аббата Доминика, словно сам хотел определить, при каких обстоятельствах видел его раньше. Сальватор сел рядом с монахом. Роланд, подчиняясь хозяину, забился под стол.

— Слушаю вас, отец мой, — молвил Сальватор.

Монах положил белую тонкую руку на руку Сальватора. Его знобило.

— Человек, к которому я испытываю глубокое почтение, — начал аббат Доминик, — всего несколько дней назад прибыл в Париж и вчера на моих глазах был арестован на улице СентОноре рядом с церковью Успения, а я не посмел прийти ему на помощь, потому что был в сутане.

Сальватор кивнул.

— Я видел, отец мой, — сказал он, — и должен прибавить, что, к его чести, защищался он как лев.

Аббат при воспоминании о недавнем происшествии содрогнулся.

— Да, — подтвердил он, — и я боюсь, что при всей законности такого поведения его самозащиту вменят ему в вину.

— Так вы, стало быть, знакомы с этим господином? — пристально взглянув на монаха, продолжал Сальватор.

— Как я вам уже сказал, я к нему нежно привязан.

— А в чем его обвиняют? — полюбопытствовал Сальватор.

— Это-то мне и неизвестно; именно это я и хотел бы знать; вот я и пришел к вам за услугой: помогите мне разузнать, за что его арестовали.

— И это все, чем я могу быть вам полезен, отец мой?

— Да. Я помню, как вы приезжали в Ба-Медон в сопровождении господина, который, как мне показалось, занимает внушительную должность в полиции. Вчера я снова видел вас в его обществе. Я подумал, что через него вы, вероятно, сможете узнать, в чем повинен мой… мой друг.

— Как зовут вашего друга, отец мой?

— Дюбрей.

— Чем он занимается?

— В прошлом он военный, а в настоящее время живет, если не ошибаюсь, на свое состояние.

— Откуда он приехал?

— Издалека… Из какой-то азиатской страны…

— Он, стало быть, путешественник?

— Да, — печально покачал головой аббат. — Все мы — странники.

— Я надену редингот и буду к вашим услугам, отец мой.

Мне бы не хотелось заставлять вас ждать. Судя по вашему печальному виду, вы очень обеспокоены.

— Да, очень, — подтвердил монах.

Сальватор, бывший до сих пор в блузе, перешел в соседнюю комнату и спустя минуту появился уже в рединготе.

— Приказывайте, отец мой! — сказал он.

Аббат торопливо поднялся, и оба вышли из дома.

Роланд поднял голову и провожал их умным взглядом до тех пор, пока не захлопнулась дверь. Но видя, что, по всей вероятности, он не нужен, раз его не зовут с собой, он опустил морду на лапы и глубоко вздохнул.

В воротах Доминик остановился.

— Куда мы идем? — спросил он.

— В префектуру полиции.

— Позвольте мне взять фиакр, — попросил монах. — Моя сутана бросается в глаза; возможно, я причиню своему другу вред, если кто-то узнает, что я о нем беспокоюсь; мне кажется, это совершенно необходимая мера предосторожности.

— Я и сам хотел обратиться к вам с этим предложением.

Молодые люди подозвали фиакр и сели. В конце моста Сен-Млшель Сальватор вышел.

— Я буду вас ждать на углу набережной и площади СенЖермен-л'Осеруа, — сказал монах.

Сальватор в ответ кивнул. Фиакр поехал дальше по улице Барийри, Сальватор спустился по набережной Орфевр.

Господина Жакаля не было в префектуре. События, имевшие место накануне, привели Париж в волнение. Опасались или, выражаясь точнее, надеялись на беспорядки. Все полицейские во главе с г-ном Жакалем находились в городе, и привратник не знал, когда начальник полиции вернется.

Ждать было бесполезно; разумнее было отправиться на его поиски.

То ли благодаря тому, что Сальватор хорошо знал г-на Жакаля, то ли у него самого был отличный нюх, но он уже знал, где искать начальника полиции.

Он спустился по набережной, свернул направо и пошел по Новому мосту.

Не прошел он и нескольких шагов, как услышал, что кто-то барабанит в стекло экипажа, желая, по-видимому, привлечь его внимание. Он остановился.

Экипаж тоже остановился.

Распахнулась дверца.

— Садитесь! — сказали из кареты.

Сальватор хотел было извиниться и объяснить, что спешит на поиски приятеля, как вдруг узнал в человеке, от которого исходило приглашение, самого генерала Лафайета.

Не медля ни секунды, Сальватор сел рядом с ним.

Карета снова тронулась в путь, но очень медленно.

— Вы — господин Сальватор, не так ли? — спросил генерал.

— Да. Я дважды имел честь встретиться с вами по поручению верховной венты.

— Совершенно верно! Я вас узнал и потому остановил вас.

Вы возглавляете ложу, не правда ли?

— Да, генерал.

— Сколько у вас человек?

— Не могу назвать точную цифру, генерал; однако должен сказать, что немало.

— Двести? Триста?

Сальватор улыбнулся.

— Генерал! — молвил он. — Когда я вам понадоблюсь, обещаю вам три тысячи бойцов.

Генерал недоверчиво взглянул на Сальватора.

Сальватор уверенно кивнул.

Глядя Сальватору в лицо, невозможно было усомниться в его словах.

— Чем больше в вашем подчинении людей, тем более необходимо узнать вам новость.

— Какую?

— Венское дело провалилось.

— Я так и думал, — проговорил Сальватор. — Вот почему я посоветовал своим людям ни во что не вмешиваться.

— И правильно сделали. Сегодня готовится мятеж.

— Знаю.

— А ваши люди?

— Вчерашнее приказание распространяется и на сегодняшний день. А теперь, генерал, позвольте спросить: можно ли доверять источнику, из которого исходит эта новость?

— Я узнал о провале Венского дела от господина де Маранда, а тот — от герцога Орлеанского.

— Принцу, очевидно, известны подробности?

— Несомненно. Вчера прибыл курьер под видом торгового агента, отправленного фирмой Акроштейна и Эскелеса из Вены в Париж к Ротшильдам. На самом деле посланец должен был предупредить принца.

— Значит, на заговорщиков донесли?

— В точности неизвестно, подстроен ли этот провал полицией или это несчастный случай из тех, что способны изменить судьбу целой империи. Вы, конечно, знаете, что было решено там?

— Да. Один из руководителей заговора все нам рассказал.

Герцог Рейхштадтский через посредство своей любовницы связался с бывшим сподвижником Наполеона, генералом Лебастаром де Премоном. Юный принц дал согласие на свое похищение; оно должно было произойти в тот день, когда будет недоставать одной буквы в слове «ХАГРЕ», написанном бронзовыми буквами над дверью виллы, которая расположена между въездом в Майдлинг и Зеленой горой. Это все, что мне известно.

— Ну так слушайте! Двадцать четвертого марта буква "Е"

исчезла. В семь часов вечера герцог набросил на плечи плащ и вышел. Когда он подошел к Майдлингским воротам, один из сторожей (а сторожа в Шенбруннском дворце — из придворных жандармов) преградил герцогу путь.

«Это я, — проговорил принц. — Вы не узнаете меня?»

«Так точно, узнаю, ваша светлость, — отдавая честь, отвечал сторож, — однако…».

«Через два часа здесь будете стоять вы же?»

«Нет, монсеньор. Теперь половина восьмого, а ровно в девять меня сменят».

«Передайте тому, кто придет вам на смену, что я вышел, на случай, если вдруг он не знает меня в лицо. Пусть пропустит меня обратно. После горячих любовных ласк было бы невесело провести холодную ночь на дороге».

С этими словами принц сунул четыре золотые монеты жандарму в руку.

«Это вам на двоих с вашим товарищем, — прибавил он. — Будет несправедливо, если тому, кто меня выпустил, достанется все, а тому, кто впустит, — ничего».

Солдат принял золото, и герцог вышел за ворота. У подножия Зеленой горы его ждал экипаж в сопровождении четверых всадников. Герцог сел в карету, и лошади помчались рысью.

Четверо верховых поскакали следом.

Одним из всадников был генерал Лебастар де Премон; ему надлежало на протяжении трех почтовых прогонов сопровождать карету верхом, а затем сесть рядом с герцогом и продолжать путь подле него. Кортеж обогнул Шенбруннский дворец и через Баумгартен и Нуттельдорф подъехал к Вейдлингену. В том месте расположен мост через Вьенн. Проехать по мосту оказалось невозможно:

опрокинулась телега, в которой везли на продажу телят.

«Очистите дорогу!» — приказал генерал троим своим спутникам.

Те спешились и вознамерились было устранить препятствие.

Однако в эту минуту из близлежащей харчевни вышел, сверкая каской и эполетами, генерал Гудон. За ним следовали еще два десятка человек.

«Поворачивайте назад!» — приказал генерал мнимому форейтору.

Тот понял, что настала решительная минута, и уже разворачивал лошадей, как вдруг с той стороны, откуда только что приехала карета герцога, раздался конский топот.

«Бегите, генерал! — закричал герцог. — Нас предали!»

«А как же вы, монсеньор?!..»

"За меня не тревожьтесь, мне ничего не грозит… Бегите же!

Бегите!"

«Но, ваша светлость…».

«Приказываю вам бежать, или вы пропали! Если угодно, заклинаю вас именем моего отца: бегите!»

«Именем императора! — раздался мощный голос. — Всем стоять!»

«Слышите? — молвил герцог. — Бегите же, я так хочу! Я прошу вас!»

«Вашу руку, монсеньор!»

Герцог подал руку через окно кареты, генерал припал к ней губами. Затем он пришпорил коня и хлыстом заставил перепрыгнуть через парапет. Все слышали, как всадник и конь упали в воду, а больше — ни звука! Ночь стояла темная, и невозможно было разглядеть, что сталось с генералом. А герцога препроводили в Вену, в императорский дворец.

— И вы полагаете, генерал, — спросил Сальватор, — что телега опрокинулась на мосту случайно, как случайно по обе стороны моста появились солдаты?

— Может, и так; однако герцог Орлеанский придерживается другого мнения; он полагает, что полиция господина Меттерниха получила предупреждение от французской полиции… Теперь вы знаете все… Будьте осмотрительны!

Генерал приказал кучеру остановиться.

— Не беспокойтесь, генерал, — отвечал Сальватор.

Выходя из кареты, он замешкался.

— В чем дело? — спросил Лафайет.

— Могу ли я надеяться с вашей стороны на милость, которой был удостоен генерал Лебастар де Премон, прощаясь с герцогом Рейхштадтским?

И он приготовился поцеловать у генерала руку. Однако тот убрал руку и подставил ему обе щеки.

— Поцелуйте меня самого, если угодно, а ручку облобызайте первой же хорошенькой женщине, — сказал генерал.

Сальватор поцеловал генерала и вышел из кареты; она покатила к Люксембургскому дворцу.

А Сальватор пошел назад по улице Дофин, затем — через мост Искусств.

Фиакр ждал его на углу набережной и площади Сен-Жерменл'Осеруа.

Несчастный Доминик и вовсе потерял бы голову от горя, если бы узнал все то, о чем генерал Лафайет поведал Сальватору!

Сальватор в двух словах сообщил монаху, что г-на Жакаля на месте не оказалось; он не стал рассказывать, что задержало его самого, и лишь объяснил причину задержки.

Но, повторяем, Сальватор знал, где искать г-на Жакаля.

Ни минуты не колеблясь, он приказал кучеру отвезти брата Доминика на угол улицы Нев-дю-Люксембур, и пока фиакр ехал вдоль набережных, сам он пересек Луврский двор и спустился к улице Сент-Оноре.

Как он и предвидел, начиная от церкви св. Рока улица СентОноре была запружена народом.

В Париже существуют любопытные, жадные до происшествий, а также любопытные, охочие до того, чтобы поглазеть на место происшествия.

И вот, десять или двенадцать тысяч таких зевак с женами и детьми пришли на место происшествия.

Это было похоже на народное гулянье в Сен-Клу или Версале.

В толпе любопытных Сальватор и рассчитывал отыскать г-на Жакаля.

Сальватор ринулся в самую гущу.

Мы не сможем в точности сказать, со сколькими людьми он обменялся взглядами и рукопожатиями, но все это — в полном молчании, только жестом он давал всем понять: «Ничего!» Так он добрался до улицы Пэ.

Против особняка Майенсов Сальватор остановился. Он увидел того, кого искал.

Г-н Жакаль, в потертом рединготе, шляпе в стиле Боливара и с зонтом под мышкой, брал щепоть табаку из табакерки с изображением Хартии; при этом он разглагольствовал о вчерашних событиях, обвиняя во всем полицию.

Когда г-н Жакаль поднял очки, то встретился взглядом с Сальватором; он ничем не выдал, что узнал Сальватора, но тот понял, что г-н Жакаль его увидел.

И верно, спустя мгновение начальник полиции снова взглянул в ту сторону, где стоял Сальватор, и в его глазах читался вопрос:

«Хотите мне что-то сказать?»

«Да», — так же взглядом отвечал комиссионер.

«Ступайте вперед: я иду следом».

Сальватор пошел вперед и свернул в ворота.

Г-н Жакаль повторил его маневр.

Сальватор обернулся, едва заметно поклонился, но руки не подал.

— Можете мне не верить, господин Жакаль, — сказал он, — но именно вас я искал.

— Я вам верю, господин Сальватор, — хитро посмеиваясь, отозвался начальник полиции.

— Мне помог случай, — продолжал Сальватор. — Ведь я только что из префектуры.

— Неужели? — удивился г-н Жакаль. — Вы удостоили меня чести зайти ко мне?

— Да, ваш привратник тому свидетель. Правда, он не мог сказать, где вас искать. Пришлось мне поломать голову, и я пустился на ваши поиски, веря в свою звезду.

— Могу ли я хоть чем-нибудь быть вам полезен, дорогой господин Сальватор? — предложил г-н Жакаль.

— Ну да, — кивнул молодой человек, — ежели, разумеется, пожелаете.

— Дорогой господин Сальватор! Вы слишком редко оказываете мне честь своими просьбами, и я не хотел бы упустить возможности оказать вам услугу.

— Дело у меня к вам нехитрое, в чем вы сейчас убедитесь.

Друг одного моего приятеля был арестован вчера вечером во время беспорядков.

— Ага! — только и сказал г-н Жакаль.

— Это вас удивляет? — спросил Сальватор.

— Нет. Вчера, как я слышал, арестовали немало народу.

Уточните, о ком вы говорите, господин Сальватор.

— Это несложно. Я как раз показывал вам на него в ту минуту, как его задерживали.

— А-а, так вы о нем?.. Странно…

— Значит, его точно арестовали?

— Не могу сказать наверное: у меня слабое зрение! Не напомните ли вы мне, как его зовут?

— Дюбрей.

— Дюбрей? Погодите, погодите, — вскричал г-н Жакаль, хлопнув себя по лбу, будто никак не мог собраться с мыслями. — Дюбрей? Да, да, да, это имя мне знакомо.

— Если вам нужно что-то уточнить, я мог бы прямо сейчас найти в толпе двоих полицейских, которые его арестовали. Я отлично запомнил их лица и непременно их узнаю, я в этом уверен…

— Вы полагаете?

— Тем более что я приметил их еще в церкви.

— Да нет, это ни к чему. Вы хотели что-то узнать об этом несчастном?

— Я хотел бы только услышать, на каком основании был арестован этот несчастный, как вы его называете?

— В настоящий момент это невозможно.

— Во всяком случае, вы обязаны мне сказать, где, по-вашему, он сейчас находится.

— В Депо, естественно… Если, конечно, какое-нибудь особо тяжкое обвинение не заставило перевести его в Консьержери или Форс.

— Это слишком расплывчато.

— Что же делать, дорогой господин Сальватор! Вы застали меня врасплох.

— Вас, господин Жакаль?! Да разве это возможно?

— Ну вот, и вы туда же! Намекаете на мое имя и на то, что я хитер как лис.

— Черт побери! Такая уж у вас репутация!

— Так знайте: в отличие от Фигаро я стою меньше, чем моя репутация, клянусь вам. Нет, я добрый человек, и в том моя сила.

Меня считают хитрецом, всюду подозревают подвох и никак не ожидают встретить во мне добряка. В тот день, когда дипломат скажет правду, он обманет всех своих собратьев: ведь они ни за что не поверят, что он не солгал.

— Дорогой господин Жакаль! Вам ни за что меня не убедить, что вы приказали арестовать человека, не имея на то причины.

— Послушаешь вас, так можно подумать, что я — король Франции.

— Нет. Вы — король Иерусалимской улицы.

— Вице-король, да и то… всего-навсего префект. Ведь в моем королевстве есть кое-кто повыше меня — господин де Корбьер да господин Делаво.

— Итак, вы отказываетесь мне ответить? — в упор глядя на начальника полиции, спросил Сальватор.

— Не отказываюсь, господин Сальватор. Просто это невозможно. Что я могу вам сказать? Арестовали господина Дюбрея?

— Да, господина Дюбрея.

— Стало быть, на то имелись основания.

— Именно это я и хочу знать.

— Должно быть, он нарушил общественный порядок…

— Нет, потому что я наблюдал за ним как раз в ту минуту, как его задерживали. Напротив, он сохранял полное спокойствие.

— Тогда, значит, его приняли за кого-то другого.

— Неужели такое случается?

— Да кто же без греха? — парировал г-н Жакаль, набивая нос табаком.

— Позвольте мне проанализировать ваши ответы, дорогой господин Жакаль.

— Сделайте одолжение. Хотя, сказать по правде, слишком много чести вы им этим окажете, господин Сальватор.

— Личность арестованного вам неизвестна?

— Я видел его вчера впервые в жизни.

— И имя его вам ни о чем не говорит?

— Дюбрей?.. Нет.

— И вы не знаете, за что он задержан?

Господин Жакаль резким движением опустил очки на нос.

— Абсолютно не знаю, — отозвался он.

— Из этого я заключаю, — продолжал Сальватор, — что причина, по которой его задержали, незначительна и, несомненно, скоро он будет освобожден.

— О, разумеется, — в притворно-отеческом тоне отвечал г-н Жакаль. — Вы это хотели узнать?

— Да.

— Что же вы раньше-то не сказали? Я не возьмусь утверждать, что друг вашего приятеля уже на свободе в эту самую минуту. Однако, раз вы взялись за него хлопотать, можете не беспокоиться: как только вернусь в префектуру, я распахну перед этим человеком двери настежь.

— Благодарю! — стараясь проникнуть взглядом в самую душу полицейского, молвил Сальватор. — Так я могу на вас положиться?

— Передайте вашему приятелю, что он может спать спокойно. В моей картотеке за Дюбреем ничего не числится. Это все, что вы желали от меня узнать?

— Так точно.

— По правде говоря, господин Сальватор, — продолжал полицейский, наблюдая за тем, как рассеивается толпа, — вы обращаетесь ко мне за услугами, которые очень похожи на скопление народа: кажется, вот они у вас в руках… ан нет, это всегонавсего мыльные пузыри.

— Дело в том, что порой сборища обязывают, как и услуги.

Вот почему они так редки и, следовательно, тем и ценны, — со смехом проговорил Сальватор.

Господин Жакаль приподнял очки, взглянул на Сальватора, потом взялся за табак, а его очки снова упали на нос.

— Итак?.. — полюбопытствовал он.

— Итак, до свидания, дорогой господин Жакаль, — отозвался Сальватор.

Он поклонился полицейскому, но, как и при встрече, не подал ему руки; перейдя улицу Сент-Оноре, он направился в ту сторону, где ожидал в фиакре Доминик, то есть на угол улицы Нев-дю-Люксембур.

Сальватор распахнул дверцу экипажа и протянул обе руки Доминику со словами:

— Вы мужчина, христианин и, стало быть, знаете, что такое страдание и смирение…

— Боже мой! — воскликнул монах, молитвенно складывая свои белые, изящные руки.

— Положение вашего друга серьезно, весьма серьезно.

— Значит, он все вам сказал?

— Напротив, он не сказал мне ничего, это меня и пугает. Он не знает вашего друга в лицо, имя Дюбрея он впервые услышал лишь вчера, он понятия не имеет, за что его арестовали… Берегитесь, брат мой! Повторяю вам: дело серьезное, очень серьезное!

— Что же делать?

— Возвращайтесь к себе. Я постараюсь навести справки со своей стороны, вы попытайтесь тоже что-нибудь разузнать. Можете на меня рассчитывать.

— Друг мой! — воскликнул Доминик. — Вы так добры, что…

— …вы хотите мне что-то сообщить? — пристально взглянув на монаха, спросил Сальватор.

— Простите, что я с самого начала не сказал вам всю правду,

— Если еще не поздно, скажите теперь.

— Арестованного зовут не Дюбрей, и он мне не друг.

— Неужели?

— Это мой отец, господин Сарранти.

— Ага! — вскричал Сальватор. — Теперь я все понял!

Он взглянул на монаха и прибавил:

— Поезжайте в ближайшую церковь и молитесь!

— А вы?

— Я… попытаюсь действовать.

Монах взял Сальватора за руку и, прежде чем тот успел ему помешать, припал к ней губами.

— Брат! Брат! — вскричал Сальватор. — Я же вам сказал, что принадлежу вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!

Он захлопнул дверцу и торопливо зашагал прочь.

— В церковь Сен-Жермен-де-Пре! — приказал монах.

И пока фиакр катил по мосту Согласия неспешно, как и положено фиакру, Сальватор почти бегом поднимался по улице Риволи.

XII. Призрак

Церковь Сен-Жермен-де-Пре, ее римский портик, массивные колонны, низкие своды, царящий в ней дух XVIII века — все говорило о том, что это один из самых мрачных парижских храмов; значит, там скорее, чем в другом месте, можно было побыть в одиночестве и обрести душевный подъем.

Не случайно Доминик, снисходительный священник, но строгий человек, избрал Сен-Жермен-де-Пре, чтобы попросить Бога о своем отце.

Молился он долго; было уже пять часов, когда он вышел оттуда, спрятав руки в рукава и уронив голову на грудь.

Он медленно побрел к улице По-де-Фер, лелея робкую надежду, что отец уже вышел из тюрьмы и, возможно, заходил к нему.

И первое, о чем аббат спросил славную женщину, исполнявшую при нем обязанности консьержки и служанки, не приходил ли кто-нибудь в его отсутствие.

— Как же, отец мой, заходил какой-то господин…

Доминик вздрогнул.

— Как его зовут? — поспешил он с вопросом.

— Он не представился.

— Вы никогда его раньше не видели?

— Нет…

— Вы уверены, что это был не тот же господин, что приносил мне третьего дня письмо?

— Нет, того я узнала бы: никогда не видела таких сумрачных лиц, как у него.

— Несчастный отец! — пробормотал Доминик.

— Нет! — продолжала консьержка. — Человек, который заходил дважды — а он был два раза: в полдень и в четыре часа, — худой и лысый. На вид ему лет шестьдесят, у него глубоко посаженные глазки, а голова — как у крота, и вид у него совсем больной. Думаю, вы скоро его увидите; он сказал, что у него дело, а потом он зайдет еще… Пустить его к вам?

— Разумеется, — рассеянно отвечал аббат; в эту минуту его занимала только мысль об отце.

Он взял ключ и вознамерился подняться к себе.

— Господин аббат… — остановила его хозяйка.

— Что такое?

— Вы, стало быть, уже обедали нынче?

— Нет, — возразил аббат.

— Значит, вы ничего не съели за целый день?

— Я об этом как-то не думал… Принесите мне что-нибудь из трактира на свой выбор.

— Если господину аббату угодно, — промолвила славная женщина, бросив взгляд в сторону печки, — я могу предложить отличный бульон.

— Пусть будет бульон!

— А потом я брошу на решетку пару отбивных; это будет гораздо вкуснее, чем в трактире.

— Делайте, как считаете нужным.

— Через пять минут бульон и отбивные будут у вас.

Аббат кивнул и стал подниматься по лестнице.

Войдя к себе, он отворил окно. Последние лучи заходящего солнца позолотили ветви деревьев в Люксембургском саду, на которых уже начинали набухать почки.

Сиреневатая дымка, повисшая в воздухе, свидетельствовала о приближении весны.

Аббат сел, оперся локтем о подоконник и залюбовался вольными воробышками, громко щебетавшими перед возвращением в грабовый питомник.

Верная данному слову, консьержка принесла бульон и пару отбивных; не желая прерывать размышления постояльца — а она уже привыкла видеть его задумчивым, — она придвинула стол к окну, у которого сидел монах, и подала обед.

У аббата вошло в привычку крошить хлеб и подкармливать птиц, слетавшихся к его окну, подобно древним римлянам, стекавшимся к двери Лукулла или Цезаря.

Целый месяц окно оставалось запертым; все это время птицы тщетно взывали к своему покровителю, сидя на внешней половине подоконника и с любопытством заглядывая через стекло.

Комната была пуста: аббат Доминик находился в это время в Пангоэле.

Но когда птахи увидали, что окно снова отворилось, они стали чирикать вдвое громче прежнего. Казалось, они передают друг другу добрую весть. Наконец некоторые из них, те, что были памятливее других, решились подлететь к монаху.

Шум крыльев привлек его внимание.

— А-а, бедняжки! — молвил он. — Я совсем было о вас позабыл, а вы меня помните. Вы лучше меня!

Он взял, как раньше, хлеб и стал его крошить.

И вот уже вокруг него закружились не два-три самых отважных воробышка, а все его старые знакомцы.

— Свободны, свободны, свободны! — бормотал Доминик. — Вы свободны, прелестные пташки, а мой отец — пленник!

Он снова рухнул в кресло и глубоко задумался.

Он автоматически выпил бульон и проглотил отбивные с корочкой хлеба, мякиш от которого отдал птицам.

Тем временем день клонился к вечеру, освещая лишь верхушки деревьев да труб. Птицы улетели, и из грабового питомника доносился их затихающий щебет.

Все так же машинально Доминик протянул руку и развернул газету.

В двух первых колонках пересказывались события, имевшие место накануне. Аббат Доминик знал, чего можно ожидать от правительственной газеты, и пропустил эти колонки. Взглянув на третью, он задрожал всем телом, а на лбу у него выступил холодный пот: не успев еще прочесть статью, он выхватил взглядом несколько раз повторявшееся имя отца.

По какому же поводу упоминали в газете о г-не Сарранти?

Несчастный Доминик испытал потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три роковых слова.

Он протер глаза, будто подернувшиеся кровавой пеленой, и попытался читать. Но его руки, сжимавшие газету, дрожали, и строчки запрыгали перед глазами, будто солнечные зайчики, отраженные в колеблющемся зеркале.

Вы, разумеется, догадываетесь, что он прочел, не правда ли?

В газете сообщалось о том, что его отец — вор и убийца!

Прочитав статью, он застыл на месте словно громом пораженный.

Вдруг он подскочил в кресле и бросился к секретеру с криком:

— Слава Богу! Эта клевета будет возвращена в преисподнюю, откуда она вышла!

И он достал из ящика уже известный читателям документ:

исповедь г-на Жерара.

Он страстно припал губами к свитку, от которого зависела человеческая жизнь, более чем жизнь — честь! — честь его отца!

Доминик развернул драгоценный свиток, дабы убедиться в том, что в своей торопливости ничего не перепутал; он узнал почерк и подпись г-на Жерара и снова поцеловал документ, потом спрятал его на груди, вышел из комнаты, запер дверь и торопливо пошел вниз.

В это время навстречу ему поднимался незнакомец. Но аббат не обратил на него внимания и едва не прошел мимо, как вдруг почувствовал, что посетитель схватил его за рукав.

— Прошу прощения, господин аббат, — проговорил незнакомец, — а я как раз к вам.

Доминик вздрогнул при звуке его голоса, показавшегося ему знакомым.

— Ко мне?.. Приходите позже, — сказал Доминик. — У меня нет времени снова подниматься наверх.

— А мне некогда еще раз приходить к вам, — возразил незнакомец и на сей раз схватил монаха за руку.

Доминик испытал неизъяснимый ужас.

Руки, сдавившие его запястье железной хваткой, были похожи на руки скелета.

Он попытался разглядеть того, кто так бесцеремонно остановил его на ходу; но лестница тонула в полумраке, лишь слабый свет сочился сквозь овальное оконце, освещая небольшое пространство.

— Кто вы и что вам угодно? — спросил монах, тщетно пытаясь высвободить руку.

— Я — господин Жерар, — представился гость, — и вы сами знаете, зачем я пришел.

Но происходящее казалось ему совершенно невозможным; чтобы в это окончательно поверить, он хотел не только услышать, но и увидеть воочию г-на Жерара.

Он обеими руками вцепился в посетителя и подтащил его к окну, освещенному закатным солнцем.

Луч выхватил из темноты голову призрака.

Это был в самом деле г-н Жерар.

Аббат отшатнулся к стене с затравленным взглядом, волосы шевелились у него на голове, а зубы стучали от страха.

Он был похож на человека, у которого на глазах мертвец ожил и поднялся из гроба.

— Живой!.. — вырвалось у аббата.

— Разумеется, живой, — подтвердил г-н Жерар. — Господь сжалился над раскаявшимся грешником и послал ему молодого и хорошего врача.

— И он вас вылечил? — вскричал аббат, не желая верить в то, что это не сон.

— Ну да… Я понимаю, вы думали, что я умер… а я вот жив!

— Это вы дважды приходили сюда нынче?

— Совершенно верно. Да я десять раз готов был прийти! Вы же понимаете, насколько для меня важно, чтобы вы перестали думать, что я мертв.

— Да почему же именно сегодня?.. — машинально спросил аббат, растерянно глядя на убийцу.

— Вы что же, газет не читаете? — удивился г-н Жерар.

— Почему же? Читаю… — глухо проговорил монах, начиная понемногу осознавать, какая бездна разверзлась у его ног.

— А раз вы их читали, вы должны понимать, зачем я пришел.

Разумеется, Доминик все понимал, он стоял, обливаясь холодным потом.

— Пока я жив, — понизив голос, продолжал г-н Жерар, — эта исповедь ничего не значит.

— Ничего не значит?.. — автоматически переспросил монах.

— Да ведь священникам запрещено под страхом вечного проклятия обнародовать исповедь, не имея на то позволения кающегося, не так ли?

— Вы дали мне разрешение! — в отчаянии вскричал монах.

— Если бы я умер — да, разумеется. Но раз я жив, я беру свои слова назад.

— Что вы делаете? — вскрикнул монах. — А как же мой отец?!

— Пусть защищается, пусть обвиняет меня, пусть доказывает свою непричастность. Но вы, исповедник, обязаны молчать!

— Ладно, — молвил Доминик, понимая, что бесполезно бороться с роком, представшим пред ним в виде одной из основополагающих догм Церкви. — Ладно, ничтожество, я буду молчать!

Он оттолкнул руку Жерара и двинулся в свою комнату.

Но Жерар вцепился в него снова.

— Что вам еще угодно? — спросил монах.

— Что мне угодно? — повторил убийца. — Документ, который я дал вам, не помня себя.

Доминик прижал руки к груди.

— Бумага при вас, — догадался Жерар. — Она — вон там…

Верните мне ее.

Монах снова почувствовал, как его руку обхватил железный обруч — такова была хватка у Жерара, — а пальцем другой руки убийца почти касался свитка.

— Да, документ здесь, — подтвердил аббат Доминик, — но, слово священника, он останется там, где лежит.

— Вы, значит, собираетесь совершить клятвопреступление?

Хотите нарушить тайну исповеди?

— Я уже сказал, что принимаю условия договора, и пока вы живы, я не пророню ни слова.

— Зачем же вам эта бумага?

— Господь справедлив. Может быть, случайно или в результате Божьей кары вы умрете во время суда над моим отцом.

Наконец, если моему отцу будет вынесен смертный приговор, я подниму этот документ и воззову к Господу: «Господь Всемогущий, Ты велик и справедлив! Порази виновного и спаси невинного!» На это я имею

право и как человек, и как священник.

И правом своим я воспользуюсь.

Он оттолкнул г-на Жерара, преграждавшего ему путь, и пошел наверх, властным жестом запретив убийце следовать за собой. Доминик вошел к себе, запер дверь и упал на колени перед Распятием.

— Господи Боже мой! — взмолился он. — Ты все видишь, Ты все слышишь, Ты явился свидетелем того, что сейчас произошло.

Господи Боже мой! Было с моей стороны святотатством обращаться к помощи людей… Взываю к Твоей справедливости!

Потом он глухим голосом прибавил:

— Но если Ты откажешь мне в справедливости, я ступлю на путь отмщения!

XIII. Вечер в особняке Марандов

Месяц спустя после событий, описанных в предыдущих главах, в воскресенье, 30 апреля, улица Лаффит — в те времена она называлась улицей Артуа — около одиннадцати часов вечера выглядела весьма необычно.

Представьте себе, что Итальянский бульвар, а также бульвар Капуцинов вплоть до бульвара Магдалины, бульвар Монмартр — до бульвара Бон-Нувель, а с другой стороны, параллельно бульварам, всю улицу Прованс и прилегающие к ней улицы запрудили экипажи с пылающими факелами. Вообразите улицу Артуа, освещенную двумя гигантскими тисами в лампионах по обе стороны от входа в роскошный особняк; два верховых драгуна охраняют этот вход; двое других стоят на перекрестке, образованном улицей Прованс, — и вы будете иметь представление о зрелище, открывшемся тем, кто находился неподалеку от особняка Марандов в тот час, когда его хозяйка давала «нескольким друзьям» один из вечеров, на которые жаждет попасть весь Париж.

Последуем за одним из экипажей, тянущихся вереницей к особняку, и подойдем вслед за ним к парадному подъезду. Мы остановимся во дворе в ожидании знакомого, который бы нас представил, а пока изучим расположение особняка.

Особняк Марандов находился, как мы уже сказали, на улице Артуа между особняком Керутти, до 1792 года дававшим название улице, и особняком Ампиров.

Три корпуса особняка образовывали вместе с лицевой стеной огромный прямоугольник. Справа были расположены апартаменты банкира, в центре — гостиные политика, а слева — апартаменты очаровательной женщины, уже не раз представленной нашим читателям под именем Лидии де Маранд. Три корпуса соединялись между собой, так что хозяин мог присматривать за всем, что делается в доме, в любое время дня и ночи.

Приемные занимали второй этаж, напротив ворот. В праздничные дни открывались все двери, и гости могли без помех пройти в элегантные будуары хозяйки и строгие кабинеты хозяина.

В первом этаже располагались: слева — кухня и службы, в центре — столовая и передняя, в правом крыле — контора.

Давайте поднимемся по лестнице с мраморными перилами и ступенями, покрытыми огромным саландрузским ковром, и посмотрим, нет ли в толпе, заполнившей передние, какого-нибудь знакомого, который представил бы нас прелестной хозяйке дома.

Мы знакомы с основными гостями, как принято говорить; однако мы не настолько близко с ними знакомы, чтобы попросить их о подобной услуге.

Слушайте! Вот их уже представляют.

Это Лафайет, Казимир Перье, Руайе-Коллар, Беранже, Пажоль, Кеклин — одним словом, все те, кто занимает во Франции промежуточную позицию между аристократической монархией и республикой. Это те, кто, во всеуслышанье разглагольствуя о Хартии, втайне подготовляют великое событие 1830 "года; и ежели мы не слышим здесь имени г-на Лаффита, то потому, что он в Мезоне ухаживает (с присущей ему преданностью по отношению к друзьям) за больным Манюэлем, которому суждено вскорости умереть.

Ага! Вот и тот, кто нас представит. А уж как только мы переступим порог, то пойдем куда пожелаем.

Мы имеем в виду молодого человека среднего роста, скорее высокого, чем маленького, и великолепного сложения. Молодой человек одет по моде тех лет и в то же время со вкусом, присущим только художникам. Судите сами: темно-зеленый фрак, украшенный бантом ордена Почетного легиона, которого он удостоен совсем недавно (благодаря чьему влиянию? он сам понятия не имеет: он об этом никого не просил, а его дядюшка слишком занят собой, да и не стал бы он хлопотать о племяннике; кстати сказать, он — сторонник оппозиции); черный бархатный жилет, застегнутый на одну пуговицу сверху и на три — снизу, давая выход жабо из английских кружев; обтягивающие панталоны, подчеркивающие стройность ног; ажурные чулки черного шелка и туфли с небольшими золотыми пряжками на изящных ногах; а венец всему — голова Ван-Дейка в двадцать шесть лет.

Вы, конечно, узнали Петруса. Он недавно закончил прелестный портрет хозяйки дома. Он не любит писать портреты. Но его друг Жан Робер очень уговаривал его написать г-жу де Маранд, и молодой художник согласился. Правда, еще один прелестный ротик попросил его о том же однажды вечером, в то время как нежная ручка пожимала его руку; происходило это на балу у герцогини Беррийской, куда Петрус был приглашен по неведомо чьей рекомендации. И этот прелестный ротик сказал ему с восхитительной улыбкой: «Напишите портрет Лидии, я так хочу!»

Художник ни в чем не мог отказать обладательнице прелестного ротика, в которой читатель, несомненно, уже узнал Регину де Ламот-Гудан, графиню Рапт. Петрус распахнул двери своей мастерской перед г-жой Лидией де Маранд. В первый раз она явилась с супругом, пожелавшим лично поблагодарить художника за любезность. Потом она приходила в сопровождении одного лакея.

Само собой разумеется, что за любезность художника такого ранга, как Петрус, равно как и дворянина с громким именем барона де Куртенея, не принято благодарить банковскими билетами: когда портрет был готов, г-жа де Маранд наклонилась к уху красавца художника и сказала:

— Заходите ко мне когда пожелаете. Только предупредите меня заранее записочкой, чтобы я успела пригласить Регину.

Петрус схватил руку г-жи де Маранд и припал к ней губами с такой горячностью, что красавица Лидия не удержалась и заметила:

— Ах, сударь! Как вы, должно быть, любите ее!

На следующий день Петрус получил через Регину простенькую булавку, стоившую едва ли не половину его картины; Петрус более чем кто-либо другой способен был оценить подобную деликатность.

Давайте же последуем за Петрусом; как видите, он имеет возможность ввести нас в дом банкира на улице Артуа и помочь нам проникнуть в гостиные, куда до нас вошло столько знаменитостей.

Пойдемте прямо к хозяйке дома. Она вон там, справа, в своем будуаре.

Любой, кто впервые оказывается в этом будуаре, непременно удивится. А куда же подевались все те знаменитые люди, о которых докладывали при входе? Почему здесь, в будуаре, среди десяти или двенадцати дам находятся едва ли трое-четверо молодых людей? Дело в том, что крупные политики приходят ради встречи с г-ном де Марандом; а г-жа де Маранд ненавидит политику; она уверяет, что не придерживается никакого мнения и лишь находит, что герцогиня Беррийская — очаровательная женщина, а король Карл X был, вероятно, когда-то галантным кавалером.

Однако, если мужчины (будьте покойны, они скоро сюда придут!) пока в меньшинстве, какой ослепительный цветник представляют собой дамы!

Итак, займемся сначала будуаром.

Это премилый салон, выходящий с одной стороны в спальню, с другой — в оранжерею-галерею. Стены обтянуты небесно-голубым атласом с черным и розовым орнаментом Красивые глаза и роскошные бриллианты пленительных подруг г-жи де Маранд сияют на этом лазурном фоне, словно звезды на небосклоне.

Но первая из них, что бросается в глаза, та, о которой мы намерены рассказать особо, самая симпатичная, если не красивая, самая привлекательная, ежели не хорошенькая, это, без сомнения, хозяйка дома — г-жа Лидия де Маранд.

Мы, насколько было возможно, описали трех ее подруг или, вернее, бывших послушниц пансиона при Сен-Дени. Попытаемся теперь набросать и ее портрет.

Госпожа Лидия де Маранд едва достигла, как казалось, двадцатилетнего возраста. Любому, кто склонен видеть в женщине прежде всего тело, а не только душу, она покажется прелестной.

У нее волосы восхитительного оттенка: она кажется белокурой, если волосы слегка завиты, и шатенкой, когда она их гладко зачесывает. Волосы у нее неизменно блестящие и шелковистые.

У г-жи де Маранд красивое лицо, умный и гордый взгляд, белая и гладкая, словно мрамор, кожа.

Глаза ее — наполовину синие, наполовину черные, иногда приобретают опаловый оттенок, а порой кажутся темными, будто ляпис-лазурь, в зависимости от освещения или ее настроения.

Нос у г-жи де Маранд — тонкий, чуть вздернутый; благодаря ему у нее насмешливый вид; рот прекрасно очерчен, но несколько великоват, цвета влажного коралла, чувственный и всегда готовый к улыбке.

Обыкновенно ее пухлые губки чуть приоткрыты, едва обнажая два ряда жемчужных зубов (простите мне это избитое выражение, но я не знаю другого, которое лучше передало бы мою мысль); если г-жа де Маранд поджимает губки, все ее личико приобретает снисходительно-презрительное выражение.

У нее прелестный подбородок, маленький и розовый.

Но что делало ее лицо по-настоящему красивым, что составляло ее сущность, что сообщало ее характеру оригинальность и, мы бы даже сказали, самобытность, так это трепетность, угадывавшаяся в каждой клеточке ее существа; этим объяснялись и свежий цвет лица, и необыкновенный, будто перламутровый оттенок щек, кокетливо подрумяненных, да так, что они казались как бы светящимися изнутри, как у южанок, и в то же время свежими, как у северянок.

Таким образом, если бы она стояла у цветущей яблони в прелестном костюме крестьянки, уроженка Нормандии признала бы в ней, несомненно, свою землячку. Зато ежели бы она лежала в гамаке в тени бананового дерева, то креолка из Гваделупы или Мартиники сочла бы ее своей сестрой.

Выше мы уже дали нашим читателям понять, что все ее тело было как наливное яблочко (она была, скорее, альбановской, а не рубенсовской женщиной); все в ней было соблазнительно, более чем соблазнительно — сладострастно Высокая пышная грудь ее, казалось, никогда не знала тяжких мук корсета, трепетала при каждом вздохе под прозрачными кружевами и наводила на мысль о тех спартанках и афинянках, что позировали для Венер и Геб Праксителя и Фидия.

И если эта яркая красота, которую мы попытались описать, имела своих поклонников, вы должны понимать, что были у нее и недруги, и гонители. Недругами были почти все женщины, а гонителями — те, кто считали себя призванными, да не оказались избранными; в их число входили отвергнутые поклонники; это были пустоголовые красавцы, которые не могли и вообразить, что женщина, наделенная подобными сокровищами, может на них скупиться.

Вот почему г-жа де Маранд не раз бывала оклеветана. Но хотя она по-прежнему сохраняла изысканную соблазнительность и была подвержена чисто женским слабостям, не многие представительницы прекрасного пола могли похвастать, что заслуживали клеветнических нападок меньше, чем она Когда граф Эрбель, как истинный вольтерьянец, каковым он был, сказал своему племяннику: «Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, прикрывающаяся громким именем мужа и неспособная к покаянию», генерал, по нашему мнению, заблуждался. Ниже мы еще скажем, как ему следовало бы выразиться, если бы он хоть чуть-чуть желал быть правильно понят. Итак, читатели очень скоро убедятся в том, что г-жа Лидия де Маранд по праву могла называться кающейся Магдалиной.

Мы полагаем, что уделили достаточно времени ее портрету; теперь надобно закончить описание будуара, а также завязать или же возобновить знакомство с теми, кто находится в будуаре в эту самую минуту.

XIV. Глава, в которой речь пойдет о Кармелите

Как мы уже сказали, среди благоухавшего цветника, заполнившего будуар Лидии де Маранд, можно было увидеть всего несколько мужчин. Воспользуемся тем, что общество пока немногочисленно, и примем участие в светской беседе, когда говоришь много, ради того чтобы сказать мало.

Самым шумным из счастливцев, удостоенных милости посетить будуар г-жи Лидии де Маранд, оказался молодой человек, с которым мы встречались при неприятных или страшных обстоятельствах: г-н Лоредан де Вальженез. В каком бы уголке будуара он ни находился, с какой бы дамой ни беседовал, он время от времени обменивался быстрым, словно молния, и многозначительным взглядом со своей сестрой, мадемуазель Сюзанной де Вальженез, подругой бедняжки Мины по пансиону.

Господин Лоредан был настоящий светский лев: никто не умел улыбнуться, как он; никто лучше него не умел вложить при желании в свой взгляд столько обожания, как он: граф де Лоредан был в высшей степени куртуазен, так что его любезность граничила с наглостью и в те времена, то есть с 1820 по 1827 год, никто не мог превзойти его в искусстве выбрать галстук и, не снимая перчаток, завязать модный узел, не порвав при этом атлас или батист.

В эту минуту он беседовал с г-жой де Маранд и восхищался ее веером в стиле рококо как большой любитель подобных безделушек, нередко встречающихся на полотнах Ванлоо или Буше.

Помимо Лоредана взгляды женщин привлекал (не столько красотой и элегантностью, сколько благодаря своей репутации, которой он был обязан несколькими удачными постановками в театре, а также своими высказываниями, скорее оригинальными, чем умными) поэт Жан Робер. После первых же успехов на него градом посыпались отпечатанные приглашения, однако он воздерживался от ответа, и лишь два-три приглашения, написанные от руки прекрасной Лидией (она мечтала превратить свою гостиную в артистический салон, точно так же, как ее муж хотел сделать из своей приемной салон политический для величайших умов своего времени), одержали над его сомнениями верх. Нельзя сказать, что он относился к самым усердным посетителям г-жи де Маранд, но он бывал у нее регулярно; поэт присутствовал на всех сеансах, которые Лидия вот уже три недели давала его другу Петрусу: Жан Робер хотел, чтобы прелестная молодая женщина вышла на портрете оживленной, и развлекал ее беседой. Надобно отметить, что Жан Робер преуспел в этом деле и на сей раз: никогда еще взгляд Лидии не был так оживлен, а улыбка — столь ослепительна, как в этот вечер.

Прошло всего два дня с тех пор, как готовый портрет доставили из мастерской Петруса в особняк Марандов и хозяин дома, завидев Жана Робера, стал его расхваливать и благодарить за то, что тот избавил г-жу де Маранд от необходимости позировать в неестественной позе.

Жан Робер поначалу не понял, говорит ли граф серьезно или смеется. Он бросил взгляд на банкира, и ему показалось, что на лице г-на де Маранда мелькнуло насмешливое выражение.

Собеседники встретились глазами и с минуту внимательно друг друга разглядывали, после чего граф де Маранд с поклоном повторил:

— Господин Жан Робер! Я говорю совершенно серьезно.

Госпожа де Маранд доставляет мне огромное удовольствие, поддерживая знакомство с человеком, обладающим такими достоинствами!

И он протянул поэту руку с такой искренностью, что Жан Робер не мог не ответить ему тем же, хотя и испытывал при этом некоторую неловкость.

Третий персонаж, о котором мы расскажем читателям, был наш проводник Петрус. Мы-то знаем, какая звезда его влечет! Он уже сказал приличные случаю комплименты г-же де Маранд, Жану Роберу, своему дядюшке — старому генералу Эрбелю (тот переваривает ужин, пристроившись в углу на диване и напустив на себя строгий вид), поклонился дамам и спустя мгновение нашел повод, чтобы пристроиться поближе к козетке, на которой полулежит прекрасная Регина, обрывая лепестки с пармских фиалок, уверенная в том, что, когда она встанет и перейдет в другое место, художник бережно соберет обезглавленные ее рукой цветы.

Пятый персонаж — всего-навсего танцовщик. Он принадлежит к породе весьма почитаемых хозяйками салонов людей; впрочем, рядом с поэтами, писателями и художниками они значат так же мало, как статист — рядом с режиссером.

Итак, мы уже упомянули, что Лоредан разговаривал с г-жой де Маранд; Жан Робер наблюдал за ними, облокотившись о мраморную доску камина; Петрус беседовал с Региной, провожая улыбкой каждую фиалку, падавшую из рук его богини; его сиятельство генерал Эрбель старательно переваривал ужин, лежа на софе; наконец, танцовщик расписывал свои кадрили, чтобы успеть потанцевать со всеми дамами, не пропустив ни одной из них, как только заиграет оркестр, наполняя надушенные гостиные призывными звуками все новых кадрилей.

Для большей точности прибавим, что картина, которую мы попытались изобразить, была очень изменчива. Каждую минуту лакей докладывал о прибывавших гостях. Новое лицо входило, и, если это была дама, г-жа де Маранд шла ей навстречу; в зависимости от того, насколько близкие отношения их связывали, хозяйка дома встречала гостью поцелуем или ограничивалась рукопожатием; если входивший оказывался мужчиной, она кивала ему, сопровождая свой жест очаровательной улыбкой или даже несколькими словами. Затем она указывала на свободное место даме, на оранжерею — мужчине, предоставляя вновь прибывшим полную сврбоду: они могли полюбоваться батальными полотнами Ораса Берне, морскими пейзажами Гюдена, акварелями Декана или же, если это им больше было по душе, завязать с кем-нибудь из гостей разговор, а то и внести свою лепту в общую беседу, какая всегда оживляет любую гостиную и в которой охотно участвуют те, кому нечего сказать, или — что тоже по-своему трудно! — кто не умеет молчать.

Человек наблюдательный мог бы заметить: несмотря на то, что хозяйка дома постоянно переходила с места на место, встречая прибывавших гостей, г-н Лоредан де Вальженез умудрялся снова оказаться с ней рядом, едва она успевала кому-то из них кивнуть, кому-то пожать руку, а кого-то поцеловать.

От внимания Лидии не ускользнула настойчивость графа де Вальженеза, и то ли она пришлась г-же де Маранд не по душе, то ли она испугалась, что это будет замечено кем-нибудь еще, она стала избегать графа. Сначала она подошла и села рядом с Региной, прервав на время воркование молодых людей (очень скоро она попеняла себе на это проявление эгоизма). Потом она нашла убежище под крылышком у старого вольтерьянца (мы видели, как строго он следил за датами в разговоре с маркизой де Латурнель).

На сей раз г-жа де Маранд вознамерилась во что бы то ни стало вырвать у старого графа тайну, заставлявшую хмуриться его лицо, с которого обычно не сходила улыбка или, точнее, насмешливое выражение.

Объяснялась ли печаль старого графа душевным расстройством или — а для графа Эрбеля это было не менее серьезно! — расстройством желудка, он, казалось, отнюдь не собирался поверять г-же де Маранд свою тайну.

Несколько слов из их разговора достигли слуха Петруса и Регины и заставили влюбленных спуститься с небес на грешную землю.

Они обменялись взглядами.

Регина будто хотела сказать:

«Мы забыли об осторожности, Петрус! Вот уже полчаса, как мы разговариваем, не замечая никого вокруг, словно находимся в оранжерее на бульваре Инвалидов».

«Да, — отвечал ей Петрус, — мы очень неосторожны, это верно, зато так счастливы, Регина!»

После чего влюбленные шевельнули губами, посылая друг другу поцелуй, идущий от самого сердца. Петрус сделал вид, что заинтересовался разговором дяди с г-жой де Маранд, и подошел к ним с беззаботной улыбкой на устах.

— Дядюшка! — заговорил он с видом избалованного ребенка, которому разрешено говорить все, что ему заблагорассудится, — предупреждаю, что, если вы не откроете госпоже де Маранд, дважды оказавшей вам честь своими расспросами, причину вашей озабоченности, клянусь нашим предком Жосселеном Вторым по прозвищу Жосселен Галантный, удостоившимся его за полтора столетия до того, как была открыта галантность, клянусь этим предком, павшим смертью храбрых на поле любви, клянусь, дядюшка, что выдам вас графине: я расскажу ей об истинной причине ваших огорчений, как бы вы ее ни старались скрыть!

— Расскажи, сынок! — промолвил генерал с печалью в голосе, и это обстоятельство заставило Петруса усомниться в том, что его дядя озабочен единственно хорошим пищеварением. — Расскажи, Петрус! Но прежде — уж поверь старику! — сосчитай про себя до десяти, чтобы не ошибиться.

— Этого я не боюсь, дядюшка! — заявил Петрус.

— Говорите скорее, господин Петрус! Я умираю от беспокойства, — вмешалась г-жа де Маранд; похоже, она тоже сосчитала про себя до десяти, прежде чем решиться на разговор, который на самом деле заставил ее обратиться к графу Эрбелю.

— Умираете от беспокойства? — переспросил старый генерал. — Вот уж это точно выше моего понимания! Неужто я буду удостоен счастья услышать от вас просьбу? Не боитесь ли вы, часом, что мое дурное расположение духа повлияет на мой ответ?

— О, мудрый философ! — воскликнула г-жа де Маранд. — Кто научил вас разгадывать тайны чужих сердец?

— Дайте вашу прекрасную ручку, мадам.

Лидия протянула старому генералу руку, любезно сняв перед тем перчатку.

— Какое чудо! — вскричал генерал. — Я уж было подумал, что таких рук больше не существует на свете!

Он поднес ее к губам, но вдруг замер.

— Клянусь, это похоже на святотатство: чтобы губы семидесятилетнего старика лобзали подобный мрамор!

— Как?! — жеманно проговорила г-жа де Маранд. — Вы отказываетесь целовать мою руку, генерал?

— Принадлежит ли мне эта рука хотя бы одну минуту?

— Целиком и полностью, генерал.

Старый граф повернулся к Петрусу.

— Подойди, мой мальчик, — приказал генерал, — и поцелуй скорее эту руку!

Петрус подчинился.

— Ну, теперь держись! После такого подарка я считаю себя вправе лишить тебя наследства!

Обращаясь к г-же де Маранд, старик продолжал:

— Говорите, графиня! Недостойный раб у ваших ног и ждет приказаний!

— Нет, я упряма как всякая женщина. Прежде я хочу знать, что послужило причиной вашего беспокойства, дорогой генерал.

— Об этом вам доложит вон тот плут!.. Ах, графиня, в его возрасте я был готов умереть ради того, чтобы облобызать такую ручку! Почему нельзя снова лишиться рая и зачем я не Адам?!

— Ах, генерал, — отвечала г-жа де Маранд, — нельзя быть и Адамом, и змеем! Ну, Петрус, рассказывайте, что стряслось с вашим дядей!

— Дело вот в чем, графиня. Мой дядя, взявший в привычку тщательно обдумывать каждый свой серьезный шаг, перед обедом проводит в одиночестве целый час, и мне кажется…

— Вам кажется?..

— …мне кажется, что сегодня его свято охраняемое одиночество было нарушено.

— Не то! — перебил племянника генерал. — Ты сосчитал про себя до десяти — сосчитай до двадцати!

— Мой дядюшка, — продолжал Петрус, нимало не заботясь замечанием старого генерала, — принимал нынче между пятью и шестью часами маркизу Иоланду Пантальте де Латурнель.

Регина ждала лишь удобного случая подойти к Петрусу поближе и не упустить ни слова из его уст, заставлявшего биться ее сердце; заслышав имя своей тети, она решила, что это удобный повод, чтобы вступить в разговор.

Она поднялась с козетки и неслышно подошла к говорившим.

Петрус не видел и не слышал ее, но он почувствовал приближение любимой и вздрогнул всем телом.

Глаза его закрылись, голос затих.

Девушка поняла, что с ним происходит, и по ее телу разлилась сладкая истома.

— В чем дело? — спросила она, и голос ее прозвучал нежнее эоловой арфы. — Вы замолчали, потому что подошла я, господин Петрус?

— О, молодость, молодость! — пробормотал граф Эрбель.

Окружавшие генерала дамы и мужчины в самом деле дышали молодостью, здоровьем, счастьем, весельем, так что старик, глядя на них, тоже помолодел.

Он бросил на Петруса взгляд, и стало ясно, что он может одним словом развеять очарование племянника; но, как ни был старик эгоистичен, он сжалился над витавшим в облаках юношей и, напротив, подставил свою грудь для удара.

— Давай, мой мальчик, давай! Ты на верном пути!

— Раз дядя сам позволяет, — проговорил Петрус, вынужденный продолжать свою мальчишескую выходку, — я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех…

Петрус собирался сказать: «Как у всех старых дам», но в нескольких шагах от себя вовремя увидел угрюмое лицо богатой вдовы и спохватился:

— Я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех маркиз, есть мопс или, вернее, моська по кличке Толстушка.

— Прелестное имя! — заметила г-жа де Маранд. — Я не знала, как зовут собачку, но видела ее.

— Значит, вы сможете подтвердить, что я не лгу, — продолжал Петрус. — Кажется, от мопса или, точнее, моськи прямо-таки разит мускусом… Я прав, дядюшка?

— Абсолютно прав! — поддакнул старый генерал.

— А от этого запаха, похоже, свертываются соусы. Мадемуазель Толстушка — большая гурманка: всякий раз как маркиза де Латурнель приходит навестить моего дядю, ее собачка наведывается к повару… Могу поспорить, что ужин моему дорогому дядюшке был нынче отравлен — вот отчего он смотрит мрачно и в то же время так печален.

— Браво, мальчик мой! Ты все объяснил чудесным образом.

Впрочем, если бы я захотел отгадать, почему ты сам сегодня так весел и в то же время рассеян, думаю, я оказался бы прорицателем ничуть не хуже тебя… Однако мне не терпится узнать, чего от меня угодно прекрасной сирене, а потому отложу объяснение до другого дня.

Он обернулся к г-же де Маранд.

— Вы сказали, графиня, что хотели обратиться ко мне с просьбой: я вас слушаю.

— Генерал! — начала г-жа де Маранд, вложив в свой взгляд всю нежность, на какую была способна. — Вы имели неосторожность неоднократно заявлять, что я могу рассчитывать на вашу руку, вашу голову — словом, на все, что вам принадлежит. Вы это говорили, не так ли?

— Да, графиня, — отвечал граф с галантностью, какую в 1827 году можно было встретить разве что у стариков. — Я вам сказал, что, не имея возможности жить ради вас, я был бы счастлив за вас умереть.

— И вы по-прежнему имеете это похвальное намерение, генерал?

— Больше чем когда-либо!

— В таком случае у вас появилась возможность доказать мне свою преданность.

— Даже если эта возможность висит на волоске, графиня, я и тогда готов за нее ухватиться.

— Слушайте же, генерал!

— Я весь обратился в слух, графиня.

— Именно эта часть вашей личности мне и нужна во временное пользование.

— Что вы имеете в виду?

— Мне на сегодняшний вечер понадобятся ваши уши, генерал.

— Что же вы сразу-то не сказали, чаровница?! Подайте ножницы, и я сейчас принесу их вам в жертву без страха, без сожаления, даже без упрека… с одним-единственным условием:

вслед за ушами вы не станете требовать мои глаза.

— Что вы, генерал, успокойтесь! — вымолвила г-жа де Маранд. — Речь не идет о том, чтобы отделять их от ствола, на котором, как мне кажется, они прекрасно сидят! Я хотела лишь попросить вас повернуть их в ту сторону, куда я вам укажу, всего на час, и внимательно послушать. Иными словами, генерал, я буду иметь честь представить вам одну из своих подруг по пансиону — лучшую подругу, — девушку, которую мы с Региной зовем сестрой. Должна вам сказать, она достойна вашего внимания, как и нашей дружбы. Она сирота.

— Сирота! — вмешался Жан Робер. — Вы только что сами сказали, что вы и графиня Рапт — ее сестры, не так ли? .

Госпожа де Маранд одарила Жана Робера благодарной улыбкой и продолжала:

— У нее нет родителей… Ее отец, храбрый гвардейский капитан, кавалер ордена Почетного легиона, был убит в бою при Шанпобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Вот почему она оказалась вместе с нами в пансионе Сен-Дени. Ее мать умерла у нее на руках два года тому назад. Девушка бедна…

— Бедна! — подхватил генерал. — Не вы ли сказали, графиня, что у нее есть две подруги?

— Она бедна и самолюбива, генерал, — продолжала г-жа де Маранд, — и хотела бы зарабатывать на жизнь искусством, потому что шитьем прокормиться просто не в силах… Кроме того, она пережила огромное горе и хотела бы не забыть его, но забыться.

— Огромное горе?

— О да, неизбывное, какое только способна вынести женская душа!.. Теперь, генерал, вы все знаете и великодушно отнесетесь к тому, что выражение ее лица очень печально. Я прошу вас прослушать ее.

— Прошу прощения за вопрос, который я собираюсь задать, — начал генерал, — он не столь уж нескромен, как может показаться на первый взгляд: в том деле, которому собирается себя посвятить ваша подруга, красота — не последняя вещь.

Итак, ваша подруга хороша собой?

— Как античная Ниобея в двадцать лет, генерал.

— А поет она?..

— Не скажу — как Паста, не скажу — на Малибран, не скажу — как Каталани, скажу так: поет по-своему… Нет, не поет — рыдает, страдает, заставляет слушателей рыдать и страдать вместе с собой.

— Какой у нее голос?

— Восхитительное контральто.

— У нее уже были публичные выступления?

— Никогда… Нынче вечером она впервые будет петь для пятидесяти человек.

— И вам угодно…

— Я бы хотела, генерал, чтобы вы, общепризнанный знаток, слушали ее во все уши, а когда прослушаете, сделайте для нее то, что сделали бы в подобных обстоятельствах для меня. Мне угодно, по вашему собственному выражению, чтобы вы жили ради нашей любимой Кармелиты, правда, Регина? Пусть каждая минута вашей жизни будет посвящена ей одной! Словом, я желаю, чтобы вы объявили себя ее рыцарем и чтобы с этой минуты стали самым верным ее защитником и страстным обожателем.

Я знаю, генерал, что в Опере ваше мнение — закон.

— Не краснейте, дядюшка: это ни для кого не секрет, — заметил Петрус.

— Я хочу, — продолжала г-жа де Маранд, — чтобы вы передали имя моей подруги Кармелиты во все газеты, где у вас есть знакомые… Я не говорю, что требую для нее немедленного ангажемента в Оперу: мои запросы скромнее. Но поскольку именно из вашей ложи распространяются слухи о талантах или бездарностях, поскольку именно в вашей ложе рождаются будущие знаменитости или гибнет слава нынешних звезд, я и рассчитываю на вашу искреннюю и преданную дружбу, генерал, чтобы вознести хвалу Кармелите повсюду, где вам заблагорассудится: в клубе, на скачках, в Английском ресторане, у Тортони, в Опере, в Итальянском театре, я бы даже сказала — во дворце, если бы ваше присутствие в моем скромном доме не являлось протестом и не свидетельствовало о ваших политических пристрастиях. Обещайте же мне продвинуть — удачное слово, не правда ли? — мою прекрасную и печальную подругу так далеко и так скоро, как только сможете. Я буду вам за это бесконечно признательна, генерал.

— Прошу у вас месяц на то, чтобы ее продвинуть, прелестница, два месяца — на заключение ангажемента и три — на то, чтобы о ней заговорили все. Если же она хочет дебютировать в Новой опере, на это потребуется год.

— О, она может дебютировать где угодно. Она знает весь французский и итальянский репертуар.

— В таком случае через три месяца я приведу к вам подругу, покрытую лаврами с головы до пят!

— И разделите с ней свою славу, генерал, — прибавила г-жа де Маранд, сердечно пожимая

старому графу руки.

— Я тоже буду вам очень благодарна, генерал, — послышался нежный голосок, заставивший Петруса вздрогнуть.

— Ничуть не сомневаюсь, княжна, — отозвался старик, из вежливости продолжая называть графиню Рапт так, как к ней обращались до ее замужества; отвечая Регине, что не сомневается в ее благодарности, старик не сводил глаз с племянника.

— Ну что же, — спохватился он, вновь обратившись к г-же де Маранд, — вам осталось, графиня, лишь оказать мне честь и представить меня своей подруге как самого преданного ее слугу.

— Это будет несложно, генерал: она уже здесь.

— Да ну?

— В моей спальне!.. Я решила избавить ее от скучной обязанности — согласитесь, что всегда скучно для молодой женщины проходить через эти бесконечные гостиные, всюду себя называя.

Вот почему мы здесь собрались в тесном кругу; вот почему на некоторых из моих приглашений стояло: «десять часов», а на других: «полночь». Я хотела, чтобы Кармелита оказалась в окружении снисходительных слушателей и близких друзей.

— Благодарю вас, графиня, — молвил Лоредан, сочтя, что это удобный предлог, чтобы принять участие в разговоре. — Спасибо за то, что включили меня в число избранных. Однако я обижен: неужели вы считаете, что я настолько мало значу, если не пожелали поручить свою подругу моим заботам?

— Знакомство с вами, барон, может скомпрометировать очаровательную двадцатилетнюю девушку, — возразила г-жа де Маранд. — Кстати, Кармелита настолько хороша собой, что одно это будет для вас достаточной рекомендацией.

— Время выбрано неудачно, графиня. Смею вас уверить, что в настоящую минуту лишь одна красавица имеет право…

— Прошу прощения, сударь, — прервал барона кто-то негромко и очень вежливо, — мне нужно сказать два слова госпоже де Маранд.

Лоредан, насупившись, обернулся, однако, узнав хозяина дома, с улыбкой протягивавшего к супруге руку, стушевался.

— Вы хотели что-то мне сказать, сударь? — спросила г-жа де Маранд, нежно пожимая руку мужа. — Я вас слушаю!

Обернувшись к графу Эрбелю, она прибавила:

— Вы позволите, генерал?

— Счастливец, кто имеет такое право!.. — мечтательно произнес в ответ граф Эрбель.

— Что ж вы хотите, генерал! — рассмеялась г-жа де Маранд. — Это право повелителя!

И она неслышно покинула кружок, опираясь на руку мужа.

— Як вашим услугам, сударь.

— По правде говоря, не знаю, с чего начать… Видите ли, Я совершенно забыл об одном деле, но, к счастью, только что чудом о нем вспомнил.

— Говорите же!

— Господин Томпсон, мой американский компаньон, рекомендовал мне молодого человека и его юную супругу из Луизианы, у них ко мне аккредитив… Я приказал передать им приглашение к вам на вечер, а сам запамятовал, как их зовут.

— Так что же?

— Надеюсь, что вы с вашей проницательностью распознаете среди приглашенных эту пару и со свойственной вам любезностью примете тех, кого рекомендовал мне господин Томпсон.

Вот, мадам, что я имел вам сказать.

— Положитесь на меня, сударь, — с очаровательной улыбкой отозвалась г-жа де Маранд.

— Благодарю вас… Позвольте выразить вам свое восхищение. Вы, как всегда, неотразимы, графиня. Впрочем, нынче вечером -вы особенно прекрасны!

Галантно приложившись к ручке супруги, г-н де Маранд подвел Лидию к двери в спальню. Она приподняла портьеру со словами:

— Ты готова, Кармелита?

XV. Представления

В ту минуту, как г-жа де Маранд вошла в спальню, спрашивая: «Ты готова, Кармелита?» — и уронила за собой портьеру, в гостиной лакей объявил: — Его высокопреосвященство Колетти.

Воспользуемся несколькими мгновениями, пока Кармелита отвечает подруге, и бросим взгляд на его высокопреосвященство Колетти, входящего в гостиную.

Читатели, вероятно, помнят имя этого святого человека, прозвучавшее однажды из уст маркизы де Латурнель.

Дело в том, что монсеньор был исповедником маркизы.

Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало набожен ни был человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти. Исключение, пожалуй, представлял собой Жан Робер; он был поэт прежде всего и, имея на все особый взгляд, не переставал удивляться, что священники, располагавшие столь восхитительным текстом, каким является Евангелие, как правило, отнюдь не блистали красноречием, словно их не вдохновляла эта священная книга. Ему случалось завоевывать — и с успехом! — в сто раз более непокорных слушателей, чем те, что приходили укреплять свой дух на церковные проповеди, и казалось, что, доведись ему подняться на кафедру священника, он нашел бы гораздо более убедительные и громкие слова, чем все слащавые речи этих светских прелатов, одну из которых он нечаянно услышал, проходя как-то мимо. Тогда-то он и пожалел, что не стал священником: вместо кафедры у него в распоряжении был театр, а вместо слушателей-христиан — неподготовленная аудитория.

Несмотря на то, что его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки, что в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало о том, что перед вами — высшее духовное лицо, монсеньора можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедовавшего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское светское общество в своем необычном одеянии., С первого взгляда он произвел впечатление красавца прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел едва ли на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньор Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать лет; его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!

Если бы кому-нибудь довелось взглянуть на его лицо без слоя румян и белил, он похолодел бы от ужаса при виде этой мертвенно-бледной маски.

Живыми на этом неподвижном лице оставались лишь глаза да губы. Глазки — маленькие, черные, глубоко посаженные — метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в притворной улыбке веками; рот — небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда хуже яда.

Эта восковая маска временами оживала, выражая то ум, то честолюбие, то сладострастие, но никогда — доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с аббатом.

Был монсеньор невысок ростом, но — как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях — «представительный».

Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои самые изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастия.

Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в описываемую нами гостиную, где собрались почти одни дамы, в то время как генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньоре, и процедил сквозь зубы:

— Входи, монсеньор Тартюф!

Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекло внимание Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того момента, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух молодых женщин.

Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.

Неужто это была все та же Кармелита?

Да, она, но не та, чей портрет мы описали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как когда-то, вдыхая аромат роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то радовавшие здоровым румянцем, ныне побледнели и стали матовыми.

Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали наполовину больше. Они и раньше горели огнем, но теперь искры обратились молниями. И благодаря залегшим вокруг глаз теням можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.

Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом ожили после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли тот необыкновенный ансамбль, что всегда делал Кармелиту настоящей красавицей, но в то же время придавал ее красоте нечто фантастическое.

Одета Кармелита была просто, но очень изящно.

Три ее сестры долго уговаривали Кармелиту пойти на вечер к Лидии. Кроме того, она решила во что бы то ни стало обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго и горячо обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.

Регина сказала, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка — из черного атласа. Украсить наряд она предложила гирляндой темно-фиолетовых цветов, являвшихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду Регина хотела вплести ветки кипариса.

Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как гирлянда на платье, как букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.

Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.

Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время вздрогнули от страха. Она была похожа на античную Норму или Медею. По рядам собравшихся пробежал ропот.

Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, на сей раз понял, что перед ним святая мученица. Он поднялся — и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.

Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.

Кармелита двигалась словно призрак в окружении двух дышавших жизнью и счастьем молодых женщин.

Гости провожали взглядами молчаливую троицу со всевозраставшим любопытством.

— До чего ты бледна, бедная сестричка! — заметила Регина.

— Как ты хороша, о, Кармелита! — воскликнула г-жа де Маранд.

V — Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые, — проговорила в ответ молодая женщина. — Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?

— Отчего же?

— Вы знаете, что я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?

— Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита, — возразила Регина. — Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?

— Регина права, — поддержала подругу г-жа де Маранд. — И я уверена в тебе, как уверена в себе ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.

— Спойте, спойте, мадам! — стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра — с завистью.

Кармелита поблагодарила собравшихся кивком и пошла к инструменту.

Генерал Эрбель сделал два шага ей навстречу и поклонился.

— Дорогой граф! — произнесла г-жа де Маранд. — Имею честь представить вам самую близкую свою подругу, ведь из трех моих подруг эта — самая несчастливая.

Генерал снова поклонился и с галантностью, достойной рыцарских времен, промолвил:

— Мадемуазель! Сожалею, что госпожа де Маранд поручила мне столь легкое дело, как опубликовать в газетах похвалу вашему таланту. Поверьте, я приложу к этому все силы и все равно буду считать себя вашим должником.

— О! Спойте! Спойте, мадам! — снова попросили несколько голосов.

— Вот видишь, дорогая сестра, — заметила г-жа де Маранд, — все ждут с нетерпением… Так ты начнешь?

— Сию минуту, если вам угодно, — просто ответила Кармелита.

— Что ты будешь петь? — спросила Регина.

— Выберите сами!

— У тебя нет любимого произведения?

— Нет.

— У меня здесь весь «Отелло».

— Пусть будет «Отелло».

— Ты будешь аккомпанировать себе сама? — спросила Лидия.

— Если некому это сделать… — начала Кармелита.

— Я с удовольствием сяду за фортепьяно, — торопливо предложила Регина.

— А я буду переворачивать страницы! — подхватила г-жа де Маранд. — Тебе нечего бояться, когда мы с тобой рядом, не правда ли?

— Мне нечего бояться, — отозвалась Кармелита, грустно качая головой.

Девушка в самом деле была совершенно спокойна. Холодной рукой она коснулась руки г-жи де Маранд. Ее лицо выражало полную невозмутимость.

Госпожа де Маранд направилась к фортепьяно и выбрала из стопки партитуру «Отелло».

Кармелита осталась стоять, опираясь на Регину; будуар был на две трети полон.

Гости расселись и стали ждать затаив дыхание.

Госпожа де Маранд поставила ноты на фортепьяно, а Регина вышла, села за инструмент и блестяще исполнила бурную прелюдию.

— Споешь «Романс об иве»? — спросила г-жа де Маранд.

— С удовольствием, — молвила Кармелита.

Госпожа де Маранд раскрыла партитуру на предпоследней сцене финального акта.

Регина повернулась к Кармелите, готовая начать по ее знаку.

В эту минуту лакей доложил:

— Господин и госпожа Камилл де Розан.

XVI. «Романс об иве»

Глухой, протяжный вздох, похожий на стон, вырвался при этих словах из груди у трех или четырех человек из тех, что собрались в гостиной. Засим последовала глубокая тишина. Казалось, все присутствовавшие знали историю Кармелиты и потому не смогли сдержать восклицания при неожиданном появлении молодого человека с горящим взором, улыбкой на устах и беззаботным выражением на лице, хотя именно Камилла де Розана можно было в определенном смысле считать убийцей Коломбана.

Стон вырвался из груди у Жана Робера, Петруса, Регины и г-жи де Маранд.

А Кармелита не вскрикнула, не вздохнула: у нее перехватило дыхание и она застыла, подобно статуе.

Когда г-н де Маранд услышал имя Камилла, тут только он вспомнил, что именно этого человека ему рекомендовал его американский компаньон. Хозяин дома пошел гостю навстречу со словами:

— Вы прибыли как нельзя более кстати, господин де Розан!

Не угодно ли вам будет присесть и послушать! Вы услышите, как уверяет госпожа де Маранд, прекраснейший голос из всех, какие вы когда-либо слышали.

Он предложил руку г-же де Розан и проводил ее к креслу, в то время как Камилл пытался в стоявшем перед ним призраке узнать Кармелиту, а когда узнал, едва слышно вскрикнул от изумления.

Лидия и Регина метнулись к подруге, полагая, что надобно будет ее поддержать. Однако, к немалому их удивлению, Кармелита, как мы уже сказали, продолжала стоять, глядя в одну точку; только смертельная бледность выдавала ее смятение.

Ее безжизненный взгляд ничего не выражал; а сердце, казалось, остановилось, будто вся она внезапно окаменела. На молодую женщину смотреть было тем более страшно, что помимо смертельной бледности, залившей ее щеки, на ее будто высеченном из мрамора лице волнение никак не отражалось.

— Мадам! — обратился г-н де Маранд к своей супруге. — Я имел честь говорить вам об этих двух лицах.

— Займитесь ими, сударь, — отвечала г-жа де Маранд. — Я же полностью принадлежу Кармелите… Видите, в каком она состоянии…

Бледность Кармелиты, ее остановившийся взгляд, застывшая поза и впрямь поразили г-на де Маранда.

— Мадемуазель! Что с вами? — с состраданием спросил он.

— Ничего, сударь, — отозвалась Кармелита и заставила себя поднять голову, как свойственно сильным натурам в минуту испытания, когда нужно взглянуть несчастью в лицо. — Со мной ничего!

— Не пой! Не нужно тебе нынче петь! — шепнула Кармелите Регина.

— Почему?

— Это испытание выше твоих сил, — заметила Лидия.

— Посмотрим! — возразила Кармелита.

На ее губах мелькнуло подобие улыбки.

— Так ты хочешь петь? — переспросила Регина, вновь усаживаясь за фортепьяно.

— Сейчас я не просто женщина, я — артистка!

И Кармелита сделала три шага, еще отделявшие ее от инструмента.

— Господи, помоги! — взмолилась г-жа де Маранд.

Регина снова сыграла прелюдию.

Кармелита запела:

Assisa al pie d'un sahce

Голос звучал уверенно, и слушателей захватило ее пение: они сопереживали Дездемоне, а не страдавшей певице.

Трудно было сделать более удачный выбор, учитывая положение несчастной девушки: смятение Дездемоны, когда она поет первый куплет, обращаясь к чернокожей рабыне — своей кормилице, ее смертельный страх в определенном смысле выражали тоску, сжимавшую сердце Кармелиты. Гроза, нависшая над палаццо прекрасной венецианки; ветер, разбивший готическое окно в ее спальне; гром, с треском разрывающийся вдалеке; пугающая темнота ночи; колеблющийся огонек лампы — все в этот мрачный вечер, вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера, проплывающего в своей лодке:

Nessun maggior dolore

Che ncordarsi del tempo felice,

Nella misena.

повергает несчастную Дездемону в бездну отчаяния, все предвещает несчастье, в каждой мелочи — зловещее предзнаменование.

Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане», а также отчаяние доны Анны, когда она натыкается на тело своего отца, — вот, может быть, единственные две сцены, сравнимые по силе с этой пронзительной сценой томительных предчувствий.

Итак, повторяем, музыка величайшего итальянского композитора как нельзя лучше выражала муки Кармелиты.

Храбрый, верный, сильный Коломбан, по которому она носила в душе траур, напоминал мрачного и преданного африканца, влюбленного в Дездемону. А отвратительный Яго, язвительный друг, разжигающий в сердце Отелло ревность, был в известном смысле похож на легкомысленного американца, немало зла принесшего с той же легкостью, с какой Яго причинил по злобе.

Кармелита при виде Камилла почувствовала себя в положении, описанном Шекспиром, а романс, который она исполняла с такой твердостью и выразительностью, был настоящей пыткой: каждой нотой он вонзался в сердце, будто холодная сталь клинка.

После первого куплета все захлопали с воодушевлением, с каким непременно встречает новый талант публика, заинтересованная в верном суждении.

Второй куплет:

I ruccelletti hmpidi

A caldi suoi sospin

по-настоящему удивил слушателей; перед ними была не просто женщина, не только певица, извергающая целый поток жалоб:

теперь пело воплощенное Страдание.

В особенности припев:

L'aura fra i rami flebile

Ripetiva il suon.

был исполнен с такой трогательной печалью, что вся отчаянная поэма девушки прошла, должно быть, в тот момент перед глазами тех, кому ее история была знакома, как, наверно, проходила она перед ее собственным взором.

Регина стала почти столь же бледна, что и Кармелита; Лидия плакала.

И действительно, никогда еще голос проникновеннее этого (а ведь описываемое нами время было богато прославленными певицами: Паста, Пиццарони, Менвьель, Сонтаг, Каталани, Малибран умели увлечь слушателей) не волновал так сердца тех, кого на музыкальном итальянском языке называют dilettanti . Однако да позволено нам будет сказать несколько слов (для тех, кто знаком с творчеством великих певиц, которых мы только что назвали), чем отличалась наша героиня от известных исполнительниц.

У Кармелиты был голос необычайного диапазона: она могла взять соль нижнего регистра с той же легкостью и звучностью, с какой г-жа Паста брала ля, и могла подняться до верхнего ре.

Таким образом, девушка исполняла — в этом состояло чудо ее пения — партии и для контральто, и для сопрано.

Не было на свете сопрано чище, богаче, эффектнее, с большим блеском исполняющего фиоритуры, gorgheggi, если нам будет позволено употребить это слово, придуманное неаполитанцами и обозначающее горловое журчание, которым злоупотребляет, по нашему мнению, всякое начинающее сопрано.

Когда же Кармелита исполняла партии для контральто, она была неподражаема.

Всякий знает, какую чарующую, колдовскую, так сказать, силу имеет контральто: с какой силой оно поет о любви, с какой выразительностью — о печали, с каким напором — о страданиях.

Обладательницы сопрано — soprani — выпевают, будто птицы:

они нравятся, чаруют, восхищают; обладательницы контральто — contralti — волнуют, беспокоят, увлекают. Сопрано — голос, если можно так выразиться, истинно женский: в нем заключена Нежность, зато контральто можно назвать мужским: оно звучит строго, грубовато, довольно резко. И тем не менее это тембр особый, голос-гермафродит, заключающий в себе как мужское, так и женское начала. Вот почему эти голоса сейчас же берут слушателей за душу. Контральто в каком-то смысле созвучно переживаниям слушателя: если бы последний умел выражать свои чувства в пении, он, несомненно, захотел бы спеть именно так.

Такое же действие произвел на аудиторию и голос Кармелиты. Она была наделена от природы редким талантом, правда не была знакома с приемами великих исполнителей своего времени, и счастливо сочетала в себе способности пения и грудного, и горлового; она так умело чередовала оба эти голоса, что даже маститый учитель вряд ли сумел бы определить, как долго ей пришлось учиться, чтобы достичь поистине чудесных эффектов обоих столь разных голосов.

Кармелита прекрасно музицировала. Под руководством Коломбана она упорно, старательно изучила основополагающие принципы музыки и отныне могла идти своим путем, чаруя и волнуя слушателей. Она обладала не только красивым голосом, но и изумительным вкусом. С первых же уроков она прониклась любовью к строгой немецкой музыке и употребляла итальянские фиоритуры весьма умеренно — лишь когда хотела добиться большей выразительности какого-нибудь фрагмента или связать две музыкальные фразы, но никогда — только как украшение или дабы похвастаться своей виртуозностью.

В заключение этого анализа, посвященного таланту Кармелиты, прибавим, что в отличие от знаменитых певиц своего времени (и даже всех времен) одна и та же нота при различных состояниях ее души приобретала в ее исполнении разное звучание.

Пусть же читатели не удивляются и не обвиняют нас в преувеличениях, когда мы утверждаем, что ни одна певица, ученица Порпоры, Моцарта, Перголези, Вебера или даже Россини, не сумела достичь совершенства «двойного голоса». Ведь у Кармелиты был не менее серьезный учитель, чем только что нами перечисленные, — имя ему Несчастье!

К концу третьего куплета публика пришла в исступление, слушателей охватил неописуемый восторг.

Еще не отзвучали последние ноты, похожие на жалобные стоны, как светская гостиная разразилась громом рукоплесканий Все повскакали с мест, желая первыми поблагодарить, поздравить очаровавшую их артистку; это был настоящий праздник, всеобщее воодушевление — то, что может позволить funa francese , охотно забывающее о внешних приличиях. Слушатели устремились к фортепьяно, чтобы поближе разглядеть девушку, пленительную, словно сама Красота, всесильную, как Мощь, устрашающую, будто Отчаяние. Престарелые дамы завидовали ее молодости, юные особы — ее красоте, все остальные — ее несравненному таланту; мужчины говорили друг другу, что великое счастье — быть любимым такой женщиной. И все подходили к Кармелите, брали ее руку и с любовью ее пожимали!

Вот в чем заключается истинная сила искусства, настоящее его величие: в одно мгновение оно способно обратить незнакомца в старого и верного друга.

Тысячи приглашений, подобно цветкам из венца ее будущей известности, посыпались на голову Кармелиты.

Старого генерала, истинного знатока и ценителя, как мы уже сказали, пронять было не так-то просто, но даже он почувствовал, как по его щекам заструились слезы: то нашли выход чувства, переполнявшие его сердце, пока он слушал пение безутешной девушки.

Жан Робер и Петрус инстинктивно подались один навстречу другому и крепко пожали друг другу руки: так они молча выражали свое волнение и сдержанное восхищение. Если бы Кармелита одним мановением руки призвала их к отмщению, они набросились бы на беззаботного Камилла, не подозревавшего о том, что произошло, слушавшего с улыбкой на устах и лорнетом в глазу и кричавшего со своего места: "Brava! Brava!

Brava!" — точь-в-точь как в Итальянской опере.

Регина и Лидия поняли, что присутствие креольца увеличило страдания Кармелиты, отчего ее пение сделалось еще выразительнее. Слушая ее, они не переставая трепетали: им казалось, что сердце певицы вот-вот разорвется, и они с напряжением ловили каждую ноту. Обе были совершенно ошеломлены; Регина не смела обернуться, Лидия не могла поднять голову.

Вдруг те, что стояли ближе других к Кармелите, вскрикнули:

обе молодые женщины вышли из оцепенения и разом взглянули в сторону подруги.

Когда Кармелита пропела последнюю, пронзительную ноту, она запрокинула голову, смертельно побледнела и непременно рухнула бы на пол, если бы ее не поддержали чьи-то руки.

— Мужайтесь, Кармелита! — шепнул ей приветливый голос. — Можете гордиться: с этого вечера вам больше не нужна ничья помощь!

Прежде чем у девушки закрылись глаза, она успела узнать Людовика, этого жестокого друга, вернувшего ее к жизни.

Она вздохнула в последний раз, печально покачала головой И лишилась чувств.

Только тогда из-под ее прикрытых век показались две слезы и покатились по холодным щекам.

Две подруги приняли Кармелиту из рук Людовика, появившегося в гостиной в то время, пока она пела, и, следовательно, Вошедшего незаметно, без доклада, зато вовремя оказавшегося рядом, чтобы подхватить несчастную девушку.

— Это ничего, — сказал он двум подругам, — подобные кризы ей скорее на пользу, чем способны причинить вред…

Поднесите ей к лицу вот этот флакон: через пять минут она придет в себя.

Регина и Лидия с помощью генерала перенесли Кармелиту в спальню; правда, дальше порога генерал не пошел.

Как только Кармелита исчезла и Людовик успокоил слушателей, приутихшее было воодушевление вспыхнуло с новой силой.

Со всех сторон раздались восхищенные крики.

XVII. Глава, в которой хлопушки Камилла дают осечку

Слушатели долго восторгались талантом будущей дебютантки, а когда исчерпали весь запас похвал и комплиментов, каждый из тех, кому посчастливилось оказаться в тот вечер у Марандов, обещал рассказать о Кармелите в своем кругу. Но вот гости потянулись из будуара в салон: оттуда стали доноситься первые аккорды оркестра, и приглашенные перешли от музыки к танцам.

Мы расскажем о единственном эпизоде, достойном внимания наших читателей и имевшем место во время этого передвижения, потому что он естественным образом связан с нашей драмой. Мы имеем в виду оплошность, которую допустил Камилл де Розан, обращаясь к людям, хорошо знакомым с историей Кармелиты.

Госпожа де Розан, его супруга, смазливая пятнадцатилетняя креолочка, разговаривала в это время с пожилой американкой, назвавшейся ее родственницей.

Видя, что жена в семейном кругу, Камилл воспользовался этим обстоятельством и снова почувствовал себя холостяком.

Он приметил Людовика, своего бывшего товарища, почти друга. И как только в будуаре снова установилась тишина после ухода Кармелиты (а Камилл приписал ее обморок обычному волнению), креолец полетел навстречу молодому доктору в восторженном состоянии, естественном для вновь прибывшего, который после долгого отсутствия неожиданно встречает старого знакомого. Камилл протянул Людовику руку.

— Клянусь Гиппократом! — вскричал он. — Это же господин Людовик! Здравствуйте, господин Людовик! Как себя чувствуете?

— Плохо! — нелюбезно отозвался молодой доктор.

— Неужели? — удивился креолец. — А вид у вас вполне цветущий!

— Зато в сердце — декабрьская стужа.

— Вас что-то печалит?

— Не просто печалит: я страдаю!

— Страдаете?

— Невыносимо страдаю!

— Бедный Людовик! Вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из родных?

— Я лишился человека, который был мне дороже всех родственников.

— Да кто же может быть дороже?

— Друг… Ведь друзья встречаются значительно реже.

— А я его знал?

— И очень близко.

— Это кто-нибудь из нашего коллежа?

— Да.

— Несчастный малый… — вымолвил Камилл с видом полного безразличия. — И как его звали?

— Коломбан, — сухо ответил Людовик, откланялся и повернулся к Камиллу спиной.

Креолец был готов вцепиться Людовику в глотку. Однако мы уже говорили, что он был далеко не глуп: он понял, что совершил промах, круто развернулся, отложив свой гнев до другого раза.

В самом деле, если Коломбан мертв, Людовик был вправе удивиться, почему Камилла не удручает это обстоятельство.

А как он мог быть удручен? Ведь он ничего об этом не знал!

Бедный Коломбан, такой молодой, красивый, сильный… От чего же он мог умереть?

Камилл поискал Людовика взглядом; он хотел сказать, что понятия не имел о смерти Коломбана, и расспросить его о подробностях гибели их общего приятеля. Однако Людовик исчез.

Продолжая поиски, Камилл встретился глазами с молодым человеком, лицо которого показалось ему знакомым и симпатичным. Однако имени он вспомнить никак не мог. Он мог поклясться, что где-то видел этого господина и даже был с ним знаком.

Если он знал его по Школе права — что было вполне вероятно, — молодой человек мог дать ему желаемые разъяснения.

И Камилл пошел к нему.

— Прошу прощения, сударь, — заговорил креолец, — я прибыл нынче утром из Луизианы, для чего объехал почти четверть Земного шара, вернее, проплыл около двух тысяч миль морем.

Вот почему меня еще качает, а в голове у меня путаница, отчего янне могу пока здраво рассуждать, а кое-что и вспомнить. Простите же мне вопрос, с которым я буду иметь честь к вам обратиться.

— Слушаю вас, сударь, — вежливо, однако довольно сухо отвечал тот, к кому подошел креолец.

— Мне кажется, сударь, — продолжал Камилл, — что я встречал вас уже не раз во время моего последнего пребывания в Париже.

И когда я вас нынче увидел, ваше лицо меня поразило… Может быть, у вас память лучше и я имею честь быть вам знакомым?

— Вы правы, я отлично вас знаю, господин де Розан, — ответил молодой человек.

— Вам известно мое имя? — радостно вскричал Камилл.

— Как видите.

— Доставьте мне удовольствие и назовите себя!

— Меня зовут Жан Робер.

— Ну конечно, Жан Робер… Черт побери! Я же говорил, что знаю вас! Вы — один из наших прославленных поэтов и лучших друзей нашего товарища Людовика, если мне позволено будет так сказать…

— …который, в свою очередь, был одним из лучших друзей Коломбана, — закончил Жан Робер, кивнул креольцу, отвернулся и хотел было удалиться.

Однако Камилл его остановил.

— Помилуйте, сударь! — воскликнул он. — Вы уже второй человек, который мне говорит о смерти Коломбана… Не могли бы вы рассказать мне об этом поподробнее?

— Что вам угодно знать?

— Чем был болен Коломбан?

— Ничем.

— Может быть, он погиб на дуэли?

— Нет, сударь.

— От чего же он умер?

— Отравился, сударь.

На сей раз Жан Робер поклонился Камиллу с таким неприступным видом, что тот не решился расспрашивать его дальше.

— Умер! — пробормотал изумленный Камилл. — Отравился.

Кто бы мог подумать!.. Коломбан, такой набожный!.. Ах, Коломбан!

И Камилл воздел руки кверху, как человек, который, дабы поверить чему-либо, должен был услышать это дважды.

Поднимая руки, Камилл вскинул и взгляд, а подняв глаза, заметил молодого человека, который, казалось, глубоко задумался.

Он узнал в нем художника, которого ему показали во время всеобщего смятения, последовавшего за обмороком Кармелиты.

Камиллу сказали, что это один из изысканнейших парижских художников. Лицо молодого человека выражало неподдельное восхищение.

Это был Петрус. Проявленная Кармелит ой сила воли преисполнила его печалью и в то же время гордостью. Значит, люди искусства непохожи на других людей, подумал он. У них не такое сердце, не такая, как у всех, душа; это — особые существа, способные не только испытывать неизбывное страдание, но и побеждать его!

Камилла ввело в заблуждение выражение его лица; он принял Петруса за восторженного дилетанта. Полагая, что делает ему приятнейший комплимент, он обратился к художнику с таким словами:

— Сударь! Если бы я был художником, я написал бы с вас портрет, потому что ваше лицо выражает восхищение творца, слушающего божественную музыку великого маэстро.

Петрус бросил на Камилла презрительный взгляд и небрежно кивнул.

Камилл продолжал:

— Не знаю точно, насколько сильно французы любят музыку божественного Россини. А вот в наших колониях она производит настоящий фурор: в ней страсть, в ней неистовство, доходящее до фанатизма! У меня был друг, любитель немецкой музыки, который был убит на дуэли за то, что заявил: "Моцарт .выше Россини, а «Женитьба Фигаро» лучше «Севильского цирюльника». По мне, признаться, Россини — величайший композитор, с которым Моцарт не идет ни в какое сравнение… Таково мое мнение, и, если надо, я готов отстаивать его до конца дней.

— Я полагаю, ваш друг Коломбан был другого мнения, сударь, — вымолвил Петрус, холодно поклонившись креольцу.

— Ах, черт побери! — вскричал Камилл. — Раз уж все здесь сговорились напоминать мне о Коломбане и вы вместе со всеми, сударь, так скажите по крайней мере: не потому ли он отравился, что Россини одержал верх над Моцартом?

— Нет, сударь, — подчеркнуто вежливо проговорил Петрус. — Он отравился потому, что любил Кармелиту, и предпочел скорее умереть, нежели предать друга.

Камилл вскрикнул и схватился за голову, словно ослепленный догадкой.

Тем временем Петрус вслед за Людовиком и Жаном Робером перешел из будуара в гостиную.

В ту минуту как Камилл, немного оправившись от потрясения, отнял руки от лица и открыл глаза, он увидел перед собой — впервые с тех пор, как очутился в доме г-на де Маранда, — красивого молодого человека надменного вида, который, казалось, готов был подойти к Камиллу, когда тот так нуждался хоть в чьем-нибудь обществе.

— Сударь! — заговорил молодой человек. — Я слышал, вы только что прибыли из колоний и впервые были представлены нынче вечером господину и госпоже де Маранд. Если вам угодно, я почту за честь стать вашим крестным отцом в гостиных нашего общего банкира, а также провожатым по увеселительным заведениям столицы.

Сей предупредительный чичероне был не кто иной, как граф Лоредан де Вальженез; он с первой же минуты положил глаз на прелестную креолку, которую «ввез» во Францию Камилл де Розан, и теперь на всякий случай пытался завязать дружбу с мужем, чтобы, если представится возможность, еще лучше узнать и жену.

Камилл вздохнул свободнее, встретив наконец человека, с которым он обменялся десятком слов и не услышал при этом имени Коломбана.

Само собой разумеется, он с радостью принял предложение г-на де Вальженеза.

Молодые люди перешли в танцевальную залу. Оркестр только что исполнил прелюдию вальса. Они появились на пороге в ту самую минуту, как вальс начался.

Первой, кого они встретили в гостиной (и можно было подумать, что ее брат назначил ей свидание: она словно поджидала его появления!), оказалась мадемуазель Сюзанна де Вальженез.

— Сударь! — произнес Лоредан. — Позвольте представить вас моей сестре, мадемуазель Сюзанне де Вальженез.

Не ожидая ответа, который, впрочем, можно было прочесть в глазах Камилла, граф продолжал:

— Дорогая Сюзанна! Представляю вам нового друга, господина Камилла де Розана, американского джентльмена.

— О! Да вашего нового друга, дорогой Лоредан, я давно знаю! — воскликнула Сюзанна.

— Неужели?!

— Как?! — приятно удивился Камилл. — Неужто я имел честь быть вам знакомым, мадемуазель?

— Да, сударь! — отозвалась Сюзанна. — В Версале, в пансионе, где я училась совсем недавно, я была дружна с одной вашей соотечественницей.

В это время Регина и г-жа де Маранд, доверив опамятовавшуюся Кармелиту заботам камеристки, вошли в бальную залу.

Лоредан подал сестре едва уловимый знак, та в ответ чуть заметно улыбнулась.

И пока Лоредан, в третий раз за этот вечер, пытался заговорить с г-жой де Маранд, Камилл и мадемуазель де Вальженез, дабы лучше узнать друг друга, закружились в вихре вальса и затерялись в океане газа, атласа и цветов.

XVIII. Как было покончено с «законом любви»

Отступим на несколько шагов назад, ведь мы замечаем, что, торопясь проникнуть к г-же де Маранд, мы бесцеремонно перешагнули через события и дни, которым положено занять свое место в этом рассказе, как они заняли его и в жизни.

Читатели помнят, какой скандал разразился во время похорон герцога де Ларошфуко.

Поскольку кое-кто из главных персонажей в нашей истории играл там свою роль, мы постарались описать во всех подробностях страшную сцену, в которой полиция добилась своего: арестовала г-на Сарранти, а заодно прощупала, насколько серьезное сопротивление способно оказать население в ответ на невероятные оскорбления усопшему, которого толпа любила и почитала при его жизни.

Говоря официальным языком, сила осталась на стороне закона.

«Еще одна такая победа, — как сказал Пирр, который, как известно, был не конституционным монархом, а мудрым тираном, — и я погиб!» Это же следовало бы повторить Карлу X после печальной победы, которую он только что одержал на ступенях церкви Успения.

И действительно, происшествие это глубоко взволновало не только толпу (от которой король, по крайней мере на короткое время, был слишком далек и потому не мог ощущать толчка сквозь различные общественные слои, разделявшие короля с этой толпой), но и палату пэров, от которой самодержец был отделен лишь ковром, устилавшим ступени трона.

Пэры все как один почувствовали себя оскорбленными, когда останкам герцога де Ларошфуко было выказано неуважение.

Наиболее независимые высказали свое возмущение во всеуслышание; самые «преданные» схоронили его глубоко в сердце, однако там оно кипело под влиянием страшного советчика, зовущегося гордыней. Все только и ждали случая вернуть либо кабинету министров, либо королевской власти этот постыдный пинок, полученный верховной палатой от полиции.

Проект «закона любви» и послужил удобным предлогом для выражения протеста.

Проект был предложен для рассмотрения гг. Брогли, Портали, Порталю и Бастару.

Мы забыли имена других членов комиссии, да не обидятся на нас за это почтенные граждане.

С первых же заседаний комиссия отнеслась к проекту неприязненно.

Сами министры начали замечать (с ужасом, который испытывают путешественники в неведомой стране, очутившись вдруг на краю пропасти), что под политическим вопросом, представлявшимся самым важным, скрывался не менее важный вопрос личного порядка.

Закон против свободы печати, может быть, и прошел бы, если бы он затрагивал права только интеллигенции. Какое дело до прав интеллигенции было буржуазии, этой главной силе эпохи? Однако закон против печати угрожал интересам материальным, а это был жизненно важный вопрос для всех этих подписчиков на Вольтера-Туке, которые читали «Философский словарь», зачерпывая табак из табакерки с Хартией.

Этих несчастных слепцов со стотысячным доходом заставляли постепенно открывать глаза посягательства на свободу печати и на интересы промышленности, которые, вопреки всем прогнозам, единодушно отвергались комиссией, созванной в палате пэров.

Тогда они стали опасаться, что закон и в самом деле будет отвергнут.

Было бы меньше неприятностей, если бы проект был представлен в палату с такими поправками, которые в конце концов без шума задушили бы сам закон.

Необходимо было выбирать между отставкой, поражением И, возможно, бегством. Созвали совещание. Каждый поделился своими опасениями с остальными членами палаты; и они пришли к такому решению: обсуждение будет отложено до следующей сессии.

За это время г-н де Виллель возьмет на себя труд (благодаря одной из привычных для него комбинаций) обеспечить в кабинете министров, в верхней палате столь же покорное и дисциплинированное большинство, как то, каким он повелевал в палате депутатов.

А тем временем произошел инцидент, окончательно погубивший проект закона.

Двенадцатого апреля — в один из тех дней, которые мы столь бесцеремонно выпустили было из нашего повествования — праздновалась годовщина первого возвращения Карла X в Париж: 12 апреля 1814 года. В этот день национальная гвардия стала караулом в Тюильри, заняв место дворцовой охраны.

Этой милостью король как бы вознаграждал за преданность национальную гвардию, которая не одну неделю охраняла короля; кроме того, это свидетельствовало о доверии, которое король оказывал парижанам.

Однако 12 апреля (и это невозможно было предупредить)

совпало со Святым четвергом.

Итак, в Святой четверг чрезвычайно набожный король Карл X не мог думать о политике, и, стало быть, караул национальной гвардии во дворце перенесли с 12-го на 16-е, со Святого четверга на пасхальный понедельник.

И вот, 16-го утром, в ту минуту, как гвардейцы поднимались во дворец, в салоне часов пробило девять и король Карл X спустился по ступеням крыльца как главнокомандующий национальной гвардии в сопровождении его высочества дофина, а также в окружении штабных офицеров.

Он вышел на площадь Карусели, где собрались отряды от всех легионов национальной гвардии, в том числе и от легиона кавалерии.

Проходя перед строем национальных гвардейцев, король приветствовал солдат с присущими ему сердечностью и порывистостью.

Хотя Карл X постепенно лишился популярности (и не из-за личных недостатков, а из-за промахов, допущенных его правительством, которое проводило антинациональную политику), а потому во время обычных прогулок вот уже год парижане оказывали королю довольно сдержанный прием, все же время от времени его величеству удавалось благодаря посылаемым в толпу улыбкам и поклонам вырвать у собравшихся приветственные крики.

Но в тот день прием был холодным как никогда. Ни одного приветствия, ни единого восторженного лица; несколько робких криков: «Да здравствует король!» — вспыхнули было в толпе и сейчас же угасли.

Король произвел смотр и покинул площадь Карусели; сердце его было преисполнено горечью, он обвинял в этом приеме толпы не свою правительственную систему, а клеветнические выпады журналистов да тайные происки либералов.

Не раз во время смотра он поворачивался к сыну, будто спрашивая его; однако его высочество дофин имел особенное преимущество быть рассеянным, хотя на самом деле в облаках не витал. Его высочество машинально следовал за отцом; когда дофин входил во дворец, у него было такое ощущение, словно он только что вернулся с верховой прогулки, его высочество подозревал, что это он сейчас произвел смотр; однако вполне вероятно, что он не смог бы сказать, какие рода войск перед ним прошли.

Таким образом, старый король, чувствовавший себя одиноким в своем величии, слабым в своем божественном праве, обратился отнюдь не к его высочеству, а к шестидесятилетнему господину в маршальском мундире, украшенном орденскими лентами Святого Людовика и Святого Духа.

Господин этот воплощал в себе старую славу Франции; это был солдат Медонского полка, командир батальона мезских волонтеров, полковник Пикардийского полка, завоеватель Трира, герой сражения на Маннгеймском мосту, командир объединенного отряда гренадеров великой армии, победитель Остроленки, участник битвы при Ваграме, Березине, Баутзене, генерал-майор в королевской гвардии, главнокомандующий парижской гвардии — он получил ранения во всех сражениях, в каких только участвовал (у него на теле было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, но, несмотря на все свои раны, он сумел выжить) — это был маршал Удино, герцог де Реджио.

Карл X взял старого солдата под руку и, отведя в сторону, попросил:

— Маршал! Отвечайте мне откровенно!

Маршал бросил на короля удивленный взгляд. Молчание, холодность, с которыми национальная гвардия встретила его величество, не укрылись от внимания маршала.

— Откровенно, сир? — переспросил тот.

— Да, я желаю знать правду.

Маршал улыбнулся.

— Вас удивляет, что король хочет знать правду. Так нас, стало быть, часто вводят в заблуждение, дорогой маршал?

— Каждый старается в этом деле как может!

— А вы?

— Я не лгу никогда, ваше величество!

— Значит, вы говорите правду?

— Обыкновенно я жду, когда меня об этом попросят.

— И что тогда?

— Сир! Пусть ваше величество меня спросит: вы увидите сами.

— Итак, маршал, что вы скажете о смотре?

— Холодноватый прием!

— Едва слышно кто-то крикнул: «Да здравствует король!» — и только, вы заметили, маршал?

— Так точно, сир.

— Значит, я лишился доверия и любви своего народа?

Старый солдат промолчал.

— Вы что, не слышали моего вопроса, маршал? — продолжал настаивать Карл.

— Слышал, ваше величество.

— Я спрашиваю вашего мнения, маршал. Я хочу знать, верно ли, по вашему мнению, что я лишился доверия и любви своего народа?

— Сир!

— Вы обещали сказать правду, маршал.

— Не вы, ваше величество, а ваши министры… К несчастью, народ не понимает ухищрений вашего конституционного образа правления: король и министры для народа едины.

— Да что же я такого сделал?! — вскричал король

— Вы не сделали, но позволили сделать, государь.

— Маршал! Клянусь вам, я преисполнен добрых намерений.

— Есть пословица, ваше величество: добрыми намерениями вымощена дорога в ад!

— Скажите мне, маршал, все, что вы об этом думаете.

— Сир! — молвил маршал. — Я был бы недостоин милостей короля, если бы… я… не исполнил приказания, которое он мне дает.

— Итак?

— Итак, сир, я думаю, что вы — безупречный принц; однако вы, ваше величество, окружены и обмануты то ли слепыми, то ли несведущими советниками, которые либо не видят, либо плохо видят.

— Продолжайте, продолжайте!

— Я сейчас выражаю общественное мнение, сир, и потому скажу вам так: по духу вы совершенный француз, так черпайте советы в своей душе, а не где-нибудь еще.

— Значит, в народе мной недовольны?

Маршал поклонился.

— И по какому поводу недовольство?

— Сир! Закон о печати глубоко затрагивает интересы населения и наносит по ним смертельный удар.

— Вы полагаете, что именно этому я обязан сегодняшней холодностью?

— Я в этом уверен, государь.

— В таком случае я жду вашего совета, маршал.

— По какому поводу, сир?

— Что мне делать?

— Ваше величество! Я не могу советовать королю!

— Можете, раз я вас об этом прошу.

— Сир! Ваша непревзойденная мудрость…

— Что бы вы сделали на моем месте, маршал?

— Ну, раз вы приказываете, ваше величество…

— Не приказываю, а прошу, герцог! — подхватил Карл X с величавым видом, никогда ему не изменявшим при определенных обстоятельствах.

— В таком случае, сир, — продолжал маршал, — прикажите отменить закон, созовите на другой смотр всю национальную гвардию и вы увидите, как единодушно солдаты будут вас приветствовать, и поймете, какова истинная причина их сегодняшнего молчания.

— Маршал! Я завтра же прикажу отменить закон. Назначьте сами день смотра.

— Не угодно ли вашему величеству, чтобы смотр был назначен на последнее воскресенье месяца, то есть на двадцать девятое апреля?

— Отдайте приказ сами: вы — главнокомандующий национальной гвардии.

В тот же вечер в Тюильри был созван Совет, и, вопреки упорным возражениям кое-кого из его членов, король потребовал немедленно отменить «закон любви».

Министры, несмотря на выгоды, которые им сулило применение этого закона, были вынуждены подчиниться монарху. Возвращение закона, кстати, было всего-навсего мерой предосторожности, ограждавшей их от несомненного и окончательного провала в сражении с палатой пэров.

На следующий день после неудавшегося смотра, на котором национальная гвардия продемонстрировала свое недовольство, король оценил всю серьезность положения, а маршал Удино безошибочно определил причину, г-н де Пейроне попросил слова в начале заседания палаты пэров и зачитал с трибуны ордонанс, предписывавший отмену закона. Сообщение было встречено радостными криками во всех уголках Франции, все газеты, и роялистские и либеральные, откликнулись на это событие.

Вечером Париж блистал иллюминацией.

Нескончаемые колонны наборщиков двигались по улицам и площадям города с криками: «Да здравствует король! Да здравствует палата пэров! Да здравствует свобода печати!»

Эти гуляния, огромное стечение зевак, затопивших бульвары, набережные и прилегавшие к ним улицы и все прибывавших по всем крупным парижским артериям вплоть до Тюильри, как кровь приливает к сердцу; крики этой толпы, хлопки петард, летевших из окон, сполохи взмывавших в небо ракет, которые усеивали небо недолговечными звездами; море огней, зажженных на крышах жилых домов, — весь этот шум и блеск придавали городу праздничный вид и радовали его обитателей, что обыкновенно не случается во время официальных празднований, проводимых по распоряжению правительства.

В других крупных городах королевства наблюдалось не меньшее оживление; казалось, не Франция одержала одну из тех побед, к которым она уже привыкла, но каждый француз торжествовал свою личную победу.

И действительно, оживление это принимало формы самые разнообразные, но и самые, если можно так выразиться, личные:

каждый искал индивидуальную форму для выражения своей радости.

То это были многочисленные хоры, расположившиеся на площадях или разгуливавшие по улицам, распевая народные песни; то импровизированные фейерверки или танцы длились всю ночь; в одном месте это были народные шествия или скачки с факелами в подражание античным бегам; а в другом сооружали триумфальные арки или колонны с памятными надписями. Города сияли иллюминациями, особенно восхитительно был расцвечен огнями Лион: берега обеих рек, главные площади города, многочисленные террасы его пригородов оказались, так сказать, обвиты длинными светящимися лентами, отражавшимися в водах Роны и Соны.

Даже битва при Маренго не внушила большей гордости, даже победа при Аустерлице не была встречена с большим энтузиазмом.

Ведь победы эти принесли с собой лишь торжество, тогда как провал «закона любви» явился не только победой, но и отмщением; это было обязательство перед всей Францией избавить ее от кабинета министров, который на каждой новой сессии словно ставил целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод, гарантий, освященных Конституцией.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8