Он потерял обычную живость и жизнерадостность, целыми часами сидел печальный и задумчивый, а то внезапно останавливал коня, прервав погоню, или прогуливался где-нибудь в одиночестве как раз тогда, когда собаки брали зверя; он перестал есть, пить, спать, избегал женщин, а со мной заговаривал не чаще одного-двух раз в день.
Не надеясь на его откровенность, я хотел проследить за ним, чтобы узнать причину такой разительной перемены, но это было нелегко, потому что он постоянно отыскивал предлоги удалить меня от себя.
Однажды во время охоты, преследуя оленя, мы оказались на опушке хантингдонского леса; там граф остановился и, отдохнув минуту, отрывисто сказал мне:
«Роланд, подождите меня здесь под дубом, я вернусь через несколько часов».
«Хорошо, милорд», — ответил я ему.
И граф углубился в лесную чащу. Я тут же привязал собак к дереву и кинулся за ним, идя по его следу в кустарниках, но, как я ни спешил, он успел уйти, а я долго бродил по лесу, так что в конце концов заблудился.
Сильно раздосадованный тем, что упустил случай приоткрыть завесу таинственности, которой окружил себя Роберт, я пытался отыскать дерево, под которым должен был его ждать, как вдруг неподалеку, за купой невысоких деревьев, услышал нежный девичий голос… Я остановился, осторожно раздвинул ветки и увидел, что мой хозяин сидит рядом с красивой девушкой лет шестнадцати-семнадцати: они улыбались и разговаривали, а руки их сплелись.
«Ага! — сказал я себе. — Вот новость, которой господин барон Бизент никак не ожидает! Роберт влюблен, — вот откуда бессонница, печаль, отсутствие аппетита и, самое главное, прогулки в одиночестве».
Я прислушался к тому, о чем говорили влюбленные, надеясь узнать какую-нибудь тайну, но не уловил ничего, кроме того, что обычно говорится в подобных обстоятельствах.
День клонился к вечеру; Роберт встал, взял девушку под руку и проводил ее до опушки, на которой ее ждал слуга с двумя лошадьми; я следил за ними издалека, но там они расстались, и мой хозяин поспешил к месту, где он оставил меня.
Я успел вернуться туда раньше него; когда он появился, собаки были отвязаны и я во всю силу своих легких трубил в рог.
«Почему ты так громко трубишь?» — спросил он.
«Солнце село, господин граф, — ответил я, — и мне стало страшно, как бы вы не заблудились в лесу».
«И вовсе я не заблудился, — холодно ответил он. — Возвращаемся в замок».
Свидания Роберта с его возлюбленной повторялись в течение долгого времени. Чтобы их облегчить, Роберт доверил мне свою тайну, а я рассказал об этом барону Бизенту, но только после того, как выяснил все о девушке. Мисс Лора принадлежала к менее знатной фамилии, чем Роберт, но все равно такой союз был достойный.
Барон велел мне во что бы то ни стало помешать женитьбе Роберта на этой самой мисс Лоре, вплоть до того, что, если потребуется, я должен был принести ее в жертву.
Приказ показался мне очень жестоким, очень опасным, а главное — трудноисполнимым; я хотел было отказаться от него, но как я мог это сделать, если я запродался барону Бизенту душой и телом?
Я уже и не знал, ни на что мне решиться, ни у какого дьявола просить совета, как вдруг Роберт, доверчивый и нескрытный, как всякий счастливый человек, рассказал мне, что, желая быть любимым ради себя самого, он скрыл от мисс Лоры, кто он есть.
Мисс Лора думала, что он сын лесника, но, несмотря на его низкое происхождение, согласилась отдать ему свою руку.
Роберт снял небольшой домик в маленьком городке Лукейс, в Ноттингемшире; там он со своей молодой женой собирался укрыться от нескромных взглядов, а чтобы никто ни о чем не догадался, он, уезжая из Хантингдонского замка, объявил, что едет на несколько месяцев в Нормандию к своему дяде барону Бизенту.
Планы его исполнились великолепно: некий священник тайно обвенчал влюбленных; единственным свидетелем их венчания был я, и мы все отправились жить в Лукейс, в снятый графом домик.
И потекли дни, полные счастья, вопреки настойчивым приказам барона, которого я держал в курсе всех событий и который угрожал мне своим гневом за то, что я не воспрепятствовал этому союзу… Ныне я благодарю Господа за то, что не смог этого сделать.
Прошел год безоблачного счастья, и Лора родила сына, но это стоило ей жизни.
— И этот сын, — с беспокойством спросил Гилберт, — это и есть?..
— Да, это ребенок, которого мы отдали вам на попечение пятнадцать лет тому назад.
— Значит, Робин должен носить имя графа Хантингдон?
— Да, Робин — граф, Робин…
И Ритсон, возбуждение и столь долгую речь которого поддерживали угрызения совести, казалось был готов, как только Гилберт прервал его, вот-вот испустить последний вздох.
— Ах, так мой приемный сын — граф, — с гордостью повторял старый Гилберт Хэд, — граф Хантингдон! Досказывай же, брат, досказывай мне историю моего Робина.
Ритсон, собрав последние силы, продолжал:
— Роберт, обезумев от горя, остался глух ко всем утешениям, потерял мужество и серьезно заболел.
Барон Бизент, недовольный тем, как я выполняю свои обязанности, сообщил о том, что он скоро вернется; я думал угодить ему и приказал похоронить графиню Лору в монастыре по соседству, не открывая никому, что она была супругой графа Роберта, а ребенка отдал кормилице, в семью одной знакомой фермерши. Пока я занимался всем этим, в Англию вернулся барон Бизент; полагая благоприятным для осуществления своих замыслов не разоблачать выдумку о поездке Роберта во Францию, он велел перевезти графа в замок под предлогом, что тот заболел в пути.
Судьба благоволила барону Бизенту; он, наконец, достиг желанной цели и видел себя уже наследником титула и состояния графов Хантингдонов, потому что Роберт умирал… За несколько минут до своей кончины несчастный молодой человек призвал барона к своему изголовью, рассказал ему о своей женитьбе на Лоре и заставил его поклясться на Евангелии, что он воспитает сироту. Дядя поклялся… Но не успело еще остыть тело бедного Роберта, как барон позвал меня в ту комнату, где лежал покойный, и и свою очередь заставил поклясться на Евангелии, что до конца его дней я никому не расскажу ни о женитьбе Роберта, ни о рождении его сына, ни об обстоятельствах его смерти.
Сердце мое разрывалось; вспоминая своего хозяина, а вернее, воспитанника и товарища, такого мягкого, доброго и щедрого и ко мне, и ко всем окружающим, я плакал, но вынужден был повиноваться барону Бизенту.
И я поклялся, после чего мы привезли к вам лишенного наследства сироту.
— А где же этот барон Бизент, незаконно присвоивший себе титул графа Хантингдона? — спросил Гилберт.
— Он утонул во время кораблекрушения у берегов Франции; я сопровождал его тогда, как и при поездке к вам, и привез в Англию известие о его гибели.
— И кто же ему наследовал?
— Богатый аббат Рамсей, Уильям Фиц-Ут.
— Как? Значит наследство моего сына Робина присвоил какой-то аббат?
— Да, и этот аббат взял меня к себе на службу, а несколько дней тому назад я поссорился с одним из его слуг и он без всяких оснований прогнал меня. В душе моей закипела ярость, и, уходя от него, я поклялся ему отомстить… И хотя смерть не даст мне сделать это самому, я все же буду отомщен, потому что, насколько я знаю Гилберта Хэда, он не позволит, чтобы Робин так и оставался лишенным наследства.
— Да, он не останется лишенным наследства, — заявил Гилберт, — или я сложу на этом голову. А кто его родные со стороны матери? Ведь в их интересах, чтобы Робина признали графом Хантингдоном?
— Сэр Гай Гэмвелл-Холл — отец графини Лоры.
— Как?! Тот самый старый сэр Гай Гэмвелл-Холл, который живет со своими шестью могучими сыновьями, силачами-охотниками, на другом краю Шервудского леса?
— Да, брат.
— Ну что ж! С его помощью у меня достанет силы выдворить из Хантингдонского замка господина аббата, хотя он и зовется аббатом Рамсеем, богатым и могущественным бароном Бротоном.
— Брат, значит, я умру отомщенным? — спросил Ритсон, едва шевеля языком.
— Клянусь моей головой и правой рукой, что, если Господь ласт мне жизни, Робин будет графом Хантингдоном, наперекор всем аббатам Англии… хотя их тут и немало.
— Спасибо! Этим я искуплю хоть часть своей вины.
Ритсон был и агонии, но время от времени силы возвращались к нему и он делал новые признания. Он еще не все рассказал — то ли потому, что ему было стыдно, то ли потому, что предсмертные муки затемняли его память. Он долго хрипел, а потом сказал:
— Ах, я забыл рассказать еще что-то важное… очень важное…
— Говори, — сказал Гилберт, поддерживая его голову, — говори!
— Этот рыцарь и молодая дама, которых ты приютил…
— Так что?
— Я хотел их убить. Вчера… барон Фиц-Олвин заплатил мне за это, а из опасений, что я упущу их, послал еще людей, моих сообщников, которых вы поколотили вчера вечером. Я не знаю, почему барон покушается на жизнь этих двоих… но предупреди их от моего имени, чтобы они поостереглись приближаться к Ноттингемскому замку.
Гилберт вздрогнул, подумав о том, что Аллан и Робин отправились в Ноттингем, но было уже поздно предупредить их от опасности.
— Ритсон, — сказал он, — тут неподалеку есть монах-бенедиктинец; хочешь, я пойду за ним, и он примирит тебя с Богом?
— Нет, я проклят, проклят, да он и не успеет, я умираю.
— Мужайся, брат.
— Я умираю, Гилберт, и, если ты меня простил, обещай похоронить меня между дубом и буком, которые растут на том месте, где дорога сворачивает к Мансфилд-Вудхаузу; вырой мне могилу там, обещаешь?
— Обещаю.
— Спасибо, добрый Гилберт…
Затем Ритсон, ломая в отчаянии руки, добавил:
— Ах, ты еще не обо всех моих преступлениях знаешь! Мне нужно признаться во всем… но, если я признаюсь во всем, ты все равно обещаешь похоронить меня там, где я просил?
— Все равно обещаю.
— Гилберт Хэд! У тебя была сестра! Ты помнишь об этом?
— О! — воскликнул Гилберт, побледнев и судорожно сжав руки. — Помню ли я? Что ты можешь рассказать о моей бедной сестре, пропавшей в лесу: ее или похитили разбойники или растерзали волки. Ох, Энни, нежная, прекрасная моя Энни!
По телу Ритсона пробежала предсмертная судорога, и он еле слышно заговорил:
— Ты, Гилберт, любил Маргарет, мою сестру, а я любил твою, я любил ее безумно, исступленно; никто из нас и подумать не мог, что я так ее любил. И вот однажды я встретил ее в лесу и забыл о том, что честный человек обязан уважать девушку, на которой хочет жениться. Энни с презрением оттолкнула меня и поклялась, что никогда мне не простит мою вину… Я умолял ее о прощении, валялся перед ней на коленях, грозился умереть… Она сжалилась, и там, где я просил тебя похоронить меня, под теми деревьями, мы дали клятву любить друг друга вечно… А несколько дней спустя я недостойно и низко обманул ее… один из моих друзей, переодевшись священником, тайно обвенчал нас.
— О, исчадие ада! — вне себя от ярости прорычал Гилберт, вцепившись в спинку кровати, чтобы не задушить негодяя.
— Да, я заслуживаю смерти, и я сейчас умру… Не убивай меня, Гилберт, я еще не все тебе рассказал… Итак, Энни считала, что она моя жена; она была слишком чиста, слишком невинна, чтобы заподозрить мое вероломство, и доверяла тем доводам, которые я приводил, объясняя, почему нельзя сообщать о нашем браке ее семье; я все оттягивал это признание, но тут она стала матерью. Она не могла больше жить в доме своего отца. Вы женились в ту пору на моей сестре, значит, мы могли все открыть, и она стала умолять меня это сделать; но я больше не любил ее и мечтал покинуть наши края, не предупредив ее об отъезде. Однажды вечером Энни ждала меня под дубом, под которым я поклялся когда-то любить ее вечно; я пришел на свидание, но в моей голове роились зловещие мысли: я холодно выслушал ее мольбы и упреки, перемежавшиеся слезами и рыданиями. О, почему я не остался глух и равнодушен, когда, упав к моим ногам и прижавшись грудью к моим коленям, она стала просить меня уж лучше заколоть ее кинжалом, чем покидать. Не успели сорваться с ее уст слова: «Убей меня!», как дьявол, да, сам дьявол заставил меня схватить кинжал и нанести ей удар, а потом второй и третий… Мы были одни, ночь была темна, и я стоял неподвижно; я даже не осознал, что совершил преступление, забыл, что ударил ее кинжалом, и, кажется, ни о чем не думал… как вдруг я почувствовал, как по ногам моим струится что-то теплое: это была кровь Энни!.. Я очнулся от забытья и понял, какое преступление совершено мною, хотел бежать, но она обвила руками мои ноги и нежным своим голосом прошептала: «О, благодарю тебя, мой Роланд!» О, видно, Господь решил, что я должен буду нести кару за это всю жизнь, потому что и эту минуту, когда я осознал всю глубину моего падения, он не дал мне сил заколоть себя над телом бедной Энни.
— Негодяй, презренный негодяй, убивший мою сестру! — повторял Гилберт всякий раз, когда Ритсон замолкал, чтобы перевести дыхание. — Что ты сделал с ее телом убийца, подлый убийца?
— Когда она говорила мне слова благодарности, луч луны, проникнув сквозь листву, осветил ее бледное лицо, и я прочел м ее глазах, что она меня прощает… Потом она протянула мне руку и, прошептав: «Спасибо, Роланд, спасибо, потому что лучше смерть, чем жизнь без твоей любви! Я хочу, чтобы никто не знал, что со мной сталось… похорони мое тело под этим деревом» — испустила последний вздох. Не знаю, сколько времени лежал я без сознания как громом пораженный около тела несчастной Энни; пришел я в себя от чувства острой боли, мне казалось, что в руку мне вонзились острые клыки; я не ошибся: это был волк; привлеченный запахом крови, он прибежал за добычей… Пока я боролся со зверем, хладнокровие вернулось ко мне; я понял, что, если не зарою тотчас же тело своей жертвы, преступление мое будет тут же обнаружено, вырыл могилу между буком и дубом — об этом месте ты уже знаешь, — закопал тело несчастной Энни и, гонимый угрызениями совести, до рассвета блуждал по лесу… Вот тогда-то вы и нашли меня распростертого на земле, всего искусанного и истекающего кровью… волки преследовали меня по пятам, они бы разорвали меня, и, если бы не вы, мне бы уже воздалось за мое злодеяние!.. На следующий день, когда обнаружилось исчезновение Энни, я и не подумал признаться в преступлении, а даже стал помогать вам в ее поисках и позволил всем решить, что ее похитил какой-нибудь разбойник или сожрали дикие звери…
Гилберт больше не слушал Ритсона. Он рыдал, опершись о подоконник. Напрасно негодяй кричал: «Умираю… умираю… не забудь про дуб!» Лесник долго стоял неподвижно, погрузившись в свое горе, а когда подошел снова к кровати, Ритсон был уже мертв.
Пока Роланд Ритсон корчился в агонии в доме лесника, трое мужчин, отправившихся в Ноттингем, — Аллан, Робин и монах (тот самый монах с волчьим аппетитом, храбрым сердцем и сильными руками), шли быстрым шагом по тропинкам огромного Шервудского леса. Они разговаривали, смеялись и пели: то монах-великан рассказывал о каком-то забавном приключении, то Робин своим серебристым голосом затягивал балладу, то Аллан привлекал внимание спутников своими интересными рассуждениями.
— Господин Аллан, — вдруг скачал Робин, — солнце уже показывает полдень, и в желудке моем пусто, будто и не завтракал утром. Если вы соблаговолите довериться мне, мы дойдем до ручейка, который течет в нескольких шагах отсюда, у меня в котомке есть еда, мы поедим и заодно отдохнем.
— То, что ты предлагаешь, сын мой, исполнено здравомыслия, — отозвался монах, — всем сердцем, точнее, всем желудком, присоединяюсь к тебе.
— Я не против, дорогой Робин, — заявил Аллан, — однако позволь заметить тебе, что мне непременно нужно быть в Ноттингемском замке до захода солнца, и если твое предложение нам в этом помешает, то я предпочел бы не останавливаться и продолжить путь.
— Как вам угодно, милорд, — сказал Робин, — как вы решите, так мы и сделаем.
— К ручью! К ручью! — закричал монах. — Мы от Ноттингема всего в трех милях и десять раз успеем туда дойти до темноты, а часок отдыха и хорошая еда нам уж точно никак в этом не помешают!
Успокоенный словами монаха, Аллан согласился сделать остановку, и они уселись в тени большого дуба в прелестной долинке, где среди берегов, поросших сочной травой и цветами, по руслу, устланному розовыми и белыми камешками, протекал прозрачный и чистый ручеек.
— Какое красивое место! — воскликнул Аллан, обежав глазами прелестный уголок. — Но мне кажется, дорогой Робин, что этот земной рай расположен довольно далеко от вашего дома, и ты, наверное, не часто приходил сюда отдохнуть.
— Ваша правда, милорд, мы приходим сюда редко, только раз в год, причем не тогда, когда все зеленеет и цветет, как сейчас, а зимой, когда все пусто и голо вокруг и только ветер гуляет среди деревьев, раскачивая их ветви, покрытые инеем, и сердце наше заполнено печалью, как небо над нами заполнено облаками, и природа носит траур вместе с нами.
— По кому же такой траур, Робин?
— А видите вон там бук, который возвышается над кустами шиповника? Под этим буком находится могила, могила брата моего отца, Робин Гуда, чье имя я ношу. Это было незадолго до моего рождения: два лесника возвращались с охоты, и тут на них напала шайка разбойников; они храбро защищались, но — увы! — мой дядя Робин получил стрелу в грудь и упал, чтобы уже никогда не подняться; Гилберт отомстил за его смерть, и воздвиг ему эту скромную гробницу, на которую мы приходим каждую годовщину его гибели помолиться и поплакать.
— Нет такого места но вселенной, пусть даже самого прекрасного, которое бы человек не осквернил, — нравоучительно изрек монах.
А потом, сменив тон, он в радостном нетерпении добавил:
— Эй, Робин, оставь мертвых спать вечным сном и подумай лучше о своих спутниках; мертвые голода не знают, а мы умираем, так хотим есть. Открой мешок, — ты же сказал, что там полно еды.
Они уселись на траву у ручья и основательно закусили теми припасами, которые предусмотрительно уложила в котомку добрая Маргарет; затем объемистую флягу, наполненную старым французским вином, стали так часто подносить к губам и пускать по кругу, что все сверх меры развеселились и отдых их сильно затянулся, чего они не заметили. Робин без умолку пел. Аллан, казалось, был на седьмом небе и в пышных выражениях превозносил красоту и душевные совершенства леди Кристабель. Монах вообще болтал не умолкая и кричал, что зовут его Джилл Шербаун, что он из честной крестьянской семьи и что вольная и полная трудов жизнь в лесу ему больше по душе, чем монастырская, и он купил, и за немалую цену, у магистра своего ордена право жить так, как ему заблагорассудится, и биться на палках.
— Меня прозвали «брат Тук», — добавил он, — из-за моего мастерства в палочном бою и еще потому, что я имею привычку подтыкать рясу до колен. С добрыми я добр, со злыми — зол, друзьям помогаю, а врагов побеждаю, пою смешные баллады и застольные песни тем, кто любит посмеяться и пображничать, с набожными я молюсь, со святошами запеваю «Oremus» note 2, а тем, кто не жалует псалмы, рассказываю веселые сказки. Вот таков брат Тук! А вы, сэр Аллан, скажете нам, кто вы такой?
— Охотно скажу, если вы дадите мне хоть слово вставить, — ответил Аллан.
Робин держал флягу в руках, и, поскольку она не совсем еще опорожнилась, брат Тук потянулся к ней.
— Хоп! Минуточку! — воскликнул юноша. — Я дам тебе флягу, брат Тук, если ты не будешь прерывать сэра Аллана.
— Давай, я не буду его прерывать.
— Вот когда рыцарь окончит рассказ, тогда и посмотрим.
— Злой ты, Робин! Меня жажда замучила!
— Ну, так залей ее водой.
Монах изобразил на лице досаду и растянулся на траве, будто хотел поспать, вместо того чтобы слушать историю сэра Аллана Клера.
— По происхождению я сакс, — начал рыцарь. — Отец мой был близким другом Томаса Бекета, первого министра Генриха Второго, и эта дружба принесла ему несчастье, потому что после гибели министра отец был изгнан.
Робин уже совсем собирался последовать примеру монаха, потому что хвалы, которые рыцарь произносил в честь своих предков и семьи, интересовали его мало, но как только тот произнес имя Марианны, равнодушие мгновенно покинуло его и с бьющимся сердцем он стал слушать… и слушал настолько внимательно, что не заметил, как отец Тук приподнялся и выхватил у него флягу из рук. Как только Аллан переставал говорить о красавице Марианне, Робин старался вернуть разговор к прежней теме, однако ему пришлось все же выслушать пространный рассказ о любви рыцаря к прекрасной Кристабель, дочери барона Ноттингема, и о ее несравненных качествах. А потом рыцарь, которого французское вино сделало весьма общительным, рассказал о своей ненависти к барону.
— Пока семья моя была осыпана милостями двора, — сказал он, — барон Ноттингем относился благосклонно к нашей любви и называл меня сыном, но, как только счастье переменилось, он закрыл передо мной дверь и поклялся, что Кристабель никогда не будет моей женой; я же в свою очередь поклялся, что сломлю его волю и стану мужем его дочери, и с тех пор непрестанно борюсь, чтобы достичь своей цели, в чем, надеюсь, и преуспел… Сегодня же вечером, да, сегодня вечером, он отдаст мне руку Кристабель или будет наказан за бахвальство. Благодаря счастливой случайности я узнал одну тайну и, если открою ее, это повлечет за собой его разорение и смерть, и потому я иду, чтобы прямо в лицо сказать ему: «Барон Ноттингем, предлагаю тебе соглашение: меняю свое молчание на твою дочь».
Аллан еще долго говорил все в том же духе, а Робин, сравнивавший про себя Кристабель с Марианной, даже и не подумал бы его прервать, но тут он заметил, что солнце клонится к горизонту.
— В путь, — сказал Аллан.
— В путь, брат Тук, — добавил Робин.
Но брат Тук, повернувшись на бок, крепко спал, прижимая к сердцу пустую флягу.
Робин предоставил рыцарю будить монаха, а сам побежал преклонить колени на могиле брата своего отца; он счел бы, что совершил кощунство, если бы ушел с этого места, не исполнив долга благочестия.
Ом произнес короткую молитву и осенил себя крестным знамением, как вдруг услышал сильный шум, крики, брань и смех: это сражались рыцарь и монах — точнее, монах вертел своей грозной палкой над головой Аллана, а тот пытался отвести удары копьем и смеялся, смеялся во все горло, тогда как монах извергал проклятия.
— Эй! Господа, какая муха вас укусила? — воскликнул Робин.
— Если твое копье хорошо колет, то моя палка хорошо бьет, прекрасный рыцарь! — приговаривал разгневанный монах.
Аллан со смехом отбивал атаки монаха, однако, увидев кровь, капавшую из-под его рясы и обагрявшую траву, он понял, что тот вправе гневаться, и тут же попросил своего противника прощения. Монах, глухо ворча, опустил палку, на лице его появилась гримаса боли, и, потирая место пониже спины, он ответил юному лучнику, спрашивающему о причине спора:
— Да вот они, эти причины: стыдно и преступно прерывать благочестивые размышления такого святого человека, как я, и колоть его острием копья в то место, где и костей-то нет.
Аллану пришло в голову разбудить монаха, пощекотав ему бедро копьем; он, безусловно, хотел пошутить, а не ранить до крови бедного Тука, и потому по всей форме принес ему свои извинения; они помирились, и маленький отряд двинулся по дороге в Ноттингем. Менее чем через час они добрались до города и поднялись на холм, на вершине которого высился феодальный замок.
— Мне откроют ворота замка, когда я скажу, что пришел поговорить с бароном, — сказал Аллан, — ну а вы, друзья мои, какую найдете причину, чтобы вас пропустили вместе со мной?
— Об этом вы, милорд, не беспокойтесь, — ответил монах. — В замке живет одна девушка, а я ее исповедник и духовный наставник, и эта девушка распоряжается как ей угодно стражей подъемного моста; благодаря ей я могу войти в замок и днем и ночью; но остерегитесь, прекрасный рыцарь, обращаться с бароном так грубо, как со мной, иначе вы испортите себе все дело, ведь это настоящий лев, которого вы собираетесь потревожить в его логове, так что постарайтесь быть помягче, не то — горе вам, сын мой.
— Я буду мягок и тверд одновременно.
— Да наставит вас Бог! Но вот мы и пришли, глядите. И мощным голосом монах воскликнул:
— Да будет с тобой благословение моего высокочтимого покровителя, великого святого Бенедикта, и да ниспошлет он всяческие блага тебе и твоим домочадцам, Герберт Линдсей, страж порот замка Ноттингем! Позволь нам войти: я пришел с двумя друзьями: один хочет переговорить с твоим хозяином о весьма важных делах, второму надо подкрепиться и отдохнуть, а я, если ты позволишь, дам твоей дочери духовные наставления, в которых она нуждается.
— Как, это вы, веселый и честный брат Тук, перл монахов Линтонского аббатства? — сердечно приветствовали его изнутри замка. — Добро пожаловать вам и вашим друзьям, дорогой мой господин.
И тут же подъемный мост опустился и путники вошли в замок.
— Барон уже удалился в свои покои, — сказал привратник Герберт Линдсей Аллану, который хотел, чтобы его немедленно провели к барону, — и, если вы явились к нему не с мирными речами, я посоветовал бы вам отложить свидание на завтра, потому что сегодня вечером барон пребывает в великом гневе.
— Он, должно быть, болен? — спросил монах.
— У него подагра в плече, и он претерпевает муки ада; оставшись один, он скрипит зубами и требует помощи, а если к нему подходят, впадает в бешенство и грозит убить всякого, кто осмелится сказать ему хоть слово утешения. Ах, друзья мои, — грустно добавил Герберт, — с тех пор как в Святой земле под Иерусалимом барон был ранен сарацинской кривой саблей в голову, он потерял и терпение, и здравый смысл.
— Его ярость меня мало беспокоит, — ответил Аллан, — я хочу немедленно говорить с ним.
— Как вам угодно будет, сударь. Эй! Тристан! — окликнул сторож проходившего по двору слугу. — Скажи-ка мне, в каком настроении его светлость?
— А все в том же, буйствует и рычит, как тигр, потому что лекарь сделал лишнюю складку на его повязке. Представьте себе только, господа, барон пинками выгнал бедного лекаря, а потом схватил кинжал и принудил меня вместо доктора делать ему перевязку, при этом угрожая мне, что при малейшей моей оплошности он мне нос отрежет!
— Заклинаю вас, сэр рыцарь, — печально сказал Герберт, — не ходите сегодня к барону, обождите.
— Ни минуты, ни секунды не стану ждать, проводите меня в его покои.
— Вы требуете этого?
— Требую.
— Ну, да хранит вас Господь! — сказал старый Линдсей и перекрестился. — Тристан, проводите этого господина.
Тристан побледнел от страха и весь затрясся; он уже радовался тому, что целым и невредимым ускользнул из когтей этого свирепого зверя, и коксе не собирался лезть снова к его логово, справедливо опасаясь, что гнев барона может поразить и гостя, и его провожатого.
— Его светлость, без сомнения, предупрежден о визите этого господина? — несколько смущенно спросил он.
— Нет, друг мой.
— Не позволите ли вы мне тогда предупредить его светлость?
— Нет, я пойду с вами, ведите меня.
— Ах, — горестно воскликнул бедняга, — я погиб!
И он ушел в сопровождении Аллана, а старый ключник, смеясь, сказал:
— Бедный Тристан поднимается по лестнице в спальню барона с таким видом, будто идет на эшафот. Клянусь святой мессой, сердце у него, должно быть, гак и стучит! Но я здесь прохлаждаюсь, храбрецы мои, а мне нужно проверить часовых на крепостных стенах. Брат Тук, мою дочь ты найдешь в буфетной, отправляйся туда, и, если Богу угодно будет, я туда тоже через часок приду.
— Благодарю тебя, — ответил монах.
И в сопровождении Робин Гуда он углубился в лабиринт переходов, коридоров и лестниц, где Робин уже тысячу раз заблудился бы. Брат Тук же, наоборот, отлично знал здесь все: он чувствовал себя в Ноттингемском замке не менее привычно, чем к Линтонском аббатстве, и не без некоторого самодовольства, уверенно и спокойно, как человек, давно приобретший определенные права, постучал в конце концов в дверь буфетной.
— Войдите, — послышался свежий девичий голос.
Они вошли; увидев великана-монаха, хорошенькая девушка лет шестнадцати-семнадцати, вместо того чтобы испугаться, стремительно подбежала к ним, кокетливо и благожелательно улыбаясь.
«Ага! — сказал себе Робин. — А вот и невинное духовное чадо святого отца! Честью клянусь, красивая девочка: глазки искрятся весельем, губы яркие и улыбаются — одним словом, самая хорошенькая христианка, какую я когда-либо видел».
Робин не сумел скрыть, что красота любезной девушки произвела на него большое впечатление, и поэтому, когда прелестная Мод протянула ему обе свои маленькие ручки, чтобы приветствовать его приход, добрый брат Тук воскликнул:
— Не довольствуйся руками, мой мальчик, а целуй ее прямо в губки, в алые губки, оставь скромность — это добродетель дураков.
— Фи! — сказала девушка, насмешливо качая головой. — Фи, как вы смеете такое говорить, отец мой?
— «Отец мой, отец мой!» — с фатоватым видом повторил монах.
Робин последовал его совету, хотя девушка все же слабо сопротивлялась; Тук вслед за ним наделил свою духовную дочь сначала поцелуем прощения, потом поцелуем примирения… одним словом, нужно признать откровенно, что Мод к нему относилась скорее как к поклоннику, нежели как к наставнику, а манеры монаха весьма мало соответствовали его сану.
Робин заметил это и, пока они пили и закусывали за столом, который накрыла для них Мод, самым невинным тоном заявил, что монах не очень-то похож на грозного и почитаемого духовника.
— В некотором оттенке близости и приязни в отношениях родственников нет ничего предосудительного, — ответил монах.
— Ах, так вы родственники? А я и не знал!
— И близкие, мой юный друг, очень близкие, но не до такой степени, когда запрещено вступление в брак: мой дед был сыном одного из племянников двоюродного брата двоюродной бабушки Мод.
— Ну, теперь с родством все ясно.