— Под арест, на пятнадцать суток!
— Вам более нет надобности отдавать мне приказы, сударь. Я туда не пойду.
Штурм опять топнул ногой и сделал еще один шаг по направлению к Фридриху.
— Под арест! — повторил он.
Фридрих отцепил эполеты и ограничился ответом:
— Сейчас тридцать пять минут первого, сударь. Вот уже десять минут, как вы более не имеете никакого права разговаривать со мною таким образом.
Ожесточенный, смертельно бледный Штурм с пеной на губах во второй раз поднял хлыст на майора. Но на этот раз он полоснул им Фридриха по щеке и плечу.
Фридрих, до сих пор еще как-то сдерживавшийся, вскричал от ярости, отпрыгнул назад и выхватил шпагу.
— Ну, так и быть, сударь, вы не пойдете под стражу, — сказал Штурм, — но предстанете перед военным советом. Ах! Дурак! — прибавил он, разражаясь смехом. — Он предпочитает быть расстрелянным, вместо того чтобы дать мне двадцать пять адресов.
Услышав этот бесстыдный смех генерала, Фридрих полностью потерял голову и бросился на него, но на своем пути он столкнулся с тремя-четырьмя офицерами, которых сам призвал, и те ему вполголоса сказали:
— Бегите, а мы его успокоим.
— А меня, господа, — сказал Фридрих, — меня вы не станете успокаивать, ведь он меня ударил?
— Мы дадим вам слово чести, что не видели никакого удара, — ответили офицеры.
— Но я-то его почувствовал. И так как я сам тоже дал слово чести, что один из нас двоих умрет, один из нас двоих и умрет. Прощайте, господа!
Дна офицера пожелали проводить Фридриха и поговорить с ним.
— Гром и молния! Господа, — сказал генерал, — за исключением этого безумца, пусть никто не выходит. Всюду и везде, где бы он ни был, его сумеет найти офицер полевой жандармерии.
Опустив головы, молодые люди остановились. Фридрих бросился вон из кабинета.
Первой, кого он встретил на лестнице, оказалась старая баронесса фон Белинг.
— Эй, господин Фридрих, что это вы здесь творите со шпагой в руке?
— спросила она его.
— Ах! Ваша правда, госпожа фон Белинг, — сказал он. И вставил шпагу в ножны.
Потом он прибежал в комнату жены, обнял ее, крепко прижал к сердцу, затем обнял ребенка, взяв его из колыбели, поднял, чтобы лучше его видеть, и стал смотреть на него, пока слезы не помешали ему видеть малютку. Потом, наконец, приложив его к груди матери, он обнял их, соединив обоих прощальным объятием, и бросился вон из комнаты.
Через несколько минут раздался пистолетный выстрел, от которого вздрогнул весь дом.
Явственнее всех его услышал Бенедикт, входивший в это время к Елене. Смутно предчувствуя беду, он и встревожился больше всех.
При этом шуме Карл открыл глаза и произнес имя Фридриха. Можно было подумать, что ближе всех находившийся к смерти, он получил от нее известие о том, что сейчас произошло.
Криком ужаса отозвался Бенедикт, услышав прозвучавшее имя Фридриха, ибо недавнее собственное роковое предсказание не выходило у него из головы. Он бросился вон из комнаты, пробежал лестничную площадку и толкнул дверь в комнату Фридриха: она была заперта изнутри.
Ударом ноги Бенедикт высадил ее.
Фридрих лежал, вытянувшись на полу, рука его еще держала пистолет, которым он только что убил себя.
Он застрелился, приложив ствол к правому виску.
На столе лежала записка.
В ней говорилось следующее:
«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным. Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния.
Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за меня.
Фридрих, барон фон Белов».
Бенедикт дочитывал бумагу, когда услышал за собою горестный крик. Он обернулся, и ему едва хватило времени на то, чтобы протянуть руки и поддержать г-жу фон Белов.
Услышав пистолетный выстрел и вспомнив возбуждение и слезы Фридриха, обнимавшего ее при прощании, возбуждение и слезы, причину которых она усмотрела в его отъезде, молодая женщина мгновенно почувствовала, как ее молнией пронизал ужас. Ей сразу показалось, что звук выстрела исходил из комнаты мужа. Она вышла от себя, поднялась на этаж и уже от двери увидела ужасную картину: ее Фридрих лежал в луже крови!
Бенедикт осторожно дал ей скользнуть из его рук и опуститься на колени у тела мужа. Затем он заметил, что пришла и старая баронесса фон Белинг, — она тоже быстро поднялась на звук выстрела; он оставил обеих у бездыханного тела и унес с собою только предсмертное завещание своего друга.
У дверей ее комнаты он нашел обеспокоенную Елену.
— Должен был умереть Карл, — сказал он ей, — а вышло так, что нужно оплакивать Фридриха! Но осторожно, ведь даже самое малое возбуждение способно убить Карла! Вы сильная, Елена, Фридрих был вам только зятем, так что никаких слез! Оплакивайте его в душе, но Карл не должен узнать, что друг его умер.
Елена стала белой, как ее платье; она приложила руку к сердцу и приклонила голову к плечу Бенедикта.
— Это правда? — спросила она.
— Фридрих только что застрелился, — ответил Бенедикт. — Пойдите и отдайте ему последний поцелуй, который сестра обязана отдать своему брату. Потом возвращайтесь к Карлу и более ни о чем не беспокойтесь. У вашей сестры есть поручение, она обязана его выполнить, а я займусь всем остальным. Пойду к Карлу, чтобы он не оставался один в течение тех нескольких минут, которые я вам даю, чтобы вы пошли и поплакали вместе с сестрой и бабушкой.
В некоторые минуты у Бенедикта в голосе появлялась торжественность, а в словах — твердость, не позволявшие прочим его ослушаться.
Вся дрожа, чувствуя слабость в коленях, Елена поднялась по лестнице, а Бенедикт занял ее место у кровати Карла.
Карлу становилось все лучше и лучше; он лежал с открытыми глазами и улыбкой и рукой приветствовал Бенедикта, когда тот к нему вошел.
XXXIX. ВДОВА
Когда Елена вернулась к Карлу, Бенедикт сразу заметил, как сумела себя сдержать эта девушка: она была бледна, глаза у нее покраснели, но из них не катилось ни слезинки. Голос ее оставался спокоен, а улыбка уводила от всякой мысли о роковом событии, которое только что облекло в траур весь дом.
Увидев, что появилась Елена, Бенедикт знаком попрощался с Карлом, пожал руку девушке и вышел.
Оказавшись на лестничной площадке, он задумался над тем, что нужно было сделать прежде всего: нанести визит генералу Штурму или же сообщить Эмме о той части завещания ее мужа, которая относилась непосредственно к ней.
После некоторого размышления он подумал, что самым действенным способом отвлечь женщину от большого горя служит исполнение ею великого долга.
В итоге он посчитал, что ему следует начать с сообщения Эмме о последней воле ее мужа.
Он поднялся на этаж, отделявший его от комнаты Фридриха, и еще с порога бросил туда взгляд.
Воздев глаза к Небу и плача, Эмма держала мужа у себя на коленях примерно так же, как держит своего сына Иисуса Мадонна Микеланджело в его скульптуре, которую называют «La Pietа» note 27.
Тут же стояла и баронесса, созерцая горестное зрелище своей внучки, оплакивавшей в свои двадцать лет умершего тридцатилетнего мужа.
На миг Бенедикт остался неподвижен и нем.
Потом он сказал своим звучным голосом:
— Эмма, сестра моя, ваш муж, умирая, оставил вам благое поручение; вам нужно его выполнить без отсрочки, ибо желание умерших священно.
Эмма повернула голову и обратила к нему растерянный взгляд.
— Что вы мне говорите? — произнесла она. — Я не понимаю.
— Сейчас вы меня поймете, — промолвил Бенедикт, показывая Эмме те несколько строк, что Фридрих написал перед смертью.
Эмма жадно схватила бумагу — просто вырвала ее из его рук.
— Он, значит, что-то написал? Он, значит, думал обо мне? — вскричала она.
И она стала читать.
— О да, да! Да, мученик своей чести, — дочитав до конца, прошептала она, — я послушаюсь тебя! Да, при жизни ты был добр, и я помогу тебе стать великим после смерти. Бабушка! Черную одежду, траурные вуали, я еду в Берлин!
Старая баронесса покачала головой: она подумала, что ее внучка сошла с ума.
— О! Этот презренный Штурм! — добавила Эмма. — Бедный Фридрих мне ведь говорил в своих письмах, что с этим человеком к нему придет несчастье. Дорогой Бенедикт, — продолжала она, протягивая руку другу своего мужа, — он обязывает вас отомстить за него; отмщение это в надежных руках, и я благодарю за то Бога.
Затем, поскольку бабушка не сводила с нее удивленных глаз, она сказала ей:
— Ах! Моя милая бабушка, да, я уезжаю в Берлин. Мой муж хочет, чтобы, пока из его раны еще сочится кровь, до того, как будет засыпана его могила, я, обливаясь слезами, поехала просить королеву Августу, августейшую по рангу и по имени, милости для нашего города, и таким образом, несомненно, он надеется, что одной жертвы будет достаточно, чтобы купить эту милость.
Потом, поцеловав мужа в лоб, она обратилась к нему:
— До скорого свидания, дорогой, жди меня на своем смертном ложе, куда ты лег так безвременно. Я же еду туда, куда ты мне приказываешь, и добьюсь успеха, ведь ты будешь со мною. Бабушка! Дайте мне черные одежды и траурные вуали.
Она мягко и нежно положила голову мужа на диван, где сама сидела, потом встала и медленным шагом, размеренным и автоматичным, какой бывает у людей, чье сердце бьется уже не в их собственной груди, а в груди другого, она в сопровождении бабушки спустилась по лестнице и, оставив на Бенедикта охрану мужа, прошла к себе.
Бенедикт оказался прав.
Горе Эммы, конечно, оставалось таким же глубоким, но сознание великой миссии, которую она должна выполнить, придало ей силы вынести это горе.
Несомненно, если Фридрих не оставил бы ей своей последней воли, ей бы и и голову не пришло хоть как-то противостоять этому несчастью. То устремив глаза к Небу, то не спуская их с тела своего мужа, она бы долго плакала, плакала бы всегда. Теперь же, напротив, какая-то напряженность — она сама не отдавала себе отчета в ней — охватила все ее существо. Слезы текли у нее по щекам, но, вместо того чтобы предаваться горю всем своим существом, она плакала, не замечая этого.
У нее еще сохранилась после похорон матери траурная одежда. Мы помним, как она ожидала окончания этого траура, чтобы выйти замуж за Фридриха. И вот, через год после свадьбы, она вновь облачилась в тот же самый траур, который тогда перестала носить.
И этот траур должен был длиться всю ее жизнь.
Одеваясь, она с лихорадочным пылом отдавала бабушке распоряжения — ни одно из них не слетело бы с ее губ, если бы она оставалась во Франкфурте. Эмма объясняла бабушке, что ей хотелось бы, чтобы Фридриха, одетого в парадную форму, положили на траурное ложе и чтобы все друзья могли его увидеть. Она рассчитала, что одна ночь у нее уйдет на поездку в Берлин, день — на посещение королевы, еще двенадцать часов — для того чтобы вернуться во Франкфурт. Выходило, что она уезжала из дома на сорок восемь часов. Эти сорок восемь часов ей придется быть вдалеке от этого дорогого тела, и она вернется к нему с тем же пылким стремлением, как если бы Фридрих был жив. Тогда она ему расскажет все, что сумела сделать. Она не сомневалась в успехе, поскольку Фридрих сказал ей, что его дух будет с нею. Фридрих будет доволен ею и успокоится у себя в могиле.
Она попросила бабушку и даже Ганса ввести ее в курс всего, что происходило в городе, всего, от чего страдал бедный Франкфурт, рассказать ей обо всех притеснениях и обидах, жертвами которых оказались франкфуртцы, обо всех контрибуциях, как в деньгах, так и натурой, которые на него налагались. Она попросила также рассказать ей во всех подробностях о смерти Фишера. А уж того, как умер ее муж, она не забудет. Она ничего не произносила по поводу презренного ничтожества, этого Штурма, ударившего Фридриха, что стало причиной его смерти. Ведь
Фридрих замещал Бенедикту отомстить за себя. Разве она не была умерена, что муж будет отмщен?
Она спешила с одеванием, смотрела на часы, спрашивала о часе отправления поезда. Она словно получила поручение с Небес, ибо его принес ей ангел Смерти.
Полностью одевшись, она поднялась в ту комнату, где, как ей казалось, ее ждал Фридрих. Несмотря на то, что он был мертв, между ними установилось общение.
Фридрих спрашивал ее:
— Ты готова сделать то, что я приказал? Ты едешь? И она отвечала:
— Смотри, вот я одеваюсь во все черное, я еду. Она нашла Бенедикта у тела его друга.
Бенедикт удивлялся силе ее воли. Эмма дала ему возможность глубже понять Лукрецию и Корнелию древности.
Ее шаг был тверд, руки сжаты, нахмуренные брови указывали на торжество ее моли не над горем, а над слабостью.
Она страдала все так же, но стала сильнее.
С письменного стола мужа она взяла ножницы, отрезала прядь его волос, обернула их в бумагу и положила себе на грудь.
Она повторила и Бенедикту свои наставления, которые уже дала бабушке, сама вспомнила, что уже пора отправляться на железнодорожный вокзал, и сказала Бенедикту:
— Брат мой, вы собирались его отвезти на вокзал, а теперь везете меня вместо него. Бог так пожелал! Длань Господа иногда тяжела, но всегда священна! Дайте я обопрусь на вашу руку, и поедем.
На лестнице она увидела бабушку. По естественному ходу сердечных помыслов бабушка напомнила ей о ребенке. Эмма еще раз вошла к себе в комнаты, поцеловала сироту и, выходя, отерла слезу. Госпожа фон Белинг спросила, обнимая ее на прощание:
— Разве ты не попрощаешься с сестрой Еленой? Эмма ответила:
— У Елены свои слезы, у меня — свои. И продолжила свой путь.
Проходя мимо двери, что вела в комнаты Штурма, она на миг остановилась. Ее глаза, глядя на эту дверь, приняли сумрачное выражение, грудь ее приподнялась, зубы сжались, и, не произнося ни слова, но ужасным движением она указала на эту дверь Бенедикту, а скорее, указала ему на того, кто скрывался за нею.
— Будьте спокойны, — сказал Бенедикт, — я поклялся в этом!
Карета Ленгарта стояла у двери, они оба сели в нее, и их отвезли на Берлинский вокзал.
На минуту г-жа фон Белов обеспокоилась тем, что ей придется без всякого разрешения, без паспорта проехать через Гессен, Тюрингию и Пруссию, но ей показалось, что траур, в который она была облачена, и миссия, которую ей предстояло выполнить, устраняли перед ней все преграды.
Она спросила, когда поезд прибудет в Берлин.
Ей ответили, что, если в пути не окажется непредвиденных задержек, она будет в Берлине к девяти часам утра.
Она была уверена, что с аудиенцией, которую она попросит, ей не придется ждать, так как ее знал камергер и она действовала от имени мужа, которого знал король.
Ее последними обращенными к Бенедикту словами, когда она поцеловала его как брата, были следующие:
— Вы его не покинете, правда?
Вернувшись в дом, Бенедикт постучал в дверь покоев генерала Штурма.
Генерала не было дома. Бенедикт попросил, чтобы его предупредили тотчас же, как только генерал вернется. Затем он поднялся прямо в комнату Фридриха. Старая бабушка, добрая баронесса фон Белинг, молилась одна, стоя на коленях у тела покойного.
Он подошел к ней и почтительно поцеловал ей руку.
— Сударыня, — сказал он ей, — мы должны, не правда ли, последовать во всем желаниям вашей внучки. Ее мужа, как она сказала, нужно положить на траурное ложе и предупредить всех друзей Фридриха о его смерти, для того чтобы они могли с ним попрощаться. Положим его военную шинель на любую кровать, прикрепим ему на грудь его кресты, откроем двери его комнаты на обе створки. Так мы и выполним намерения его вдовы. А что касается приглашений нанести ему последний визит, я беру на себя их разослать. Теперь, сударыня, прикажите приготовить кровать, пусть ее покроют шинелью, и я сам перенесу туда моего друга.
Старая баронесса фон Белинг встала, поклонилась Бенедикту и сказала, что сделает все, как он велел. Она вышла, пообещав Бенедикту прислать Ганса, который ему понадобился.
В самом деле, спустя несколько минут после ухода г-жи фон Белинг в комнату вошел Ганс. Только теперь Бенедикту удалось рассмотреть едва заметную рану Фридриха: пуля вошла в висок, пробила череп, но не вышла с другой стороны.
Смерть наступила мгновенно, так что и крови вышло мало. Кровь не дотекла даже до ворота его мундира.
Таким образом, Бенедикту и Гансу пришлось только обмыть губкой рану и прикрыть ее сверху волосами. Если бы Фридрих не был так бледен, можно было бы подумать, что он жив и просто спит.
Бенедикт и Ганс, не сменив на Фридрихе одежды, отнесли его в комнату на первом этаже. На кровати там уже лежала военная шинель, и поверх ее они положили мертвое тело.
Затем, поручив баронессе фон Белинг расставить вокруг смертного ложа свечи, Бенедикт опять поднялся в комнату Фридриха и написал четыре объявления следующего содержания:
«Барон Фридрих фон Белов только что покончил с собой выстрелом в голову после оскорбления, которое нанес ему генерал Штурм, отказавшись при этом дать ему удовлетворение. Тело его выставлено в нижнем этаже дома Шандрозов. Друзья приглашаются с ним попрощаться.
Исполнитель завещания Бенедикт Тюрпен.
P.S. Просьба распространить известие об этой смерти как можно более быстро и гласно».
Покончив с этим, он спросил у Ганса имена четырех наиболее близких друзей, чаще других посещавших Фридриха, написал их адреса на четырех приготовленных письмах и велел их разнести. Затем, поскольку ему сообщили, что Штурм только вернулся к себе, он спустился и попросил объявить о себе генералу.
Генерал Штурм никогда не слышал имени Бенедикта Тюрпена. Он приказал ввести его к себе в кабинет; там находилось большинство молодых офицеров, присутствовавших при его ссоре с Фридрихом.
Хотя генерал Штурм никак не был предупрежден о последствиях этой ссоры, поскольку он вышел из дома почти одновременно с тем, как Фридрих поднимался по лестнице к себе, лицо его еще носило следы гнева.
Введенный в кабинет, Бенедикт учтиво подошел к генералу.
— Сударь, — сказал он ему, — возможно, вам неизвестно, что после нанесенного вами оскорбления мой друг Фридрих фон Белов, видя, что вы отказались дать ему удовлетворение, на которое он имел право… выстрелил себе в голову.
Генерал не сдержал движения.
Молодые офицеры переглянулись.
— Он оставил, — продолжал Бенедикт, — свои последние пожелания, доверив их бумаге. Я вам их прочту.
Как бы бесстрастен ни был генерал Штурм, при этих словах Бенедикта он почувствовал нервную дрожь, которая принудила его сесть.
Бенедикт вынул бумагу из кармана и самым спокойным и любезным голосом прочел:
«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным».
— Вы слышите, сударь, ведь так? — сказал Бенедикт. Генерал головой сделал знак: да, он слышал. Молодые офицеры встали теснее друг к другу.
«Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния».
— Имею честь предупредить вас, сударь, — прибавил Бенедикт Тюрпен,
— что во исполнение приказов своего мужа госпожа фон Белов отправилась на берлинскую железную дорогу и я лично только что ее туда проводил.
Генерал Штурм встал.
— Подождите, сударь, — сказал Бенедикт, — мне остается прочесть еще последнюю строчку, и, как вы увидите, она немаловажна:
«Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за, меня».
— Это что значит, сударь? — спросил генерал. Молодые офицеры стояли затаив дыхание.
— Это значит, сударь, — снова заговорил Бенедикт, поклонившись, — что, как только я закончу с легшими на меня хлопотами, касающимися семьи Шандрозов, я приду и спрошу у вас о часе поединка и роде оружия, которые вы; предпочтете, и, таким образом, убив вас, выполню последнюю волю моего покойного друга Фридриха.
И Бенедикт, раскланявшись с генералом, затем с молодыми офицерами, как он бы сделал при выходе из гостиной самого дружественного ему дома, вышел от генерала прежде чем кто бы то ни было из присутствовавших смог опомниться от удивления.
XL. БУРГОМИСТР
В коротком завещании, составленном Фридрихом, две детали особенно поразили Штурма.
Прежде всего, конечно, поручение отомстить за себя, оставленное Бенедикту. Но здесь нужно отдать генералу должное и справедливо заметить, что это беспокоило его менее всего.
Сделав собственными руками свою карьеру, Штурм, происходивший из захудалого дворянства и начавший свою службу с низших чинов, благодаря своему мужеству и, мы скажем даже, вследствие своей беспощадности, сумел выдвинуться во время войны 1848 года с Баденом, Саксонией, во время войны с Шлезвиг-Гольштейном, а в течение последней войны получил буквально все чины подряд, вплоть до бригадного генерала. Его ничуть не смутило появление Бенедикта и совсем не испугала его вежливая угроза, но он сумел признать в юноше светского человека и даже аристократа.
Кроме того, ведь существует еще это злосчастное заблуждение, распространенное среди военных, что по-настоящему смелые люди бывают только в мундирах и что, только заглянув смерти в глаза, можно перестать ее бояться.
Мы хорошо знаем, что в этом отношении Бенедикту не приходилось ни в чем завидовать самым стойким и мужественным солдатам. В каком бы виде ни являлась смерть — острием ли штыка, когтями тигра, хоботом слона или ядовитым укусом змеи, — всякий раз это была именно смерть, что означало прощание с солнцем, жизнью, любовью — со всем, что прекрасно, велико, со всем, что заставляет сердце биться, наконец, и войти в ту мрачную неизвестность, которую называют гробницей. К тому же, генерал Штурм при его темпераменте и характере понимал реальность угрозы только тогда, когда она сопровождалась громкими криками, резкими жестами и злобной бранью.
И еще: крайняя вежливость Бенедикта просто не давала ему повода думать о какой-то по-настоящему серьезной опасности. Как всякий пошлый человек, он воображал, что, если кто-нибудь проявляет в дуэлях вежливость, присущую обычным жизненным отношениям, значит, самой этой своей вежливостью он оставляет за собою путь к отступлению.
К тому же — мы говорили уже об этом — Штурм был смел до дерзости и безрассудства, ловок во всяких физических упражнениях. Все знали, что он был силен во владении любым видом оружия, а в особенности шпагой. Таким образом, как мы и сказали, вовсе не то, что Фридрих завешал Бенедикту отомстить за него, более всего обеспокоило его.
В коротком завещании было сказано, что г-же фон Белов надлежало отправиться в Берлин и обратиться к королеве с просьбой об отмене наложенной на Франкфурт контрибуции.
А ведь взимание этой контрибуции генерал Мантёйфель поручил заботам генералов фон Рёдера и Штурма.
Если по какой-либо причине, исходящей от короля или королевы, эта контрибуция не будет выплачена, то главнокомандующий придет в дурное расположение духа, которое может обрушиться на головы его подчиненных.
Итак, нужно было во что бы то ни стало получить контрибуцию до того, как г-жа фон Белов добьется ее отмены.
Оставив в стороне все прочие заботы, и даже ту, что касалась смерти Фридриха, Штурм поспешил к генералу фон Рёдеру рассказать о том, что произошло.
Он нашел фон Рёдера уже в состоянии крайнего раздражения из-за решения Сената, которое давало военным властям возможность грабить и бомбардировать город, но в котором было заявлено, что город платить не будет. Когда бургомистр первый раз заявил об отказе, его запугали и заставили заплатить первую контрибуцию в размере шести-семи миллионов флоринов.
Фон Рёдер придерживался мнения, что средства, которые были использованы в первый раз, должны быть применены снова. Он взял перо и написал:
«Господам Фелльнеру и Мюллеру, бургомистрам Франкфурта и представителям правительства.
Прошу сделать так, чтобы завтра же утром, к десяти часам самое позднее, мне был доставлен список имен всех членов Сената, постоянного представительства и Законодательного собрания с их адресами и указанием тех из них, у кого есть в городе собственные дома.
Честь имею приветствовать, фон Рёдер.
P.S. Весы для взвешивания золота находятся у генерала фон Рёдера в ожидании ответа от господ бургомистров».
Затем он позвал дневального, чтобы тот отнес это послание Фелльнеру. Именно к Фелльнеру всегда обращались как к первому бургомистру.
Фелльнера не оказалось дома, ведь он был среди четырех лиц, указанных Гансом из числа лучших друзей барона Фридриха. За минуту до этого получив письмо, сообщавшее ему, что Фридрих фон Белов выстрелил себе в голову, и представив себе, в каком состоянии должна была оказаться его крестница Эмма, бургомистр немедленно побежал в дом Шандрозов, по дороге рассказывая о случившемся всем тем друзьям, кого он встречал, как ему и было предложено в письме-уведомлении:
— Барон Фридрих фон Белов, оскорбленный генералом Штурмом, который не пожелал дать ему удовлетворение, только что застрелился.
Известно, хотя и невозможно этого понять, с какой быстротой распространяются дурные вести. А эта весть моментально разнеслась по всему городу. И в результате комната покойника уже была полна первыми гражданами города: не в состоянии поверить подобному слуху, они пришли убедиться своими собственными глазами в его правдивости.
Удивленный тем, что у изголовья мужа не видно было Эммы, г-н Фелльнер спустился к старой баронессе и там, не зная еще, зачем ее внучка отправилась в Берлин, узнал о ее отъезде.
Первое, что должно было прийти ему на ум, была мысль о том, что Эмма отправилась искать суда над генералом Штурмом.
Когда г-н Фелльнер находился в комнате покойного барона и разговаривал обо всем этом непонятном событии, его зять, советник Куглер, вбежал в комнату с письмом от генерала фон Рёдера в руке.
Поскольку тот, кто его доставил, объяснил важность этого послания, г-н Фелльнер тут же открыл письмо и, не желая терять ни минуты, донес содержание его до сведения г-на Куглера.
На самом деле в письме для г-на Фелльнера не оказалось ничего нового, ибо прошло уже три дня, как были затребованы 25 миллионов, а это послание только понуждало его доносить на своих сограждан, а ведь перед подобным доносом Фридриху пришлось уже отступить и отступить вплоть до самой смерти.
Прочтя письмо от генерала фон Рёдера, бургомистр на секунду задумался, и в течение этого непродолжительного времени он стоял, скрестив руки, и смотрел на Фридриха.
Затем, после такого созерцания покойного, он склонился над ним, поцеловал его в лоб и совсем тихо сказал ему:
— Ты увидишь, что не только солдаты умеют умирать! Потом он посмотрел себе на ладонь и, постучав двумя пальцами по роковому месту, где виднелась звездочка, сказал:
— Это предначертано, и ни один человек не в силах избежать своей судьбы.
Медленным шагом он спустился, с опущенной головой прошел по всему городу, вернулся к себе, поднялся в кабинет и закрыл дверь изнутри. Часть вечера, сидя в кабинете, он писал, пока не пришел час ужина.
В Германии ужин — трапеза значительная и веселая, соединяющая в торговом городе Франкфурте торговца со всем его семейством; в обед, в два часа дня, он еще наполовину погружен в дела, которые ему пришлось прервать. Но в восемь вечера все сбрасывают хомут работы, уходят от дел, и наступает час семейной близости, час улыбок. За ужином дети постарше целуют родителей в лоб, малыши садятся к ним на колени или болтают, опустившись у их ног. Люди проводят время в ожидании сна, который несет забвение тягот душевных и отдохновение от тягот телесных.
Ничего такого не получилось вечером 22 июля в семье Фелльнеров. Как всегда, бургомистр был нежен с детьми, но его нежность, возможно в тот вечер даже более проникновенная, чем обычно, носила оттенок глубокой грусти. Не спуская глаз с мужа, г-жа Фелльнер не произнесла ни единого слова, время от времени утирая слезу, наворачивавшуюся в уголках ее глаз. Девочки молчали, видя, как печалилась их мать, а что до маленьких детей, те болтали детскими голосочками, походившими на птичье щебетание, и впервые оно не вызывало улыбки у их отца и матери.
Господин фон Куглер оставался мрачен: он был из числа сильных духом и открытых сердцем — тех, кто, следуя по жизненному пути, никогда не ищет тропинок, что вели бы в обход чести. Не приходится сомневаться в том, что он уже сказал себе: «На месте шурина я бы поступил вот так».
Ужин закончился поздно, словно бы члены семьи боялись расстаться друг с другом. Дети в конце концов один за другим уснули, и к ним не пришлось призывать няню и говорить: «Ну, давайте, малыши, пора спать».
Старшая из дочерей Фелльнера машинально села за фортепьяно и коснулась пальцами клавиш, не намереваясь что-нибудь сыграть.
Звук клавиш заставил бургомистра вздрогнуть.
— Ну-ка, Мина, — сказал он, — сыграй нам «Последнюю мысль» Вебера: ты знаешь, как я люблю эту пьесу.
Не заставляя себя просить, Мина забегала пальцами по клавишам, и комнату наполнили печальные звуки, такие чистые, словно на хрустальном подносе перебирали пальцами золотое ожерелье.
Бургомистр уронил голову себе на руки и слушал пленительную мелодию поэтичного музыканта, последняя нота которой уносится подобно прощальному вздоху изгнанной го ангела, покидающего землю.
Затихла эта последняя нота, и Мина перестала играть.