Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прусский террор

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Прусский террор - Чтение (стр. 18)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Ближе к Ханау небо начало светлеть, широкая розовато-серебристая лента протянулась над горами Баварии.

Легкое дуновение, что кажется дыханием зари, освежило растения, да и сердца людей, утомившиеся за эту тяжелую и неспокойную ночь. Первые лучи солнца вспыхнули во всех направлениях еще до того, как появилось само солнце; потом его сияющий диск взошел из-за горы, и природа проснулась.

Елене показалось, что легкая дрожь пробежала по всему телу раненого.

Она вскрикнула, и это заставило обоих гребцов обернуться.

И тогда Карл, не двигаясь ни одним мускулом, открыл глаза, прошептал имя Елены и опять закрыл их.

Все это произошло так быстро, что, если бы Бенедикт и Фриц не видели этого, как и Елена, она стала бы в этом сомневаться!

Эти раскрывшиеся глаза, этот вздох, вытолкнувший одно слово, показались не возвращением человека к жизни, а сном мертвого.

Иногда восход солнца оказывает такое действие на умирающих. Природа совершает последнее усилие над ними и, перед тем как навсегда закрыться, их веки приветствуют солнце.

Эта мысль пришла в голову Елене.

— Боже мой! — прошептала она, разражаясь слезами. Не последним ли был этот вздох?

Бенедикт оставил на миг весло и приблизился к Карлу.

Он взял его за руку, пощупал пульс — пульс был незаметным. Он послушал сердце — сердце казалось немым. Он осмотрел артерии — кровь в артериях больше не пульсировала.

При каждой его попытке Елена шептала:

— Боже мой! Боже мой!

И наконец Бенедикт сам засомневался, как и она. Тогда он отыскал в маленькой сумке, которую всегда носил при себе, небольшой ланцет и, повторяя опыт врача, кольнул им раненого в плечо. Раненый, видимо, ничего не почувствовал и не двинулся, но слабая капелька крови показалась там, куда перед этим вошло острие ланцета.

— Мужайтесь! — сказал Бенедикт. — Он жив.

И он опять взялся за весло… Елена принялась молиться.

В первый раз молитва целиком пришла ей на память. До сих пор она разговаривала с Богом только вздохами горя и надежды.

С предыдущего дня никто даже не задумался о еде, кроме фрица. Бенедикт разломил хлеб и предложил кусок Елене.

Она с улыбкой отказалась, и это означало: «Разве ангелы едят?» Бенедикт, который отнюдь не был ангелом, поел и принялся грести.

Они подплывали к Оффенбаху и уже видели, как вдали вырисовывались силуэты Франкфурта. К восьми часам они должны были приплыть. Так и случилось: в восемь часов лодка причалила у улицы, ведущей к порту.

Уже издали они узнали Ленгарта с его каретой, а рядом с ним находился предмет, по форме походивший на носилки.

Итак, все данные наспех распоряжения были исполнены с умом.

Раненого приподняли с такими же предосторожностями, как и раньше, переложили его на носилки и задернули в них занавески.

Бенедикт хотел уговорить Елену сесть в карету к Ленгарту, ибо у этой милой девочки весь верх платья был испачкан кровью; но она закуталась в большую шаль и пожелала идти рядом с носилками. При этом, чтобы не тратить время, она попросила Бенедикта съездить за доктором Боденмакером — тем же врачом, что лечил барона фон Белова.

Сама же она прошла весь город, от улицы Саксенхаузен к дому своей бабушки, следуя за носилками с Карлом.

Люди смотрели на нее с удивлением, тихо переговаривались, подходили и задавали вопросы Фрицу, который шел сзади, и, так как Фриц отвечал, что это идет невеста за телом своего возлюбленного, а все знали, что мадемуазель Елена де Шандроз была невестой графа Карла фон Фрейберга, каждый, узнавая прекрасную и целомудренную девушку, с уважением отступал, давая дорогу и кланяясь.

Подойдя к дому, Елена увидела, что дверь сама собою открылась.

По обе стороны дверей бабушка и сестра, догадываясь о том, что произошло, встали, пропуская носилки и за ними Елену. На ходу девушка протянула руки обеим.

При виде глубокого отчаяния, написанного на ее лице, они расплакались и захотели помочь ей подняться по лестнице. Но Елену поддержи нала та самая сила нервного напряжения, которая совершает чудеса. За носилками она прошла бы всюду, куда бы они ни двигались, и прошла бы за ними многие льё. Слушая обеих, она ограничилась только словами:

— В мою комнату!

Раненого отнесли в комнату Елены и положили на ее кровать.

К этому времени вместе с Бенедиктом пришел доктор Боденмакер. С помощью Ганса они освободили Карла от остатков его одежды и уложили в кровать.

Врач осмотрел его, и Бенедикт почти с такой же тревогой, как Елена, следил за осмотром.

— Кто осматривал этого человека до меня? — спросил врач. — Кто его перевязал?

— Полковой хирург, — ответила Елена.

— Почему он не перевязал артерию?

— Была ночь, при свете факелов и на открытом воздухе он не осмелился взяться за это и посоветовал обратиться к более опытному врачу, чем он сам. Вот я и обращаюсь к вам.

Хирург с беспокойством посмотрел на раненого.

— Этот человек потерял больше четверти своей крови, — прошептал он.

— Так что же? — спросила Елена. Врач покачал головой.

— Доктор, — вскричала Елена, — не говорите мне, что нет надежды! Мне всегда говорили, что кровь очень быстро восстанавливается.

— Да, — ответил врач, — когда тот, кто потерял кровь, может есть, когда органы, что обновляют кровь, могут действовать. Но у этого молодого человека, — сказал он, посмотрев на раненого, бледного настолько, как если бы он был уже мертв, — все не так просто. Но это не имеет значения, врач обязан все испробовать. Попробуем перевязать ему артерию. Вы можете мне помочь? — обратился он к Бенедикту.

— Да, — ответил тот, — я имею некоторые понятия о хирургии.

— Вам, наверно, следовало бы уйти? — спросил хирург у Елены.

— О! Ни за что на свете! — вскричала девушка. — Нет, нет, я останусь здесь до конца.

— Тогда, — сказал хирург, — держите себя в руках, будьте спокойной, не подходите, ни в чем нас не стесняйте.

— Нужно ли мне подготовить зажим? — спросил Бенедикт.

— Нет надобности, — сказал врач, — теперь артерия не

кровоточит. Я найду ее и мышце. Вы мне только подержите руку.

Бенедикт взял руку Карла и повернул ее внутренней стороной наружу.

Врач порылся в сумке, приготовил нить, положив ее на предплечье Карла, и, не разрешая обмыть рану, сделал продольный разрез примерно в два дюйма, а затем открыл артерию. Он быстро зажал ее маленькими щипцами, обернул нитью и затянул.

Операция была проведена так ловко, что это восхитило Бенедикта.

— Уже сделано? — воскликнула Елена.

— Да вроде так, — сказал врач.

— И с восхитительной ловкостью! — сказал Бенедикт.

— Теперь можете обмыть кровь, но только не снимайте сгустка на руке.

Под скальпелем вытекло крайне мало крови. Бледно-розовые ткани указывали на то, что вены были пусты.

— А теперь, — продолжал врач, — нужно непрерывно лить на эту руку ледяную воду, по капле, по капле.

В одно мгновение Бенедикт соорудил аппарат, при помощи которого через трубочку от вороньего пера из подвешенного к потолку сосуда стала капать вода.

Принесли льда и через несколько минут аппарат уже действовал.

— Теперь, — сказал врач, — посмотрим.

— Что посмотрим? — спросила Елена, охваченная дрожью.

— Посмотрим, как подействует ледяная вода.

Все трое стояли у кровати, и было бы затруднительно решить, кто из них более всего был заинтересован в удачной операции: врач из профессионального самолюбия, Елена из глубокой любви к раненому или Бенедикт из чувства дружбы, которое он питал к Карлу и Елене.

Когда первые капли ледяной воды стали падать на свежую рану, нанесенную врачом, раненый явно вздрогнул. Затем несколько раз по его телу пробежал легкий трепет, у него задрожали веки, глаза раскрылись и в полном удивлении посмотрели вокруг, потом в конце концов остановились на Елене.

Затем неясная улыбка появилась на губах Карла и в уголках его глаз. Губы его силились заговорить и словно выдохнули имя Елены.

— Ему не нужно говорить, — живо сказал врач, — по крайней мере, до завтрашнего дня.

— Молчите, друг мой, — сказала Елена. — Завтра вы скажете мне, что любите меня.

XXXI. ПРУССАКИ ВО ФРАНКФУРТЕ

Известие о разгроме в Ашаффенбурге вызвало глубокую и всеобщую печаль во Франкфурте. Увидев, как действовали пруссаки, жители Франкфурта начали опасаться, как бы те, кто не посчитал нужным отнестись с уважением к владениям ганноверского короля, не поступили бы так же в отношении города, где заседал Сейм.

В тот же вечер, после битвы, как мы уже говорили, известие о бедствии достигло Франкфурта.

Появившееся на следующий день, 15-го, убеждение, что оккупация Франкфурта неминуема, наложило на весь город печать траура. Художник, посетивший так называемый Лес, прогулочную аллею, где летом бывают все жители города Франкфурта, не встретил там ни души.

Говорили, что пруссаки намереваются войти в город 16-го, во второй половине дня.

Спустилась ночь, и вместе с нею опустели улицы, а если на них и встречался какой-нибудь горожанин, то по его быстрому шагу было понятно, что он спешит устроить свои неотложные дела или же несет в какое-нибудь иностранное представительство на хранение деньги, драгоценности или ценные бумаги, ибо полагает, что держать их у себя дома небезопасно.

Окна и двери в домах закрыли рано. Можно было догадаться, что жители скрытно от других копали тайники и прятали туда столовое серебро и драгоценности.

Шестнадцатого утром Сенат развесил по всему городу листки, содержавшие следующее уведомление:

«Сенат — жителям города и сельской местности.

Прусские королевские войска войдут во Франкфурт и его окрестности. Наши отношения с ними значительно изменятся по сравнению с теми, что установились, когда войска стояли в нашем городе гарнизоном. Сенат сожалеет об изменениях, произошедших в этих отношениях, но общие жертвы, которые мы уже принесли, представятся нам легкими, если сравнивать то, что мы потеряли, с денежными средствами, которые нам еще предстоит принести. Всем гражданам и жителям города известно, что у прусских королевских войск образцовая дисциплина. В этот трудный час Сенат призывает горожан и жителей сельской местности оказать дружеский прием прусским королевским войскам».

В уведомлении, которое мы только что привели, не указывался срок, когда пруссаки собирались вступить во Франкфурт, но всем было ясно, что это произойдет либо в течение дня, либо, самое позднее, на следующий день.

Франкфуртский батальон получил приказ быть готовым выступить с музыкантами во главе навстречу пруссакам и этим оказать им почести.

С десяти часов утра все сколько-нибудь возвышенные точки, все колокольни, все площадки, с высоты которых можно было обозревать окрестности, а в особенности дорогу из Ханау, то есть из Ашаффенбурга, были заняты любопытными.

К полудню стало видно, что пруссаки высадились в Ханау. Поезд выбрасывал их тысячами, причем не на вокзал, а прямо на дороге, где с предосторожностями, свидетельствующими о том, что победители не совсем освобождены от опасений, они мгновенно занимали стратегические точки.

Между тем ничего нового не произошло вплоть до четырех часов пополудни. В четыре часа франкфуртцы увидели, как из Ханау один за другим пошли поезда с победоносной армией, которая стала собираться у ворот города от четверти пятого до семи часов вечера. Вне всякого сомнения, генерал Фалькенштейн рассчитывал, что муниципалитет от имени города явится к нему изъявить свою покорность и, может быть, на серебряном подносе принесет ему ключи от города. Генерал прождал напрасно.

Авангард прусских войск состоял из тех самых кирасиров, что с таким напором снова и снова совершали кавалерийские атаки во время ашаффенбургской битвы; в широких плащах и стальных шлемах они казались призраками.

И каждый в городе мог ожидать у себя к ужину статую Командора.

У Цейля, когда он освещается заходящим солнцем, часто появляются тона, вызывающие чрезвычайно грустное настроение. В тот вечер, помимо глубокой печали и полного молчания тех, кто собрался, чтобы посмотреть на вступление в город победоносной армии, улица местами выглядела (то ли на самом деле, то ли в воображении напуганных людей) темнее обычного, и на этом фоне, словно эскадрон призраков, вырисовывались прусские кирасиры.

Их трубы прозвучали погребальными фанфарами.

Люди совершенно забыли, что пруссаки были все же немцы, как и они, ибо поведение победителей явно указывало на то, что они были только врагами.

В эту минуту послышалась музыка франкфуртского батальона. Он шел навстречу пруссакам. У Цейля они повстречались, батальон выстроился в боевом порядке и взял на караул, и то время как барабаны отбивали сигнал приветствия.

Но пруссаки, казалось, даже не заметили эти дружеские шаги.

Подпрыгивая на лафетах, примчались две пушки. Одну поставили и боевую позицию, чтобы угрожать Цейлю, другую направили на Росс-Маркт.

Головные отряды прусской колонны сгруппировались на площади Шиллера и на Цейле: с четверть часа или около этого всадники еще оставались верхом и в боевом строю, затем они спешились и встали рядом со своими неподвижными лошадьми, будто в ожидании приказов. Такое временное расположение войск, такое страшное ожидание продолжалось до одиннадцати часов вечера. Внезапно, когда часы пробили одиннадцать, прусское войско пришло в движение, распределяясь группами по десять, пятнадцать или двадцать человек, и эти группы принялись стучать в двери франкфуртских домов и вторгаться в них.

По городу не было отдано никакого приказа насчет суточного рациона продовольствия и вина для солдат. Результатом такого положения вещей явилось то, что пруссаки, считая Франкфурт завоеванным городом, выбирали себе для постоя самые благоустроенные дома.

Франкфуртский батальон в течение четверти часа оставался в положении «на караул», а по прошествии этого времени командир батальона отдал приказ поставить ружья к ноге. Оркестр продолжал играть. Ему было приказано прекратить музыку.

Так прошло два часа, и поскольку франкфуртскому батальону не удалось обменяться ни одним словом с прусской армией, командир батальона отдал приказ возвратиться в казарму, опустив оружие и ослабив шнуры барабанов, как это делается во время погребального шествия.

Это и были похороны свободы Франкфурта!

Вся ночь прошла точно в таких страхах, какие бывают, когда город берут приступом. Если двери открывали с задержкой, то пруссаки их взламывали; из домов слышались крики ужаса, и никто не осмеливался спросить, что же было причиной подобных криков. Дом Германа Мумма казался одним из самых солидных, и в эту первую ночь хозяину пришлось разместить и накормить двести солдат и пятнадцать офицеров.

В другом доме, принадлежавшем г-же Люттерот, оказалось пятьдесят человек, развлекавшихся тем, что они били окна и ломали мебель, утверждая, что г-жа Люттерот, давая у себя вечера и балы, никогда не приглашала на них прусских офицеров.

Такого рода обвинениям, служившим предлогом для неслыханных насилий, подвергались как высшие, так и низшие слои населения. Франкфуртских мастеровых обвиняли в том, что они всегда были любезны только с австрийцами и в своей приязни к ним доходили до того, что отказывались принимать к себе на жительство прусских офицеров. И эти офицеры говорили солдатам: «Вы имеете право отбирать все, что угодно, у этих франкфуртских мошенников, которые, видите ли, одолжили Австрии двадцать пять миллионов без процентов».

Напрасно им объясняли, что у Франкфурта никогда и не было в кассах двадцати пяти миллионов; что, если город и имел бы их, подобный заем не мог быть произведен без особого на то постановления Сената и Законодательного корпуса и что самый ловкий и пытливый желающий не найдет и следа такого постановления. Офицеры настаивали на своем, и, поскольку не приходилось слишком стараться, чтобы подстрекнуть солдат к предварительному грабежу в ожидании большого мародерства, которое им было обещано, те проявляли самое грубое насилие, считая, что это им позволяла ненависть, с какой их начальники относились к несчастному городу. С этой ночи началось то, что по справедливости нельзя назвать иначе как прусский террор во Франкфурте.

Дабы ободрить тех из наших читателей, кто мог бы обеспокоиться тем, что же этой мрачной ночью происходило в доме у семьи Шандроз, мы поспешим сказать, что Фридрих фон Белов, знавший о приказе обращаться с Франкфуртом как с враждебным городом, предвидел такое насилие; вследствие чего он отправил фельдфебеля с четырьмя солдатами охранять дом Шандрозов под предлогом того, что этот дом предназначен для размещения генерала Штурма и его штаба. Он рассчитывал, что присутствие в доме генерала и особенно его самого защитит дом и тех, кто в нем находился.

Наступил рассвет.

Во время этой ужасной ночи мало кто сомкнул веки. Поэтому с самого раннего часа все уже вышли на улицы осведомиться о новостях, и каждый при этом жаловался на свои собственные несчастья и интересовался несчастьями других.

И тогда горожане увидели, как городские расклейщики медленно, понурив голову, с видом людей, работающих по принуждению, расклеивали следующее объявление:

«Данной мне властью в герцогстве Нассау, городе Франкфурте и его окрестностях, а также в занятой прусскими войсками части Баварии и в Великом герцогстве Гессенском объявляю, что служащие и чиновники в названных местностях вплоть до нового распоряжения будут получать приказы только от меня. Эти приказы я буду доводить до них надлежащим образом.

Главная ставка, Франкфурт, 16 июля 1866 года.

Главнокомандующий Майнской армией

Фалькенштейн».

Через два часа генерал фон Фалькенштейн направил сенаторам Фелльнеру и Мюллеру ноту, в которой он заявлял, что, поскольку воюющим армиям, которые находятся во вражеской стране, приходится самим обеспечивать себя всем необходимым, городу Франкфурту надлежит поставить для Майнской армии, находящейся под его началом, следующее:

1) каждому солдату по паре ботинок образца, который будет представлен;

2) триста хороших лошадей, приученных к седлу, в возмещение значительного числа потерянных армейских лошадей;

3) годовое жалованье Майнской армии, причем вся сумма должна быть немедленно направлена в армейскую кассу.

Взамен этого город Франкфурт будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар; к тому же генерал берется снизить только до самой крайней необходимости бремя военного расквартирования.

Сумма, затребованная на жалованье Майнской армии, равнялась семи миллионам семистам сорока семи тысячам восьми флоринам (7 747 008 флоринам).

Оба сенатора тотчас же отправились в главную ставку, чтобы высказать свои соображения.

Генерал фон Фалькенштейн приказал ввести их к себе.

— Ну, господа, вы принесли мне деньги?

— Мы сначала хотели бы заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что у нас нет полномочий издать постановление о выплате подобной суммы, так как городские власти, будучи распущены, не могут дать нам своего согласия.

— Это меня не касается, — сказал генерал, — я завоевала страну и взимаю контрибуцию. Таковы законы войны.

— Не будете ли вы столь любезны позволить мне заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что завоевывают только то, что защищается. Вольный город Франкфурт считал себя защищенным договорами и вовсе не задумывался о том, что будет вынужден сам себя защищать.

— Франкфурт прекрасно сумел найти двадцать четыре миллиона для австрийцев, — вскричал генерал, — так что он прекрасно найдет и пятнадцать-шестнадцать для нас. Впрочем, если он их не найдет, я возьму на себя самого труд их отыскать. Я отдам разрешение на грабеж в течение четырех часов, и мы увидим, не будет ли получена нами вдвое большая сумма на Еврейской улице и из касс здешних банкиров.

— Сомневаюсь, генерал, — холодно заговорил опять г-н Фелльнер, — чтобы немцы согласились так поступать с немцами.

— Полно, кто вам говорит о немцах? У меня есть польский полк: я специально привел его для этой надобности.

— Мы никогда не делали ничего дурного полякам. Мы предоставляли им убежище, защищая от вас и от русских всякий раз, когда они нас об этом просили. Поляки не являются нашими врагами. Поляки не станут грабить Франкфурт.

— Вот мы и посмотрим, — сказал генерал, топнув ногой и обронив одно из тех ругательств, на которые только пруссаки имеют монополию. — Меня мало заботит, что меня прозвали вторым герцогом Альба!

XXXII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПРЕДСКАЗАНИЕ БЕНЕДИКТА ПРОДОЛЖАЕТ СБЫВАТЬСЯ

По мере того как генерал все больше горячился, бургомистр Фелльнер, казалось, напротив становился хладнокровнее. Он вынул из кармана бумагу и сказал:

— Двадцать второго октября тысяча семьсот девяноста второго года главнокомандующий Кюстин под предлогом того, что во Франкфурте изготавливали фальшивые ассигнаты, что здесь давали приют эмигрантам и поддерживали какого-то генерала-аристократа — все это было столь же надумано, как и то, в чем вы упрекаете нас, — навязал городу контрибуцию в два миллиона флоринов, из которых был выплачен только один миллион. Так вот, министр Ролан, человек справедливый, надо вам сказать, сударь, направил Лебрену, министру иностранных дел, протест против этой контрибуции. Я прочту нам из нею несколько выдержек.

— Нет, надобности, сударь, — сказал генерал, — нет надобности!

— Напротив, есть надобность, и даже очень большая, сударь, — сказал бургомистр, поклонившись, — вы увидите, как люди, оставившие след в истории, говорили о нас, а в особенности о себе самих.

«Сознание нашей силы, — утверждал Ролан, — не сделает нас бесчувственными к славе и еще менее к справедливости. Франкфурт, конечно, вольный город, но его местоположение, его политические связи и собственная его слабость делают из него независимое государство.

В качестве члена образованного немецкими государствами объединения этот город не смог в германском Сейме противостоять большинству голосов: его обязали привести в готовность свой военный контингент. Тем не менее сам этот поступок, за который более чем за все иное, можно укорить город Франкфурт, никак не подтверждает возложенное на него обвинение во враждебном или оскорбительном отношении к нашей революции. Каким весом могут обладать в глазах большой нации жалкие придирки, при помощи которых эту республику пытаются обвинить в ее так называемых дурных намерениях по отношению к нам».

Отбросив эти обвинения, Ролан продолжал так:

«Мы хотим показать себя великодушными, мы в этом во всеуслышание поклялись. Так начнем же с того, что хотя бы будем справедливыми, попробуем завоевать сердца любовью и возвышенностью наших принципов. Только давая людям урок справедливости, внушая им чувства независимости, свободы и равенства, мы покараем наших врагов».

И вот как он заканчивает:

«Справедливость и достоинство французской нации требуют, чтобы к франкфуртцам относились как к друзьям, как к братьям и чтобы их освободили от контрибуции, которую в своем излишне суровом рвении им навязал Кюстин».

Голос этого министра, который впоследствии, перед тем как на обочине дороги перерезать себе горло, написал в качестве завещания слова: «Прохожий, уважай тело порядочного человека!» — его голос был услышан, и справедливость в соответствии с его требованием восторжествовала.

Так обойдитесь же с нами, господин генерал, — продолжал бургомистр, — так же, как с нами обошлись французы. Мы слишком справедливы, чтобы отказать утомленным войскам в гостеприимстве, которое им необходимо, и даже и субсидии, в которой они нуждаются. Но, что бы там ни говорили, город все-таки не настолько богат, чтобы без сопротивления согласиться на первую же сумму, которая придет в голову какому-нибудь генералу. Если бы у меня было такое состояние, как у господина Ротшильда или господина Бетмана, и я бы при этом по-прежнему имел честь быть бургомистром, каковым являюсь сейчас, я отдал бы вам из собственной кассы все семь требующихся миллионов, положившись на порядочность моих соотечественников: они возместили бы мне потом эту сумму.

Но состояние господина Мюллера и мое, вместе взятые, не покроют даже двадцатой части контрибуции, которую вы с нас спрашиваете. Таким образом, я могу лишь объявить вам от своего имени и от имени моих сограждан о том, что в нашем положении нам не представляется возможным удовлетворить ваше требование. Вспомните, как поступили при таких же обстоятельствах французы и два их выдающихся министра — Лебрен и Ролан. Будьте же великодушны, последуйте их примеру, и наша благодарность вам обеспечена.

— Прежде всего, — ответил генерал, — мне нечего делать с вашей благодарностью. Я не министр внутренних или иностранных дел. Я солдат. Если бы господа Лебрен и Ролан оказались на моем месте, они, возможно, поступили бы так же, как и я.

— Нет, господин генерал, — холодно ответил г-н Фелльнер, которому, казалось, его коллега полностью уступил право на слово, — нет, все было не так. Вот что один французский генерал — это был генерал Невингер — приказал двадцать пятого октября тысяча семьсот девяносто второго года вывесить на стенах нашего города, куда он вошел как враг накануне этого дня:

«Узнав, что некоторые граждане этого города, в частности хозяева постоялых дворов, торговцы вином и продавцы пива, считают себя обязанными предоставить, не требуя платы, всякого рода провиант, каковой у них могут потребовать некоторые представители французской армии, мы просим членов Совета города довести до сведения всех граждан, что со дня нашего прибытия мы совершенно определенно выразили стремление, чтобы находящимся под нашим началом солдатам все предоставлялось не иначе как с надлежащей и справедливой оплатой. Настоящий приказ неоднократно доведен до сведения всей армии, и мы убеждены, что ни один человек из соединения, которым мы командуем, не пожелает обесчестить имя французского гражданина, забыв о самом святом из законов — об уважении частной собственности».

Вот что написал генерал Виктор Невингер двадцать пятого октября тысяча семьсот девяноста второго года, первого года Французской революции, и если вы в этом сомневаетесь, генерал, то будьте добры, взгляните на это объявление, оно хранится в нашем муниципалитете в память о бескорыстии и честности французской нации. Сожалею, генерал, что мне приходится вызывать в вас то нетерпение, которое, кажется, вы испытываете, но, видите ли, для сражений в моем арсенале имеется только то оружие, что дала мне эта благородная нация, и я им пользуюсь!

— А что до меня, — ответил генерал Фалькенштейн, — то я располагаю тем оружием, что дает сила, и предупреждаю вас, что, если сегодня же, в шесть часов вечера, деньги не будут приготовлены, завтра утром вы будете арестованы и посажены в камеру, откуда выйдете лишь тогда, когда нам будет выплачен последний талер из суммы в семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов.

— Мы знаем, что ваш премьер-министр говорит так: «Сила выше права!» Делайте с нами, сударь, все, что вам заблагорассудится, — ответил г-н Фелльнер.

— В пять часов люди, которым я поручу получить семь миллионов флоринов, подойдут к двери банка, имея все необходимое, чтобы перевезти деньги в главную ставку.

Затем, желая, чтобы бургомистр расслышал его приказ, генерал обратился к адъютанту:

— Арестуйте и приведите ко мне газетчика Фишера, главного редактора «Post Zeitung». С него начнется моя расправа с газетчиками и с газетами.

Когда бургомистр Фелльнер вернулся к себе, вся его семья была в слезах: дочери ждали его у окна, жена — у двери, а зять бежал ему навстречу.

Хотя Фелльнер стал свидетелем того, как положение в городе ухудшилось, и у него мелькнула мысль о предсказании Бенедикта, достойный бургомистр оставался спокоен.

Это была одна из тех спокойных натур, что не ищут опасности и не избегают ее, однако, когда она появляется, принимают ее как желанную гостью и смотрят ей прямо в лицо, и не для того, чтобы с нею сразиться

— такие натуры не бывают воинственны, — но чтобы с честью погибнуть.

Господин Фелльнер начал с того, что пожал руку зятю, успокоил жену, расцеловал детей и подошел к г-ну Фишеру (узнай, что генерал потребовал к себе бургомистра, он поспешил к своему другу, чтобы осведомиться о причинах этого вызова). Господин Фелльнер сообщил журналисту об услышанном им приказе, отданном Фалькенштейном своему адъютанту.

В противоположность Фелльнеру, человеку холодному и флегматичному, Фишер отличался сангвиническим и бурным темпераментом.

Они находились в ста шагах от ворот города. Приметы г-на Фишера не были переданы постам, и, таким образом, он мог первым же поездом уехать в Дармштадт или Гейдельберг. Но никакие уговоры не могли заставить его выехать из Франкфурта, едва ему стала угрожать какая-то опасность.

Все, чего г-н Фелльнер смог от него добиться, — это чтобы журналист оставался у него, пусть даже не пытаясь прятаться, в случае если за ним придут.

Через два часа в дверь постучали; г-жа Фелльнер, взглянув в окно, объявила, что к ним нежданными посетителями пришли два прусских солдата.

Фишер не только наотрез отказался спрятаться, как он и говорил, но даже сам пошел открыть дверь и, когда солдаты спросили у него, не находится ли главный редактор «Post Zeitung» у бургомистра, спокойно ответил:

— Это я! Вы пришли за мной, господа.

Его немедленно отвели в гостиницу «Англетер», где помещалась главная ставка губернатора Фалькенштейна.

Генерал Фалькенштейн, имея дело с любым человеком, вставал в позу человека, находящегося в постоянном гневе, что позволяло ему оскорблять всех и вся, сопровождая свои оскорбления тем набором ругательств, драгоценный образчик которых дают нам шиллеровские разбойники.

Увидев г-на Фишера, он сказал:

— Пусть войдет сюда!

Такое обращение в третьем лице в Германии считается знаком самого глубокого презрения.

И, поскольку генералу показалось, что г-н Фишер вошел недостаточно быстро, он добавил:

— Гром и молния! Если он станет упрямиться, толкайте его!

— Я вовсе не упрямлюсь, сударь, и пришел к вам, хотя мог бы этого и не делать. Предупрежденный заранее о том, . что у вас есть недобрые намерения на мой счет, я свободно , мог уехать из Франкфурта. И пришел я потому, что привык . не бежать от опасности, но идти ей навстречу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40