По тому, что ему удалось заметить в молодом человеке и о нем узнать, он уверил себя: эти два пылкие характера, полные фантазии и артистизма, всегда готовые взлететь по солнечному лучу или на крыльях благоуханного дуновения ветерка вслед за полетом их мечтаний, определенно были существами, созданными друг для друга. Соответственно, ему захотелось знать, не заметила ли Бенедикта и сама Елена. Если она его уже заметила, то под каким-нибудь предлогом он заманит его во Франкфурт, их знакомство возобновится, и тогда, стоит только Елене пожелать, чтобы ее обожали, это знакомство вырастет в то самое, чего Фридрих и добивался.
Кроме того, именно Елене он хотел поручить присмотреть, чтобы ни единая газета не проникла к ее сестре и к их бабушке, а для этого ему было совершенно необходимо посвятить Елену в историю с дуэлью.
Елена сама шла навстречу его желаниям. Только генерал вышел, как в дверь тихо постучали. И в этой манере отвечать: «Это я!» — было нечто от кошки и нечто от птички.
Фридрих узнал изящную и нежную ручку Елены.
— Иди скорее, сестричка, иди! — крикнул майор. И Елена вошла на цыпочках.
Фридрих лежал в халате, на левом боку, а раненую руку вытянул вдоль тела.
— Ах так, господин шалопай! — сказала она, скрестив на груди руки и смотря на него. — Ну, и что мы теперь будем делать?
— Мы? — смеясь, сказал Фридрих.
— Да, теперь, когда вы в моей безраздельной власти, посмотрим, кто кого!
— Вот именно, кто кою, дорогая Елена, как ты и сказала. Никто ведь не сомневается, и ты не больше других, что ты и доме — сильная личность. Так нот, именно с тобой и нужно разговаривать о важном, а у меня множество важных новостей, и я должен тебе их рассказать.
— И у меня тоже. Прежде всего, я беру, что называется, быка за рога. Рука у вас вовсе не вывихнута и сухожилия не растянуты. Вы дрались на дуэли как глупый сорвиголова, каковым вы и являетесь, и вас ранили в руку то ли шпагой, то ли саблей.
— Ну что ж, сестричка, вот как раз в этом я и хотел тебе признаться. В самом деле, я дрался из-за политики. Я получил удар саблей по руке, удар от друга, очень красивый, великолепно нанесенный, и вдобавок опасности в нем никакой — не затронуты ни артерии, ни нервы. Дело это попадет в газеты, ибо уже наделало и еще наделает много шума. Нужно помешать тому, чтобы газеты, в которых станут об этом писать, попали бы на глаза бабушке и Эмме.
— Мы ведь получаем одну-единственную «Крестовую газету».
— Именно эта газета, по всей вероятности, выдаст больше всего подробностей.
— И ты смеешься!
— Не могу не думать о физиономии того, кто их будет давать.
— О чем ты?
— Ничего, я говорю сам с собой. А то, что я себе говорю тихим голосом, не стоит повторять громко. Значит, речь идет о том, чтобы ты подстерегала «Крестовую газету».
— Хорошо! Подстережем.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Теперь, значит, мне больше не придется ни опасаться этого, ни заниматься этим.
— Я же тебе сказала, что это мое дело.
— Тогда, если хочешь, поговорим о другом.
— Поговорим о чем тебе угодно!
— Ну так вот! Помнишь ли ты, что встречалась у бургомистра Фелльнера с молодым французом, художником, живописцем?
— С господином Бенедиктом Тюрпеном? Я полагаю, что это очаровательный человек: за минуту он делает набросок и рисует женщин более красивыми, чем они есть, сохраняя при этом сходство.
— О-о! Какое воодушевление!
— Я тебе покажу один набросок, который он сделал с меня. Он пририсовал мне крылья, так что я похожа на ангела.
— Так у него есть талант?
— Огромный.
— А ум?
— Наличествует, лаю тебе слово, да! Если бы ты видел, как он оставил в дураках наших банкиров, когда они пытались пошутить над ним. Он говорил по-немецки лучше, чем они.
— И он к тому же богат?
— Говорят, да.
— Кроме тою, мне кажется, что ею характер невероятно походит на характер одной маленькой девчушки, моей знакомой.
— О ком это ты? Я не понимаю.
— Тем не менее это одна из твоих знакомых. По-моему, господин Бенедикт Тюрпен — фантазер, капризный, непредсказуемый, он обожает путешествовать, прекрасный наездник, любитель и псовой и пешей охоты, и все это, мне кажется, полностью входит в привычки некой Дианы Вер-нон.
— А я всегда думала, что ты меня называешь Дианой Верном.
— Да, тебя, ты разве не узнала себя в моем портрете?
— Честное слово, нет! Меньше всего я думала о себе. Я же мягкая, спокойная, ровная. Я люблю путешествовать. Но где я побывала? В Париже, в Берлине, в Вене и в Лондоне. Вот и все. Я люблю лошадей, но никогда на них не садилась, кроме как на мою бедную маленькую Гретхен.
— Которая два раза тебя чуть не убила!
— Бедное животное! Это я ошиблась. Что касается пешей охоты, то я никогда не держала в руках ружья, а что касается псовой охоты, то я никогда не преследовала даже зайца.
— Да, но кто во всем этом тебе препятствовал? Бабушка! Если бы тебе только дать волю…
— О! Признаюсь, должно быть, очень приятно галопом нестись навстречу ветру, чувствовать, как он вьется у тебя в волосах. В скорости есть свое особое удовольствие, ощущение жизни, и такого ни в чем другом не находишь.
— Короче говоря, ты хотела бы делать все то, чего ты не делаешь?
— О! Признаюсь, да!
— С господином Бенедиктом?
— С господином Бенедиктом? Почему же с ним скорее, чем с другим?
— Да потому что он приятней многих.
— Не нахожу.
— Правда?
— Да.
— Как! Если среди всех мужчин, что я знаю, тебе позволили бы выбрать мужа, ты не выбрала бы господина Тюрпена?
— Да у меня бы и мысли такой не возникло.
— Ну, погоди, ты знаешь, сестричка, что у меня трезвый ум, и я люблю во всем отдавать себе отчет. Как же так получается, что молодой человек, красивый, богатый, талантливый, мужественный, к тому же фантазер, тебе не правится, и в особенности если у него имеется часть достоинств и недостатков, составляющих основу твоего собственного характера?
— Что тебе ответить? Не знаю. Я не анализирую своих чувств. Такой-то мне приятен, такой-то безразличен, и такой-то просто противен.
— По крайней мере, ты не относишь господина Тюрпена к разряду противных, надеюсь?
— Нет, но к разряду безразличных.
— Но, наконец, как и почему он тебе безразличен?
— Господин Бенедикт — среднего роста, а я люблю мужчин высоких; он блондин, а я люблю, чтобы мужчина был брюнет; он легкомыслен, а я люблю мужчин серьезных. Он дерзкий смельчак и постоянно разъезжает по всему свету. Он будет мужем всех других женщин и не станет даже любовником своей собственной жены.
— Но подумаем вместе: чтобы тебе понравиться, каким же надо быть?
— Полной противоположностью господину Бенедикту.
— Итак, высокого роста?
— Да.
— Брюнет?
— Брюнет или шатен.
— Степенный?
— Степенный или, по крайней мере, серьезный. Наконец, смелый, домоседный, верный.
— Хорошо, но, знаешь ли, это же вылитый портрет моего друга капитана Карла фон Фрейберга.
Яркая краска залила лицо Елены; она сделала быстрое движение, чтобы встать и выйти.
Несмотря на ранение, Фридрих удержал ее за руку и снова усадил.
Затем, при первых лучах дневного света, скользнувшего в комнату сквозь занавески и заигравшего на лице Елены, словно луч солнца на цветке, Фридрих пристально посмотрел на нее.
— Хорошо, да, — сказала она, — но никто этого не знает, кроме тебя.
— Даже он сам?
— Он, может быть, догадывается.
— Хорошо, сестричка моя, — сказал Фридрих, — во всем лом я не вижу большой беды. Наклонись, обними меня, и мы поговорим об этом потом.
— Но как же получается, — вскричала Елена с обидой, — тебе ничего не говорят, но ты знаешь все, что тебе хочется знать?
— Да ведь сквозь хрусталь все видно, пока он остается чист! Дорогая моя Елена! Карл фон Фрейберг — мой друг, у него есть все качества, которые я мог бы пожелать себе иметь в свояке и которые ты могла бы захотеть найти в муже. Если он тебя любит, как ты его, верно, любишь, не нижу больших трудностей для того, чтобы ты стала его женой.
— Ах! Дорогой мой Фридрих, — сказала Елена, качая своей прелестной головой из стороны в сторону, — я слышала от одной француженки, что замужества, не вызывающие трудностей, не складываются.
И Елена ушла к себе в комнату, чтобы, конечно же, помечтать о трудностях, которые судьба могла бы наслать на ее замужество.
XVII. ГРАФ КАРЛ ФОН ФРЕЙБЕРГ
Когда-то прежде существовала Австрийская империя, которая при Карле V недолгое время господствовала над Европой и над Америкой, над Восточной Индией и над Западной Индией.
С высоты Далматских гор она смотрела, как вставало солнце, с высоты Андийских Кордильер она взирала, как солнце садилось. Когда его последний луч исчезал на западе, его первый луч загорался на востоке.
Эта империя была больше империи Александра Македонского, больше империи Августа, больше империи Карла Великого.
И эта империя растаяла в руках прожорливого времени. Франция оказалась грозным воином, сумевшим часть за частью сбросить доспехи с колосса.
Себе самой она взяла у нее Фландрию, герцогство Бар, Бургундию, Эльзас и Лотарингию.
Для внука короля Людовика XIV она взяла у нос Испанию, обе Индии и острона.
Для сына короля Филиппа V она взяла у нес Неаполь и Сицилию.
Она взяла у нее Нидерланды, чтобы из них сделать дна отдельных королевства — Бельгию и Голландию.
Наконец, она взяла у нее Ломбардию и Венецию, чтобы отдать их Италии.
Сегодня пределы этой империи, внутри которых три века тому назад солнце не исчезало с наступлением ночи, таковы: на западе — Тироль, на востоке — Молдавия, на севере — Пруссия, на юге — Турция.
Нет человека, который бы не знал, что Австрии как таковой просто нет, а есть герцогство Австрийское со столицей Веной, и включает оно в себя девять-десять миллионов австрийцев.
Именно один из австрийских герцогов в 1192 году взял в плен Ричарда Львиное Сердце, когда тот возвращался из Палестины, и отпустил его только за выкуп в двести пятьдесят тысяч золотых экю.
Все пространство, занимаемое на карте нынешней Австрийской империей, не считая герцогства Австрийского, ее ядра, состоит из Богемии, Венгрии, Иллирии, Тироля, Моравии, Силезии, Хорвато-Славонского королевства, Сербской Воеводины, Темешварского Баната, Трансильвании, Галиции, Далмации и Штирии.
Мы не стали упоминать о четырех-пяти миллионах румын, рассеянных по Венгрии и берегам Дуная. Каждый из этих народов отличается своеобразным нравом, своими обычаями, языком, одеждой и характерным внешним видом. В особенности это отличает Штирию, состоящую из Норика и древней Паннонии. Жители ее сохранили свой первоначальный язык, одежду и нравы. Перед тем как Штирия попала под австрийское господство, она имела свою собственную историю и свою знать, уходящие корнями в эпоху, когда эта земля была возвышена до ранга Штейерской марки, то есть к 1030 или 1032 годам. Именно с тех самых времен и ведет свое начало семья Карла фон Фрейберга, и ему удалось остаться большим аристократом и по состоянию, и по манере говорить, и по манере себя вести в нынешние времена, когда такие аристократы встречаются все реже и реже.
Карл фон Фрейберг был красивым молодым человеком лет двадцати шести или двадцати восьми, высокого роста, стройным, худощавым, гибким как тростник и как тростник упругим. У него были прекрасные черные коротко подстриженные волосы — таковы требования мундира, — и, имеете с тем, пол черными бронями и ресницами те славянские глаза, которые Гомер приписывает Минерве и которые сияют как изумруды.
Лицо у него было загорелое, так как молодой человек с детства был увлечен охотой; зубы были белые и острые; губы — презрительно поджатые; руки и ноги — небольшие. Неутомимый ходок, он обладал изумительной силой. В своих родных горах он охотился на медведей, каменных баранов и серн. Но никто не смог бы сказать, что, нападая, раня и убивая первого из лих животных, он держал в своей руке что-нибудь иное, кроме копья или кинжала.
Служа капитаном в гусарском полку Лихтенштейна, даже во время пребывания в нем, он держал при себе двух тирольских охотников, одетых в свои национальные костюмы: пока один из них отправлялся выполнить приказания Карла фон Фрейберга, другой оставался при нем, так что всегда можно было сказать, обращаясь к слуге: «Сделайте то-то!» Хотя оба охотника знали немецкий, Карл всегда разговаривал с ними только на их родном языке. Они были его крестьянами и, ровным счетом ничего не смысля во всех идеях рабства и освобождения от него, держались за своего господина и не сомневались в том, что он имеет право распоряжаться их жизнью и смертью.
Много раз он пытался просветить их на этот счет и говорил им, что они свободные люди, но они никогда не соглашались не только поверить этому, но даже слушать подобное.
Тремя годами ранее, во время охоты на серну один из его телохранителей поскользнулся и упал в пропасть, на дне которой потом нашли его разбитое тело.
Граф приказал своему управляющему выдать вдове погибшего тысячу двести франков ренты. Вдова поблагодарила графа Карла фон Фрейберга, но даже не поняла, почему он был ей что-то должен, ведь ее муж погиб у него на службе.
Когда граф Карл охотился (тот, кто пишет эти строки, имел честь два раза охотиться вместе с ним), было ли это в его родном краю или нет, на нем всегда был штирийский костюм: высокая и заостренная фетровая шляпа с зеленой бархатной лентой шириной в пять пальцев, под которую продевается в виде султана хвост глухаря; из грубого серого сукна куртка с зеленым воротом и зелеными обшлагами; того же сукна серые штаны, доходящие только до верхней части колена; наконец, кожаные гетры, спускающиеся на сандалии и натягивающиеся до нижней части колена, надетые на зеленые шерстяные чулки; таким образом штаны и гетры оставляли свободным коленный суета». У этих диких горне», которым иногда приходится делать но двадцать и двадцать пять льё во время охоты, эта часть тела, как бы ни было холодно, всегда оставалась открытой. Мне доводилось видеть, как при десяти градусах граф направлял нашу охоту в течение пяти-шести часов, и ни он сам, ни его люди даже не замечали этой оголенности колена.
Мы говорили, что два тирольских охотника никогда не покидали графа ни на охоте, ни где бы то ни было еще. В их задачу входило заряжать ружья; они следовали за ним, и всякий раз, когда ружье у него оказывалось незаряженным, граф ронял его, и тотчас его люди вкладывали ему в руку другое, заряженное, готовое для выстрела.
Поджидая, пока загонщики будут расставлены по местам, на что всегда уходит с полчаса, двое тирольце» вытаскивали из своих ягдташей маленькие штирийские флейты, сделанные из тростника, и принимались — то вместе, то каждый, исполняя свою партию, но всегда после некоторого количества тактов соединяясь вновь, — выводить грустные штирийские напевы, нежные и жалостливые мелодии. Продолжалось это обычно несколько минут, а потом, будто графа самого неодолимо притягивали эти звуки, он тоже, в свою очередь, вынимал из охотничьей сумки совершенно такую же флейту, какие были в руках у обоих его слуг, и подносил ее к губам. С этой минуты именно он вел мелодию, двое других только поддерживали, изобретательно аккомпанируя ему, и их фантазии казались мне импровизацией, настолько они были своеобразны.
Этот аккомпанемент слетал с их губ сразу вслед главному мотиву и, соединяясь с ним, обволакивал его, как плющ или садовый вьюнок; затем опять вырывался отдельный мотив, всегда обворожительный, всегда полный печали и достигавший столь высоких нот, что можно было подумать, будто только серебро или хрусталь могли так звучать. Но вдруг раздавался выстрел. Это начальник загонщиков давал знать: все стоят на местах и охота началась. Тогда все трое музыкантов отправляли на место свои флейты в охотничьи сумки и, опять взявшись за ружья, насторожив слух и зрение, вновь становились охотниками.
Облаченный именно в охотничий наряд, в котором он был по-настоящему красив, граф Карл постучал в одиннадцать часов утра в дверь барона фон Белова, о чьем возвращении, а также о несчастном случае, приключившемся с ним, ему только что стало известно.
Не приходится и говорить, что оба штирийца сопровождали ею и остались в прихожей.
Фридрих принял его еще приветливее, чем обычно, с широкой улыбкой на лине, но протянул ему левую руку.
— Ах, вот как! Значит, это правда, о чем я только что прочел в «Kreuz Zeitung»?
— И что же вы прочли, дорогой Карл?
— Прочел, что вы дрались с неким французом и были ранены.
— Тише! Не так громко! Для домашних я не ранен, а просто вывихнул руку.
— Так что же это значит?
— А то, мой дорогой, что баронесса не попросит показать ей руку, если та просто вывихнута, но раненую руку непременно пожелает осмотреть сама. А моя рана, которой вы, дорогой граф, только позавидуете, уверен в этом, заставит баронессу умереть от страха. Часто ли вам приходилось видеть раны в тридцать пять сантиметров длиной? Могу показать вам такую у себя!
— Как! Вы, такой ловкий, вы, владеющий шпагой так, словно сами ее и выдумали?..
— Так вот, да, я нашел себе учителя.
— Француза?
— Француза!
— Вместо того чтобы отправиться на охоту на кабана, которого я собирался потревожить завтра поутру и Таунуее, я с большим удовольствием поохочусь на этого самого француза и принесу вам одну из его лап взамен вашей собственной.
— Ни в коем случае не делайте ничего подобного, дорогой мой, ибо вы только рискуете получить хороший шрам вроде моего; да потом, этот француз стал мне другом, и мне больше хотелось бы, чтобы он стал и вашим другом.
— Никогда! Моим другом? Этот бойкий парень, который раскроил вам кожу на целых… сколько вы говорите? На целых тридцать пять сантиметров?
— Он легко мог меня убить, но не сделал этого. Он мог разрубить меня пополам, а ограничился лишь тем, что порезал. Мы с ним обнялись прямо на поле боя. Вы прочли о других подробностях этого происшествия?
— О каких других подробностях?
— Да относительно двух других дуэлей — с господином Георгом Клейстом и Францем Мюллером.
— Пробежал глазами. Из всех троих я же знал только вас и забеспокоился только по вашему поводу. Мне показалось, что он только слегка попортил челюсть какому-то
господину, пишущему статьи в «Kreuz Zeitung», и чуть не убил в кулачном бою какого-то чудака по имени Франц Мюллер. Он, значит, подбирал себе противников среди поенных, законников и простолюдинов, раз « один день дрался с офицером, журналистом и столяром?
— Не он нас выбирал, это мы имели глупость выбрать его. Мы отправились искать ссоры с ним в Ганновер, где он спокойно пребывал. Похоже, ему становится скучно, когда люди его беспокоят: меня он отправил домой с повязкой на руке, господина Клейста — с синяком под глазом, а Франца Мюллера оставил на поле боя, измолотив его ударами. Это оказалось для него легче всего.
— Значит, этот малый — Геркулес какой-то?
— Меньше всего на свете — вот что самое любопытное. Ростом он на голову ниже вас, дорогой мой, но сложен, видите ли, как у Альфреда де Мюссе — Гасан, которого мать сделала совсем крошечным, чтобы он лучше получился.
— И вы обнялись на поле боя?
— И даже больше того, так как на обратном пути я еще кое-что задумал.
— Что же?
— Это ведь француз, вы знаете?
— Из хорошей семьи?
— Дорогой мой, со времен революции тысяча семьсот восемьдесят девятого года они все из хороших семей. У него большой талант.
— Как у учителя фехтования?
— Нет, нет, нет! Талант художника. Каульбах назвал его надеждой живописи. Он молод.
— Молод!
— Честное слово! Двадцать пять или двадцать шесть лет, не более того. Красив.
— И красив тоже?
— Очарователен. Двенадцать тысяч ливров ренты.
— Фи!
— Не у всех бывает по двести тысяч ливров дохода, как у вас, дорогой мой друг. Двенадцать тысяч ливров дохода и превосходный талант
— это уже составит пятьдесят — шестьдесят тысяч ливров дохода.
— Но по какому поводу вы сделали все эти подсчеты?
— Я возымел желание женить его на Елене. Граф подскочил на стуле:
— Как! Женить его на Елене? Вашей свояченице? Француза?
— Но разве она сама не французских кровей?
— Мадемуазель Елена слишком вас любит, уверен в лом, чтобы выйти замуж за человека, приведшею вас в то состояние, в котором вы пребываете. Надеюсь, ома отказала?
— Да, клянусь! Граф перевел дух.
— Но какого черта вам пришла и голову мысль выдавать за него замуж вашу сестру?!
— Она только моя свояченица.
— Не важно, повторяю: что за мысль выдавать свояченицу замуж вот так, за первою встречного, попавшегося вам на дороге?
— Уверяю вас, что лот малый не первый встречный, я…
— Неважно, она ведь отказала, так? Это самое главное.
— Я еще надеюсь с ней поговорить.
— Да вы с ума сошли!
— В конце концов, что у нее за причина отказывать? Спрашиваю об этом у вас.
Граф Карл покраснел до корней волос.
— Если только она не любит кого-нибудь другого! — прибавил Фридрих.
— Вы не допускаете возможности такого предположения?
— Да нет, но, в конце концов, если она любит кого-нибудь, пусть скажет…
— Послушайте, дорогой Фридрих, со своей стороны, я не могу утверждать, что она кого-то любит, но зато могу с уверенностью сказать вам, что кто-то любит ее.
— Тогда уже полдела сделано. А этот кто-то стоит моего француза?
— Ах! Дорогой Фридрих, вы так настроены в пользу вашего француза, что я даже не осмеливаюсь сказать вам «да»!
— Скорее говорите! Вы же видите, что могло случиться, если бы я привез сюда моего француза и связал бы себя обещанием по отношению к нему.
— Хорошо, в конце концов, вы же не выставите меня за это за дверь. Ну хорошо, этот кто-то — я сам!
— Вы всегда скромны, искренни и преданны, дорогой Карл, но…
— Но?.. Не допускаю никаких «но».
— Это не страшное «но», вы увидите. Но вы ведь слишком важный вельможа, дорогой мой Карл, для моей сестренки Елены!
— Я последний в семье, и никто не будет напоминать мне об этом.
— Вы слишком богаты для девушки с приданым в двести тысяч франков!
— Я никому не обязан давать отчет в моих собственных средствах.
— Полому я высказал пи соображения прямо нам.
— И вы находите их очень серьезными?
— Признаюсь, что соображения против будут еще более серьезными.
— Остается узнать, любит меня Елена или не любит.
— Это такое обстоятельство, по поводу которого сведения вы можете получить сей же миг.
— Как это?
— Я пошлю за ней: чем раньше объяснишься, тем лучше.
— Фридрих!
Граф побледнел так же, как минутой раньше он покраснел.
Затем дрожащим голосом он сказал:
— Не сейчас, во имя Неба! Попозже…
— Мой дорогой Карл…
— Фридрих!
— Считаете ли вы меня своим другом?
— Великий Боже!
— Так вот, разве вы могли подумать, что я устрою вам испытание, из которого вы выйдете печальным и несчастным?
— Что вы говорите?
— Говорю, что у меня есть некоторая убежденность.
— В чем?
— Да, Господи Боже мой! В том, что вас любят так же, как любите вы сами.
— Друг мой, вы сведете меня с ума от радости.
— И раз вы боитесь завязать с Еленой разговор в таком роде, езжайте себе на охоту в Таунус, убивайте там кучу кабанов и возвращайтесь. А она все узнает.
— От кого?
— От меня.
— Фридрих, я не еду.
— Как вы не едете? А ваши люди, которые ждут вас здесь со своими флейтами?
— Они подождут, Фридрих!
Граф встал на колени перед кроватью барона, молитвенно сложил руки.
— Что вы, черт возьми, делаете?
— Вы же видите, я благодарю вас, ибо счастлив до слез. Фридрих посмотрел на него с улыбкой счастливого и благоденствующего человека, когда он видит, что и его друг близок к счастью.
В эту самую минуту раздался шум открывающейся двери и на пороге появилась Елена.
— Елена! — вскричал Карл.
— Но что вы здесь делаете, стоя на коленях перед кроватью моего брата? — спросила девушка, остановившись на пороге.
— Он ждет тебя, — ответил Фридрих.
— Меня?
— Подойди сюда.
— Боже мой! Ничего не понимаю.
— И нее же подойди.
Карл приподнялся на одно колено и, протянув руку Елене, сказал:
— О мадемуазель! Сделайте то, что говорит наш брат, умоляю вас.
Вся дрожа, Елена послушалась.
— Ну нот, — сказала она, — нот я тоже на коленях, что дальше?
— Дай-ка свою руку Карлу, дай, он у тебя ее не отнимет. В замешательстве девушка протянула руку.
Карл схватил ее и приложил к своему сердцу.
Елена вскрикнула.
Робкий, как ребенок, Карл отпустил руку.
— О! — воскликнула Елена. — Вы не причинили мне боли!
Карл живо опять схватил руку, которую перед этим отпустил.
— Брат, — сказал Фридрих, — разве ты не сказал мне, что на сердце у тебя секрет, который ты хотел бы доверить шепотом Елене?
— Ода! — вскричал Карл.
— Ну вот и хорошо, я не слушаю.
Карл наклонился к уху Елены, и нежные слова «Я люблю нас!», слетев с его губ, скользнули в воздух тихим шелестом, словно одна из тех ночных бабочек, что весенним вечером, пролетая мимо, говорит вам на ухо о вечном секрете природы.
— О Фридрих! Фридрих! — взволнованно произнесла Елена, опустившись лбом на край кровати. — Так я не ошибалась!
Затем, поскольку Карл нетерпеливо ждал, когда же она, наконец, поднимет свой лоб от кровати, чтобы он мог приложить к нему губы, Фридрих спросил ее:
— Что ты делаешь?
— Молюсь, — ответила она.
И, подняв голову и раскрыв опять свои прекрасные глаза, полные неги, она произнесла:
— И я тоже люблю вас!
— Фридрих, Фридрих! — воскликнул Карл, вставая и прижимая Елену к своему сердцу, — скажи, когда я смогу умереть за тебя?
XVIII. БАБУШКА
Фридрих дал возможность молодым людям предаваться их счастью, а потом, поскольку они посматривали на него, как бы спрашивая: «А что же теперь нужно делать?» — сказал:
— Елена, пойди расскажи старшей сестре о том, что сейчас произошло. Она расскажет об этом бабушке, а бабушка, которая доверяет мне совершенно, придет поговорить об этом со мной, и вместе мы все уладим.
— И когда же я должна пойти поговорить об этом со старшей сестрой?
— спросила Елена.
— Да сейчас же, если хочешь.
— Побегу! Вы меня подождете, правда, Карл? Улыбка и жест Карла ответили вместо него.
Елена выскользнула из рук Карла и улетела как птичка.
— Теперь мы одни! — сказал Фридрих.
— И что же?
— А то, что у меня найдется кое-что тебе сказать.
— Важное?
— Серьезное.
— Это имеет отношение к свадьбе?
— Да.
— Ты меня пугаешь.
— А что если утром, когда ты еще сомневался в том, любит ли тебя Елена, тебе сказали бы: «Успокойся, Карл, Елена любит тебя, она станет твоей женой, но есть непреодолимое препятствие к тому, чтобы это совершилось раньше, чем через год»?
— Чего ты хочешь? Я пришел бы в отчаяние от отсрочки, но самому сообщению очень обрадовался бы.
— Так вот, друг мой, вечером я скажу тебе то же, что уже сказал утром. Елена тебя любит, она не поручала мне это говорить, она сама тебе это сказала, однако возникает непреодолимое препятствие для вашей свадьбы, в особенности сейчас.
— Но ты объяснишь, по крайней мере, что же это такое за препятствие?
— То, что я сейчас тебе скажу, Карл, это еще один секрет. Через неделю, а самое большее через две Пруссия объявит войну Австрии.
— А, именно этого-то я и опасался! Этот Бёзеверк — злой гений для Германии.
— Так вот, ты понимаешь, конечно, что, будучи друзьями, мы можем оказаться в двух противоположных лагерях, такое встречается каждый день, а вот свояками нам уже становиться нельзя, и ты не можешь стать мне свояком особенно в то самое время, когда тебе нужно браться за шпагу и воевать против меня.
— Ты уверен в том, что говоришь?
— Вне всяких сомнений, я в этом уверен. Этот человек поставил себя в такое положение перед Палатами, он поставил короля в такое положение перед остальными германскими государями, что теперь нужно, чтобы либо все перевернулось от Берлина до Пешта и даже до Инсбрука, либо был устроен суд над ним и он закончил свои дни в заключении в какой-нибудь крепости. Однако, благую или злую, этот человек являет собой силу — темную, если тебе угодно. Его не будут судить, и он перевернет всю Германию, потому что от суда над ним Пруссии ничего не заполучить, а вследствие переворота в Германии ей удастся добыть два-три небольших королевства или герцогства, которые дополнят собою прусскую территорию.
— Но против него выступит Союз.
— А ему все равно, только бы самому остаться все так же необходимым. Послушай же то, что я тебе говорю: чем больше у Пруссии будет врагов, тем больше она станет сражаться. Наша армия организована и настоящее время как ни одна европейская армия.
— Ты говоришь «наша армия», ты, что же, теперь стал пруссаком? Лично я считал тебя немцем.
— Со времен Фридриха Второго силезский немец — это пруссак. Я всем обязан королю Вильгельму и дам убить себя за него, хотя и глубоко сожалея о том, что дело его неправое.
— Но что же ты посоветуешь мне?
— Ты штириец, стало быть, австриец. Сражайся как лев за австрийского императора, а если случится, что мы с тобою встретимся в какой-нибудь кавалерийской атаке, то в знак приветствия взмахнем друг другу саблей; ты пустишь свою лошадь направо, я свою — налево, только не давай себя убить, вот и все, и мы подпишем твой свадебный контракт в тот самый день, когда будет подписан мирный договор.
— Увы! И в самом деле, у меня нет другого выхода, если только нам обоим не выпадет удачи и нас не оставят во Франкфурте как в нейтральном и вольном городе. Признаюсь, я не чувствую в себе большой охоты сражаться с немцами. Такая война — единственная в своем роде. Ах! С турками, французами или русскими — пожалуйста! Но с детьми одной и той же страны, говорящими на одном и том же языке!.. Уверяю тебя, здесь мой патриотизм кончается.