— Это значит, матушка, — отвечал я почтительным, но твердым голосом, — что супружество, о котором вы писали мне, не возможно и что Габриель не будет женой графа.
— Но я уже почти дала слово, — сказала мать.
— Я возьму его назад.
— Но, наконец, скажешь ли ты мне, почему? Без всякой причины?
— Неужели вы считаете меня безумцем, — прервал я, — способным разрушить вещи, столь священные, как данное слово, если бы я не имел причин
— Но, верно, ты скажешь их мне?
— Невозможно! Невозможно, матушка: я связан клятвой.
— Я знаю, что многие говорили против Горация, но ничего не смогли доказать. Неужели ты веришь клевете?
— Я верю своим глазам, матушка.
— О!..
— Послушайте. Вы знаете, люблю ли я вас и сестру, вы знаете, что, когда дело идет о счастье вас обеих, я готов принять неизменное решение; вы знаете, наконец, что в обстоятельстве столь важном я не способен пугать вас ложью. Да, матушка, говорю, клянусь вам, что если бы это супружество совершилось, если бы я приехал не вовремя, если бы отец мой в мое отсутствие не вышел из гроба, чтобы стать между своей дочерью и этим человеком, если бы Габриель называлась в этот час графиней Безеваль, то тогда мне бы не осталось ничего более, как похитить вас и вашу дочь, бежать из Франции с вами, чтобы никогда не возвращаться обратно и пойти просить в какой-нибудь чужой земле забвения и неизвестности вместо бесславия, которое постигло бы нас в нашем отечестве.
— Но ты не можешь ли сказать мне?..
— Нет, я дал клятву. Если бы я мог говорить, мне достаточно было бы произнести одно слово, и сестра моя была бы спасена.
— Итак, ей угрожает какая-нибудь опасность?
— Нет! По крайней мере, пока я жив.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнула мать. — Ты приводишь меня в трепет.
Я увидел, что позволил себе увлечься против воли.
— Послушайте, — продолжал я, — может быть, все это не столь важно, как я боюсь. Ничего не было еще окончательно решено между вами и графом, еще ничего не знают об этом в свете, какой-нибудь неопределенный слух, некоторые предположения и только, не правда ли?
— Сегодня только во второй раз граф провожал нас.
— Прекрасно! Найдите любой предлог, чтобы не принимать его. Затворите вашу дверь для целого света и для графа так же, как для всех. Я беру на себя труд объяснить ему, что посещения его будут бесполезны.
— Альфред, — сказала испуганная мать, — будьте благоразумны, в особенности осторожны. Граф не из тех людей, которых провожали бы таким образом, не объяснив достаточной при чины.
— Будьте спокойны, матушка, я употреблю при этом все не обходимые приличия. Что же касается до причины, то я скажу ему одному.
Действуй, как хочешь: ты глава семьи, Альфред, и я ничего не сделаю против твоей воли. Но, умоляю тебя именем Неба, взвесь каждое слово, которое ты скажешь графу, и, если откажешь, смягчи отказ свой, сколько можешь.
Мать моя увидела, что я беру свечу, чтобы идти.
— Ах, Боже мой, — продолжала она, — я и не подумала о твоей усталости. Ступай в свою комнату. Завтра еще будет время подумать обо всем.
Я подошел к ней и обнял ее, она удержала меня за руку:
— Ты обещаешь мне, не правда ли, успокоить гордость графа?
— Обещаю, матушка. — Я снова обнял ее и вышел.
Мать сказала правду: я падал от усталости. Я тотчас лег в постель и проспал до десяти часов утра.
Проснувшись, я нашел у себя письмо графа. Я ожидал его, но не мог поверить, чтобы он сохранил в тоне письма столько спокойствия и умеренности; это был образец вежливости и приличия. Вот оно:
«Милостивый государь!
Несмотря на все мое желание доставить вам возможно скорей это письмо, я не мог послать его ни со слугой, ни с другом. Это обыкновение, принятое в подобных обстоятельствах, могло бы возбудить беспокойство особ, которые для вас столь дороги и которых, я надеюсь, вы позволите мне считать еще, несмотря на то, что произошло вчера у лорда Г., ни чуждыми, ни посторонними для меня.
Однако вы легко поймете, что несколько слов, которыми мы обменялись, требуют объяснения, Будете ли вы столь добры, чтобы назначить час и место, где можете мне дать его? Свойство дела требует, я думаю, чтобы это было тайной и чтобы при этом не было других свидетелей, кроме тех, к кому оно относится; но если вы хотите, я привезу двоих своих друзей.
Вчера я доказал вам, что я смотрел уже на вис, как на брата. Поверьте, что для меня дорого будет стоить отказаться от этого слова, и что мне нужно будет идти наперекор всем моим надеждам, всем моим чувствам, чтобы считать вас своим противником и не приятелем.
Граф Гораций»
Я отвечал тотчас.
«Вы не ошиблись, граф. Я ожидал вашего письма и со всей искренностью благодарю за предосторожность, принятую вами, чтобы доставить его мне… Но так как эта предосторожность будет бесполезной по отношению к вам и так как нужно, чтобы вы возможно скорей получили этот ответ, позвольте мне послать его со слугой.
Вы думаете справедливо: объяснение между нами необходимо. Оно будет иметь место, если вам угодно, даже сегодня. Я поеду верхом и буду прогуливаться между первым и вторым часами пополудни в Булонском лесу, в Немой аллее. Я не имею нужды говорить, что мне приятно будет там встретить вас. Что же касается свидетелей, мое мнение совершенно согласно с вашим: они не нужны при этом первом свидании.
Мне не остается ничего более ответить на ваше письмо, как говорить о чувствах моих к вам. Я бы искренне желал, чтобы те, которые вы питаете ко мне, могли быть внушены моим сердцем; к несчастью, их говорит мне моя совесть.
Альфред де Нерваль»
Написав и отправив это письмо, я пошел к матери. Она спросила, не приходил ли кто-нибудь от Горация, и после отрицательного ответа стала гораздо спокойнее. Что касается Габриель, она просила позволения остаться в своей комнате и получила его. К концу завтрака мне сказали, что лошадь приготовлена. Мои приказания были в точности исполнены: к седлу прикреплены чехлы, в которые я поместил пару прекрасных дуэльных пистолетов, уже заряженных. Я не забыл, что граф Гораций никогда не выезжал без оружия.
Я был на месте свидания еще в одиннадцать часов с четвертью, так велико было мое нетерпение. Проехав всю аллею и повернув лошадь назад, я заметил всадника на другом конце; это был граф Гораций. Узнав друг друга, мы пустили лошадей галопом и встретились на середине аллеи. Я заметил, что он, подобно мне, велел прикрепить к седлу пистолеты.
— Видите, — сказал мне Гораций, кланяясь с вежливой улыбкой, — что мое желание встретить вас равнялось вашему, потому что мы оба опередили назначенный час.
— Я сделал сто лье в одни сутки, чтобы иметь эту честь, граф, — отвечал я, кланяясь в свою очередь, — вы видите, что за мной нет остановки.
— Я предполагаю, что причины, заставившие вас так быстро приехать, не такая тайна, которую я не мог бы услышать. И хотя желание мое узнать вас и пожать вам руку побудило бы меня совершить подобную поездку еще быстрее, но я не думаю, что подобная причина заставила вас оставить Англию.
— И вы думаете справедливо, граф. Повод гораздо более важный — благополучие семьи, честь которой едва не скомпрометирована, было причиной моего отъезда из Лондона и прибытия в Париж.
— Выражения, употребляемые вами, — заявил граф, кланяясь опять с улыбкой, которая становилась более и более язви тельной, — заставляют меня надеяться, что причиной этого воз вращения не было письмо госпожи Нерваль, в котором она уведомляла вас о предполагаемом союзе между вашей сестрицей и мной.
— Вы ошибаетесь, — возразил я, кланяясь в свою очередь, — я приехал единственно для того, чтобы воспротивиться этому супружеству, которое не может состояться.
Граф побледнел, и его губы сжались, но почти тотчас лицо его приняло обычное спокойное выражение.
— Надеюсь, — сказал он, — что вы оцените то хладнокровие, с которым я слушаю ваши странные ответы. Это хладнокровие есть доказательство моего желания сблизиться с вами, и это желание так велико, что я имею нескромность продлить исследование до конца. Окажете ли вы мне честь, милостивый государь, сказать, какие причины с вашей стороны могли стоить мне этой слепой антипатии, выражаемой вами так открыто? Поедем рядом, если хотите, и продолжим разговор.
Мы поехали шагом, внешне выглядя как друзья, которые прогуливаются.
— Я слушаю вас, — продолжал граф.
— Сначала, граф, позвольте мне, — ответил я, — исправить ваше суждение о мнении, которое я имею о вас. Это не слепая антипатия, а рассудительное презрение.
Граф привстал на стременах, как человек совершенно выведенный из терпения, потом, приложив руку ко лбу, сказал голосом, в котором трудно было заметить малейшее волнение:
— Подобные чувства довольно опасны для того, чтобы питать их, в особенности объявлять о них, совершенно не зная человека, внушившего их.
— А кто вам сказал, что я совершенно не знаю вас? — отвечал я, смотря ему в лицо.
— Однако, если память не обманывает меня, я только вчера встретился с вами в первый раз.
— Но случай или, скорее, Провидение нас уже сближали. Правда, это было ночью, когда вы не видели меня.
— Помогите моим воспоминаниям, — сказал граф, — я очень туп при разгадывании загадок.
— Я был в развалинах аббатства Гран-Пре ночью с 27 на 28 сентября.
Граф побледнел и положил руку на чехол с пистолетами; я сделал то же движение, и он заметил его.
— Что же дальше? — спросил он, тотчас опомнившись.
— Я видел, как вы вышли из подземелья, закопав ключ.
— И что же вы решили вследствие всех этих открытий?
— Не допустить убийства Габриель де Нерваль, так как вы стремились убить Полину Мельен.
— Полина не умерла? — вскричал граф, останавливая лошадь и забыв на этот раз свое адское хладнокровие, не оставлявшее его ни на минуту.
— Нет, Полина не умерла, — отвечал я, останавливаясь в свою очередь. — Полина живет, несмотря на письмо, которое вы написали ей, несмотря на яд, оставленный вами, несмотря на три двери, которые вы заперли за ней и которые я отпер ключом, закопанным вами… Теперь вы понимаете?
— Совершенно! — воскликнул граф, протягивая руку к одному из пистолетов. — Но вот чего я не понимаю: как вы, владея такими тайнами и доказательствами, не донесли тотчас на меня?
— Это оттого, что я дал священную клятву и обязан был убить вас на дуэли, как если бы вы были честным человеком.
Итак, оставьте в покое ваши пистолеты, потому что, убивая меня, вы можете испортить дело.
— Вы правы, — отвечал граф, застегивая чехол для пистолетов и пуская лошадь шагом. — Когда же мы деремся?
— Завтра утром, если хотите, — ответил я, также опуская поводья у своей лошади.
— Где же?
— В Версале, если место вам нравится.
— Очень хорошо. В девять часов я буду ожидать вас у Швей царских вод с моими секундантами.
— С Генрихом и Максом, не правда ли?
— Разве вы имеете что-нибудь против них?
— То, что я хочу драться с убийцей, но не хочу, чтобы он брал себе в секунданты обоих своих соучастников. Это должно происходить иначе, если позволите.
— Объявите свои условия, — сказал граф, кусая губы до крови.
— Так как нужно, чтобы наше свидание осталось тайной для целого света, какое бы следствие оно не имело, мы выберем себе секундантов из офицеров Версальского гарнизона, для которых мы останемся неизвестными. Они не будут знать причины дуэли и станут присутствовать только, чтобы предупредить обвинение в убийстве. Вы согласны?
— Да… Теперь ваше оружие?
— Так как шпагой мы можем нанести какую-нибудь жалкую царапину, которая помешает нам продолжать дуэль, пистолеты мне кажутся предпочтительнее. Привезите свой ящик, я привезу свой.
— Но, — возразил граф, — мы оба с оружием, условия наши высказаны, для чего же откладывать до завтра дело, которое можем кончить сегодня?
— Я должен сделать некоторые распоряжения, для которых эта отсрочка необходима. Мне кажется, что в отношении к вам я вел себя таким образом, что могу получить это позволение. Что же касается страха, испытываемого вами, то будьте совершенно спокойны; повторяю: я дал клятву.
— Этого достаточно, — отвечал граф, кланяясь. — Итак, завтра в девять часов.
— Завтра в девять.
Мы поклонились друг другу в последний раз и поскакали в противоположные стороны.
В самом деле, отсрочка, просимая мной у графа, едва была достаточна для приведения моих дел в порядок. Возвратившись домой, я тотчас заперся в своей комнате.
Я не скрывал от себя, что удача на дуэли зависела от случая, так как знал хладнокровие и храбрость графа. Я мог быть убит. На этот случай мне нужно было обеспечить состояние Полине.
— Хотя во всем рассказанном мной я ни разу не упомянул ее имени, — продолжал Альфред, — нет надобности говорить тебе, что воспоминание о ней ни на минуту не оставляло меня.
Чувства, пробужденные во мне при виде матери и сестры, соединились с воспоминанием о ней, не причиняя ему ущерба. Я почувствовал, как люблю ее, когда, взяв перо, подумал, что, может быть, в последний раз пишу к ней. Окончив письмо и приложив к нему контракт на девять тысяч франков ежегодного дохода, я адресовал его на имя доктора Сорсея на Гросвенорсквер в Лондоне.
Остаток дня и часть ночи прошли в приготовлениях. Я лег в два часа и приказал слуге разбудить себя в шесть.
Он в точности исполнил данное ему приказание. Это был человек, на которого я мог положиться, один из старых слуг, встречающихся в немецких драмах; таких отцы завещают своим сыновьям, и я унаследовал его от отца. Я отдал ему письмо, адресованное доктору, с приказанием самому отвезти его в Лондон, если я буду убит. Двести луидоров были предназначены на дорожные расходы. Если ехать не придется, он оставит их себе в виде награды. Я показал ему, кроме того, ящик, где хранилось мое прощальное письмо к матери, которое он был обязан отдать ей, если бы судьба мне не поблагоприятствовала. Он должен был приготовить почтовую карету к пяти часам вечера, и если к этому времени я не возвращусь, то отправиться в Версаль узнать обо мне. Приняв все эти предосторожности, я сел на лошадь и в девять часов без четверти был на месте с секундантами. Это были, как мы условились, два гусарских офицера, совершенно незнакомые мне, которые, однако, не задумались оказать мне услугу. Для них довольно было знать, что это дело, в котором пострадала честь одной благородной семьи, чтобы согласиться, не задав ни одного вопроса… Только французы всякий раз, когда этого требуют обстоятельства, могут быть самыми храбрыми или самыми скромными из всех людей.
Мы ожидали не более пяти минут, когда приехал граф со своими секундантами. Вскоре мы благодаря нашим свидетелям нашли удобное место. Объяснив этим господам свои условия, мы просили их осмотреть оружие. У графа были пистолеты работы Лепажа, у меня — работы Девима, те и другие с двойным замком и одного калибра, как, впрочем, почти все дуэльные пистолеты.
Граф сохранил репутацию храброго и вежливого человека, он хотел уступить мне все преимущества, но я отказался. Решено было жребием определить место и порядок выстрелов; расстояние должно было составить двадцать шагов. Барьер для каждого из нас был отмечен другим заряженным пистолетом, чтобы мы могли продолжать поединок на тех же условиях, если ни одна из двух первых пуль не оказалась смертельной.
Жребий благоприятствовал графу два раза кряду: сначала он получил право выбрать место, потом стрелять первым. Тотчас он встал против солнца, избрав по доброй воле самое невыгодное положение. Я заметил ему это, но он поклонился и ответил, что так как жребий назначил ему выбор, то он хочет остаться на том же месте; я занял свое.
Пока секунданты заряжали наши пистолеты, я имел время рассмотреть графа и должен сказать, что он постоянно сохранял холодную и спокойную наружность человека, совершенно бесстрашного; он не произнес ни одного слова, не сделал ни одного движения, которые не согласовались бы с приличиями. Вскоре свидетели подошли к нам, подали по пистолету, по другому положили у наших ног и отошли. Тогда граф снова предложил стрелять мне первому, я вновь отказался. Мы поклонились каждый своим секундантам, потом я приготовился к выстрелу, защитив себя сколько можно и закрыв нижнюю часть лица прикладок пистолета, дуло которого закрывало мою грудь между рукой и плечом. Едва я успел принять эту предосторожность, как секунданты поклонились нам в свою очередь, и старший из них подал сигнал, вскрикнул «Пали!». В то же мгновение я увидел пламя из пистолета графа и почувствовал двойной удар в грудь и руку. Пуля встретила дуло пистолета и, отскочив, ранила меня в плечо. Граф, казалось, удивился, видя, что я не падаю.
— Вы ранены? — спросил он, делая шаг вперед.
— Ничего, — ответил я и взял пистолет в левую руку.
Теперь была моя очередь. Граф бросил разряженный пистолет, взял другой и встал опять на место.
Я прицелился медленно и хладнокровно, потом выстрелил. Сначала я думал, что дал промах, потому что граф стоял неподвижно и даже начал поднимать второй пистолет. Но, прежде чем дуло пришло в горизонтальное положение, судорожная дрожь овладела им, он выронил оружие, хотел что-то сказать, но кровь залила ему горло, и он упал мертвым: пуля прострелила ему сердце.
Секунданты подошли сначала к графу, потом ко мне. Между ними был хирург, я просил его оказать помощь моему противнику, которого считал только раненым.
Это бесполезно, — отвечал он, качая головой, — теперь ему не нужна ничья помощь.
— Исполнил ли я все обязанности чести, господа? — спросил я у них.
Они поклонились в знак согласия.
— В таком случае, доктор, я прошу вас, — сказал я, скидывая одежду, — перевязать чем-нибудь мою царапину, чтобы остановить кровь, потому что я еду сию же минуту.
— Кстати, — спросил меня старший из офицеров, когда хирург окончил свою перевязку, — куда отнести тело вашего друга?
— На улицу Бурбонов номер шестнадцатый, — ответил я, улыбаясь против воли простодушию этого храброго человека, — в дом господина Безеваля.
При этих словах я вскочил в седло. Мою лошадь гусар держал вместе с лошадью графа. Поблагодарив в последний раз этих господ за их присутствие, я простился и поскакал по дороге в Париж.
Я приехал вовремя: моя мать была в отчаянии. Не видя меня за завтраком, она вошла в мою комнату и в ящике бюро нашла письмо, адресованное ей.
Я вырвал из рук матери письмо и бросил его в огонь вместе с другим, предназначенным для Полины. Потом обнял ее, как обнимают мать, с которой расстаются, может быть, навсегда.
Глава XVI
Через восемь дней после сцены, рассказанном мной, — продолжал Альфред, — мы сидели в нашем маленьком домике в Пиккадилли и завтракали за чайным столом. Вдруг Полина, читавшая английскую газету, ужасно побледнела, выронила ее из рук, вскрикнула и упала без чувств. Я позвонил изо всех сил, сбежались горничные. Мы перенесли ее в спальню, и, пока ее раздевали, я вышел, чтобы послать за доктором и посмотреть в газете, что послужило причиной ее обморока. Едва я раскрыл ее, как взгляд мой упал на строки, переведенные из «Французского курьера»:
«Мы получили странные и таинственные подробности о дуэли, происходившей в Версале и имевшей причиной неизвестные побуждения ужасной ненависти.
Третьего дня, 5 августа 1833 года, двое молодых людей, по-видимому принадлежащих к парижской аристократии, приехали в наш город, каждый со своей стороны, верхом и без слуг. Один из них отправился в казармы на Королевской улице, другой — в кофейню Регентства. Там он просил двух офицеров сопровождать их на место дуэли. Каждый из соперников привез с собой оружие. По условиям поединка противники выстрелили один в другого на расстоянии двадцати шагов. Один из них был убит, другой, имени которого не знают, уехал в ту же минуту в Париж, несмотря на значительную рану в плечо, полученную им.
Убитого звали граф Безеваль, имя его противника неизвестно».
Полина прочла эту новость, и она произвела на нее большое впечатление, тем более что я никак ее не подготовил. С самого возвращения из Парижа я ни разу не произнес при ней имени ее мужа и, хотя чувствовал необходимость рассказать ей когда-нибудь о случае, сделавшем ее свободной, не объясняя, однако, кто был тому причиной, еще не решил, каким образом исполнить это. Я был далек от мысли, что газеты предупредят мое сообщение и откроют ей так грубо и жестоко новость, о которой ей, слабой и больной, надо было сообщить осторожнее, чем любой другой женщине.
В эту минуту вошел доктор. Я сказал ему, что сильное волнение привело Полину к новому припадку. Мы вошли вместе в ее комнату; больная была еще без чувств, несмотря на воду, которой опрыскивали ее лицо, и соли, которые давали ей нюхать. Доктор заговорил о кровопускании и начал делать приготовления к этой операции. Тогда вся твердость моя исчезла, я задрожал, как женщина, и бросился в сад.
Там я провел около получаса, склонив голову на руки, раздираемый тысячами мыслей, бродивших в уме. В прошлом я действовал из двойного интереса: ненависти к графу и дружбы к сестре. Я проклинал этого человека с того самого дня, когда он похитил мое счастье, женившись на Полине, и потребность личного мщения, желание отплатить злом за моральные мучения заставили меня против воли выйти из себя. Я хотел только убить или быть убитым. Теперь, когда все уже кончилось, я начинал видеть последствия.
Кто-то дотронулся до моего плеча. Это был доктор.
— А Полина?! — вскричал я, сложив руки.
— Она пришла в чувство…
Я хотел бежать к ней, но доктор остановил меня.
— Послушайте, — продолжал он, — теперешний случай очень важен для нее; она нуждается в покое… Не входите к ней в эту минуту.
— Почему? — спросил я.
— Потому что ее надо защитить от всякого сильного волнения.
Я никогда не спрашивал вас о ваших отношениях с ней, не требую от вас откровенности. Вы называете ее сестрой; правда ли, что вы брат ей или нет? Это интересует меня не как человека, а как доктора. Ваше присутствие, даже ваш голос имеют на Полину сильное влияние. Я всегда замечал это и даже сейчас, когда держал ее руку, одно ваше имя ускорило биение ее пульса. Я запретил впускать к ней кого бы то ни было, кроме служанок.
Не пренебрегайте моим приказанием.
— Она в опасности? — закричал я.
— Все опасно для столь расстроенного организма. Если бы я мог, то дал бы этой женщине питье, которое заставило бы ее забыть прошлое. Ее мучает какое-то воспоминание, какая-то печаль, какое-то горе.
— Да, да, — отвечал я, — ничто от вас не скрылось, вы увидели все глазами науки. Нет, это не моя сестра, не жена и не любовница. Это ангельское создание, которое я люблю больше всего, но которому не могу возвратить счастья, и оно умрет на руках моих с непорочным и мученическим венком! Я сделаю все, что вы хотите, доктор, я не буду входить к ней до тех пор, пока вы не позволите, я буду повиноваться вам как ребенок. Но скоро ли вы возвратитесь?
— Сегодня.
— А что я буду делать, Боже мой?
— Ободритесь, будьте мужчиной.
— Если бы вы знали, как я люблю ее!
Доктор пожал мне руку; я проводил его до ворот и там остановился, не в силах сдвинуться с места. Потом, выйдя из этого бесчувствия, машинально поднялся по лестнице, подошел к ее двери и, не смея войти, слушал. Мне показалось сначала, что Полина спит, но вскоре глухие рыдания донеслись до меня. Я положил руку на замок, но, вспомнив свое обещание и боясь изменить ему, бросился из дома, прыгнул в первую попавшуюся карету и приказал везти себя в Королевский парк.
Я бродил там около двух часов, как сумасшедший, между гуляющими, деревьями и статуями. Возвращаясь домой, я встретил у ворот слугу, бежавшего за доктором. С Полиной случился новый нервический припадок, после которого она начала бредить. На этот раз я не мог выдержать, бросился в ее комнату, стал на колени и взял ее руку, свесившуюся с постели. Дыхание ее было тяжело и прерывисто, глаза закрыты, и бессвязные слова срывались с ее уст. Вошел доктор.
— Вы не сдержали своего слова, — сказал он.
— Увы! Она не узнает меня! — отвечал я.
Однако при звуках моего голоса я почувствовал, что ее рука задрожала. Я уступил свое место доктору, он подошел к постели, пощупал пульс и объявил, что необходимо второе кровопускание. Но, несмотря на выпущенную кровь, волнение все усиливалось, и к вечеру у нее открылась горячка.
В продолжение восьми суток Полина была в бреду; она никого не узнавала, думая, что ей угрожают, и призывая беспрестанно к себе на помощь. Потом болезнь начала терять свою силу. Совершенная слабость и истощение последовали за этим безумным бредом. Наконец, на девятое утро, открыв глаза после недолгого спокойного сна, она узнала меня и назвала по имени. Невозможно описать, что произошло тогда со мной: я бросился на колени, положил голову на ее постель и начал плакать как ребенок. В эту минуту вошел доктор и, боясь, чтобы с ней не сделалось припадка, приказал мне выйти. Я хотел воспротивиться, но Полина пожала мне руку, говоря сладостным голосом: «Идите..!»
Я повиновался. Восемь суток я не смыкал глаз, сидя у ее постели, но теперь, успокоясь, погрузился в сон, в котором нуждался так же, как и она.
В самом деле, горячка начала мало-помалу отступать, и через три недели у Полины осталась только большая слабость. Но в продолжение этого времени хроническая болезнь, которой она страдала в прошлом году, усилилась. Доктор предписал лекарство, которое ей уже помогало, и я решился воспользоваться последними прекрасными днями года, чтобы посетить с нею Швейцарию, а оттуда проехать в Неаполь, где думал провести зиму. Я сказал об этом Полине, она улыбнулась печально, потом с покорностью дитяти согласилась на все. Итак, в первых числах сентября мы отправились в Остенде, проехали Фландрию, пропутешествовали вверх по Рейну до Баля, посетили озера Биенское и Невшательское, останавливались на несколько дней в Женеве, наконец, побывали в Оберланде, Брюниге и приехали в Альторф, где ты встретил нас в Флелене на берегу озера четырех кантонов.
Ты поймешь теперь, отчего мы не могли подождать тебя. Полина, узнав о твоем намерении воспользоваться нашей шлюпкой, спросила твое имя и вспомнила, что часто встречалась с тобой у графини М. и княгини Б. При одной мысли быть вместе с тобой лицо ее приняло такое выражение страха, что я, испугавшись, приказал гребцам отчалить. Ты, верно, приписал это моей невежливости.
Полина лежала в шлюпке. Я сел возле нее и положил ее голову на свои колени. Прошло уже целых два года, как она оставила Францию, страдающая и имеющая опору только во мне.
С того времени я был верен обязательству, которое принял на себя, и заботился о ней, как брат, чтил ее, как сестру. Я напрягал все способности своего ума, чтобы предохранить ее от горести и доставить ей удовольствие; все желания моей души были связаны с надеждой быть любимым ею когда-нибудь. Когда мы долго живем с кем-нибудь, появляются мысли, которые приходят в одно время обоим вместе. Я увидел глаза ее, полные слез; она вздохнула и пожала мою руку, которую держала в своей.
— Как вы добры! — сказала она.
Я содрогнулся, услышав ответ на мою мысль.
— Все ли я исполняю, что должно? — спросил я.
— О, вы были ангелом-хранителем, моего детства, улетевшим на минуту, которого Бог возвратил мне под именем брата.
— И в замену этой преданности не сделаете ли вы что-нибудь для меня?
— Увы! Что могу я сделать теперь для вашего счастья! — сказала Полина. — Любить вас? Это озеро, эти горы, это небо, вся эта природа, Бог, который создал их, — свидетели, что я люблю вас, Альфред! Я не открываю вам ничего нового, произнося эти слова.
— О да, я это знаю, — отвечал я, — но недостаточно только любить меня, надо, чтобы ваша жизнь была соединена с моей неразрывными узами, чтобы это покровительство, которое я по лучил как милость, сделалось для меня правом.
Она печально улыбнулась.
— Почему вы так улыбаетесь? — спросил я.
— Потому что вы видите земное будущее, а я небесное.
— Нет! — воскликнул я.
— Заблуждения, Альфред, делают горести тяжкими и неисцелимыми. Неужели вы думаете, что я не известила бы свою мать о моем существовании, если бы сохранила какое-нибудь заблуждение? Но тогда я бы должна была снова оставить ее и вас, а это уже слишком много. Я сжалилась сначала над собой и лишила себя большой радости, чтобы пощадить потом от сильной горести.
Я сделал движение, чтобы умолять ее.
— Я люблю вас, Альфред! — повторила она. — Я буду говорить это до тех пор, пока язык мой будет в состоянии произносить два слова. Но не требуйте от меня ничего больше и позаботьтесь о том, чтобы я умерла без мучений…
Что мог я сказать и что мог сделать после такого признания? Обнять Полину и плакать с ней о счастье, которое Бог мог бы нам послать, и о несчастье, в которое ввергла нас судьба.
Мы прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, а оттуда по озеру в Пфефер. Там мы думали остановиться на неделю или на две. Я надеялся, что теплые воды принесут какую-нибудь пользу Полине. Мы пошли к целительному источнику, на который я возлагал большие надежды, и, возвращаясь, встретились с тобой на тесном мостике в этом мрачном подземелье. Полина почти до тебя дотрагивалась. Эта новая встреча так взволновала ее, что она захотела уехать в ту же минуту. Я не смел противиться, и мы тотчас отправились в Констанс.
В то время для меня не существовало уже сомнения: Полина заметно ослабела. Ты никогда не испытал и, надеюсь, никогда не испытаешь этого ужасного мучения чувствовать сердце, которое любишь, понемногу перестающим жить под твоей рукой, считать каждый день, слушать пульс, насколько он более лихорадочен, и говорить себе каждый раз, прижимая к груди это обожаемое тело, что через неделю, через пятнадцать дней, может быть, через месяц, это создание Божие, которое живет, мыслит, любит, будет только холодным трупом без мыслей и без любви!
Что касается Полины, то чем ближе становилось, по-видимому, время нашей разлуки, тем более можно было сказать, что она соединила в одно для этих последних мгновений все сокровища своего ума и души. Без сомнения, моя любовь украсила поэзией сумрак ее жизни. Последний месяц, протекший между тем временем, когда я встретил тебя в Пфефере, и тем, когда с террасы гостиницы на берегу озера Маджиоре ты бросил в нашу коляску букет померанцевых цветов, — этот последний месяц будет всегда жить в моей памяти.