Эммануил Филиберт почтительно поклонился.
Император начал разговор по-итальянски. Он, всю жизнь сожалевший, что так и не одолел латыни и греческого, говорил одинаково хорошо на пяти живых языках: итальянском, испанском, английском, фламандском и французском. Вот как он пользовался, по его словам, этими пятью языками:
— Я выучил итальянский, чтобы разговаривать с папой; испанский — чтобы разговаривать с моей матерью Хуаной; английский — чтобы разговаривать с моей теткой Екатериной; фламандский — чтобы разговаривать с моими согражданами и моими друзьями; и, наконец, французский, чтобы говорить с самим собой.
Как бы ни были спешны вопросы, которые император хотел обсудить с пришедшими, он всегда начинал с их дел.
— Ну как, — спросил он по-итальянски, — какие новости в лагере?
— Государь, — ответил Эммануил Филиберт на том же языке (впрочем, он был для него родным), — есть новость, которую ваше величество не замедлили бы узнать, если бы я ее сам вам не сообщил. А новость такая: чтобы заставить уважать свое звание и вашу власть, я только что вынужден был примерно кое-кого наказать.
— Примерно наказать? — рассеянно повторил император, уже ушедший в собственные мысли. — И кого же?
Эммануил Филиберт начал объяснять, что произошло между ним и графом Вальдеком; но, сколь бы важен ни был его рассказ, было видно, что Карл V слушает, а мысли его далеко.
— Хорошо, — трижды повторил император, пока Эммануил отвечал на его вопрос.
Поглощенный своими мыслями, вряд ли он слышал хоть одно слово из того, что говорил главнокомандующий.
Все это время, несомненно для того чтобы скрыть, что его занимет совсем другое, Карл V рассматривал свои изуродованные подагрой пальцы правой руки, с трудом шевеля ими.
Это и был настоящий враг Карла V, враг, ополчившийся на него более жестоко, чем Сулейман, Франциск I и Генрих II.
Подагра и Лютер — эти два демона преследовали его беспощадно.
Он и ставил их в один ряд.
— Ах, если бы не Лютер и не подагра, — говаривал он иногда, сойдя с седла после долгой дороги или кровавой битвы и забирая в кулак свою рыжую бороду, — ах, если бы не Лютер и не подагра, как бы крепко я спал этой ночью!
Эммануил Филиберт кончил рассказ; прошла минута, прежде чем император заговорил.
Повернувшись к племяннику, он сказал:
— У меня тоже для тебя имеются новости, и плохие!
— Откуда, августейший император?
— Из Рима.
— Папа избран?
— Да.
— И его зовут?
— Пьетро Караффа… Тот, кого он сменил, был как раз мой ровесник, Эммануил, он родился в том же году: Марцелл Второй… Бедный Марцелл! Разве его смерть не заставляет меня готовиться к моей?
— Государь, — ответил Эммануил, — я думаю, вам не следует задерживать мысли на этом событии и рассматривать смерть Марцелла как обычную смерть. Марчелло Червини, кардинал, был здоровым и крепким человеком и, может быть, прожил бы до ста лет, но кардинал Марчелло Червини, став папой Марцеллом Вторым, умер через двадцать дней!
— Да, я это хорошо знаю, — задумчиво ответил Карл V, — он слишком спешил стать папой. Он был увенчан папской тиарой в Святую пятницу, то есть в тот же день, когда на Господа нашего был возложен терновый венец. Это и принесло ему несчастье… Поэтому я меньше думаю о его смерти, чем о выборах Павла Четвертого.
— Но, если я не ошибаюсь, государь, — сказал Эммануил Филиберт, — Павел Четвертый неаполитанец, то есть подданный вашего величества?
— Да, конечно, но мне всегда докладывали много дурного об этом кардинале, и за то время, что он провел при испанском дворе, у меня тоже были причины жаловаться. О, — с выражением усталости продолжал Карл V, — мне придется снова вступить в борьбу, которую я двадцать лет вел с его предшественниками, а силы мои на исходе!
— О государь!
Карл V погрузился в задумчивость, но тут же очнулся.
— А впрочем, — добавил он, как бы говоря сам с собой, — может, этот обманет меня так же, как и другие папы: они почти всегда оказывались прямой противоположностью тому, чем были в кардиналах. Я полагал, что Медичи, Климент Седьмой, — человек мирный, твердый и постоянный. Хорошо! Он становится папой, и, оказывается, я ошибся во всем: это человек беспокойный, сварливый и непостоянный! И наоборот, я воображал, что Юлий Третий будет пренебрегать делами ради удовольствий, что он будет заниматься только развлечениями и праздниками — peccato note 21, никогда не было папы более прилежного, более расторопного, менее заботящегося о мирских радостях, чем этот! Задал он со своим кардиналом Полом нам работу по поводу женитьбы Филиппа Второго на его кузине Марии Тюдор! Если бы мы не задерживали этого бешеного Пола в Аугсбурге, кто знает, был бы сегодня заключен этот брак?.. Ах, бедный Марцелл! — воскликнул император, вздохнув еще тяжелее, чем первый раз, — ты не потому всего на двадцать дней пережил свое восшествие на папский престол, что надел тиару в Святую пятницу, а потому, что был моим другом!
— Время покажет, августейший император, — сказал Эммануил Филиберт, — вы, ваше величество, сами признаете, что ошиблись относительно Климента Седьмого и Юлия Третьего, может быть, вы ошибаетесь и относительно Павла Четвертого.
— Дай Бог! Но я сомневаюсь.
У двери послышался какой-то шум.
— Что там еще? — нетерпеливо спросил Карл V. — Я сказал, чтобы нас не беспокоили. Узнайте, что им нужно, Эммануил.
Герцог приподнял портьеру, висевшую перед дверью, обменялся несколькими словами с людьми, находившимися в соседнем отделении, и, обернувшись к императору, сообщил:
— Государь, это гонец из Испании, из Тордесильяса.
— О, прикажите его впустить, дитя мое. Это, конечно, письмо от моей милой матушки!
Вошел гонец.
— Это ведь письмо от матушки? — спросил его по-испански император. Гонец, не говоря ни слова, протянул письмо Эммануилу Филиберту; тот взял его.
— Дай мне скорее, Эммануил, скорее! — сказал император. — Она хорошо себя чувствует?
Гонец по-прежнему молчал.
Со своей стороны, Эммануил Филиберт не решался отдать письмо Карлу V: оно было запечатано черным. Карл V увидел печать и вздрогнул.
— Да, — произнес он, — избрание Павла Четвертого уже приносит мне несчастье… Давай, мой мальчик, давай, — продолжал он, протягивая руку Эммануилу.
Эммануил повиновался: медлить дольше было бы чистым ребячеством.
— Августейший император, — сказал он, протягивая письмо Карлу V, — вспомни, что ты человек!
— Да, — ответил Карл V, — это в древности говорили триумфаторам.
И дрожащими руками он вскрыл письмо.
В нем было всего две или три строки, но император прочел их только с третьей попытки.
Слезы застилали его запавшие глаза; он, кажется, сам был этим удивлен, потому что честолюбие уже давно иссушило их.
Прочитав, наконец, письмо, император протянул его Эммануилу Филиберту и откинулся на подушки дивана.
— Умерла! — сказал он. — Умерла тринадцатого апреля тысяча пятьсот пятьдесят пятого года, как раз в тот день, когда Пьетро Караффа был избран папой… Да, сын мой, сказал же я тебе, что этот человек принесет мне несчастье!
Эммануил взглянул на письмо. Оно было подписано королевским нотариусом Тордесильяса и действительно извещало о смерти Хуаны Кастильской, матери Карла V, более известной в истории под именем Хуаны Безумной.
Некоторое время герцог молчал, не зная, как утешить Карла V в таком огромном горе: он знал, что император обожал свою мать.
— Августейший император, — тихо сказал он наконец, — вспомни, что ты по доброте своей говорил мне два года тому назад, когда я тоже имел несчастье потерять отца.
— Да, это говорят обычно, — ответил император, — чтобы утешить других, слова находишь, но когда приходит твоя очередь, то оказывается, что сам себя ты утешить не можешь!
— Поэтому я и не утешаю тебя, августейший император, — сказал Эммануил, — наоборот, я говорю: «Плачь, плачь, ты всего лишь человек!»
— Какую горькую жизнь она прожила, Эммануил! — произнес Карл V. — В тысяча четыреста девяносто шестом году она вышла замуж за моего отца Филиппа Красивого: она его обожала; в тысяча пятьсот шестом году он умер — его отравили стаканом воды, который он выпил, играя в мяч, и она сошла с ума от горя. Пятьдесят лет она ждала воскрешения супруга: чтобы ее утешить, ей это обещал один картезианец, и пятьдесят лет она не выезжала из Тордесильяса, кроме того случая, когда в тысяча пятьсот шестнадцатом году приехала встречать меня в Вильявисьосе и сама возложила мне на голову корону Испании. Сойдя с ума от любви к мужу, она обретала рассудок только тогда, когда заботилась о своем сыне! Бедная матушка! По крайней мере все мое царствование может служить свидетельством того уважения, что я к ней питал. В Испании я в течение сорока лет не предпринимал ничего серьезного, не посоветовавшись с ней, и не потому, что она всегда могла дать совет, а потому, что долг сына — поступать так, и я его исполнял. Знаешь ли ты, что она, испанка с головы до ног, подлинная испанка, приехала рожать меня во Фландрию, чтобы я смог стать императором, заняв место своего деда Максимилиана? Знаешь ли ты, что, несмотря на все свои материнские чувства, она отказалась меня кормить, чтобы потом меня не обвинили в том, что я слишком испанец только потому, что она вскормила меня своим молоком? И в самом деле, своим императорским достоинством я обязан в основном тем двум обстоятельствам, что я вскормлен Анной Стерель и рожден в Генте! Так вот, еще до моего рождения моя матушка все это предвидела. А что я могу сделать для нее после ее смерти? Устроить для нее пышные похороны? Устрою. Нет, в самом деле, быть императором Германии, королем Испании, Неаполя, Сицилии и обеих Индий, иметь империю, где никогда не заходит солнце, как говорят льстецы, и ничего не суметь сделать для своей умершей матери, кроме как устроить ей роскошные похороны!.. О Эммануил, сколь ограниченно могущество самого могущественного из людей!
В это время портьера приподнялась снова и через проем стал виден запыленный с головы до ног офицер, по-видимому также привезший срочное известие.
Но вид у императора был столь скорбный, что придверник, взявший на себя смелость в нарушение приказа впустить третьего гонца, видимо вследствие важности привезенных им сведений, остановился как вкопанный.
Карл V увидел гонца, покрытого пылью.
— Войдите, — сказал он ему по-фламандски, — что случилось?
— Августейший император, — сказал тот, поклонившись, — король Генрих Второй выступил в поход с тремя армиями: первой командует он сам, имея под своим началом коннетабля Монморанси; второй — маршал де Сент-Андре, а третьей — герцог Неверский.
— И что же дальше? — спросил император.
— А дальше, государь, то, что король Франции осадил Мариенбург, взял его и сейчас идет на Бувин.
— Когда он осадил Мариенбург? — спросил император.
— Тринадцатого апреля, государь!
Карл V повернулся к Эммануилу Филиберту.
— Ну как, — спросил он по-французски, — что ты скажешь об этой дате, Эммануил?
— Поистине, это роковой день! — ответил тот.
— Хорошо, сударь, — обратился Карл V к гонцу, — оставьте нас.
Потом, обратившись к придвернику, он добавил:
— Позаботьтесь об этом капитане так, как если бы он привез добрую весть. Идите!
На этот раз Эммануил Филиберт не стал ждать, пока император обратится к нему; не успела портьера упасть, как он сказал:
— К счастью, если мы ничего не можем поделать с избранием Павла Четвертого и со смертью вашей любимой матушки, государь, то со взятием Мариенбурга мы сделать что-то можем!
— Что мы можем?
— Взять его обратно, черт возьми!
— Ты можешь, а я нет, Эммануил.
— Как это вы не можете? — воскликнул принц Пьемонтский.
Карл V соскользнул с дивана, с трудом выпрямился и попробовал идти, прохромав с трудом несколько шагов.
Он покачал головой и, обернувшись к племяннику, сказал:
— Ну, посмотри на мои ноги — они меня не держат, я не могу ни ходить, ни ездить верхом; посмотри на руки — они не могут сжать рукоятку меча. Это предупреждение мне, Эммануил: кто не может больше держать меч, не может держать и скипетр.
— Что вы говорите, государь? — воскликнул Эммануил ошеломленно.
— То, о чем я часто думал и буду думать еще. Эммануил, все говорит мне, что я должен уступить место другому: конфуз при Инсбруке, откуда я бежал полуодетый, сдача Меца, где я оставил треть армии и половину репутации, и больше всего эта болезнь, сопротивляться которой ненадолго хватит человеческих сил, болезнь, перед которой медицина бессильна, болезнь ужасная, неумолимая, жестокая, поражающая все тело от макушки до пят, не оставляющая в покое ни одного органа, терзающая нервы невыносимыми болями, проникающая в кости, леденящая костный мозг и обращающая в твердый известняк благодатную жидкость, какой природа смазала наши суставы, чтобы облегчить их работу; болезнь, уродующая человека член за членом, более жестоко и более верно, чем железо, огонь и все тяготы войны, и муками плоти убивающая ясность, силу и свободу духа; болезнь, неустанно кричащая мне: «Довольно с тебя власти, царствования и могущества! Прежде чем уйти в небытие могилы, уйди в небытие жизни! Карл, Божьей милостью император римлян, великий Карл, навеки августейший, Карл, король Германии, Кастилии, Леона, Гранады, Арагона, Неаполя, Сицилии, Майорки, Сардинии, островов и Индий Тихого и Атлантического океанов, уступи место другому, уступи!»
Эммануил хотел прервать его.
Карл жестом остановил племянника.
— Да и, кроме того, — продолжал он, — я забыл тебе сказать еще об одном. Видно, по мнению моих врагов, мое бедное тело разрушается слишком медленно, и будто недостаточно с меня проигранных сражений, ересей, подагры, еще и кинжал сюда вмешался!
— Как кинжал?! — воскликнул Эммануил. На лицо Карла V набежала тень.
— Меня сегодня пытались убить, — сказал он.
— Ваше величество пытались убить? — в ужасе переспросил Эммануил.
— А почему бы и нет? — с улыбкой ответил Карл V. — Разве ты не напомнил только что, что я всего лишь человек?
— О! — воскликнул Эммануил, еще не пришедший в себя от этой новости. — И кто же этот негодяй?..
— Ах, в том-то и дело, — сказал император, — кто этот негодяй?.. Кинжал я схватил, но не руку!
— Да, правда, — промолвил Эммануил, — я только что видел в прихожей связанного человека…
— Это и есть тот негодяй, как ты его назвал, Эммануил. Только кем он подослан? Великим Турком? Не думаю: Сулейман — благородный враг. Генрихом Вторым? Его я даже не подозреваю. Павлом Четвертым? Он слишком недавно избран, да и к тому же папы предпочитают обычно кинжалу яд: Ecclesia abhorret a sanguine note 22 крови (лат.)]. Оттавио Фарнезе? Слишком маленький человек, чтобы покушаться на меня, имперскую птицу, которую Мориц Саксонский не решался поймать, как он говорил, за неимением достаточно большой клетки для ее содержания. Может быть, это лютеране из Аугсбурга или кальвинисты из Женевы? Голова идет кругом! А знать бы хотелось… Послушай, Эммануил, этот человек отказался отвечать на все мои вопросы; возьми его, уведи к себе в палатку, допроси его, делай с ним что хочешь, отдаю его тебе; но, слышишь, он должен заговорить! Чем более могуществен враг и чем он ближе ко мне, тем более важно для меня его знать.
Потом, помолчав с минуту, он остановил свой взгляд на Эммануиле Филиберте, задумчиво опустившем голову.
— А кстати, — сказал император, — твой кузен Филипп Второй прибыл в Брюссель.
Переход был таким неожиданным, что Эммануил вздрогнул. Он поднял глаза и встретился взглядом с императором.
На этот раз он содрогнулся.
— И что? — спросил он.
— А то, — продолжал Карл V, — что я буду счастлив вновь увидеть моего сына!.. Правда, похоже, он догадывается, что наступил благоприятный момент и пришел его час наследовать мне? Но прежде чем я встречусь с ним, Эммануил, займись моим убийцей.
— Через час, — ответил Эммануил, — ваше величество будет знать все, что ему угодно знать.
И, поклонившись императору, протянувшему ему искалеченную руку, Эммануил Филиберт ушел, убежденный, что изо всех событий этого дня, именно тому, о чем Карл V упомянул как бы вскользь в конце разговора, он и придавал на самом деле наибольшее значение.
XI. ОДОАРДО МАРАВИЛЬЯ
Уходя, Эммануил Филиберт снова бросил взгляд на пленника, и этот взгляд утвердил его в первоначальной мысли, что он будет иметь дело с дворянином.
Он сделал знак старшему из четырех солдат подойти к нему:
— Друг мой, — сказал он, — через пять минут по приказу императора ты доставишь этого человека ко мне в палатку.
Эммануил Филиберт мог бы и не упоминать имени Карла V: все знали, что тот передал ему всю свою власть, да и солдаты любили его и подчинялись беспрекословно, как подчинялись бы самому императору.
— Приказ будет выполнен, ваше высочество, — ответил сержант.
Герцог направился к себе.
Палатка Эммануила Филиберта не была роскошным шатром, разделенным на четыре части, как у императора; это была простая солдатская палатка, перегороженная надвое полотняным занавесом.
У входа сидел Шанка-Ферро.
— Оставайся здесь, — сказал ему Эммануил, — только возьми какое-либо оружие.
— Зачем? — спросил Шанка-Ферро.
— Сейчас сюда приведут человека, покушавшегося на жизнь императора. Я хочу допросить его с глазу на глаз. Посмотри на него, когда он будет входить, ну а если он нарушит слово, которое, несомненно, даст, и попробует бежать, задержи его, но живым, ты слышишь? Очень важно — живым!
— Тогда, — сказал Шанка-Ферро, — оружие не нужно, мне хватит рук.
— Поступай как знаешь, ты предупрежден.
— Будь спокоен, — произнес Шанка-Ферро.
Шанка-Ферро продолжал говорить «ты» своему молочному брату, точнее, тот сам, храня святые традиции детства, потребовал, чтобы Шанка-Ферро говорил ему «ты».
Принц вошел в палатку; там его ждал Леоне, вернее, Леона.
Поскольку он был один и полог у входа за ним опустился, Леона бросилась ему навстречу, раскрыв объятия.
— Любимый, — сказала она, — вот и ты, наконец! При какой ужасной сцене нам пришлось присутствовать!.. Увы! Ты был прав, сказав мне, что по моему волнению и бледности меня можно было принять за женщину!
— Что поделаешь, Леона! Это обычные в жизни солдата сцены, и ты уже должна была к ним привыкнуть.
Потом, улыбнувшись, он добавил:
— Посмотри на Шанка-Ферро и бери с него пример.
— Как ты можешь говорить такие слова, Эммануил, да еще смеясь? Шанка-Ферро — мужчина; он любит тебя так сильно, как только мужчина может любить мужчину, я это знаю; но я, Эммануил, люблю тебя сильнее, чем могу выразить, люблю, как то, без чего нельзя жить! Я тебя люблю так, как цветок любит росу, как птица любит лес, как заря любит солнце… С тобой я живу, я существую, я люблю! Без тебя меня нет!
— Возлюбленная моя, — сказал Эммануил, — да, я знаю, что ты изящество, преданность и любовь в одном лице; я знаю, что, находясь рядом со мной, ты на деле внутри меня; вот почему между нами нет ни недомолвок, ни тайн.
— Почему ты мне это говоришь?
— Потому что сейчас сюда приведут человека, потому что этот человек — страшный преступник, которого я собираюсь допросить, потому что, может быть, — кто знает? — он сделает важные признания, касающиеся весьма значительных особ. Пройди на другую половину палатки. Если хочешь, слушай. Я знаю: то, что я услышу, я услышу один.
Леона чуть заметно пожала плечами.
— Кроме тебя, — сказала она, — что значит для меня весь мир?
И, послав своему возлюбленному воздушный поцелуй, девушка исчезла за занавесом.
И вовремя: пять минут прошли, и с истинно военной точностью сержант ввел арестованного.
Эммануил ждал его, сидя так, чтобы быть в тени. Скрытый тенью, он смог в третий раз рассмотреть убийцу — подольше и повнимательнее.
Это был человек лет тридцати — тридцати пяти. Роста он был высокого, а черты его лица были столь благородны, что его маскировка, как уже было сказано, не помешала Эммануилу Филиберту с первого взгляда узнать в нем дворянина.
— Оставьте нас одних, — сказал принц сержанту. Приученный беспрекословно повиноваться, тот вышел, уводя за собой трех своих солдат.
Пленник обратил на Эммануила Филиберта живой и проницательный взгляд.
Эммануил поднялся и подошел к нему вплотную.
— Сударь, — сказал он, — эти люди не знали, с кем имеют дело, и потому связали вас. Вы дадите мне слово дворянина не пытаться бежать, и я вам развяжу руки.
— Я крестьянин, а не дворянин, — ответил арестованный, — и, следовательно, не могу дать вам слово дворянина.
— Если вы крестьянин, слово дворянина вас ни к чему не обязывает. Так дайте его, ведь это единственный залог, который я требую.
Пленник ничего не ответил.
— Тогда, — сказал Эммануил, — я развяжу вам руки без вашего слова. Я не боюсь оказаться один на один с вами, даже если вы не имеете чести, которой могли бы поклясться!
И принц принялся развязывать незнакомцу руки. Тот отпрянул.
— Подождите, — сказал он, — слово дворянина, я не попытаюсь бежать.
— Ну вот, — произнес, улыбаясь, Эммануил Филиберт, — какого черта! В собаках, лошадях и людях я кое-что понимаю.
И он закончил развязывать веревку.
— Ну вот вы и свободны. Теперь побеседуем.
Пленник хладнокровно посмотрел на свои онемевшие руки и уронил их вдоль тела.
— Побеседуем, — с иронией повторил он, — и о чем же?
— Конечно, о причинах, заставивших вас пойти на это преступление, — ответил Эммануил Филиберт.
— Я ничего не сказал, — ответил незнакомец, — следовательно, мне нечего сказать.
— Вы ничего не сказали императору, которого хотели убить, это понятно; вы ничего не пожелали сказать солдатам, которые вас арестовали, и это я понимаю тоже; но мне, дворянину, который обращается с вами не как с обыкновенным убийцей, а как с дворянином, мне вы скажете все.
— А зачем?
— Зачем? Я скажу вам, сударь: для того чтобы я не рассматривал вас как человека, нанятого за деньги каким-то трусом, который направлял вашу руку, не смея нанести удар сам. Зачем? Да чтобы вас не повесили как разбойника и убийцу с большой дороги, а обезглавили как благородного дворянина.
— Мне угрожали пытками, чтобы заставить заговорить, — сказал пленник, — я готов к ним!
— Пытка была бы бесполезной жестокостью: вы ее перенесете и ничего не скажете; вы будете искалечены, но не побеждены, и на долю ваших мучителей достанется только стыд; нет, я хочу не этого: я хочу признания, хочу истины, хочу, чтобы вы мне, дворянину, военачальнику и принцу рассказали бы то, что могли бы рассказать только священнику, но если вы считаете меня недостойным вашего признания, значит, вы один из тех презренных людей, за кого мне не хотелось вас принимать, значит, вы действовали под влиянием какой-нибудь низменной страсти, в которой вы не осмеливаетесь признаться, значит…
Пленник выпрямился и прервал его:
— Меня зовут Одоардо Маравилья, сударь! Обратитесь к вашей памяти и перестаньте меня оскорблять.
При этом имени из соседнего отделения палатки, как показалось Эммануилу, раздался приглушенный крик; и в чем уже он никак не мог усомниться, так это в том, что разделительный занавес заколыхался.
Эммануил и сам почувствовал, что это имя затрагивает что-то очень глубокое в его воспоминаниях.
И в самом деле, это имя послужило поводом для войны, оставившей принца без его земель.
— Одоардо Маравилья! — воскликнул он. — Вы сын посла Франции в Милане, Франческо Маравильи?
— Да, я его сын.
Эммануил обратился мыслью к своей ранней юности. Да, он помнил это имя, но оно ничего не проясняло в теперешнем положении.
— Ваше имя, — сказал он, — действительно принадлежит дворянину, но оно не вызывает у меня никаких воспоминаний, связанных с тем преступлением, в котором вы ныне обвиняетесь.
Одоардо презрительно усмехнулся.
— Спросите у августейшего императора, — сказал он, — есть ли такая же неясность в его воспоминаниях, как в ваших.
— Простите меня, сударь, — ответил Эммануил, — в то время, когда исчез граф Франческо Маравилья, я был еще ребенком, мне едва ли исполнилось восемь лет, поэтому неудивительно, что я не знаю подробностей этого исчезновения, насколько я припоминаю, так и оставшегося тайной для всех.
— Так вот, монсеньер, эту тайну я вам сейчас открою… Вы знаете, что последний Сфорца был жалким правителем и без конца колебался между Франциском Первым и Карлом Пятым, в зависимости от того, на чьей стороне оказывалась военная удача. Мой отец, Франческо Маравилья, был при нем чрезвычайным посланником. Это было в тысяча пятьсот тридцать четвертом году. Император воевал в Африке; герцог Саксонский, союзник Франциска Первого, только что заключил мир с королем римлян; Климент Седьмой, другой союзник Франции, только что отлучил от Церкви Генриха Восьмого, короля Англии; дела в Италии повернулись против императора. Сфорца сделал как все — он покинул Карла Пятого, которому еще должен был выплатить четыреста тысяч дукатов, и вверил свою политическую судьбу чрезвычайному посланнику короля Франциска Первого. Это была большая победа, и Франческо Маравилья имел неосторожность ею похвастаться. Сказанные им слова перелетели через море и достигли Туниса, заставив Карла Пятого вздрогнуть. Увы! Фортуна изменчива! Два месяца спустя Климент Седьмой, опора французов в Италии, умер; Тунис был захвачен императором, и Карл Пятый со своей победоносной армией высадился в Италии; нужна была искупительная жертва, и судьба избрала Франческо Маравилью. Во время уличной ссоры простолюдинов два миланца были убиты слугами графа Маравильи. Герцог ждал только предлога, чтобы выполнить обещание, данное им августейшему императору, и вот человек, уже год бывший в Милане хозяином больше, чем сам герцог, был арестован как обыкновенный злоумышленник и препровожден в крепость. Моя мать была в Милане вместе с моей сестрой, четырехлетним ребенком. Я находился в Париже, в Лувре, и был одним из пажей Франциска Первого. Графа вырвали из объятий жены и увели, не сказав ей, ни в чем его обвиняют, ни куда его ведут. Прошла неделя, а графиня, несмотря на все старания, так и не смогла ничего узнать о судьбе своего мужа. Маравилья был несказанно богат, и об этом было известно: его жена могла купить его свободу, заплатив золотом. Однажды ночью в дверь дворца моей матери постучал один человек; ему открыли; он попросил разрешения побеседовать с графиней с глазу на глаз. В тех обстоятельствах все имело значение. Через своих друзей, через французов, живущих в городе, моя мать распространила слух, что она даст пятьсот дукатов тому, кто укажет ей достоверно местонахождение ее супруга. По всей вероятности, этот человек, желавший поговорить с ней без свидетелей, хотел сообщить ей что-то о графе и, боясь, что его предадут, просил принять его наедине, чтобы обеспечить тайну.
Она не ошиблась: этот человек был одним из тюремщиков в миланской крепости, куда поместили моего отца; он не только сообщил, где тот находится, но и принес от него письмо. Узнав почерк мужа, графиня немедленно вручила тюремщику пятьсот дукатов.
В письме отца сообщалось, что он арестован и содержится в тайном месте, но больших опасений отец не высказывал. Моя мать ответила, что муж может располагать ею; ее жизнь и состояние принадлежат ему. Прошло еще пять дней. И вот ночью в дверь дворца постучал тот же человек; его впустили и, поскольку его приметы были известны, тут же провели к графине. Положение пленника ухудшилось: его перевели в другую, совершенно тайную камеру.
По словам тюремщика, его жизни угрожала опасность.
Хотел ли этот человек вытянуть из графини побольше денег или говорил правду? Оба предположения могли быть справедливы. Но страх одержал верх в сердце моей матери. Она, впрочем, расспросила тюремщика, и, хотя его ответы явно свидетельствовали о корыстолюбии, он, по-видимому, был искренен.
Она дала ему ту же сумму, что и первый раз, и на всякий случай попросила его подумать о способах устроить графу побег. Если план побега будет принят, тюремщик должен будет получить пять тысяч дукатов наличными, а как только граф окажется вне опасности — еще двадцать тысяч.
Это было целое состояние! Тюремщик ушел от графини, обещав подумать над тем, что услышал. Графиня со своей стороны попыталась выяснить, каково положение дел; у нее были друзья в окружении герцога, и через них она узнала, что все обстоит еще хуже, чем сказал тюремщик: графа хотели судить как шпиона. Она в нетерпении стала ждать прихода тюремщика; она даже не знала, как его зовут, а если бы и знала, пойти и вызвать его от имени графини Маравилья — значило погубить и его и себя. Единственное, что ее немного успокаивало, — это суд, о котором шла речь. В чем можно было обвинить моего отца: в смерти тех двух миланцев? Ссора произошла между слугами и крестьянами, и в ней дворянин, да еще посол, никак не мог быть замешан. Однако некоторые говорили, что никакого процесса не будет, и их голоса звучали особенно зловеще, поскольку они утверждали, что граф, тем не менее, будет осужден. Наконец, однажды ночью мать вздрогнула от стука дверного молотка: она уже начинала узнавать своего ночного посетителя по его манере стучать; она ждала его на пороге спальни. Он окружил себя еще большей таинственностью, чем обычно. Он нашел способ устроить побег и пришел предложить его графине. Вот каков был его план.
Камеру арестованного от жилища тюремщика отделяла лишь одиночная камера. Две эти камеры были разделены железной дверью с решеткой наверху. У тюремщика были ключи от обеих камер. Он предлагал сделать отверстие в стене своей комнаты, позади кровати, чтобы никто его не заметил. Через это отверстие можно будет войти в пустую камеру, а оттуда — к графу. Перепилив цепи узника, его можно увести тем же путем в комнату тюремщика.
Там будет припасена веревочная лестница; с ее помощью он спустится в ров в самом темном и самом безлюдном месте; в ста шагах от рва графа будет ожидать карета, запряженная двумя лошадьми; в ней он со всей возможной скоростью умчится за пределы герцогства.