Оба сидели на скале, где Доминик брал воду, чтобы окропить гроб.
Граф и аббат помолчали.
— Итак, — спросил граф, словно продолжая прерванный разговор, — вы твердо верите в загробную жизнь?
Монах отломил ветку с чахлого дуба, оторвал почку, казавшуюся совершенно сухой, показал графу наклюнувшуюся внутри нее новую почку.
— Да, понимаю, — кивнул граф, — в самой смерти — залог будущей жизни; но то, что вы мне показали, это свидетельство ежегодного умирания, то есть сон. Дереву, живущему триста лет, тоже рано или поздно приходит конец, как и человеку. Зима — это не смерть природы, а только ее сон.
— Но дерево растет, а не живет, — возразил Доминик. — Оно не говорит, не думает, у него нет души.
Граф не отвечал.
Когда они были в комнате Коломбана, его рука легла на книгу, а выходя, он то ли в рассеянности, то ли намеренно захватил ее с собой.
Это был томик великого философа по имени Шекспир. Граф открыл книгу и стал читать сначала про себя, потом вслух.
Это был монолог короля Лира; очевидно, граф находил в этих словах скорбные аналогии с болью своего сердца, хотя они были весьма далеки и приблизительны:
Ты думаешь — промокнуть до костей
Беда большая? Да, ты прав отчасти;
Но там, где нас грызет недуг великий,
Мы меньшего не слышим. От медведя
Ты побежишь, но, встретив на пути
Бушующее море, к пасти зверя
Пойдешь назад. Когда спокоен разум,
Чувствительно и тело: буря в сердце
Моемвсе боли тела заглушает —
И боль одну я знаю…52
Словно в подтверждение этого наставления, в эту минуту с моря подул ветер, один из самых холодных, какие вылетали когда-либо из мраморных уст Запада; набросившись на графа и Доминика, он словно хотел, чтобы замерзли слова на устах старика и слезы на глазах монаха.
Молодой человек непроизвольно содрогнулся всем телом и предложил старику вернуться в замок. Но тот будто вслед за Шекспиром хотел доказать, что, когда человек страдает душой, тело его не чувствует боли. Старик не двигался с места и громко продолжал чтение.
Старый граф, сидевший на берегу бушующего моря, которое вздымало бурные волны и с ревом швыряло их к ногам его, был в самом деле похож на этого гиганта страданий — короля Лира. Ветер трепал серебряные завитки его волос, и это лишь увеличивало сходство. Но один оплакивал неблагодарность дочерей, а другой — смерть сына.
Только отцы могут сказать, что больнее: смерть детей или их неблагодарность.
Граф дошел до пронзительных жалоб, до мрачного проклятия, которые английский Эсхил вкладывает в уста отцу Гонерильи, Реганы и Корделии:
Злись, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!
Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,
Залейте башни, флюгера на башнях!
Вы, серные и быстрые огни,
Предвестники громовых тяжких стрел,
Дубов крушители, летите прямо
На голову мою седую! Гром небесный,
Все потрясающий, разбей природу всю,
Расплюсни разом толстый шар земли
И разбросай по ветру семена,
Родящиелюдей неблагодарных.
Реви всем животом, дуй, лей, греми и жги!
Чего щадить меня? Огонь, и ветер,
И гром, и дождь не дочери мои!
В жестокости я вас не укоряю:
Я царства вам не отдавал при жизни,
Детьми моими вас не называл.
Вы неподвластны мне: так тешьтесь смело
Вы надо мной, стоящим в вашей власти,
Презренным, хилым, бедным стариком!
Так тешьтесь вволю, подлые рабы,
Угодники двух дочерей преступных,
Когда не стыдно вам идти войною
Противу головы седой и старой,
Как эта голова! О! О! позор!53
Лицо и жесты графа де Пангоэля вполне соответствовали тем, что могли быть у короля Лира. Как и он, граф рвал на себе волосы, и ветер, носившийся над бескрайним океаном, набрасывался на спутанные седые пряди, подобные снежным хлопьям, пытаясь разметать их в разные стороны.
В другие дни, когда в утреннем тумане или после ночной бури тропинка вдоль берега становилась непроходимой или когда струи ледяного мартовского дождя падали с низкого мглистого неба, подобно острым стрелам, граф в сопровождении Доминика поднимался либо на площадку, где мы впервые увидели его, когда он ожидал тело своего сына, либо в самую верхнюю комнату башни, где во времена войн между провинциями или сеньорами располагался боевой дозор.
Там, подобно Приаму, взирающему с высоты башен Трои на труп своего сына, которого семь раз протащили вокруг могилы Патрокла, граф взывал к сыну и повторял стенания, которые великий Гомер вложил в уста старого царя:
Старец, никем не примеченный, входит в покой и, Пелиду
В ноги упав, обымает колена, руки целует, —
Страшные руки, детей у него погубившие многих.
Так, если муж, преступлением тяжким покрытый в отчизне,
Мужа убивший, бежит и к другому народу приходит,
К сильному в дом, — с изумлением все на пришельца взирают, —
Так изумился Пелид, боговидного старца увидев;
Так изумилися все, и один на другого смотрели.
Старец же речи такие вещал, умоляя героя:
«Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный,
Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной!
Может быть, в самый сей миг и его, окруживши, соседи
Ратью теснят, и некому старца от горя избавить.
Но, по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша,
Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой
Милого сына узреть, возвратившегося в дом из-под Трои.
Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносных
В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось!
Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской:
Их девятнадцать братьев от матери было единой;
Прочих родили другие любезные жены в чертогах;
Многим Арей истребитель сломил им, несчастным, колена.
Сын оставался один, защищал он и град наш и граждан;
Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро,
Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским;
Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп.
Храбрый! Почти ты богов! Над моим злополучием сжалься,
Вспомнив Пелея отца: несравненно я жалче Пелея!
Я испытую, чего на земле не испытывал смертный:
Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю!54.
В другой раз на память несчастному отцу приходила десятая песнь Данте. Но он видел в этой песне не Фаринату дельи Уберти, более сокрушающегося поражением сообщников, чем своим огненным ложем. Нет! Все внимание графа сосредоточилось на озабоченном лице Кавальканти, этой тени отца, которая рядом с Данте ищет своего сына.
И старый граф читал прекрасные стихи флорентийского изгнанника на его родном языке:
Тут новый призрак, в яме, где и он,
Приподнял подбородок выше края;
Казалось, он коленопреклонен.
Он посмотрел окрест, как бы желая
Увидеть, нет ли спутника со мной;
Но умерла надежда, и, рыдая,
Он молвил:» Если в этот склеп слепой
Тебя привел твой величавый гений,
Где сын мой? Почему он не с тобой?»
«Я не своею волей в царстве теней, —
Ответил я, — и здесь мой вождь стоит;
А Гвидо ваш не чтил его творений».
Его слова и казни самый вид
Мне явственно прочли, кого я встретил;
И отзыв мой был ясен и открыт.
Вдруг он вскочил, крича:
« Как ты ответил? Он их не чтил?
Его уж нет средь вас?
Отрадный свет его очам не светел?»
И так как мой ответ на этот раз
Недолгое молчанье предваряло,
Он рухнул навзничь и исчез из глаз.55
Покачав головой, несчастный граф, сочувствующий человеческим страданиям, обыкновенно прибавлял:
— Он страдал больше всего именно потому, что страдал молча и без единой жалобы.
Однако мало-помалу аббат, словно отец, который руководит слепым ребенком и направляет его, управлял скорбью старика на пути смирения.
Как мы уже говорили, Доминик взялся восстановить душевное равновесие старого графа, и это заняло около месяца.
Была середина марта. И вот однажды утром, незадолго до того часа, когда граф имел обыкновение заходить к аббату Доминику, тот сам явился к нему.
Он держал в руке письмо и казался обрадованным и вместе с тем обеспокоенным.
— Господин граф! — сказал он. — Пока у меня не было неотложных дел в Париже, я оставался рядом с вами; однако сегодня я должен вас покинуть.
— Это непременно? — спросил старик.
— Вот письмо моего отца. Он сообщает, что прибывает в Париж, а мы не виделись около восьми лет.
— Ваш отец, Доминик, может быть счастлив, что у него такой сын! Поезжайте, мой друг, я не стану вас удерживать.
Но аббат высчитал по дате письма, когда приблизительно приедет его отец в Париж, и решил, что может посвятить графу еще сутки.
Было решено, что Доминик уедет завтра.
День прошел как обычно, только, пожалуй, еще печальнее.
Последний вечер они провели в комнате Коломбана.
Они вспоминали все свои разговоры; несчастный отец хотел бы, чтобы этот месяц длился вечно.
Граф умолял Доминика вернуться, как только обязанности не будут больше удерживать его в Париже. Аббат Доминик от всей души обещал приехать, а из Парижа сразу же послать ему письмо: переписка была бы дорога им обоим — и отцу и другу.
Они проговорили за полночь, не замечая времени и ничуть об этом не беспокоясь.
Доминик в десятый раз поведал графу де Пангоэлю, при каких обстоятельствах он познакомился с его сыном. В мельчайших подробностях аббат рассказывал ему о парижской жизни Коломбана, а когда, побуждаемый графом, подошел наконец к главной причине смерти молодого человека, в нерешительности замолчал.
— Продолжайте! — попросил граф.
Но Доминик до сих пор не решался говорить с несчастным отцом о женщине, явившейся причиной смерти его сына: даже когда отец, потерявший дитя, этого требует, для собеседника такой рассказ — тягостная обязанность. Вот почему слова замерли на губах Доминика.
— Продолжайте, друг мой, — твердо повторил граф.
— Вы желаете, чтобы я рассказал о ней? — спросил священник.
— Да!.. Что это за девушка, которую он любил?
— Святая, пока он был жив, мученица с тех пор, как он умер.
— Вы ее знали, друг мой?
— Как Коломбана.
И он рассказал, с каким благоговением относилась Кармелита к матери; как мать умерла без покаяния и послали за ним, Домиником, потому что не хотели хоронить ее без священника; как Коломбан познакомился с Кармелитой в эти скорбные дни. Потом он поведал о приезде Камилла, жизни троих друзей, об отъезде Коломбана, его возвращении, об отъезде Камилла, о долгом ожидании Кармелиты, любви молодых людей в отсутствие Камилла, письме, сообщавшем о возвращении креола, наконец, о страшном несчастье, которое привело к смерти Коломбана.
Граф выслушал его рассказ не шелохнувшись, скрестив руки на груди, откинув голову назад, уставившись в потолок. Время от времени по щекам старика скатывалась слеза.
Когда Доминик замолчал, граф сказал:
— Они были бы так счастливы рядом со мной, в этой старой башне Пангоэль!
Он вздохнул и прибавил:
— И я был бы так счастлив рядом с ними!..
— Господин граф! — осмелился вмешаться Доминик, видя, в каком расположении духа пребывает старик. — Не могу ли я передать несчастной Кармелите прощение от отца Коломбана?
Граф вздрогнул и некоторое время словно колебался. Наконец, собравшись с духом, он проговорил:
— Да простит Господь эту девушку, как прощаю ее я! Произнося эти слова, он простер руки к небу; потом встал и обычным размеренным твердым шагом направился к секретеру.
Комната, в которой горела готовая вот-вот погаснуть единственная лампа, тонула в полумраке. Граф нащупал ключ, опустил переднюю крышку секретера, отпер ящик, сунул в него руку с уверенностью человека, знающего, где сразу найти то, что он ищет.
Вынув из ящика небольшой пакет, завернутый в тонкую шелковистую бумагу, граф подошел к аббату, сидевшему рядом с лампой.
Аббат протянул ему руку:
— Спасибо! Спасибо за то, что вы простили несчастную женщину. Ваше прощение для нее означает жизнь.
— Простить эту девушку еще недостаточно, святой отец, — отозвался старик, — я с ужасом представляю себе ее отчаяние, когда она пришла в себя и узнала, что он мертв. Я от всего сердца жалею ее и клянусь вам, что всякий раз, как буду молиться за него, я буду вспоминать и ее. В знак памяти о женщине, которую избрал мой сын, я отдаю ей единственное сокровище, которое осталось мне в этом мире: прядь волос, которую мать Коломбана состригла с его головки в день, когда он родился.
С этими словами он развернул пакет, взял перо и напирал на бумаге такие слова:
«Прощение и благословение женщине, которую любил мой Коломбан».
И подписал:
«Граф де Пангоэль».
Потом поднес волосы к губам, запечатлел на них долгий нежный поцелуй и протянул сверток монаху.
Доминик плакал и не скрывал своих слез: это были слезы восхищения.
Он отдавал должное величию души этого отца, который лишал себя самого дорогого, что у него было, ради женщины, ставшей причиной смерти его сына.
На следующий день два друга с рассветом отправились на могилу к Коломбану. Потом они крепко обнялись и сказали друг другу «до свидания», не подозревая о грядущих страшных событиях. Увидеться снова им было суждено только на небесах!
XXXIII. АНГЕЛ-УТЕШИТЕЛЬ
Покинув старого графа, сидящего с поникшей головой у могилы сына, вернемся к несчастной и отчаявшейся Кармелите.
Квартира, которую она занимала на улице Турнон, как и прежняя на улице Сен-Жак, состояла из трех комнат. Как мы уже сказали, она была украшена и меблирована стараниями трех ее подруг: Регины, г-жи де Маранд и Фраголы. Но более других — особенно над обстановкой спальни — потрудилась Фрагола, ведь она лучше остальных знала характер Кармелиты.
В спальню перевезли все вещи из павильона Коломбана, и среди прочих — фортепьяно; на этом инструменте он и Кармелита исполняли последнюю симфонию — лебединую песню, которая должна была предвещать смерть двух влюбленных, а в действительности предшествовала смерти только одного из них!
Регина и г-жа де Маранд хотели было воспротивиться тому, чтобы спальня Кармелиты была меблирована вещами Коломбана; но Фрагола поняла, что вызывает их опасения, и настояла на своем.
— Да, конечно, сестры, если бы речь шла не о Кармелите, а о ком-нибудь другом, поступить так, как я предлагаю и сделаю вопреки вашим замечаниям, было бы неосторожно, даже, может быть, жестоко. Если бы Коломбана любила обыкновенная женщина, она поначалу нашла бы некоторое утешение в том, чтобы жить среди воспоминаний об этой любви; но со временем она стала бы мало-помалу забывать о своем горе, и все эти предметы, вместо того чтобы утешить ее, наскучили бы ей, а потом стали бы ее тяготить; наконец в один прекрасный день она окончательно излечилась бы от своей любви, и они, возможно, стали бы для нее укором. Но можете быть покойны, сестры, я знаю Кармелиту, с нею будет все по-другому: ее страдание будет вечным, как и ее любовь, и эта комната станет дарохранительницей, где, как в священном ковчеге, будет жить память о Коломбане. Давайте же поступим так, как я говорю, и через десять лет, как и сегодня, Кармелита будет вам признательна.
Подруги предоставили Фраголе заниматься меблировкой спальни, получив взамен полную свободу во всем, что касалось двух других комнат.
Яркие занавески, обивка, ковры, которыми Кармелита украсила когда-то стены мёдонского домика, Регина заменила строгой простотой коричневых и темных тканей; ведь это был теперь дом вдовы, а не веселая девичья квартирка. Когда Кармелита впервые вошла в новое жилище, царившая в нем атмосфера непередаваемой грусти ее покорила и она испытала такое же удовлетворение, какое почувствовала (хотя и по противоположному поводу) Рождественская Роза, переехав из конуры на улице Трипре в рай на улице Ульм.
В ту минуту как начинаются события, описываемые в этой главе, Кармелита, все такая же бледная — она до самой смерти сохранит эту бледность, — еще слабая, лежала на длинной козетке и с неизъяснимой печалью во взоре смотрела на молодую женщину, сидевшую рядом с ней на довольно высоком квадратном пуфе и рассказывавшую ей окончание печальной истории.
То была Фрагола.
Читатели помнят, что прелестная девушка спросила у Сальватора позволения ничего не скрывать от Кармелиты и что Сальватор дал ей такое разрешение.
Вот что она сказала самой себе с той душевной чуткостью, которая у иных людей доходит почти до гениальности:
«Кармелита выздоровеет, может быть, физически, но, конечно, не душой. Существует новая наука — гомеопатия, то есть лечение подобным. Если я познакомлю Кармелиту с еще более грустной историей, чем ее собственная, возможно, Кармелита — это золотое сердце, эта ангельская душа, способная все понять и все почувствовать, — перестанет горевать, когда я ей скажу: „Сестра, довольно плакать; сестра, довольно страдать. Если все слезы ты прольешь над своим собственным горем, что тебе останется для чужих страданий? Неужели ты полагаешь, сестра, что только тебе плохо? Разве ты не знаешь, что есть такие глубокие страдания, когда у тебя закружится голова, если тебе вздумается узнать о них?! Вот и я знавала лица, изборожденные потоками слез, будто равнины — оврагами после бури. Но я знаю также и отважных людей, слабых на вид, которые не плакали, а утирали чужие слезы, не сдавались, а сражались!“»
И несчастная девушка, столько пережившая в свои восемнадцать лет, рассказала Кармелите историю собственной жизни, полной непрерывных страданий и совершенно изменившейся в тот день, когда Фрагола обрела овеянную любовью Сальватора очаровательную пристань на улице Макон.
Может быть, мы расскажем когда-нибудь о ее жизни. Но когда и как — пока не знаем, потому что в настоящую минуту заняты событиями, составляющими суть нашего романа.
Кармелита слушала, плакала, трепетала, потом, находясь под впечатлением услышанного, призналась:
— О дорогая сестра, ты тоже пережила немало жестоких испытаний. Обними же меня и поплачем вместе сейчас, как когда-то в детстве вместе радовались!
Фрагола бросилась в объятия подруги, и обе, тесно прижавшись друг к другу головками (Кармелита — черноволосой, Фрагола — белокурой), сомкнув губы (Кармелита — бескровные, Фрагола — ярко-красные), обменялись долгим поцелуем; в нем слились воедино их горести, и ангел-утешитель простер над их головами два белых крыла.
Кармелита ушла в себя; после некоторого молчания она проговорила:
— Ты права, дорогая, милая моя Фрагола, только слабым душам свойственно отступать перед страданиями. А такие сердца, как твое, страданием очищаются и обновляются. Спасибо, сестра, за спасительный урок. С этого часа я последую твоему примеру: тебя спасла от смерти любовь, а я хочу вернуться к жизни, начав трудиться. Когда-то о н мне сказал, что я рождена стать великой артисткой. Я не могу допустить, чтобы он ошибся: мой Коломбан не мог солгать… Я стану великой артисткой, Фрагола. Говорят, порой нужно пережить большое горе, чтобы пробудился гений: горя у меня было предостаточно. Благодарю Бога, и да свершится его воля! В искусстве я найду таинственное и высокое утешение. Можешь не беспокоиться за мою жизнь, дорогая сестра. Я вспомню о тебе — и почувствую себя сильной; я подумаю о нем — и стану великой.
— Хорошо, Кармелита! — одобрила ее Фрагола. — Будь спокойна: в один прекрасный день Господь вознаградит тебя славой, а может быть, дарует и счастье.
Не успела Фрагола договорить, как в дверь позвонили.
Ничего особенного не было в том, что раздался звонок, однако Кармелита еще больше побледнела, и Фрагола вскрикнула от испуга: ей показалось, что подруга вот-вот лишится чувств.
— Что с тобой? — спросила она.
— Не знаю, — отвечала Кармелита, — но я только что испытала странное ощущение.
— Где?
— В сердце.
— Кармелита…
— Послушай: либо я схожу с ума, либо тот, кто стоит за дверью, принес мне новости от Коломбана.
Вошла камеристка Кармелиты.
— Не угодно ли вам, сударыня, принять священника, прибывшего из Бретани?
— Аббат Доминик! — вскричала Кармелита.
— Да, сударыня, это в самом деле он. Но он запретил мне называть его имя, опасаясь, как бы оно не произвело на вас тяжелого впечатления.
Холодный пот выступил у Кармелиты на лбу. Она судорожно сжала руку Фраголы.
— Ну, что я тебе говорила? — спросила она.
— Возьми себя в руки, Кармелита, — сказала Фрагола, вытирая ей лоб платком. — Приди в себя, сестричка! Так-то ты вернулась к жизни?! Ты бледнеешь при первом же испытании. Однако Провидение очень тебя щадит, если посылает к тебе старого друга!
— Ты права, Фрагола, — согласилась Кармелита, — но взгляни-ка на меня: я снова сильна.
Она повернулась к камеристке и приказала:
— Пригласите господина Доминика! Вошел аббат Доминик.
Художник, способный уловить выражение их лиц, создал бы замечательное полотно: священник с порога посылает благословение, простерев руку в сторону двух девушек, одна из которых обнимает другую.
— Привет вам, сестры! — заговорил священник, обращаясь к девушкам и с особым почтением кланяясь Кармелите как вдове.
Девушки поклонились в ответ на его приветствие. При этом Фрагола встала, а Кармелита лишь наклонила голову, не в силах подняться: она была очень слаба, и еще несколько дней не могло быть и речи о том, чтобы она вставала с постели.
Фрагола пододвинула аббату кресло.
Он кивком поблагодарил Фраголу, но не стал садиться, а лишь оперся рукой о его спинку.
— Сестра! — начал он. — Я возвратился из долгого и печального странствия: я был в замке Пангоэлей.
При этих словах щеки Кармелиты залила такая бледность, что Фрагола упала перед ней на колени и сжала ее руку в своих.
— Сестра! — сказала она. — Вспомни о своем обещании.
— В замке Пангоэлей… — повторила Кармелита. — Вы виделись с графом?
— Да, сестра.
— О несчастный, несчастный отец! — вскричала Кармелита, понимая, что на свете существует человек, страдающий так же, как она, если не сильнее.
Священник понял, что происходило в душе девушки, какая тоска охватила ее в эту минуту.
— Граф де Пангоэль — сказал он, — достойный и благородный человек. Он от души жалеет вас, сестра, и я привез вам его благословение.
Кармелита вскрикнула. Она собралась с силами и приподнялась, потом соскользнула на пол и спустилась перед Домиником на колени.
— Ах, святой отец, святой отец! — проговорила она и расплакалась. — Неужели он не проклял меня?..
Она не могла продолжать: глаза ее закрылись, она побелела как алебастр, схватилась за подушки кресла, уронила голову на руки, и жизнь вместе со вздохом, который казался последним, будто оставила эту хрупкую оболочку.
— Боже мой! — взмолился монах, испугавшись при виде ее безжизненного лица. — Неужели ты снова сделаешь своего служителя вестником смерти?
У Фраголы под рукой были соли, которыми она пользовалась в подобных обстоятельствах, ведь обмороки у Кармелиты случались нередко. Фрагола поднесла к ее лицу флакон, но соли не оказывали ожидаемого действия, и она потерла ей виски уксусом.
Обморок продолжался, и ничто не указывало на то, что Кармелита скоро придет в себя.
Фрагола подошла к столу и взяла флакон, которым пользовалась в особых случаях. Это была уксусная кислота, которой она обыкновенно натирала своей подруге грудь, когда обмороки слишком затягивались.
— Святой отец! — сказала она монаху, — будьте добры пройти в соседнюю комнату.
— Я ухожу, сестра, — сказал Доминик. — Меня ждут дома, и я прежде зашел сюда для исполнения долга, полагая его священным. Скажите ей: я прошу прощения, что не подготовил ее, прежде чем передать слова отца моего друга.
Вручив Фраголе полученную от графа де Пангоэля реликвию, ценность которой он в нескольких словах объяснил девушке, он вышел, а Фрагола вернулась к заботам о подруге.
Нескольких растираний оказалось довольно, чтобы оживить неподвижное и бесчувственное тело. Кармелита очнулась, открыла глаза и прежде всего стала искать взглядом аббата Доминика.
— Где он? — с удивлением спросила она. — Может быть, мне все пригрезилось?
— Нет, — возразила Фрагола. — Он был здесь.
— Доминик, да?
— Он самый.
— Что же произошло?
— Ты упала без чувств, а он из скромности удалился.
— Как бы я хотела снова его увидеть! — вскричала Кармелита.
— Ты с ним еще увидишься, — пообещала Фрагола, — но завтра, позднее, когда окрепнешь и сможешь поговорить с ним спокойно!
— Я и так достаточно сильна! — возразила Кармелита. — Мне о многом нужно его расспросить: он провожал Коломбана до самой могилы! Где Коломбан? Где покоится его тело? Мы когда-нибудь совершим паломничество к его могиле, хорошо?
— Да, сестра, да, не беспокойся.
— Кажется он что-то говорил о его отце? Он сказал, что его отец меня простил и благословил, не так ли?
— Да, он простил и благословил тебя. Как видишь, Господь не оставляет тебя своей милостью.
— О! — прошептала Кармелита, падая на козетку. — Я тоже ни на минуту о нем не забываю!
Она сложила на груди руки и стала беззвучно молиться, едва шевеля губами.
— Правильно! — одобрила ее Фрагола. — Молись, бедная душа! Твое спасение в молитве: она дарует и спокойствие, и утешение, и силы. Молись! Прикрой свои прекрасные глаза и постарайся уснуть.
— Думаешь, я смогу? — спросила Кармелита. — Возьми меня за руку!
— Ты горишь как в огне.
— Мне кажется, Фрагола, что даже и не будь у меня жара, я все равно не поправлюсь.
Фрагола опустилась перед подругой на колени и взяла ее за руки.
— Сестра моя! — обратилась она к Кармелите. — Где та сила, которой ты только что гордилась? При первом же упоминании о Коломбане ты согнулась, как тростинка, и поникла, словно цветок. Ты не меня обманула, а себя: ты была не так уж сильна, как тебе показалось.
— Я была готова к страданию, а не к радости, Фрагола. Перед страданием я бы выстояла, а радость меня обезоружила.
— Бедняжка!
Кармелита схватила руку Фраголы.
— Он сказал, что еще вернется, да?
— Вернется.
— Когда?
— Скоро, только…
— Что?
— Чтобы ты терпеливее ожидала его возвращения…
— И что?
— Он для тебя кое-что оставил.
На сей раз, как видят читатели, Фрагола не спешила обрадовать подругу. Она боялась нового обморока, который мог быть еще тяжелее, чем первый, принимая во внимание слабость Кармелиты.
— Что-то для меня? — вскрикнула Кармелита. — О, давай скорее!
— Подожди немного, — остановила ее Фрагола: она обняла Кармелиту за шею, притянула к себе и поцеловала.
— Отчего я должна ждать, Фрагола?
— Ну… — тянула девушка, — потому что… Она осеклась.
— Потому что?.. — повторила Кармелита.
— Это большая радость для тебя, и я хочу тебя приготовить.
— Боже мой! Ты меня убиваешь!
— Ради того, чтобы ты возродилась вновь, дорогая сестра.
— Говори, говори скорее, я хочу знать! Что тебе оставил для меня славный Доминик?
— Подарок.
— Подарок? Мне? — удивилась Кармелита.
— Подарок от графа де Пангоэля, драгоценный дар.» сокровище!
Она сопровождала каждое слово своей ангельской улыбкой.
— Фрагола, умоляю тебя, — теряя терпение, вскричала Кармелита, — дай то, что оставил тебе Доминик!
— Позволь мне обращаться с тобой как с ребенком, Кармелита.
Кармелита уронила голову на грудь.
— Поступай как знаешь, но помни, что я могу этого не вынести.
— Вот ты смирилась, ты почти спокойна… до хладнокровия — всего один шаг. Прояви волю, и ты станешь сильной.
— А ну, посмотри на меня! — попросила Кармелита. И, улыбнувшись Фраголе, она продолжала:
— Смотри еще! Ведь ты права, как всегда права!.. Я сейчас прижмусь к твоей груди и просижу так сколько угодно, хоть четверть часа, а ты можешь только потом отдать мне подарок графа де Пангоэля…
Она сделала над собой усилие и, улыбнувшись, прибавила:
— … отца Коломбана!
— Ну, ты просто героиня, — улыбнулась ей в ответ Фрагола, — и я не заставлю тебя ждать.
Она поднялась, но на этот раз ее удержала сама Кармелита.
— Фрагола! Благородная моя, святая моя Фрагола! Кто же тебя научил обращаться с душами лучше, чем это умеют известнейшие доктора? Как умело ты лечишь мои раны! Ах! Мне жизнь мила, когда я держу тебя за руку.
— Ну, пора вознаградить ребенка за послушание, — заметила Фрагола.
Осторожно высвободив свою руку, она подошла к стоявшему за козеткой небольшому шифоньеру розового дерева, на которой лежала реликвия графа де Пангоэля. Фрагола развернула бумагу и протянула Кармелите пакет.
— Мать Коломбана, — сказала она, повторяя подлинные слова графа, — состригла эту прядь с его головки в день, когда он родился.
— Боже правый! — вскричала Кармелита, набрасываясь . на прядь волос, словно львица, нашедшая своего малыша. — О Господи! Это волосы моего Коломбана!..
И в первый раз со времени смерти Коломбана душа девушки, опустошенная и холодная, как гробница, наполнилась несказанным счастьем.