Танцоры показывали на них пальцами своим партнершам и покатывались со смеху.
Двое друзей не обратили внимания на всеобщее оживление или сделали вид, что ничего не замечают.
Они спросили у лакея, где найти хозяина кабаре.
Толстый добродушный кабатчик, похожий на Силена и более красный, чем вино, которое он подавал своим посетителям, тотчас явился на зов, полагая, очевидно, что кто-то собирается сделать большой заказ.
Друзья робко изложили свою просьбу.
И как же волновался умный молодой человек, музыкант, верный сын, содержавший мать, преданный брат, имевший на попечении сестру, наконец, полезный и ценный для общества гражданин! С замиранием сердца, с ужасом он представлял себе, как ему откажут в месте оркестранта в дешевом кабаре!
Увы, все в этом мире относительно.
Это место означало новые панталоны и черный сюртук для него, душегрейку для матери, платье для сестры.
О, смейтесь, смейтесь, ведь вашим близким никогда не грозили ни голод, ни холод! Зато мне доводилось содержать мать и сына на сто франков в месяц, и для меня смех по такому поводу — святотатство!
Итак, двое друзей робко изложили свою просьбу.
Хозяин кабаре в ответ заметил, что его это не касается, это дело руководителя оркестра.
Впрочем, он вызвался сам передать ему просьбу молодого человека (что было принято) и спустя пять минут принес ответ: если Жюстен способен исполнять требования, предъявляемые к важной должности контрабасиста в кабаре у заставы, он может за три франка в вечер хоть сейчас приступить к своим обязанностям.
Танцы бывают трижды в неделю, следовательно, он будет получать тридцать шесть франков в месяц.
Это было почти столько же, сколько ему приносили восемь первых его учеников; для него это были золотые россыпи Перу — в 1821 году еще говорили «Перу», как в наши дни говорят «Калифорния», — итак, для него это место было золотым дном; он сейчас же согласился, попросив только разрешения сходить за виолончелью домой в предместье Сен-Жак.
Но ему ответили, что это ни к чему: ухода контрабасиста ждали и заранее был куплен новый инструмент, предназначавшийся, в случае нехватки музыкантов, для второй скрипки. Но на место ушедшего контрабасиста пришел новый — что ж, все было к лучшему, как в мире Панглоса.
Жюстен в глубине души был очень рад, что его виолончель — целомудренный и благочестивый инструмент-отшельник — избежит угрожавшего ей осквернения.
Молодой человек поблагодарил г-на Мюллера и хотел было с ним распрощаться. Однако славный учитель объявил, что намерен быть на первом выступлении своего ученика; чтобы ободрять его своим присутствием, он уйдет из заведения не раньше чем кончатся танцы.
Жюстен пожал учителю руку, попросил принести контрабас и занял место в оркестре, к величайшему изумлению зрителей, готовых было освистать юношу при его появлении в кабаре, а теперь едва ли ему не аплодировавших.
Оркестр был достоин кисти художника, мастера жанровых сцен, если только позволительно называть громким именем оркестра сборище восьмерых глухарей, исполнявших адские кадрили, под звуки которых отплясывали три-четыре сотни завсегдатаев упомянутого заведения. В этом-то — с позволения сказать — оркестре, достойном, как мы говорили, кисти жанриста, и затерялся степенный и серьезный юноша по имени Жюстен.
Он был похож на музыканта-мученика, играющего с веревкой на шее для развлечения языческого племени.
Его выразительное лицо ярко освещалось висевшими над его головой кенкетами.
Жюстен был далеко не красавец, — бедный мальчик! — но чувствовалось, что страдальческий вид, задававший тон, если можно так выразиться, всему его облику, и был истинной, вернее, единственной причиной, делавшей его некрасивым; если бы простые житейские радости осветили его лицо, если бы незатейливое человеческое счастье или даже просто удовольствие промелькнуло в его взгляде, если бы в улыбке приоткрылись его губы — его лицо, пусть некрасивое, сейчас же приобрело бы выражение ангельской кротости и удивило бы редким благородством.
Он стоял, обхватив обеими руками огромный контрабас, раза в два больше виолончели; длинные белокурые волосы струились по плечам и ниспадали на лоб, когда юношу подгонял ритм танца; большие голубые глаза затуманивались; все его существо было проникнуто томностью; в такие минуты молодой человек не мог не внушать любому, кто его видел, глубокий интерес, невольную симпатию.
Вообразите юного Листа во власти вдохновения.
Наш школьный учитель Жюстен точь-в-точь походил на него.
После первой кадрили руководитель оркестра рассыпался в самых искренних похвалах ему, а собратья-музыканты зааплодировали.
Захлопали в ладоши и танцоры.
Добрый старый учитель не помнил себя от радости, он тоже хлопал в ладоши, стучал ногами, плакал от волнения.
Вот уж воистину верно: триумф есть триумф, кто бы с ним ни поздравлял.
В одиннадцать часов Жюстен поинтересовался, когда кончатся танцы. Ему ответили:
— Иногда веселье продолжается до двух часов ночи. Он подозвал папашу Мюллера.
Тот поспешил на зов.
Надо было предупредить мать и сестру, сходивших, наверное, с ума от беспокойства: никогда еще Жюстен не возвращался позднее десяти часов.
Славный учитель все понял, поспешил в предместье Сен-Жак и застал г-жу Корби — таково было имя матери Жюстена, которое мы имеем честь впервые назвать читателям, — и застал г-жу Корби и ее дочь за молитвой.
— Ну вот, — начал он с порога, — ваши молитвы услышаны, добродетельная женщина и святая дочь; Жюстен нашел место, ему будут платить тридцать шесть франков в месяц!
Обе женщины радостно вскрикнули.
Учитель рассказал, что произошло.
С изумительной деликатностью, свойственной женщинам, г-жа Корби и ее дочь поняли, какую огромную жертву Их сын и брат принес ради них.
— Милый, добрый Жюстен! — прошептали они.
И произнесено это было нежным, почти жалостливым тоном.
— О, не жалейте его, — поспешил уверить их учитель, — ведь это настоящий триумф! Жюстен прекрасен! Восхитителен! Он похож на молодого Вебера.
С этими словами г-н Мюллер, которому нечего было больше сказать, простился с женщинами и вернулся в кабаре.
Ушел он оттуда со своим дорогим учеником в два часа ночи.
Засовы на воротах были отперты заботами сестры Жюстена.
К концу месяца Жюстен успел сыграть на двенадцати вечерах и получил свои тридцать шесть франков.
На них можно было купить самое необходимое.
Теперь, как нам представляется, мы достаточно ясно показали нашим читателям, какое доброе и благородное сердце у нашего героя; ограничимся лишь еще несколькими словами, чтобы описание его характера было полным.
Впрочем, этот характер во всей его совокупности легко определить одним словом.
Это слово, с помощью которого Сальватор охарактеризовал Жану Роберу мелодию, исполняемую Жюстеном, — «смирение».
Прибавим, что если эта добродетель, отчасти сомнительная, и принимала когда-нибудь человеческий облик, спускаясь на землю, то ее воплощением, конечно, был Жюстен-смиренник.
Да позволено нам будет провести некоторый анализ: мы повествуем не о приключении, мы рассказываем историю страждущей души. Заглянем же в самые сокровенные уголки этой души, понаблюдаем за тем, что станется с этим человеком, хлебнувшим немало горя; посмотрим, как он встретит несказанное счастье или неизбывное страдание!
Устоит он? Или согнется?
Поверьте, дорогие читатели, даже для самых равнодушных из вас это будет захватывающее чтение.
Перед вами невинный юноша в полном смысле этого слова; до сих пор он жил подобно птице небесной, порхающей над полями в поисках семечка, которое она принесет в гнездо; до сих пор единственной его заботой было удовлетворение жизненных потребностей; недосыпая и недоедая, в поте лица своего, кровью своей он зарабатывал на пропитание, иногда даже на относительное благополучие своему несчастному семейству.
Что же он делал для себя самого?
Ничего!
Будь он один в целом свете, не имей он на своем попечении ни матери, ни сестры, вероятно, он нашел бы возможность продолжать занятия, стал бы бакалавром, лиценциатом, адъюнкт-профессором, как знать? Даже доктором, может быть! А теперь вместо факультетской кафедры, которую он мог бы получить благодаря своему труду; вместо почетного положения, которого он добился бы упорством, что является отличительной чертой его самоотверженного характера, юноша заживо погребен, будто прикованный чувством долга, задыхаясь под тяжестью сыновней любви.
О, мы отнюдь не сетуем на семейный долг: мы всегда любили свою мать и были нежно любимы.
Но когда семья перенесла великое несчастье, она должна получить помощь от общества, ведь покинутая им в нищете семья, подобно пневматической машине, начинает отнимать воздух у одного из своих членов. Если мы и не протестуем против такого положения дел во всеуслышание, то уж никто не помешает нам роптать вполголоса.
Итак, все несчастье Жюстена проистекало от его семьи. Но он — золотое сердце! — пришел бы в глубочайшее отчаяние при одной только мысли, что его родных могло бы не быть рядом с ним.
Какой же выход мог он найти?
Жюстен и не думал об этом: он был готов жить завтра так, как вчера; он пожертвовал своими отроческими годами; теперь он собирался принести в жертву молодость, зрелые годы, всю жизнь.
Однако придет пора жениться; молодая женщина принесла бы с собой в эту бесплодную пустыню веселье, радость, упоение молодости…
Увы! Где же ее найти, эту благословенную женщину, эту обожаемую Рахиль?
Должно ли ему отдать десять лет, проработав на Лавана?
Да и кого он видел?
Неужели довольно было подсесть к окошку, чтобы увидеть вдали, подобно земле обетованной, молодую девушку?
Впрочем, осмелится ли он жениться, честный и совестливый Жюстен?
Разве не сознавал он втайне, что женитьба — это договор, соединяющий не только руки, но и души?
Но принадлежала ли ему его душа?
И принадлежали ли ему его руки?
Мог ли он свободно привести в родной дом незнакомку? Одаряя супругу нежностью, не обездолит ли он тем самым мать и сестру? Это к вопросу о душе.
Жена — таковы уж требования молодости и кокетства — стала бы тратить на наряды часть скудного дохода. Это к вопросу о руках.
Нет, и брак не был бы спасением для несчастного Жюстена.
Значит, он обречен на вечное самопожертвование. Так Жюстен и жил.
Ему, может быть, суждено умереть от непосильного труда.
Он был к этому готов.
Или, может, положиться на милость Господню?
Увы! До сих пор Бог не баловал бедное семейство, так что Жюстен и его родные, не кощунствуя, были вправе усомниться в его милости!
Однако именно Божья десница подняла Жюстена из бездны.
Однажды июньским вечером, на исходе одного из тех солнечных дней, когда ликует природа, Жюстен возвращался со старым учителем с прогулки по равнине Монруж; молодой человек заметил крепко спящую среди колосьев пшеницы, маков и васильков девчушку лет десяти.
В образе этого ребенка Господь посылал Жюстену одного из своих ангелов как награду за беспримерную добродетель.
XVII. «БОЖЬЯ ЦЕПОЧКА»
Девочка, на которую они набрели, сами того не ожидая, и перед которой остановились, озираясь и не видя поблизости ни отца ее, ни матери, одета была в белое платьице, перехваченное в талии голубой лентой.
Беленькая, с розовыми щечками, она лежала, как в колыбели, посреди уже пожелтевших колосьев, васильков и маков, сомкнувшихся вокруг ее головки, и была похожа на маленькую статую святой в нише или голубку в гнездышке.
Ее ножки, обутые в голубые башмачки, свешивались над придорожной канавой, и это свидетельствовало о крайнем изнеможении бедняжки.
Ее можно было принять за фею жатвы, отдыхавшую после утомительного дня под ласковым покровительством луны, которая, свершая свой небесный путь, с любовью взирала на нее.
Ее дыхание, хотя и несколько стесненное, было подобно нежнейшему восточному ветерку, и от этого чистого дыхания игриво колыхались склонившиеся над ней колоски.
Два друга готовы были целую ночь любоваться спящей девочкой, так восхитительно-хороша была эта свеженькая беленькая головка; однако вскоре мысль об опасностях, которым подвергалось вдали от людей очаровательное дитя, пробудила в них беспокойство.
Тщетно они искали глазами мать, что могла так беззаботно оставить в открытом поле, ночью, на ветру и в росе это хрупкое и нежное создание.
Должно быть, несчастная девочка находилась здесь давно, судя по тому, как крепко она спала. Два друга обыкновенно останавливались во время прогулок всякий раз, как находили что-либо занятное, и обсуждали заинтересовавший их предмет. Вот и теперь они уже с четверть часа, остановившись в нескольких шагах от девочки, ломали голову над вопросом, который, несомненно, заслуживал выяснения, но, однако, так и остался загадкой: свидетельствует ли внешняя привлекательность о красоте душевной?
И за все это время они так никого поблизости и не увидели.
Так где же была мать девочки?
Может, родители ребенка, утомленные долгой прогулкой (башмачки малышки были покрыты толстым слоем пыли) отдыхали где-нибудь неподалеку?
Жюстен и г-н Мюллер озирались по сторонам, но все напрасно. Они были совершенно убеждены, что мать девочки должна быть где-то рядом, как славка возле своего гнезда, и потому продолжали оглядываться.
Ничего!
Тогда они на цыпочках обошли поле, боясь разбудить ребенка.
Они исходили все поле вдоль и поперек, сделали еще круг, как доезжачие в поисках спугнутой дичи.
Ничего!
Наконец они решились разбудить малышку.
Та широко раскрыла голубые глазки, похожие на васильки, и уставилась на незнакомцев.
В ее взгляде не было ни страха, ни удивления.
— Что ты тут делаешь, дитя мое? — спросил г-н Мюллер.
— Отдыхаю, — отозвалась девочка.
— Отдыхаешь?! — в один голос переспросили Жюстен и старый учитель.
— Да, я очень устала, не могла больше идти, прилегла и уснула.
Итак, едва пробудившись, девочка не позвала мать!
— Вы говорите, что очень устали, милая? — повторил г-н Мюллер.
— О да, сударь, — встряхнув светлыми кудряшками, подтвердила девочка.
— Вы проделали долгий путь? — спросил школьный учитель.
— О да, очень долгий, — подтвердила девочка.
— Где же ваши родители? — не унимался старик.
— Мои родители? — переспросила девочка, садясь в траве и изумленно глядя на незнакомцев, словно они говорили о чем-то совершенно непонятном.
— Да, ваши родители, — ласково повторил Жюстен.
— Но у меня нет родителей, — только и сказала в ответ девочка, да так, словно говорила: «Не понимаю, о чем вы спрашиваете».
Друзья в удивлении переглянулись, потом с сочувствием посмотрели на девочку.
— Неужели у вас нет родителей? — продолжал расспрашивать старый учитель.
— Нет, сударь.
— Где же ваш отец?
— У меня нет отца.
— А ваша мать?
— У меня нет матери.
— Кто же вас воспитывал?
— Кормилица.
— Где она сейчас?
— В земле.
При этих словах из глаз девочки брызнули слезы, но плакала она совершенно беззвучно.
Двое расчувствовавшихся друзей отвернулись, скрывая один от другого собственные слезы.
Девочка сидела неподвижно, словно ожидая новых вопросов.
— Как же вы здесь очутились, совсем одна? — помолчав немного, спросил г-н Мюллер.
Она обеими ручками вытирала слезы; нижняя губка, выдвинувшись было вперед и округлившись, подобно чашечке цветка, для того чтобы собирать росу ее слез, снова была поджата.
Дрогнувшим голоском девочка отвечала:
— Я пришла из родных мест.
— А откуда ты родом?
— Из Ла-Буя.
— Недалеко от Руана? — улыбнулся Жюстен: он сам родился в окрестности Руана и обрадовался, что прелестная девочка — его землячка.
— Да, сударь, — кивнула она.
Ну, конечно, она была из Нормандии, свеженькая, с пухлыми щечками, бело-розовая, словно яблонька в цвету.
— Да кто ж вас сюда привел? — спросил старый учитель.
— Я пришла сама.
— Пешком?
— Нет, до Парижа я ехала на почтовых.
— До Парижа?
— Да, а из Парижа сюда добралась пешком.
— Куда вы идете?
— Я иду в предместье Парижа, оно называется Сей-Жак.
— Что вы собираетесь там делать?
— Мне нужно передать брату моей кормилицы письмо от нашего кюре.
— Чтобы брат вашей кормилицы взял вас к себе, вероятно?
— Да, сударь.
— Как же вы очутились здесь, дитя мое?
— Сказали, что дилижанс опоздал, и все остались на ночлег в предместье. А я увидела городские ворота и подумала, что где-то совсем рядом поля; я пошла в ту сторону и очутилась здесь.
— Итак, вы здесь решили переждать до утра и отправиться к господину, к которому у вас рекомендация?
— Да, сударь, все так. Я хотела дождаться утра. Но я две ночи не смыкала глаз и так устала! Я легла на землю и сейчас же уснула.
— И вы не боитесь спать под открытым небом?
— Чего же мне, по-вашему, бояться? — спросила девочка с доверчивостью, свойственной слепым и детям (они, ничего не замечая, ничего и не боятся).
— Неужели вы не боитесь ни холода, ни росы? — продолжал г-н Мюллер, пораженный ее безыскусными ответами.
— Да разве птицы и цветы не ночуют в полях?
Наивная рассудительность маленькой девочки, ее грациозность, ее несчастливая доля глубоко взволновали обоих друзей.
Само Провидение послало этого ребенка в утешение Жюстену, показывая, что есть под звездным куполом небес существа еще более обездоленные, чем он сам.
Друзья, не сговариваясь, пришли к одному и тому же решению: они предложили девочке пойти с ними.
Но девочка отказалась.
— Благодарю вас, добрые господа, но ведь письмо у меня не к вам.
— Это не имеет значения, — заметил Жюстен, — идемте, а завтра в любое время, дитя мое, вы отправитесь к брату своей кормилицы.
Молодой человек протянул сиротке руку, чтобы помочь ей перепрыгнуть через канаву.
Но девочка снова отказалась и отвечала, взглянув на луну — часы бедняков:
— Скоро полночь. Через три часа рассветет. Не стоит из-за меня беспокоиться.
— Уверяю вас, что вы не причиняете нам никакого беспокойства, — отозвался Жюстен, продолжая протягивать ей руку.
— Кроме того, — прибавил учитель, — если вас заметит отряд жандармов, вы будете арестованы.
— За что? — удивилась девочка с той детской логикой, что ставит порой в тупик самых искушенных юристов. — Я никому не сделала ничего дурного!
— Вас арестуют, дитя мое, — продолжал Жюстен, — потому что придумают, будто вы из тех скверных маленьких детей, которых называют бродяжками и арестовывают по ночам… Идемте же!
Но Жюстену и не нужно было говорить: «Идемте же!» Едва услышав слово «бродяжка», девочка перескочила через ров и, умоляюще сложив руки, с испуганным видом обратилась к двум друзьям:
— Возьмите меня с собой, добрые господа, возьмите меня с собой!
— Разумеется, милое дитя, мы вас возьмем, — поспешил успокоить ее старик. — Конечно же мы вас возьмем.
— Хорошо, хорошо, — подтвердил Жюстен. — Идемте скорее. Я отведу вас к своей матери и сестре. Они очень добрые: накормят вас ужином и уложат в теплую постельку… Вы, может быть, очень голодны?
— Я ничего не ела с утра, — сказала она.
— Ах, бедняжечка! — воскликнул старый учитель, и в его голосе послышался ужас и сострадание: он сам ел четыре раза в день с математической точностью.
Девочка неверно истолковала восклицание славного Мюллера, одновременно эгоистичное и сочувственное; она решила, что старик обвиняет кюре, который посадил ее в дилижанс, не дав в дорогу ничего съестного. Она поспешила его оправдать:
— Я сама виновата. У меня с собой хлеб и вишни, но я была так опечалена, что не смогла проглотить ни крошки… Да вот, поглядите, — прибавила она, доставая спрятанную среди колосьев небольшую корзинку; в ней в самом деле лежали чуть вялые вишни и немного засохший хлеб, — вот вам и доказательство!
— Вы, должно быть, слишком устали и не можете сами идти, — обратился Жюстен к девочке, — я вас понесу.
— О нет, — мужественно отвечала она, — я могу прошагать хоть целое льё!
Друзья и слушать ничего не желали. Несмотря на горячие возражения девочки, они скрестили руки и, когда она обхватила их за шеи, подняли ее над землей, приготовившись нести в этом паланкине из человеческой плоти, который дети называют «божьей цепочкой».
Они уже готовы были тронуться в путь, но вдруг девочка их остановила.
— Боже мой, я совсем потеряла голову! — воскликнула она.
— Что случилось, дитя мое? — спросил школьный учитель.
— Я забыла письмо нашего кюре. — Где оно?
— В моем узелке.
— А узелок?
— Там, в колосьях, где я спала, рядом с венком из васильков.
Она спрыгнула наземь, перелетела через придорожную канаву, схватила узелок и венок, с удивительной ловкостью снова перепрыгнула канаву и уселась на руки к двум друзьям. Они двинулись к городским воротам, видневшимся впереди в двухстах-трехстах шагах.
XVIII. О AITEAOZ!12
Сиротка прижимала узелок к груди старого учителя, что затрудняло ему дыхание.
Он посоветовал девочке привязать узелок к петлице его редингота.
Оставались корзинка с вишнями и венок из васильков, который бедняжка сплела, чтобы хоть немножко развлечься в ожидании рассвета, до того как ее одолел сон. Она, верно, инстинктивно хранила венок в память о первых часах одиночества в этом мире.
Во всяком случае, Жюстен истолковал это именно так; когда девочка заметила, что цветы щекочут молодому человеку щеку, она собралась было выбросить венок, но в нерешительности взглянула на спутников, словно спрашивала их совета. Тогда Жюстен, чьи руки были заняты, взял венок зубами, положил его на очаровательную головку девочки и продолжал путь.
Как она была восхитительна, бедняжка! Черные костюмы двух друзей так хорошо подчеркивали белизну ее платья и ангельскую чистоту ее личика! Ее лоб при лунном свете словно лучился как у небесного создания.
Ее можно было принять за младшую сестру кельтской жрицы, которую с триумфом несут в священный лес.
Затихшая было беседа возобновилась. Жюстен наслаждался звуками мелодичного голоска девочки.
Он стал снова ее расспрашивать.
— Чем занимается брат вашей кормилицы, дитя мое? — промолвил он.
— Он каретник, — отвечала девочка.
— Каретник? — переспросил Жюстен, предчувствуя самое худшее.
— Да, сударь.
— В предместье Сен-Жак?
— Да, сударь.
— Я знавал там только одного каретника, он жил в доме под номером сто одиннадцать.
— Думаю, это он и есть.
Жюстен ничего не ответил. Вот уже около года как каретные мастерские в доме № 111 были внезапно закрыты, теперь там жил слесарь. Жюстен не хотел ничего говорить, чтобы не волновать девочку: сначала надо было убедиться, что его предположения верны.
— Да, да, — продолжала девочка, — теперь я совершенно уверена, что он-то мне и нужен.
— Как же вы можете быть в этом уверены, дитя мое?
— Я не раз перечитывала адрес. Мне посоветовали запомнить его назубок на тот случай, если я потеряю письмо.
— А вы помните, кому оно было адресовано?
— Разумеется… Там было написано: «Господину Дюрье…»
Два друга молча переглянулись.
Полагая, что они молчат, потому что сомневаются в ее памяти, девочка прибавила с важным видом:
— Я давно умею читать!
— Я и не сомневаюсь в этом, мадемуазель, — заверил ее старый учитель.
— А чем вы собирались заниматься у брата вашей кормилицы?
— Работать, сударь.
— А что вы умеете делать?
— Все что угодно; я многое умею.
— Например?
— Шить, гладить, мастерить чепчики, вышивать, плести кружева.
Чем дольше говорили друзья с девочкой, тем большей симпатией проникались они к бедняжке, открывая в ней все новые достоинства.
Скоро они уже знали всю ее короткую историю, не лишенную, впрочем, таинственности.
Однажды ночью в Ла-Буе остановилась карета; было это в 1812 году; из кареты вышел человек, неся в руках бесформенный сверток.
Он подошел к двери небольшого дома, стоявшего одиноко на самом краю деревни, достал из кармана ключ, открыл дверь и, подойдя в темноте к кровати, положил туда сверток, а на столе оставил кошелек и письмо.
Потом он запер за собой дверь, сел в карету и уехал.
Часом позже славная женщина, возвращавшаяся с руанского рынка, остановилась у того же дома, достала ключ, отомкнула дверь и, к величайшему своему изумлению, услышала детский плач.
Она поспешила зажечь лампу и увидела, что на кровати что-то шевелится и плачет.
Это была годовалая девочка.
Женщина еще больше изумилась, стала оглядываться по сторонам и увидела на столе письмо и кошелек.
Женщина вскрыла письмо и с великим трудом — она не очень-то умела читать — разобрала следующее:
«Госпожа Буавен, Вы известны как добрая и порядочная женщина — вот что заставило отца, собирающегося покинуть Францию, доверить Вам своего ребенка.
Вы найдете в кошельке на столе тысячу двести франков: это плата вперед за первый год.
Начиная с 28 октября следующего года, дня рождения девочки, Вы будете получать через кюре в Ла-Буе по сто франков в месяц.
Эти сто франков будут Вам переводить из одного банкирского дома в Руане, и кюре будет их получать, не зная, кто их посылает.
Дайте девочке по возможности лучшее воспитание, а в особенности постарайтесь сделать из нее хорошую хозяйку. Один Господь знает, какие испытания ждут ее впереди!
При крещении ее назвали Миной; пусть носит это имя, пока я не верну ей еще и то, которое ей принадлежит.
28 октября 1812 года».
Госпожа Буавен трижды перечитала письмо, чтобы все хорошенько понять; наконец поняла, о чем в нем говорится, опустила письмо в карман, взяла девочку на руки, прихватила кошелек и бросилась к кюре — необходимо было посоветоваться.
Ответ кюре был недвусмыслен: он посоветовал мамаше Буавен принять дитя, посылаемое ей Провидением, и взрастить его со всем возможным старанием.
Госпожа Буавен вернулась домой с ребенком, кошельком и письмом.
Она положила девочку в чистенькую колыбель своего сына, скончавшегося два года назад; письмо она спрятала в бумажник, где хранился послужной список ее мужа, сержанта старой гвардии (в описываемое время он в составе четырехсоттысячного войска отступал из России), а деньги г-жа Буавен прибрала в тайник, где хранила сбережения.
О сержанте Буавене давненько никто не слыхал.
Погиб он? Или попал в плен? За всю войну бедная женщина не получила от него ни одной весточки.
Семь лет она исправно получала за девочку деньги; однако вот уже два с половиной года как ежемесячные переводы перестали приходить; впрочем, это не помешало славной женщине заботиться о Мине как о родной дочери.
Неделю назад г-жа Буавен умерла, поручив кюре заботу о ребенке. Она попросила послать девочку к своему брату, каретнику, с которым она не виделась очень давно, но знала его за порядочного человека.
Брата ее звали Дюрье; он занимал первый этаж дома № 111 на улице Предместья Сен-Жак в Париже.
Вот что со слов девочки знали друзья, входя в жилище Жюстена.
Когда Жюстен задерживался, его сестра не ложилась до его возвращения.
И на этот раз, как обычно, Селеста — так звали девушку — ждала брата.
Она отворила дверь на шум шагов и услышала, что ее зовут.
Селеста поспешно спустилась, и первое, что бросилось ей в глаза, — малышка Мина, которую представил ей брат.
Очарованная красотой девочки, она расцеловала ее еще до того, как спросила, откуда это дитя. Потом подняла девочку на руки и поспешно понесла ее в комнату матери.
Мать не могла увидеть девочку, но, как все слепые, она видела кончиками пальцев; она ощупала сиротку и убедилась в том, что девочка очаровательна.
Ее познакомили с историей Мины; Селеста сгорала от желания тоже ее послушать, но ей сказали, что девочка падает от усталости. Селеста должна была как можно скорее устроить ей в своей комнате постель. Это было нетрудно.
Она спустилась на первый этаж, взяла большую доску, на которой писали арифметические примеры, положила ее на четыре табуретки и расстелила сверху матрац. Госпожа Корби наложила сиротке на голову руки, трижды благословляя ее как мать, как слепая и как хозяйка дома, что должно было принести бедняжке счастье.
Девочка поспешила в постель и, едва коснувшись головой подушки, сладко заснула.
На следующее утро Жюстен еще до начала занятий отправился к соседу бывшего каретника, своему знакомому угольщику, славному малому по имени Туссен, и стал расспрашивать его о каретнике, жившем некогда в нижнем этаже дома № 111 до того, как там поселился слесарь.
Жюстен попал в самую точку: Туссен и Дюрье были друзьями.
Дюрье принял участие в небезызвестном заговоре Нантеса и Берара, имевшего целью захватить Венсенский форт, что послужило бы сигналом для участников другого заговора, замышлявшегося по всей Франции и не удавшегося вследствие откровений Берара.
Как утверждал Туссен, Дюрье был втянут в заговор неким корсиканцем по имени Сарранти, стремившимся во что бы то ни стало заручиться его поддержкой по той причине, что у каретника в мастерской было много наемных рабочих.
И вот накануне того дня, когда заговорщики должны были выступить, среди ночи Туссен услышал, как кто-то неистово колотит в дверь Дюрье. Туссен подбежал к окну и узнал незнакомца, который в последние дни частенько заходил в мастерские каретника.
Спустя мгновение он увидел, как они вышли вдвоем и бегом бросились к городским воротам.
С того самого дня Дюрье и Сарранти больше не появлялись.
Это было не единственное обвинение, тяготевшее если не над Дюрье, то над корсиканцем: от полицейских, приходивших к Дюрье с обыском, Туссен узнал, что Сарранти обвиняется не только в заговоре, но еще в краже и убийстве.