С этого дня простые и сердечные отношения между Коломбаном и Кармелитой стали холодными и натянутыми.
Кармелита понимала, что в разговоре с Коломбаном позволила себе лишнее.
Коломбан боялся, что ослышался.
Он все так же верил в возвращение Камилла; он держался с Кармелитой почтительно, и только; он избегал щекотливых разговоров и был прав: у Кармелиты почти вырвалось признание.
Коломбана страшила мысль, что он с каждым днем все больше любит Кармелиту.
Что же с ним стало бы, если бы он узнал, что любим?
Да он в ту же минуту сбежал бы из Парижа, вернулся бы в Бретань.
А пока проходили дни, недели, месяцы, но согласие от отца Камилла все не приходило. Коломбан с Кармелитой по-прежнему получали от креола письма, нежные, порой даже страстные, но ни о чем другом в них не говорилось.
Однажды утром принесли письмо от его брата.
Камилл тяжело заболел.
Кармелита выслушала эту новость почти с таким же равнодушием, с каким получала другие письма.
Болезнь продолжалась три месяца.
Все мы знаем, какие чувства испытывает выздоравливающий после того, как болезнь иссохшей, лихорадочно горячей рукой показала ему приоткрытую дверь склепа.
Первые его слова, вернее, радостные крики, — это хвала Богу всемогущему, родным, друзьям, тем, кого он любит или даже любил; дурные чувства гаснут, добрые — крепнут; можно подумать, что, отступая, лихорадка не только уносит все гнилое и вредное из тела, но и выкорчевывает сорняки из сердца, превращая его в нетронутую плодородную землю, и на ней всходят новые, ароматные цветы. Серьезная болезнь — как промежуточная станция между жизнью и смертью, нечто вроде вынужденной остановки, во время которой душа, совершенно освободившись от телесной оболочки, парит над человеческими страстями, — так розенкрейцеры поселялись на горных вершинах, чтобы напрямую общаться с духом Божьим.
Комната выздоравливающего — это святилище, подобное тому, в котором произошла метаморфоза со старым Эсоном: прежний человек исчез, а пришедший ему на смену сосредоточенно думает; в такие минуты дурные люди становятся лучше.
Возвращающийся к жизни человек сродни появившемуся на свет младенцу: все его радует, все веселит его сердце, он тянется ручонками к любому человеку, которого видит, как к доброму другу; долго сдерживаемая нежность столь же чиста и неудержима, как вода, прорвавшая плотину, и никакое препятствие не в силах ей противостоять.
Перед этим великолепным и бурным извержением, боясь помешать ему, пасуют родственники, друзья, случайные свидетели; они готовы обещать что угодно, даже то, что впоследствии оказывается невыполнимо.
Какой отец откажет ребенку в погремушке, к которой тот тянет ручки?
Вот так и Камилл: как только он пошел на поправку, ему удалось добиться от отца и всех родственников согласия на брак с Кармелитой; об этом Камилл и поспешил написать пространное письмо. По-видимому, он не вполне оправился после горячки — письмо вышло очень страстное, оно так и излучало любовь, и добрый Коломбан подал его Кармелите со слезами на глазах.
— Вот видите, Кармелита, — заметил он, — я не ошибся!
Однако Кармелита думала иначе: в восторженных словах, в любовных признаниях она угадывала следы перенесенной горячки, видя в этом послании всего лишь яркую радугу — недолговечное дитя грозы, исчезающее вместе с ней. И потом, ей было совершенно безразлично, любит ли ее Камилл. Доведись ему снова заболеть, Кармелита пальцем не шевельнула бы, чтобы ему помочь. Ей, пожалуй, нельзя было приписать хладнокровие палача; скорее всего, в ее поведении можно было усмотреть мужество судьи: про себя она уже вынесла приговор.
Самой большой радостью для нее было бы не получать больше от креола писем, не слышать о нем ни слова, забыть даже его имя.
Она всем сердцем любила Коломбана, была полна раскаяния и угрызений совести. Когда Кармелита увидела, как он печален и в то же время горд тем, что его друг оказался порядочным человеком, она едва не бросилась Коломбану на шею и не призналась ему в своей любви; но бретонец глядел так хмуро, что она не осмелилась и молча вернулась к себе.
Любовь к Коломбану, с каждым днем все сильней овладевавшая ею, была уже не просто любовью; это было нечто большее — преклонение перед высшим, почти божественным существом.
Если бы Коломбан заметил, как она рассматривает его украдкой, как пожирает его глазами, он все понял бы, как ни был он прост и скромен.
Оставаясь наедине, они испытывали неловкость, однако для обоих это были минуты несказанного блаженства.
Когда Коломбан читал — обычно какую-нибудь оду Гюго или поэму Ламартина, — Кармелита, сидя на диване, то подавалась всем телом вперед, то выпрямлялась, наконец ложилась и следила взглядом за молодым человеком, похожая на молодую львицу, готовую вот-вот наброситься на льва — предмет ее страстных любовных игр.
Когда Кармелита пела — либо «Pria che spunti l'aurora»24 неаполитанского маэстро, либо «Жар в крови» Гретри, — Коломбан чувствовал стеснение в груди; он впадал в восторженное состояние и словно воочию видел, как каждая сверкающая нота, подобно зажженной на земле ракете, взлетала к небесам, рассыпалась фейерверком и угасала. В любви Коломбан был робок и почтителен, будто женщина. Он жизнь был готов отдать за то, чтобы только почувствовать на своем лице божественное дыхание Кармелиты, исходящую от нее небесную гармонию; о поцелуе он не мог и помыслить!
В полночь или около часу ночи молодые люди желали друг другу спокойной ночи, Коломбан возвращался в павильон, Кармелита запирала за ним (или делала вид, что запирает) дверь; едва шум его шагов замирал на лестнице, Кармелита снова отворяла дверь, подбегала к окну в коридоре, смотрела, как молодой человек идет через сад, и, не спуская глаз с освещенных окон павильона, порой просиживала так до рассвета, не в силах справиться со снедавшей ее любовью; она уходила, только когда в окнах Коломбана гас свет.
Не раз она, словно в лихорадке, следовала за ним и дальше. Теплыми летными ночами, когда звезды освещали путь или, точнее, едва рассеивали темноту, Кармелита на цыпочках спускалась по лестнице, пугливо озиралась, выходила в сад, забиралась в чащу, чтобы перевести дух, а потом, подобно печальной фее или ундине, чья белая тень вышла из могилы и жалобно бродит возле дома своего возлюбленного, она ходила кругами у павильона Коломбана.
Будто охваченный таким же чувством, Коломбан порой отворял дверь, и тоже выходил в сад, всей грудью вдыхал ночной воздух и садился на ту же скамейку, где он поджидал Камилла после своего возвращения из Бретани. Там он сидел неподвижно, не сводя глаз с окна коридора, через которое его взгляд мог, казалось, проникнуть в комнату любимой.
Тогда Кармелита бесшумно, медленно, сдерживая дыхание, переходила от дерева к дереву; она пожирала взглядом молодого человека до тех пор, пока он не возвращался к себе, так и не зная, что душа его любимой, будто блуждающий огонек, целый час была с ним рядом.
Однажды зимней ночью — уже выпал снег, и Кармелита не посмела выйти в сад, опасаясь оставить следы на пушистом снежном покрывале, — она стояла в коридоре у окна, следя взглядом за лампой Коломбана, не заботясь о том, тепло ей или холодно, — огонь не согрел бы ее ледяных рук, снег не охладил бы ее пылающего лба. Вдруг дверь павильона распахнулась, бретонец крадучись, как часто делала она сама, вышел в сад, направился к дому и взошел на крыльцо.
Кармелита хотела было убежать к себе.
Но любопытство одержало верх. И потом, отворяя и затворяя дверь комнаты, она выдала бы себя.
Тогда она спряталась за шторой и стала ждать.
Заскрипели ступени: Коломбан поднимался по лестнице. В самом деле, спустя несколько мгновений его тень мелькнула на верхних ступенях и медленно двинулась по коридору.
Молодой человек прислонился к стене напротив комнаты Кармелиты и замер, будто опасаясь быть услышанным.
Подойдя ближе к комнате девушки, он остановился, опираясь о стену, сдерживая дыхание и не сводя с двери глаз, словно видел сквозь нее.
Время от времени он отнимал руку от груди и смахивал слезу.
Кармелита был потрясена. С какой целью он подошел к ее комнате? Может быть, затем же, зачем она сама так часто подходила тайком к его павильону? Какие слезы он мог проливать, если не обжигающие слезы любви, не горькие слезы сожаления?
И действительно, тихие слезы Коломбана скоро перешли в рыдания.
Кармелита обеими руками зажала рот, чувствуя, как с ее губ готов сорваться крик: «Я люблю тебя, люблю тебя!»
В то же время она лихорадочно, сто раз в минуту, в такт быстрому биению сердца, про себя повторяла: «Слава Богу! Он меня любит! Любит! Любит!»
О, как неудержимо хотелось ей броситься Коломбану на шею и крепко прижаться к его груди! Но она вдруг представила себе строгое лицо бретонца и сдержалась; воля остановила желание, как до этого рука зажала рот.
Она был права: Коломбан мог доверить таинственной ночной тишине свою печаль, свои сожаления, свою любовь. Он мог жаловаться одиночеству, считая его немым и слепым, на трудность своего долга; но пренебречь этим долгом, но во всеуслышание объявить о своей тайне, которую выдавали его молчаливые слезы, — нет, это было невозможно!
И Кармелита решила таить в себе эту неожиданную, несказанную, бесконечную радость, не давая ей вырваться наружу.
А Коломбан простоял у ее двери около часу, потом опустился на колени, поцеловал порог, со вздохом поднялся и медленно вышел.
Кармелита провожала его взглядом до тех пор, пока он не вернулся в павильон, и только тогда, упав на колени, решилась вслух повторить то, что все время твердила про себя:,
— Слава Богу! Он меня любит! Любит! Любит!..
LIV. АСИМПТОТИЧЕСКИЕ ДУШИ
Кармелита была счастлива. Она провела такую же ночь, как тогда, весной, когда вместе с Коломбаном они выкопали розовый куст, выросший меж могильных камней.
Итак, Коломбан ее любит!
Этот серьезный и сильный человек, при взгляде на которого Кармелита испытывала робость, был способен на нежное и почтительное чувство, был подвержен детским слабостям любви! Но от других людей он отличался тем, что нежность его была целомудренна и он хранил ее, скрывая от всех.
Кармелите открылась его тайна, и это оказало на нее столь же благотворное действие, какое оказывает ливень на иссушенную землю. На следующий день Коломбан, не зная причины такого преображения, был удивлен, видя, что девушка снова повеселела.
Кармелита теперь знала, чем ей заняться. И дни стали казаться ей слишком короткими, а ночи — непомерно долгими.
Жизнь больше не казалась Кармелите бесконечной цепью томительных часов: у нее появилась цель.
С этого времени счастье, лишь случайно заглядывавшее в их дом, — как незнакомец, что по ошибке толкнулся в вашу дверь и уже занес ногу, готовый бежать прочь, — с этого времени счастье смело поселилось у них, обитая то в комнате Кармелиты, то в павильоне Коломбана, а порой тут и там одновременно.
Однако это счастье, не имея общего источника, проявлялось у молодых людей по-разному.
Для Коломбана было несказанным очарованием любить девушку глубоко и тайно, скрывая даже от нее свое чувство. Его любовь отчасти напоминала то восторженное обожание, с каким древний христианин молился на свою мадонну; в его чувстве было больше почитания и поклонения, чем любви, стремящейся к обладанию; скорее это было сочетание любви и благоговения.
Молодой бретонец был по-настоящему счастлив, когда запирался у себя; в присутствии же Кармелиты он трепетал. Оставшись наедине со своими мыслями, он прикрывал глаза рукой и погружался в мечты; с высоты этого уединения, словно с вершины горы, перед ним развертывались картины невыразимого блаженства, подобные цветущим лугам и плодородным равнинам.
Но к его радости, его счастью, его обожанию примешивалась боль, родственная угрызениям совести; раз двадцать за ночь Коломбан просыпался от нестерпимой сердечной боли: ему не давала покоя совесть.
Стонущая тень преданного им Камилла выступала из темноты, словно привидение из могилы, и замирала у изголовья бретонца. Тогда Коломбан был готов броситься к ногам Кармелиты и признаться в своей любви, но не с радостью, а словно исповедуясь в грехе.
А Кармелита, свободная от укоров совести, уверенная, что она любима, не однажды выходила из своей комнаты с твердым намерением отправиться к Коломбану и сказать ему: «Ты меня любишь, Коломбан!.. Я тоже тебя люблю!»
Если бы они встретились в такую минуту, несомненно, признание сорвалось бы с их губ.
Но каждый из них, едва пройдя несколько шагов, возвращался назад, сдерживаемый целомудренной стыдливостью.
Одним словом, подобно линиям, зовущимся в геометрии асимптотами, — отсюда и название этой главы! — линиям, которые стремятся друг к другу, но никогда не пересекаются, даже будучи продолжены до бесконечности, душам Кармелиты и Коломбана было суждено сгорать от любви, но так и не соединиться.
Впрочем, блаженство, с каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой все больше переполнявшее их сердца, грозило вот-вот выплеснуться через край.
Однажды, после того как Кармелита провела ночь в томительном беспокойстве, она увидела, как Коломбан, расставшийся с ней накануне лишь в полночь, входит в дом; бретонец был бледен, но смотрел веселее обычного.
Она поняла, что на этот раз ему удалось справиться с сомнениями, что он принял решение, что он готов признаться в любви.
Она радостно вскочила, порхнула ему навстречу и усадила его рядом с собой на диван.
Но в эту минуту на пороге двери, остававшейся открытой, появилась садовница с письмом в руке.
— Мадемуазель! — проговорила Нанетта. — Письмо от господина Камилла!
Кармелита пронзительно вскрикнула и схватилась за сердце.
Коломбан откинулся назад и еще сильнее побледнел.
Видя, что никто из них не отвечает, садовница положила письмо Кармелите на колени.
Девушка первая оправилась от удара. Из них двоих она была если и не сильнее, то, по крайней мере, решительнее.
Она все взяла в свои руки.
Итак, она вздохнула, покачала головой, распечатала письмо и прочла; потом она протянула его Коломбану и приказала: «Прочтите!» Пока он читал, она не сводила с него глаз.
Казалось, невозможно было побледнеть сильней, тем не менее он стал еще белее.
Сначала про себя, а потом вслух он прочитал следующие строки:
«Дорогая Кармелита!
Я, наконец, получил согласие отца, тетушек и всех родных. Седьмого числа будущего месяца я приеду в Париж.
Камилл».
Никогда еще осужденный на смерть, читая собственный приговор, не чувствовал себя столь раздавленным, как бретонец, ознакомившись с письмом друга.
Облокотившись на спинку дивана, Кармелита пылко и пристально смотрела на Коломбана, ловя его взгляд.
Но, вместо того чтобы поднять глаза, молодой человек их закрыл, а из-под ресниц его хлынули слезы.
— Что с вами? — ласково спросила Кармелита. — Почему возвращение друга до такой степени вас ошеломило?
— Ах, Кармелита, Кармелита! Не спрашивайте меня! — вскричал бретонец.
— Коломбан! — продолжала она. — Почему вы так бледны, почему вы плачете?
— Потому что я умираю, Кармелита! — воскликнул молодой человек, терзая жилет на груди, словно ему не хватало воздуха.
— Вы умираете, Коломбан, — безжалостно продолжала девушка, — потому что любите меня, не так ли?
— Я?! — вскричал Коломбан, широко раскрыв глаза. — Я вас люблю?!
— Да, — просто отвечала Кармелита. — Почему бы и нет? Я ведь тоже вас люблю!
— Замолчите! Замолчите, Кармелита!
— Я и так слишком долго молчу, как, впрочем, и вы! Мы слишком долго скармливаем наши сердца гложущему их змею!
— Кармелита! — вскричал Коломбан. — Я ничтожество!
— Нет, Коломбан, вы великодушны. Просто долгое время вы одерживали победу, теперь ваша крепость пала.
— О Кармелита, Кармелита! — пролепетал Коломбан. — Простите ли вы меня когда-нибудь?
— Что я должна вам простить, если я вас люблю, если я всегда вас любила?
— Молчите, Кармелита! — перебил ее Коломбан. — Вы однажды уже сказали это, и мне достало сил не слышать этого.
— В таком случае, — выходя из себя, закричала Кармелита, — повторяю вам: я вас люблю, Коломбан! Я вас люблю! Люблю!
— Кармелита! Кармелита! Я вас слышу! И ваше дыхание меня обжигает, а ваши слова приводят меня в трепет.
Неимоверным усилием воли он стряхнул с себя очарование и, шатаясь, двинулся прочь со словами:
— Сестра моя, сестра моя! Мы оба виноваты; попросим Господа послать нам силу и смирение, чтобы искупить вину.
— Что вы разумеете под смирением, мой друг?
— Вы отлично меня понимаете, Кармелита.
— Нет, клянусь вам, я не понимаю! Уж не хотите ли вы сказать, что я выйду замуж за Камилла?
— Придется!
— Чтобы я вышла за Камилла, любя вас и зная, что вы любите меня?
— Так нужно! Так нужно! — с отчаянием в голосе вскричал Коломбан.
— Почему так нужно? Скажите же, Коломбан! — продолжала настаивать девушка. — Перед кем я отвечаю в этом мире за свою любовь? Я одинока, слава Богу! Следовательно, я единственный судья себе и только сама могу оценивать свое поведение.
— Заблуждаетесь, Кармелита, его будут оценивать общество и Господь — ваш высший судья.
— Объясните, Коломбан, каким образом общество может меня принудить сделать несчастными двух человек, а также и меня самое, если я выйду замуж за нелюбимого во вред возлюбленному? Как Господь может вменить мне в обязанность то, что противно не только моей душе, но и моей совести? Разве я поступала по законам общества, когда пала? Скатываясь в пропасть, где меня ожидали Камилл и страдание, я протягивала руки к Господу и звала на помощь. Отчего же Господь меня не удержал?
— Вы кощунствуете, Кармелита!
— Я не кощунствую, Коломбан, я вас люблю!
— Кармелита! Не будем принимать наши желания и инстинкты за наши права и обязанности… Сами посудите, куда нас это завело!
— Это упрек, Коломбан?
— О! — падая к ее ногам, вскрикнул молодой человек. — Накажи меня Господь, если я этого хотел! Для меня, Кармелита, вы самая желанная женщина и чисты, как Ева в день своего сотворения.
— Коломбан! Коломбан! — воскликнула Кармелита, снова опускаясь на диван; она положила руки бретонцу на голову, и он уткнулся лицом ей в колени. — Я сейчас не говорю ни о своих правах, ни об обязанностях, я прислушиваюсь к тому, что подсказывает мне сердце… Я не боюсь кары Господней и человеческой и знаю, что ответить людям и Богу, лишь бы меня не винили вы, мой друг.
— Неужели вы думаете, Кармелита, — прошептал готовый сдаться молодой человек, — что я забуду клятву, данную Камиллу? Но даже если бы я не давал клятву, разве я могу предать Камилла? Вот почему я сказал, что надо просить у Господа силы и смирения.
— Никогда! Никогда, Коломбан! — страстно вскричала девушка.
— Кармелита! Кармелита!..
— Вы хотите, чтобы я попросила Господа отнять у меня то единственное, ради чего я живу, лишив меня любви и наградив вместо нее сомнительной и бесплодной добродетелью — смирением? Разве вы не знаете, что без вас, без вашей любви я уже умерла бы или постриглась в монахини? Я так и хотела поступить в тот день, когда уехал Камилл; я тогда же развеяла по ветру и втоптала в грязь цветы с нашего розового куста. Но, благодаря вам, благодаря любви к жизни, которую вы мне вернули, я отказалась от этих планов… И вы хотите, чтобы я забыла, что вы меня спасли, Коломбан?
— А за это вы хотите погубить меня вместе с собой, Кармелита?
— Разве это гибель, страдание, смерть, когда умирают, страдают, гибнут вместе?
— Кармелита! Небом вас заклинаю!..
— Коломбан! Знайте, что я перестану о вас думать в этом мире, только когда перейду в мир иной, но и там я не забуду о вас ни на мгновение!
— Что же делать? Что делать?
— Ну, наконец, вы начинаете рассуждать здраво! — заметила Кармелита и усмехнулась так, что Коломбан затрепетал. — Что делать? Вот именно — что делать?.. Я уже давно над этим думаю.
— Говорите скорее! Говорите! — попросил Коломбан; он все еще стоял на коленях, обхватив руками голову, словно боялся, что сходит с ума.
— Одно из двух, Коломбан…
— Продолжайте, продолжайте!
— Оставить этот дом, убежать за границу, на край света, в Индию или на один из островов Океании, позабыв обо всех и всеми забытые…
— Или?.. — спросил Коломбан, и стало ясно, что это предложение он отвергает.
— …или умереть, Коломбан! — твердо закончила Кармелита.
— О! — только и вымолвил бретонец, низко опуская голову.
— Раз мы не можем соединиться в этой жизни, — продолжала Кармелита, — давайте встретимся хотя бы после смерти!
— Вы богохульствуете, Кармелита!
— Не думаю… Во всяком случае, Коломбан, я предпочитаю обречь себя на вечные муки рядом с вами, нежели хоть на время связать свою судьбу с ним.
— Невозможно, Кармелита, невозможно!
— Отлично! Сильный позволяет себе слабость… Стало быть, слабой женщине придется стать сильной вдвойне.
Коломбан поднял голову.
— Я не могу принадлежать вам, потому что вы от меня отказываетесь, Коломбан, — продолжала Кармелита, величаво взмахнув рукой, — я не могу принадлежать ему, потому что отвергаю его. Тогда завтра я уйду в монастырь… Боже мой! Прими меня! Вручаю себя твоей воле!
— Кармелита! Кармелита! Рядом с вами я в самом деле чувствую себя слабым!
— Друг мой! Вы ангел самоотречения, воплощение доброты и долга!
— Нет, нет, я вас люблю безумно, страстно! Я сделаю все, что вы пожелаете, Кармелита, все, все!
Девушка грустно улыбнулась; она одержала верх: Коломбан был повержен, лежал у ее ног и говорил «Я вас люблю!».
— Решение серьезное и стоит того, чтобы вы поразмыслили, Коломбан, — ответила девушка. — Я с вами говорю как одинокое, всеми брошенное существо, вслед за родителями готовое сойти в могилу. Вы же последний отпрыск знатного рода, вы носите громкое имя, у вас есть любящий отец… Подумайте об отце! Завтра вы дадите мне ответ.
— До завтра, Кармелита.
— До завтра, Коломбан.
И молодые люди расстались, обменявшись сердечным и дружеским рукопожатием.
LV. РЕШЕНИЕ
Описанная нами сцена происходила накануне последнего дня масленицы 1827 года.
Следующий день наступил с неизбежностью, свойственной часам (будь то часы печальные или радостные), когда стрелки дважды обегают циферблат.
Утро было туманное и мрачное — более подходящее для дня Усопших, нежели для последнего дня масленицы. В самом начале этой книги мы видели, как он закончился; помните, мы повстречали Жана Робера, Людовика и Петруса, когда они брели по ночному Парижу? Давайте посмотрим, как тот день начинался.
Сыпал мелкий дождик, дул ледяной ветер, небо было серо, мостовая почернела от сырости. Стоял один из тех пасмурных зимних дней, когда человеку не по себе, где бы он ни находился: за фортепьяно, за книгой; поэту неуютно перед чистым листом бумаги, а художнику — перед незаконченным полотном. В такой день быть одному — скучно, вдвоем — еще тоскливее; кажется, душа цепенеет подобно тому, как коченеет тело, и человек нигде не находит себе места, тщетно пытаясь укрыться в каком-нибудь уголке своего кабинета или любимой комнаты. В такой день чувствуешь себя мрачным и больным, словно ветер с кладбища забирается в дом сквозь щели запертых дверей и окон. В такой день дрожишь без всякой причины, сидя у камина и наглухо задернув тяжелые шторы. Сырость неведомо как проникает в дом и берет вас за горло, а вы, словно в кошмаре, не в силах ей противиться. Наконец, в такой день человек тщетно силится стряхнуть с себя чувство тревоги, не столь опасное, как болезнь, зато более утомительное; он опускает руки, ожидая, когда оно пройдет само собой, понимая, что любое лекарство бессильно.
Итак, утром последнего дня масленицы 1827 года юноша и девушка встретились в павильоне Коломбана.
В очаге пылала сухая виноградная лоза. Но как по вечерам бывает весело смотреть на огонь, так утром он навевает грусть, если вы успели увидеть солнце, хотя бы оно выглянуло из-за туч всего на мгновение. Тогда огонь воспринимается как неудачная копия, нелепая подделка солнца. Огонь уже не поет, не светит, он едва согревает.
Молодые люди сидели вдвоем у камина — печальные, молчаливые, задумчивые; время от времени они перебрасывались несколькими словами, будто осужденные на смерть в ожидании палача.
Наконец Кармелита не выдержала и первой заговорила о том, что занимало в эту минуту их обоих.
— Вот и завтра наступает!
— Вот и завтра!.. — повторил Коломбан.
— А мы еще ничего не решили наверное, друг мой, — продолжала Кармелита.
— Отчего же нет, — помолчав с минуту, возразил Коломбан. — Мое решение принято.
— В таком случае, мое — тоже, — протягивая руку бретонцу, подхватила девушка.
— Я умру! — сказал Коломбан.
— Я умру! — сказала Кармелита. Коломбан изменился в лице.
— Вы твердо решили, Кармелита? — дрогнувшим голосом переспросил он.
— Да, Коломбан, — уверенно ответила она.
— Вы умрете без сожаления?
— С радостью, со счастьем, с восторгом!
— Да простит нам Господь! — промолвил Коломбан.
— Господь нас уже простил, — проговорила девушка, подняв к небу доверчивый взгляд.
— Хорошо, — продолжал Коломбан, — давайте разойдемся ненадолго, прежде чем соединиться навсегда. А перед смертью пусть каждый из нас побудет наедине со своими мыслями.
— Вам нужно кое с кем проститься, мой друг, — заметила Кармелита.
— Да, я напишу отцу и Доминику.
— А я — трем подругам по пансиону, трем моим сестрам из Сен-Дени.
Молодые люди крепко пожали друг другу руку и разошлись: Кармелита удалилась в свою комнату, Коломбан остался в павильоне.
Вот что написал Коломбан своему отцу, старому графу Эдмону де Пангоэлю:
«Дорогой и высокочтимый отец!
Простите мне боль, которую я собираюсь Вам причинить.
Хотя мое решение твердо и ничто в мире не сможет меня заставить от него отказаться: ни Ваша любовь ко мне, ни моя признательность Вам — я сомневаюсь, я медлю, я собираюсь с духом, прежде чем вывести эти строки.
Любимый отец! Уважаемый, дорогой, высокочтимый мой отец! Простите, простите меня!
Я отказываюсь от жизни, которую Вы мне даровали.
Вы с самого моего детства меня учили больше всего остерегаться людского презрения — в смерти я ищу спасения от этого презрения.
Когда Вы получите это письмо, дорогой отец, Ваш несчастный Коломбан уже будет мертв: прислушавшись к Вашим советам, он готов скорее отказаться от жизни, чем нарушить долг.
Не подумайте, что я сдался, о благородный отец! Не сомневайтесь во мне ни на мгновение! Если бы я сдался, то, вместо того чтобы бежать из этого мира, я публично покаялся бы в своем грехе, выставив его на всеобщее обозрение.
Я сопротивлялся, сражался, боролся, ведь у меня перед глазами все время стояло Ваше отчаяние.
Я был близок к поражению и предпочел смерть.
Помните, любимый отец, наши прогулки по берегу моря? Однажды свирепой волной раскололо надвое огромную скалу, незыблемо возвышавшуюся со дня сотворения земли. Глядя на разбитую, поверженную скалу, Вы рассказывали мне о разрушительных катаклизмах и земных революциях и при этом указывали на обломки гранита, перекатывавшиеся в волнах, словно куски пробкового дерева. Вы объясняли мне, что означает великая битва между живыми существами и неживой материй. Вы рассказали о том, что титаны Гесиода, фурии и великаны теогонии были не что иное, как потухшие вулканы; Вы приказывали мне склониться перед этой непрекращающейся борьбой между силами природы.
Я склоняюсь, отец: ураган страстей исчерпал мои силы, волна человеческих скорбей накрыла меня с головой, и душа моя угасла.
Я склоняю голову, я умираю.
Помните, любимый отец, слова из» Подражания Иисусу Христу «, которое мы вместе читали зимними вечерами ? О сладкие дни моей юности, невозвратное время, пролетевшее в нашей старой фамильной башне!
« Ведите себя на земле как путешественник или чужеземец, не заинтересованный в том, что происходит в этом мире „, — вот что говорилось в святом“ Подражании «.
Досточтимый отец! Я как путник тридцать лет бродил среди чужих и, вместо того чтобы принимать участие в делах этого мира, без сожаления расстаюсь с земной обителью и буду Вас ждать на небесах.
Я умираю со спокойной совестью, и я бы даже сказал, с радостью в сердце, отец, однако боюсь этим оскорбить Ваши чувства.
На коленях, с молитвенно сложенными руками и разбитым сердцем молю Вас, обожаемый отец: простите, что я причиняю Вам горе. Но Вы так меня любили и поймете своего сына. Для меня жизнь превратилась в великое страдание, а смерть представляется огромным счастьем.
Ваш неблагодарный сын
Коломбан де Пангоэль».
Следы от слез, крупные, словно капли грозового дождя, виднелись на последней странице этого письма, написанного неуверенной рукой. Почерк был крупный, характерный для дворянина.
Не запечатывая письма, Коломбан отодвинул его в сторону и принялся за другое — к Доминику Сарранти.
Оно было составлено в следующих выражениях:
«Брат мой!
Я умираю! К Вам я обращаюсь как к другу, к Вам я обращаюсь как к священнику.
Я нуждаюсь и в друге и в священнике.
Я обращаюсь к священнику.
Брат мой, не произносите над моим телом жестокой хулы:» Самоубийца никого не любит «; я, напротив, умираю потому, что любил слишком сильно!
У меня перед глазами книга, в которой самоубийство предается анафеме; в ней говорится о том, что в животном мире ни одна особь не рвет собственные внутренности, ни один зверь не лишает себя жизни.
Да, несомненно, животные слепо повинуются Создателю, только человек восстает против его воли. Однако Господь наделил животных лишь инстинктом, а человеку он дал страсть — в этом заключается секрет неповиновения человека и покорности .животных.