— Я так и предполагал, — ответил Мадлен. — Что же, это еще одна причина продолжить рассказ вашего отца.
«Это был красивый кавалер со смуглым цветом лица, — рассказывал он мне, — высокого роста, с проницательным взглядом, с изяществом поддерживающий беседу и завлекающий своих слушателей в колдовской круг особым жестом, свойственным ему одному. Я тем сильнее испытывал на себе его влияние, что у него была очаровательная дочь.
Со своей стороны, полковник Овандо, которому его большое состояние позволяло не принимать в расчет, когда речь шла о судьбе его дочери, никаких других обстоятельств, кроме своей нежной любви к ней, отнесся ко мне по-дружески и на первых же порах дал понять, что с радостью примет меня как зятя. Мне нечего было возразить его намерениям. Мерседес, я уже говорил тебе, была очаровательна и, казалось, тоже нежно полюбила меня. Итак, было условлено, что по возвращении из экспедиции, которую полковник Овандо собирался предпринять против генерала Лопеса, губернатора Санта-Фе-де-ла-Платы, я женюсь на его дочери. В результате этой договоренности, превосходившей все мои желания, я счел своим долгом рассказать полковнику о своем финансовом положении, чтобы он не смешивал меня с толпой авантюристов, наводнивших Новый Свет. Я ему сказал, что имел поместье во Франции, что один из моих друзей получил все мое состояние по фидеи-комиссу, что я уверен в этом друге и что в тот момент, когда я потребую обратно все свои деньги, они будут мне возвращены. Он спросил у меня, в какую сумму оценивается мое состояние. Я ему ответил, что, вероятно, в двести пятьдесят — триста тысяч франков. Он расхохотался.
«Оставьте этот пустяк вашему другу, — сказал он мне. — Мерседес достаточно богата для вас двоих».
И в самом деле, состояние полковника Овандо оценивалось в четыре или пять миллионов.
Он отправился в экспедицию, но, уезжая, вложил руку Мерседес в мою. «Дети мои, — произнес он, — везение на войне переменчиво; оставаясь до
сих пор победителем, я могу, в свою очередь, быть побежден, убит или взят в плен, что, впрочем, когда имеешь дело с Лопесом, сводится к одному и тому же. Не забывайте, что, когда я покидал вас, моим последним желанием было видеть вас вместе».
Мы обняли его и расцеловали и, стараясь всячески рассеять это мрачное предчувствие, от всей души пообещали исполнить то, что он желал.
Начало кампании было ознаменовано успехом жителей Монтевидео. Но в полку моего будущего тестя произошел мятеж, и полковник Овандо, бросившись в самую гущу мятежников, чтобы напомнить им о долге, был взят ими в плен и передан его личному недругу Лопесу, губернатору, как я уже сказал, Санта-Фе.
Генерал Лопес завтракал, когда привезли полковника Овандо. Он приказал, чтобы его провели к нему, принял его самым лучшим образом и усадил с собой за стол.
Завязался разговор, как предписывает обычай, когда встречаются два собеседника, чье равное положение требует от них взаимных проявлений любезности.
Однако в середине трапезы Лопес внезапно спросил:
«Полковник, если бы я попал в ваши руки, как вы попали в мои, и это случилось бы во время завтрака, что бы вы сделали?»
«Я бы пригласил вас за свой стол, генерал, как это сделали вы сами».
«Да, но по окончании застолья?»
«Я бы приказал вас расстрелять».
«Я рад, что вам пришла в голову эта мысль, потому что она пришла в голову и мне. Полковник, вы будете расстреляны после того, как встанете из-за стола».
«Должен ли я подняться немедленно или могу закончить завтрак?»
«О! Заканчивайте, полковник, заканчивайте, мы не торопимся!»
Они продолжили трапезу, выкурили сигарету, выпили кофе и ликер. Затем, когда сигареты были докурены, кофе и ликер выпиты, полковник Овандо сказал:
«Я полагаю, что настало время».
«Благодарю вас, что вы не заставили меня напоминать вам об этом», — ответил Лопес.
И, подозвав адъютанта, он спросил:
«Команда готова?»
«Да, генерал», — ответил тот.
Тогда, повернувшись к Овандо, Лопес произнес:
«Прощайте, полковник».
«О! Скорее до свидания, — ответил тот. — В войнах, подобных той, которую мы ведем, живут недолго».
И, кивнув Лопесу, полковник вышел. Спустя несколько минут раздавшиеся во дворе выстрелы дали знать Лопесу, что жизнь полковника Овандо оборвалась…»
— Предсказание полковника не замедлило осуществиться, — заметил молодой человек. — Лопес в свою очередь умер, отравленный Росасом.
— «Я оплакивал полковника, как сын оплакивает отца; затем, исполняя его последнее желание, Мерседес и я поженились, и через десять месяцев она сделала меня отцом сына, который при крещении получил имя своего деда — дон Луис».
Молодой человек поклонился,
— Это я, — сказал он.
Мадлен вернул поклон молодому человеку и продолжил рассказ графа де Норуа:
— «Я получил, — сказал мне ваш отец, — в Монтевидео письмо, которое ты послал мне в Техас, полтора года спустя после того, как оно было написано, и восемь месяцев спустя после моей женитьбы на Мерседес. Писать тебе было бесполезно; я не мог рассказать тебе в письме всего того, что рассказываю сейчас. Слабое здоровье короля Людовика Восемнадцатого позволяло надеяться на его скорейшую кончину. Вслед за ней, как уверяли, должна была последовать амнистия. Я решил ждать. Людовик Восемнадцатый умер. Новость об амнистии пришла в Монтевидео. Три дня спустя, сказав жене лишь о том, что семейные дела призывают меня во Францию, и умолчав обо всем остальном, я покинул Монтевидео. И вот я здесь. Теперь, мой друг, что сталось с Анриеттой? Что сталось с моим сыном?»
«Анриетта умерла. Твой ребенок жив, но он записан в книге актов гражданского состояния под фамилией матери, то есть он не имеет ни имени, ни состояния, ни будущего, и его зовут просто Анри», — ответил я.
«Прежде всего отправимся к моему ребенку», — сказал граф.
«Мне кажется, тебе надо нанести один визит».
«Куда же?»
«На кладбище Пер-Лашез».
«Ты прав, сначала на могилу Анриетты».
Мы взяли коляску и отправились на кладбище Пер-Лашез. Плита, на которой было выгравировано ее имя и дата смерти, а также благочестивая просьба к верующим молиться за усопшую, указала графу место, где покоилась та, которая умерла с его именем на устах.
Он провел несколько минут в молитве, преклонив колени на могиле, а затем, поднявшись, спросил:
«А теперь, где мой сын?»
«Твоему сыну исполнилось четыре с половиной года, и в моем магазине невозможно держать ребенка этих лет, а главное — серьезно им заниматься. Он остался под присмотром господина Редона, мэра Вути, у своей кормилицы в Норуа. Едем в Норуа, и ты его увидишь».
«Едем!» — повторил граф.
Мы отправились в той же самой коляске, что привезла нас на кладбище и, по счастью, быстро ехала, после того как ее кучеру было заплачено за три дня вперед.
Заночевали мы в Нантёй-ле-Одуэне. На следующий день в одиннадцать часов утра мы вошли в замок Норуа.
Я тотчас же послал за маленьким Анри.
Граф не имел терпения ждать. Он пошел навстречу ему и вернулся, держа ребенка на руках и говоря ему со слезами на глазах:
«Называй меня папой! Называй же меня папой!»
Но мальчик решительно качал головой в знак отрицания.
«Нет, ты не мой папа, — говорил он, и, показывая на меня пальцем, добавлял: — Вот мой папа!»
И он делал все, чтобы вырваться из объятий графа и прийти в мои объятия.
Граф опустил его на землю, говоря:
«Ты прав, твой настоящий папа он».
Ребенок подбежал ко мне, обнял меня руками за шею и поцеловал.
Граф отвернулся, чтобы вытереть слезу. Затем, положив руку на голову ребенка, он сказал мне:
«Послушай, Мадлен, вот что я решил. Более чем вероятно, что никогда ни мне, ни моему сыну, дон Луису, не понадобится это состояние. Я оставляю его во Франции, и пусть оно пока принадлежит моему сыну Анри.
Это состояние, хранителем которого ты являешься, будет, таким образом, в его распоряжении до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не заставят меня или моего сына потребовать его обратно. Но, повторяю тебе, нет никаких причин опасаться, что такие обстоятельства когда-нибудь возникнут.
Если же они возникнут, то ты, Мадлен, будучи справедливым человеком и имея исключительно честное сердце, сам распорядишься судьбой этого состояния так, как покажется тебе честным и справедливым. И в доказательство того, что я оставляю тебя единственным посредником в этом случае, я уничтожаю тайную записку, раскрывающую подлинный смысл нашего договора».
Сказав это, он разорвал тайную записку, которую я ему дал, и бросил клочки в огонь.
Молодой граф поднялся, и протянул обе руки Мадлену.
— Сударь, — сказал он ему взволнованным голосом со слезами на глазах, — вы действительно справедливый человек и честное сердце, как и говорил о вас мой отец.
XXXIV. ВЗГЛЯД, БРОШЕННЫЙ ПО ТУ СТОРОНУ АТЛАНТИКИ
Мадлен воспринял это заявление с простотой человека, сознающего, что он выполнил свой долг, и не считающего, что исполнение этого долга заслуживает восхищения его ближнего.
Он указал дону Луису на стул.
— Вы должны теперь поведать мне, что доставило мне честь принимать вас у себя, — промолвил он. — Что касается меня, то я закончил свой рассказ и мне остается лишь ждать вашего решения.
Дон Луис занял свое место.
— Сударь, — сказал он, — вы хотели, чтобы у меня не осталось ни малейшего сомнения, и я также желаю, чтобы вы ни в чем не сомневались, ведь чем откровеннее вы были со мной, тем откровеннее я должен быть с вами.
После смерти моего деда полковника Овандо, после женитьбы на моей матери, мой отец, граф де Норуа, счел себя обязанным принять сторону той самой партии, за дело которой дед отдал свою жизнь.
Росас, став диктатором Буэнос-Айреса, угрожал Монтевидео.
Вы не знаете во Франции, что такое Росас; поэтому вы не в силах понять ни участи, какая нам из-за него угрожает, ни ненависти, какую мы питаем к нему.
Спустя какое-то время после революции тысяча восемьсот десятого года молодой человек пятнадцати-шестнадцати лет покидал Буэнос-Айрес, уходя из города; у него было взволнованное лицо, и он шел торопливой походкой. Этого молодого человека звали Хуан Мануэль Росас.
Почему, еще почти ребенок, он покидал дом, где родился, почему, будучи городским жителем, он искал убежище в деревне? Причина была в том, что этот человек, которому однажды предстояло нанести оскорбление своей родине, начал с того, что оскорбил свою мать, и отцовское проклятие гнало его прочь от семейного очага.
Это была пора, когда Южная Америка призывала своих детей под знамена независимости. В то время как его сотоварищи объединялись, чтобы изгнать врага, Росас затерялся в пампасах, ведя жизнь гаучо, переняв у них одежду и нравы, и стал одним из самых умелых наездников и научился искуснее многих других в этих необъятных равнинах бросать лассо и болу.
Затем он поступил как peon note 11 на службу в эстансию, стал capataz note 12, а затем и mayordomo note 13.
Но среди этих необъятных безлюдных пространств он мечтал о своем будущем и готовил его: бродя по пампасам, смешавшись с гаучо, он разделял все тяготы их жизни, льстя предрассудкам сельского человека, разжигая его ненависть против горожанина, давая ему ощутить свою силу, показывая его превосходство в численности и стараясь внушить ему, что, как только деревня этого захочет, она станет властительницей города, который так долго давил на нее.
Однажды ополчение Буэнос-Айреса восстало против губернатора. Отряды сельского ополчения, los Colorados de Las Conchas note 14, вошли в город, возглавляемые полковником, который хорошо знал Буэнос-Айрес и был хорошо известен в Буэнос-Айресе.
Этим полковником был Росас.
На следующий день сельское ополчение вступило в схватку с городским. Городское ополчение потерпело поражение.
Тогда вся деревня снялась с места и огромной толпой пошла на Буэнос-Айрес; масса сельских жителей наводнила город и поставила своего предводителя во главе правительства.
Этим предводителем был Росас.
В тысяча восемьсот тридцатом году, несмотря на противодействие города, Росас под нажимом деревни был избран губернатором.
Достигнув этого высокого положения, он попытался примириться с цивилизацией. Казалось, он забыл дикие повадки, присущие ему до тех пор. Гаучо стремился стать городским жителем. Змея хотела сменить кожу. Но город не поддался на его посулы, цивилизация отказалась простить предателя, перешедшего в стан варварства. Если Росас показывался в военном мундире, то военные громко спрашивали друг друга, на каком поле битвы он заслужил свои эполеты. Если он выступал в собрании, то литераторы спрашивали у людей с хорошим вкусом, где Росас выучился подобному стилю речи. Если он появлялся на дружеской вечеринке, женщины показывали на него пальцем, говоря: «Вот переодетый гаучо», и все эти язвительные замечания за его спиной и рядом с ним выплескивались ему прямо в лицо в мучительно жалящих его укусах анонимных эпиграмм.
Три года его правления прошли в этой борьбе, наносящей смертельные удары его гордости. И когда он сложил с себя полномочия, то сошел по ступеням дворца с душою, переполненной ненавистью, сердцем, залитым желчью, понимая, что для него союз с городом более невозможен. Он направился к своим верным гаучо, в поместья, сеньором которых он был, в деревню, где он был королем. Однако он удалялся от города с намерением когда-нибудь вернуться в Буэнос-Айрес, как Сулла вернулся в Рим, то есть как диктатор, с мечом в одной руке и факелом в другой.
И вот что сделал Росас, чтобы достигнуть этой цели. Он попросил правительство дать ему назначение в армию, выступавшую против диких индейцев. Правительство, не доверявшее ему, сочло за лучшее удалить его, оказав ему эту милость. Под его начало были отданы все войска.
Тогда во главе шести или семи тысяч человек он произвел переворот в Буэнос-Айресе, был призван к власти и согласился ее принять лишь на условиях, которые он мог диктовать, так как в его руках находились все вооруженные силы страны; в итоге он вернулся в город абсолютным диктатором. Вряд ли до этого был кто-либо подобный ему, с toda la suma del poder publico note 15.
То есть он сосредоточил в своих руках всю полноту общественной власти!
Достигнув этого, Росас поставил перед собой важнейшую цель — уничтожить федерацию, создать которую Лопесу, Кироге и Кульену стоило таких трудов: первый был ее основателем, второй — главой, а третий — советником.
Лопес, тот самый Лопес, кто приказал расстрелять моего деда, слег больным. Росас велел перенести его в Буэнос-Айрес и поместил у себя.
Лопес умер отравленным!
Кирога избежал смерти в двадцати сражениях, из которых одно было кровопролитнее другого. Его смелость стала примером для подражания, его удача вошла в пословицу.
Кирога умер от рук убийц!
Кульен стал губернатором Санта-Фе; Росас организовал у него переворот, а сам Кульен был выдан Росасу губернатором Сантьяго.
Кульен был расстрелян!
С этого времени Росас, став всемогущим и избавившись от своих врагов, начал мстить привилегированным классам, так долго с презрением относившимся к нему. В среде самых аристократичных и элегантных кавалеров он постоянно показывался, одетый в chaqueta note 16 или без галстука; он давал балы, на которых верховодил вместе со своей супругой и дочерью и на которые, отвергнув все, что было самого изысканного в обществе Буэнос-Айреса, приглашал извозчиков, погонщиков мулов, мясников и даже вольноотпущенных рабов. В один прекрасный день он открыл один из таких балов, танцуя с рабыней, в то время как его дочь танцевала с гаучо!
Однажды он провозгласил этот ужасный принцип: « Кто не со мной, тот против меня».
С той поры любой не понравившийся ему человек был обречен на смерть и ни у кого больше не было права ни на свободу, ни на жизнь, ни на честь!
Тогда же под его покровительством было образовано пресловутое общество Mas-Horcas — «Больше виселиц». Любой, на кого Росас указывал как на «унитария», то есть республиканца, выступающего за единство страны, считался погибшим; показанный сегодня палачам или убийцам, он оказывался завтра либо висящим на фонаре, либо убитым на углу улицы.
По утрам полицейские повозки спокойно собирали на улицах тела повешенных и убитых и заезжали в тюрьмы за телами тех, кто считался расстрелянным по приговору, после чего всех повешенных, убитых, расстрелянных — всех этих безвестных мертвецов свозили в один огромный ров, куда их бросали как попало, даже не позволяя семьям жертв опознать своих родственников и воздать им последние почести.
Люди, перевозившие эти несчастные останки, объявляли о себе мерзкими шутками, так что при их появлении все двери закрывались, а население разбегалось. Можно было видеть, как они отрубали головы у трупов, наполняли ими кульки и с возгласами, характерными для сельских торговцев фруктами, предлагали их перепуганным прохожим, крича:
— Вот унитарные персики! Кто хочет унитарные персики?
Росас исполнил то, до чего не додумался ни Тиберий, ни Нерон, ни Домициан. Убив отца или супруга, он запрещал детям или жене носить траур. Закон, содержащий этот запрет, был не только провозглашен, но и выставлен напоказ. Без этого закона весь Буэнос-Айрес оделся бы в черное!
Изгнанники искали убежища в Монтевидео.
Они прибывали целыми толпами и высаживались в порту, где их ждали жители Монтевидео, связанные с ними федеративными узами. По мере того как они ступали на землю, горожане встречали их и определяли, в зависимости от своих финансовых возможностей или же от размеров жилища, количество эмигрантов, которых они могли приютить у себя. Съестные припасы, деньги, одежда — все отдавалось в распоряжение этих несчастных до того времени, пока они сами не могли прокормить себя и у них не появлялись кое-какие сбережения, в чем им все активно помогали. В свою очередь благодарные беженцы немедленно приступали к работе, желая облегчить бремя своих хозяев, и тем самым давали им возможность принять у себя новых беглецов.
Мой отец поместил в трех домах, принадлежавших нам в Монтевидео, почти шестьдесят человек, убежавших от Росаса.
Но за это гостеприимство, предоставляемое людям, которых преследовал Росас, Монтевидео вызвал ненависть диктатора.
Он запретил Монтевидео принимать эмигрантов из Буэнос-Айреса — в противном случае он грозил этому городу своим гневом.
Монтевидео не обратил ни малейшего внимания на угрозы Росаса.
Тогда в тысяча восемьсот тридцать восьмом году между двумя народами была объявлена война, которая длится до сих пор.
Мой отец одним из первых встал под знамена Восточной республики. Он участвовал во всех сражениях с тысяча восемьсот тридцать восьмого года по тысяча восемьсот сорок второй год, то есть до того времени, когда мы были разбиты при Арройо-Гранде.
Я говорю, «когда мы были разбиты», потому, что это был мой первый опыт войны.
В армии Росаса было четырнадцать тысяч человек — эта цифра вызывает улыбку у вас, жителя европейского континента, служившего солдатом в армиях в четыреста-пятьсот тысяч человек. Но тот, кто умирает за родину, пусть даже она, как Спарта или Монтевидео, насчитывает всего триста двадцать тысяч жителей, приносит родине такую же жертву, как тот, кто умирает за сорокамиллионный народ, потому что он отдает ей все, что в силах отдать, — свою жизнь. Поэтому не смейтесь над слабостью этой армии, ведь мы, еще более слабые, смогли выставить против Росаса всего две тысячи человек.
И действительно, все силы Восточной республики состояли из четырехсот солдат под командованием генерала Медина и еще четырехсот — под командованием моего отца, а также из тысячи двухсот рекрутов, которыми командовал полковник Пачеко-и-Обес.
Эти три отряда сошлись вместе под огнем вражеского авангарда, и четыре или пять тысяч волонтёров, в большинстве своем изгнанники, покинувшие свою настоящую родину, присоединились к ним, образовав два легиона — один французский, другой итальянский, принадлежавшие французской и итальянской колониям Монтевидео.
И тогда миру предстало одно из тех зрелищ, которые только патриотизм способен явить взору изумленных народов: шесть тысяч плохо организованных, почти безоружных людей отстаивали каждую пядь земли у армии Росаса. Мы двигались по местности, выжженной врагом, а под нашей защитой среди нас шли семьи беглецов, и, хотя присутствие этих людей создавало дополнительную опасность для их защитников, мы прикрывали их отход до самого Монтевидео.
Ведь для тех, кто попадал в руки Росаса, не могло быть пощады.
Приведу три примера.
Полковник Себалларан был убит. Его тело, оставленное нами, было найдено на поле сражения, и его голову принесли Росасу.
Росас три или четыре часа катал голову ногой, наступив на нее подошвой, и плевал на нее. Потом он узнал, что другой полковник, собрат убитого по оружию, попал к нему в плен. Первым его порывом было отдать приказ о расстреле пленника. Но он передумал; вместо смерти он приговорил его к пытке. В течение трех дней заключенный был прикован к стене своей тюрьмы таким образом, что всякий раз, когда он открывал глаза, его взгляд падал на эту отрезанную голову, выставленную перед ним на столе.
Полковник Видела, бывший губернатор Сан-Луиса, был приговорен Росасом к расстрелу. В момент казни сын осужденного бросился на грудь отцу.
«Оттащите его», — приказал Росас.
Но сына нельзя было оторвать от отца.
«Ну что же, — произнес Росас, потеряв терпение, — расстреляйте их обоих!»
Отец и сын упали мертвыми, так и не разжав объятий.
В одном из небольших селений вблизи Корриентеса Росасу попалась восемнадцатилетняя девушка, принадлежавшая к одной из лучших семей Буэнос-Айреса. Она была соблазнена двадцатичетырехлетним священником и бежала вместе с ним.
Они считали себя мужем и женой, эти бедные дети, и зарабатывали средства к существованию, открыв нечто вроде школы.
Корриентес попал в руки Росаса. Двое беглецов были схвачены и доставлены к диктатору.
«Расстреляйте их», — приказал он.
«Но, ваше превосходительство, — заметил тот, кто получил приказ, — Камилла о'Горман, так зовут девушку, на восьмом месяце беременности».
«Окрестите чрево», — ответил Росас.
Росас был добрым христианином и желал спасти душу ребенка.
Чрево окрестили, Камилла о'Горман была расстреляна.
Три пули прошли сквозь руки несчастной матери, которая инстинктивно прикрыла ими свое неродившееся дитя.
XXXV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ИСАВ ДАРОМ ОТДАЛ СВОЕ ПРАВО ПЕРВОРОДСТВА
— Я так долго рассказываю вам о преступлениях Росаса, — продолжал дон Луис, — для того, чтобы вы хорошо представляли, с каким человеком мы имеем дело и насколько священна для нас та война, которую мы ведем с ним; во имя ее мы должны отдать наш последний грош и пролить последнюю каплю нашей крови.
Мой отец показал мне пример, и я последую ему.
Первого января тысяча восемьсот сорок третьего года восточная армия, собравшаяся на высотах Монтевидео, увидела приближавшуюся вражескую армию, но, вместо того чтобы искать убежища за стенами города, она удовольствовалась тем, что попросила дать ей провиант и снаряжение, и, оставив город на попечение жителей, которых ей надлежало защищать, отошла на равнину, чтобы иметь свободу маневра, и сказала городу: «Обороняйся сам и рассчитывай на нас».
Райт, день за днем описавший историю нашей борьбы с Росасом, изобразил положение Восточной республики после битвы при Арройо-Гранде и завершил рассказ о тысяча восемьсот сорок втором годе следующими мрачными строками.
«Декабрьское солнце, погрузив свои лучи в океан, оставило нас: разбитых за своими пределами, без оружия, без солдат, даже внутри своих пределов, без воинского снаряжения, без денег, без доходов, без кредита».
Таким образом, положение Монтевидео было почти безнадежным.
К счастью, нашелся один человек, который, когда все уже отчаялись, вовсе не потерял надежды.
Этим человеком был полковник Пачеко-и-Обес.
Его воззвания, полные энергии, его вера в победу общенародного дела возродили угасший энтузиазм и воодушевили жителей, и, как я уже сказал, ему первому после сражения при Арройо-Гранде удалось собрать отряд в тысячу двести человек и объединить вокруг себя силы сопротивления.
Генерал Ривера стал главою Республики.
Третьего февраля тысяча восемьсот сорок третьего года он образовал новое министерство. Общественное мнение выдвинуло на пост военного и военно-морского министра полковника Пачеко: он получил это назначение. В том положении, в котором мы находились, военный министр был своего рода диктатором.
Все, кто мог носить оружие, были призваны в армию, ничто не могло освободить их от службы.
Не допускалось ни одного исключения.
Военный министр издавал указы и лично следил за их исполнением.
Первый его указ гласил:
«Родина в опасности.
Кровь и золото граждан принадлежат родине. Тот, кто откажет родине в своем золоте и своей крови, будет наказан смертью».
В тот день, когда был опубликован этот указ, мой отец отнес в министерство финансов около миллиона в золотых и серебряных монетах, драгоценностях, бриллиантах и столовом серебре.
К слову, жесткая политика военного министра коснулась и его собственной семьи.
Вражеская армия приближалась; предстояли сражения; нужно было найти достаточно большой дом, чтобы разместить в нем госпиталь; полковник заметил, что его собственный дом как раз отвечает этим требованиям. Он выселил из него свою мать и своих сестер.
«Но наша мать больна, она окажется без крыши над головой», — сказали ему сестры.
«Не может быть, — ответил полковник, — чтобы во всем Монтевидео не нашлось двери, открывшейся, чтобы дать приют матери военного министра».
Дом моего отца распахнул свои двери. Мы приютили больную мать и обеих сестер-изгнанниц, а осажденный город получил госпиталь.
Два молодых человека, двоюродные братья министра, понадеявшись на свое родство с ним, не подчинились указу, который превращал в солдат всех, кто был способен носить оружие. Министр приказал взять обоих в их же домах и препроводить в армию.
Полковник Пачеко издал указ, отпускавший на волю всех рабов. Семья президента, несмотря на декрет Республики, оставила у себя двух негров; полковник Пачеко лично прибыл к президенту Республики, и два раба стали солдатами.
Дон Луис Баена, один из крупнейших негоциантов города, был уличен в переписке с врагом. По закону ему полагалась смертная казнь, и действительно, трибунал приговорил его к расстрелу. Тогда иностранные негоцианты объединились и попросили помилование для Баены, а поскольку они знали, что казна Республики пуста, то предложили выкуп в триста тысяч франков, предназначенный на обмундирование для армии; члены правительства склонялись к помилованию. Пачеко остался непреклонен.
— Если бы жизнь виновного могла быть куплена за деньги, — сказал он, — то казна, какой бы бедной она ни была, выкупила бы жизнь Баены, но жизнь предателя нельзя купить!
И Баена был расстрелян.
Росас ответил на этот акт правосудия и самоотречения убийствами и казнями.
После сражения при Арройо-Гранде отрубили головы пятистам пятидесяти шести пленным; их вели обнаженными, группами по двадцать человек, со связанными руками; каждую группу сопровождал палач. Придя на место казни, пленные один за другим вставали на колени. Палач шел вдоль ряда, на ходу бритвой перерезал сонную артерию, жертва падала и испускала последний вздох, а палач в это время уже подходил к следующей.
Это было, так сказать, рядовое убийство. Но высшие офицеры Росаса пристрастились к ужасным развлечениям.
Майор Эстанислао Алонсо был забит насмерть палками.
С лейтенанта Акоста заживо сняли кожу, и он умер, крича: «Да здравствует свобода!»
Майор Хасинто Кастильо, капитан Мартинес и младший лейтенант Луис Лавань были разрублены на десять тысяч кусочков — казнь, придуманная китайцами.
Полковник Инестроса, раздетый догола, сначала был покалечен; затем ему отрезали уши и вырвали клочья мяса из тела, и, наконец, когда весь он обратился в одну большую рану, солдаты прикончили его ударом штыка, предварительно позаботившись вырезать широкую ленту кожи, чтобы сделать из нее перевязь для своего командира.
И таких примеров можно привести еще сотни.
Осаждающие ошибались: они полагали устрашить нас этой ужасной резней, но вместо того лишь доказали, что лучше сражаться до последнего вздоха, чем попасть в руки солдат Росаса.
Я рассказал вам о том, как полковник Пачеко отдал свой дом под госпиталь; мой отец поступил так же, и его примеру последовали еще трое. Эти пять госпиталей насчитывают тысячу коек. Их обслуживают с благоговейной заботой, выказывая при этом благородную щедрость. Каждая состоятельная семья отдала столько кроватей, сколько могла. Аптекари бесплатно поставляли лекарства. Врачи не брали вознаграждения за свои визиты. Дамы стали сестрами милосердия и остаются ими до сих пор. Наконец сегодня город одевает, кормит и полностью содержит за свой счет двадцать семь тысяч беженцев, пришедших искать спасения за его стенами.
В счастливые для Монтевидео времена, когда под окнами на улицах распевали серенады, а из окон на улицы доносились целые концерты, дружеские вечеринки Монтевидео могли бы поспорить своей доброй славой с Лиссабоном, Мадридом и Севильей. Их восхитительная атмосфера и искреннее, непритворное гостеприимство доставляли наслаждение европейцам, удивленным, что на этой почти не затронутой цивилизацией земле они нашли всю утонченность ума и всю изысканную роскошь Старого Света.
Сейчас вечера проходят за щипанием корпии, а разговоры сводятся к рассказам о дневных сражениях и героических деяниях, совершенных в этот день.
К чести нашей фамилии, иногда эти разговоры вращались вокруг моего имени, — сказал молодой человек, гордо, вскидывая голову, — и часто вокруг имени моего отца. Если полковник Пачеко был Ахиллом, то мой отец был Гектором этой новой Трои.