Только дверь, раньше тщательно закрытая и запертая, сейчас оставалась открытой, и лишь ветер захлопывал ее.
Эусеб, не дав себе труда постучать, толкнул дверь и вошел в дом.
Он направился прямо в ту приемную, куда в прошлый раз провела его прелестная голландка.
Кипы товаров, тюки и вскрытые ящики были на своих местах, но фризка не показывалась.
Приемная была пуста.
Эусеб позвал служанку, но никто не откликнулся.
Тогда он остановился, а затем направился к той двери, за которой девушка скрылась накануне, когда доктор позвал ее.
Эта дверь вела в темный коридор.
Он пошел по нему.
В конце его из-под двери пробивался слабый свет: вероятно, это горел факел или мерцала свеча, потому что пламя казалось колеблющимся.
Эусеб открыл дверь и попятился в изумлении: он стоял на пороге комнаты, обставленной совершенно по-голландски; если бы не солнце, огненными лучами врывавшееся сквозь ромбы стекол маленького окошка со свинцовыми рамами, он почувствовал бы себя на пасмурных берегах Зёйдер-Зе.
Ничто не было забыто: ни глиняная посуда из Делфта; ни ящики, полные цветущих гиацинтов и тюльпанов; ни маленький медный светильник, какие изображали на своих картинах Герард Доу и Мирис; ни мебель; ни дубовые сундуки — натертые, лоснящиеся, отполированные до блеска так, что казалось, будто их только вчера покрыли лаком; ни даже искусно сработанная железная печка, хотя при сорока градусах жары, обычной температуре Батавии, она могла служить лишь бесполезным украшением.
В противоположном от двери углу стояла дубовая кровать с витыми колоннами и занавеской из зеленой саржи.
С того места, где стоял Эусеб, невозможно было разглядеть, кто лежал на этой кровати.
Напротив нее находился стол, а на нем — маленькое медное распятие, четыре зажженные свечи и тарелка со святой водой, в которую была опущена засушенная веточка букса.
Между кроватью и столом молилась, опустившись на колени, молодая женщина, с головы до ног одетая в черное.
На шум открывшейся двери женщина обернулась, и Эусеб узнал хорошенькую голландку.
Она сделала молодому человеку знак стать рядом с ней и вновь углубилась в свои молитвы.
Эусебу стало ясно, что он находится в комнате покойного и на смертном ложе лежит доктор Базилиус.
Ему очень хотелось в этом убедиться, но пришлось бы подвинуть стол и заглянуть через плечо фризки — Эусеб не решился до такой степени нарушить приличия.
Он опустился на колени рядом с кроватью и попробовал молиться, но был так озабочен, что не мог сосредоточиться.
Эусеб взглянул на соседку, стараясь прочесть на ее лице правду о случившемся.
Она молилась искренне и набожно, и по ее щекам, немного побледневшим от горя, катились большие слезы.
«Похоже, этот ужасный доктор был все-таки довольно славным малым!»— подумал Эусеб, поскольку печаль девушки казалась идущей от сердца.
И, желая в качестве наследника поблагодарить служанку, Эусеб протянул ей руку.
Она не поняла обращенного к ней жеста и решила, что молодой человек спешит исполнить свою благочестивую обязанность; поднявшись, девушка уступила ему свое место и протянула веточку букса, пропитанную святой водой.
Эусеб оказался рядом с телом.
Это в самом деле был доктор Базилиус.
Значит, доктор Базилиус мертв.
Его смерть была настолько быстрой и внезапной, что черты его лица совершенно не изменились.
Глаза закрылись, дыхание исчезло, сердце перестало биться — только и всего.
Он слишком мало времени провел в воде для того, чтобы его лицо приобрело свойственный лицам утопленников мраморно-синеватый оттенок, какой вызывает удушье при погружении в воду.
Лишь его седеющие волосы слиплись от морской воды и почти полностью закрывали лоб до самых глаз.
Но рот не утратил своего выражения, он был живым на застывшем лице; минутами Эусебу казалось, что губы доктора вот-вот закривятся и послышится его металлический смех.
Руки умершего были сложены на груди; набожная голландка, полная веры в Божье милосердие, обвила их четками.
Улучив момент, когда молодая фризка погрузилась в свои молитвы, Эусеб потрогал пальцы трупа: они оказались холодными, словно мрамор.
Сомнений не оставалось: доктор Базилиус уснул вечным сном.
Выходя из комнаты, Эусеб ван дан Беек издал вздох, свидетельствовавший если не об удовлетворении, то, по крайней мере, о том, что с сердца молодого человека свалился тяжелый груз.
Снова оказавшись в маленькой приемной, он заметил, что хорошенькая голландка последовала за ним.
Поскольку ее больше не сдерживало присутствие трупа, она кинулась Эусебу на шею и, рыдая, поцеловала его.
— О Боже мой, Боже мой! — восклицала она. — Бедный доктор Базилиус! Такой добрый хозяин, и я так скоро потеряла его! Что со мной будет, великий Боже?
— Но как же случилось это несчастье? — спросил Эусеб, до сих пор не знавший подробностей случившегося.
— Он собирался посетить больных на борту китайской джонки; волна перевернула лодку, доктор упал в море, а когда его вытащили из воды, он уже был мертв.
— О Господи! — произнес Эусеб.
— Какая потеря для всех нас, сударь! — продолжала фризка. — Он был такой добрый, такой милосердный!
— Но мне кажется, что вчера вечером вы говорили совсем другое, милое мое дитя, — заметил Эусеб.
— Ах, сударь, вы меня плохо поняли; могу ли я, не показав себя неблагодарной, сказать что-либо другое о человеке, чей хлеб ела два года, о человеке, заменившем мне отца?
— Да? — удивился Эусеб. — Доктор Базилиус заменил вам отца?
— Конечно; и останься он в живых, я никогда бы не узнала нужды. Что со мной будет, Господи Иисусе?
После этих слов фризка снова начала плакать, и так трогательно, что Эусеб, который, надо признаться, самым невыгодным для девушки образом оценивал ее положение в доме доктора, не знал, что и подумать.
— Дитя мое, — сказал он. — Я обещаю, что позабочусь о вас; я не забыл и никогда не забуду вашего вчерашнего дара. Мы найдем для вас хорошее место.
— Место в этом городе, сударь? — возразила красавица-голландка. — Никогда, никогда! Разве вы не знаете, что честная европейская девушка не может согласиться занять положение, которое ей предлагают в большинстве домов Батавии?
— Если хотите, дитя мое, я оплачу вам проезд и вы вернетесь в Голландию.
— Увы! Сударь, мои родители умерли, и там я найду лишь могилы; но все равно, хотя я уже и испытала на себе, что значит для добродетельной девушки совершить долгое плавание среди людей без чести и совести, я воспользуюсь вашим предложением, господин ван ден Беек, и вернусь в Голландию. Я должна в память о моем благодетеле оставаться чистой и честной.
В эту минуту с верхнего этажа послышались громкие крики.
Услышав их, голландка сильно побледнела.
— Что это? — спросил Эусеб.
— Не знаю, — ответила девушка, стараясь как-нибудь отвлечь внимание молодого человека. — Наверное, это малайцы дерутся.
— Нет, — сказал Эусеб и повелительно взмахнул рукой. — Это кричит женщина; значит, вы не одна в этом доме?
И, прежде чем голландка могла помешать ему исполнить свое намерение, не слушая ее просьб и молений, Эусеб устремился к лестнице, которая, как ему казалось, вела в верхние комнаты.
Он пересек четыре или пять комнат, беспорядочно заваленных товарами и в точности повторявших маленькую приемную первого этажа.
По мере того как Эусеб продвигался, крики, все более страшные и пронзительные, не умолкали, но, хотя женщина кричала где-то у него над головой, он не видел никакой лестницы, по которой мог бы попасть на верхний этаж.
Наконец Эусеб заметил в углу комнаты лесенку из бамбука, взобрался по ней к потолку и обнаружил люк; толкнув крышку этого люка и просунув в него голову, он увидел странное зрелище.
Своеобразный бельведер, в который он проник, был выстроен в форме негритянской хижины на Мадагаскаре: он был круглым.
Над открытой всем ветрам решеткой (сквозь ее просветы виднелся город; мангровые заросли и рейд) толстые стебли бамбука, оплетенные пальмовыми ветвями, образовывали остроконечную крышу, достаточно плотную и высокую для того, чтобы воздух, циркулируя под ней, помогал переносить жару.
Всю обстановку хижины составляли тростниковая кушетка, деревянный сундук с медными украшениями и инкрустацией из ракушек да несколько разбросанных по полу глиняных сосудов.
Хижину пересекал гамак из кокосовых волокон, подвешенный к двум бамбуковым стропилам крыши.
Гамак с человеком, казалось отдыхавшим в нем, качался, и, несомненно, это движение возобновляли, как только гамак останавливался.
Эусеб буквально остолбенел, увидев в хижине женщину; не обращая на него никакого внимания, она продолжала испускать вопли, возбудившие его любопытство.
Это была негритянка самой ослепительной и самой безупречной красоты.
Настоящая черная Венера.
Ей было не более пятнадцати лет; совершенные черты лица, тонкая гибкая шея, поднимавшаяся над стройными плечами, и талия, образец которой следовало бы искать среди всего, что могло создать лучшего древнее и современное искусство ваяния.
Одежду ее составлял кусок голубой хлопчатобумажной ткани с золотыми и пурпурными полосками, какую ткут в Тунисе; негритянки называют эту ткань «фута». Этот кусок материи держался у пояса на стеклянных застежках.
Казалось, юную женщину терзало жестокое горе.
В обеих руках она держала по раковине с острыми режущими краями и, ударяя себя ими по рукам и груди, наносила себе глубокие царапины, не переставая громко кричать.
По ее телу струилась кровь.
В хижине, освещенной лишь несколькими лучами солнца, проникавшими сквозь решетчатые стены и бамбуковую крышу, было довольно темно, и Эусеб не сразу понял, что делает эта женщина.
Разобравшись в происходящем, он немедленно ворвался в хижину и попытался остановить руку негритянки.
Но, оказавшись в это мгновение рядом с гамаком и увидев лежащего в нем человека, охваченный ужасом, он отшатнулся назад.
Быстрым, словно мысль, движением Эусеб оторвал часть решетчатой стены. В полумраке он еще мог сомневаться, но теперь луч солнца, осветив хижину, упал на лицо этого человека, или, лучше сказать, этого трупа.
Это было тело доктора Базилиуса.
Все то же синевато-бледное, но спокойное лицо с теми же прилипшими ко лбу волосами и искаженным гримасой ртом, что молодой человек видел в комнате внизу.
Эусеб почувствовал, что колени у него подгибаются, а волосы на голове встают дыбом; он попятился, не в силах отвести взгляд от трупа, добрался до люка, скорее соскользнул, чем спустился, по бамбуковой лесенке и убежал, предоставив негритянке продолжать кровавым способом демонстрировать покойному свое горе.
Пока Эусеб ван ден Беек дошел до приемной нижнего этажа, его волнение достигло такой степени, что он вынужден был сесть.
На лбу у него выступили крупные капли пота, зубы судорожно стучали, а сердце билось так неистово, что он боялся задохнуться.
Он решил проветрить комнату, в которой находился, и приподнял китайскую штору, закрывавшую окно.
Это окно выходило в маленький садик с европейскими кустарниками, которые в прокаленной земле влачили такое же жалкое существование, как тропические деревья в наших оранжереях.
Два малайца в молчании занимались работой, заинтересовавшей Эусеба до того, что он на минуту сумел отвлечься от охватившего его ужаса.
В самом деле, эти двое воздвигли посреди сада нечто вроде костра, уже достигшего двухметровой высоты, и продолжали симметрично укладывать куски дерева, доводя свое сооружение до огромных размеров.
Между рядами дров они размещали пучки рисовой соломы и ветви смолистых деревьев, чаще всего — фисташкового и камфарного.
Все более изумляясь, Эусеб выпрыгнул в окно и приблизился к двум малайцам, не прерывавшим своей работы.
— Что это вы здесь делаете? — спросил он.
— Разве вы не знаете? — на дурном голландском ответил один из них. — Ведь это ни на что другое, кроме костра, не похоже.
— Значит, это костер?
— Конечно.
— И что вы собираетесь делать с этим костром?
Малаец пожал плечами и, забравшись на кучу дров, поправил несколько толстых досок, небрежно уложенных его товарищем.
Эусеб повторил свой вопрос.
— Ну, а покойник? — сказал малаец. — Вы что, собираетесь его выбросить в море как собаку?
И с этими словами он указал не на первый этаж дома, где Эусеб видел лежащий в постели труп, но в сторону своего рода индийской беседки, видневшейся в конце сада.
Чувствуя непреодолимое любопытство, Эусеб направился к ней.
Это было довольно большое сооружение; его глиняные, выбеленные известью стены покоились на грубо вытесанных каменных опорах, представлявших собой изображения фантастических персонажей: людей с бычьей или слоновьей головой, многоруких тел, гермафродитов — словом, весь набор индусской теогонии.
У двери сидел старик с белой бородой, одетый в костюм брамина с Малабарского берега, и, казалось, наблюдал за работой двух малайцев.
— Покойник? — коротко спросил Эусеб.
Старик, не отвечая, пальцем указал через свое плечо, вовнутрь беседки, и посторонился, чтобы пропустить голландца.
Эусеб ван ден Беек оказался в большой комнате, освещенной пламенем дюжины древних бронзовых светильников, формой напоминавших этрусские.
Посредине комнаты на постели, точнее, на груде подушек, лежал труп, в котором Эусеб тотчас же узнал доктора и который ничем не отличался от двух тел, виденных им прежде. Напротив покойного, под нишей с изображением бога Брахмы, перед которым горели три лампы из тех, о которых мы говорили, на золотом стульчике сидела, прислонившись к стене, молодая женщина.
Вид третьего трупа окончательно вывел Эусеба ван ден Беека из равновесия. Неожиданно переселившись в фантастический мир призраков, бедняга уже не знал, живет он в самом деле или грезит; кровь бурно приливала к голове и шумела в ушах; ему казалось, что рассудок вот-вот покинет его, а между тем глаза его встретились со взглядом странной женщины, сидевшей у тела, и не могли оторваться от ее лица.
Кожа ее была не смуглой, как у индианок полуострова или малаек с Зондских островов, но светло-желтой, как у женщин Визапура.
Черты ее отличались правильностью, свойственной кавказской расе; огромные глубокие глаза имели чистый темно-синий цвет, довольно редкий у женщин с ее оттенком кожи.
Грудь ее покрывали своего рода латы из кусочков очень легкого дерева, оправленных в золото и серебро и украшенных драгоценными камнями.
Талию ее стягивал муслиновый шарф, и его прозрачные складки как бы служили переходом от наготы верхней части тела к изобилию драпировок, скрывавших бедра и ноги до самых ступней, почти целиком спрятанных под тканью.
Руки, пальцы и шея ее были отягощены множеством браслетов, ожерелий и колец причудливой формы и удивительно тонкой работы.
В странном противоречии со всем этим голова ее была лишена подобных украшений; черные и блестящие, словно вороново крыло, волосы покрывал лишь простой венок из цветов и листьев лотоса.
Она оставалась безмолвной и неподвижной как статуя; только глаза свидетельствовали о том, что она живая, и взгляд, направленный на Эусеба ван ден Беека, казалось, призывал его обратиться к ней.
— Кто вы? — спросил ее Эусеб.
Желтая женщина, устремив глаза на молодого человека, знаком показала, что ничего не понимает.
Он взял ее руку — она позволила это сделать.
Рука была холодная как лед, и все же Эусебу почудилось, что от нее по его жилам побежал огонь.
— Пойдемте со мной, — сказал он, жестом предлагая ей подняться.
Желтая женщина медленно опустила свои длинные ресницы и отрицательно покачала головой, указывая на труп.
Тогда Эусеб вспомнил, что по обычаю малабарских индийцев жена должна взойти на костер с телом мужа. Сделав вопросительный жест, он показал желтой женщине на кучу дров, видневшуюся сквозь приоткрытую дверь беседки и продолжавшую расти стараниями двух малайцев.
Она печально склонила голову, потом отделила от своего венка цветок лотоса и протянула его молодому голландцу.
Сам не замечая, что он делает, Эусеб взял цветок.
— Но это невозможно! — воскликнул он. — Этот варварский обычай, уничтоженный в Индии, не может существовать здесь; к тому же этот человек не был вашим мужем, и религиозные предрассудки не могут принудить вас умереть вместе с ним. Я отправлюсь к губернатору, я не допущу, чтобы юная и прекрасная женщина умерла такой ужасной смертью.
В это мгновение Эусебу послышалось, что в его ушах раздался пронзительный металлический смех доктора Базилиуса.
Он обернулся, ожидая увидеть доктора стоящим или, по меньшей мере, сидящим.
Труп был на прежнем месте, окоченевший и неподвижный, ни один мускул не шевельнулся в его лице.
Тогда под действием все усиливающегося страха, от которого его на мгновение отвлек вид прекрасного создания, охранявшего третий труп, Эусеб закрыл лицо руками и убежал не оглядываясь.
VI. ДАТУ НУНГАЛ
Стоило Эусебу оказаться на набережной, как страшная тяжесть, сдавившая ему грудь, исчезла и стало легче дышать.
Он чувствовал, что покинул царство мертвых и вернулся к обычной жизни; его радовали шум и движение на улицах и на рейде; проезжавшие во всех направлениях повозки, люди в разнообразных костюмах, кричащие на всех языках и бранящиеся на всевозможных наречиях, — все это казалось ему вещественным доказательством реальности его существования, подтверждало, что он вырвался из мира призраков, открывшегося ему такими ужасными видениями.
Прежде всего голландец хотел определить, что ему делать и на чем остановиться; но воспоминания о недавних событиях были еще настолько сумбурны, что он решил выбросить их из головы и совершать какие-либо поступки лишь после того, как посоветуется с Эстер, не только обладавшей прекрасным сердцем, но и в высшей степени наделенной здравым смыслом.
А пока он принялся бродить по набережным, стараясь окончательно прийти в себя и успокоить охватившее его возбуждение.
Мы уже говорили, что город Батавия выстроен не на самом берегу моря, а отделен от него каналом длиной около трех миль, ведущим к рейду.
Вход в этот канал был некогда устьем небольшой речки; тина и обломки, которые она несла с собой, образовали мощную запруду.
Привычные к морским работам, голландцы, желая остановить постоянно прибывающие наносы, угрожавшие рейду и делавшие сообщение с ним все более затруднительным, изменили течение реки и превратили ее в канал. Две плотины, каждая около двух миль длиной, направляют движение реки среди прибрежных болот.
К одной из этих плотин и направился Эусеб.
Когда он дошел до ее конца, внимание его привлекло большое малайское прао, собиравшееся сняться с якоря и, воспользовавшись отливом, выйти в открытое море.
У этого судна водоизмещением примерно в сорок тонн был тонкий изящный киль и огромный ют, снабженный с обеих сторон платформами вроде русленей (их поддерживали прочные изогнутые деревянные опоры).
На носу были закреплены две шестифунтовые пушки, которые могли откатиться назад, пройдя под ютом, если судну пришлось бы не преследовать врага, но убегать от него. По каждому борту находились три карронады с двухфунтовыми ядрами. Судно было двухмачтовым, с двойным рулем и несло паруса из циновок, которые натягивались с помощью множества бамбуковых реек.
Команду судна составляли десятка три малайцев.
Одни были заняты тем, что ставили на место руль, прикрепляя его к ахтерштевню прочными лентами, сплетенными из ротанга; другие, пользуясь тем, что прао причалило к плотине, грузили последние припасы.
Капитан стоял на плотине, прислонившись к одной из причальных тумб, наблюдал за работами и лениво жевал бетель.
При неудачном маневре матросов волна ударила в руль, резко толкнула его, и тяжелое орудие, еще не закрепленное, качнулось, при этом румпель опрокинул одного человека; несчастный, оглушенный ударом, не догадался ухватиться за ротанговую веревку, служившую перилами, и упал в море. Его товарищи в ту же минуту бросили ему канаты, но течение в этом месте было сильное, и беднягу стало сносить в открытое море; он не мог поймать брошенную снасть, и пришлось спускать на воду лодку, чтобы спасти его.
Капитан, на глазах которого произошла эта сцена, казался до того безразличным, что Эусеб усомнился, действительно ли перед ним хозяин судна и в самом ли деле несчастный, плывущий по воле волн, чтобы, по всей видимости, сделаться пищей для наводнявших рейд Батавии акул, является подчиненным человека, так мало интересующегося его судьбой. Но сомневаться не приходилось, поскольку, прежде чем выгрузить из шлюпки громоздившиеся в ней тюки, малайцы повернулись к молчаливому капитану, ожидая приказа, и не брались за весла, пока он знаком не скомандовал: «Вперед!»
Эусеб ван ден Беек стал более внимательно разглядывать этого человека.
Ему могло быть лет тридцать пять; он казался более сильным и шире в плечах, чем обычно бывают люди желтой расы; глаза, не такого узкого разреза, как у его соотечественников, и почти орлиный нос, отличавший его от негра, приближали его внешность к европейской.
В выражении его лица сочетались свирепость, дерзость и хитрость.
Одет он был в причудливый наряд: широкие штаны из черного шелка, закрывавшие ноги ниже колен, и блуза наподобие матросской из пестрой индийской ткани в ярких цветах. Тканный золотом кусок муслина обвивал его голову тюрбаном; наконец, за пояс у него был заткнут малайский крис с рукояткой слоновой кости, оправленной в золото, а с пояса свисал мешочек с бетелем.
Но самым удивительным Эусебу ван ден Бееку показалось то, что между складок блузы он заметил тонкие и гибкие кольца кольчуги.
Капитан, догадавшись, что сделался объектом внимания, с самым развязным видом приблизился к Эусебу, на ходу посыпая известью ядро ореха, которое вынул из мешочка, и сказал на чистейшем голландском языке голосом, заставившим Эусеба содрогнуться:
— До чего же неуклюж этот негодяй, не правда ли, сударь?
— Но мне кажется, что этот несчастный ни в чем не виноват, — ответил Эусеб.
— Виноват он или нет, но мне этот прыжок в воду обойдется в несколько тысяч пиастров.
— Что, этот человек — раб и вы так дорого заплатили за него, как говорите? — поинтересовался Эусеб.
— Нет, — сказал малаец. — Но тем не менее этот мерзавец меня разоряет.
— И все же, капитан, — улыбаясь, возразил Эусеб, — по вашему виду не скажешь, чтобы вы очень волновались из-за этого прыжка в воду, который, по вашим словам, разоряет вас.
— А зачем волноваться? — произнес моряк. — Я мусульманин, сударь; что предначертано, то и сбудется, и мое настроение ничего не изменит; но, если вы непременно хотите получить разъяснение моих слов, взгляните вон туда.
Взглянув в указанном направлении, молодой голландец увидел флотилию китайских джонок, направлявшуюся в открытое море.
— Те длиннохвостые негодяи и не подозревают об услуге, оказанной им дураком, которого в данный момент мои матросы отнимают у акул, — продолжал малаец.
— Я не понимаю вас.
— Черт возьми! Господин ван ден Беек, — при этих словах Эусеб вздрогнул, подумав, откуда этот моряк, впервые им встреченный мог знать его имя. — Это же совершенно ясно, мы потеряем час, пока станем вылавливать этого шутника, а за час проклятые джонки успеют набрать скорость, и, как бы ни налегали на весла мои тридцать парней, сомневаюсь, чтобы до темноты я успел догнать этих любезных поклонников бога Фо.
— А почему вы непременно хотите догнать их до наступления темноты?
— Почему? — капитан сопроводил свой ответ резким металлическим смехом, так сильно напомнив Эусебу доктора Базилиуса, что он вздрогнул. — Почему? Да просто мне хочется посмотреть, аккуратно ли уложены товары у них в трюмах, и избавить эти несчастные суденышки от лишнего груза, мешающего им двигаться.
— Ах, так вы пират? — спросил Эусеб, еще пристальнее всматриваясь в капитана.
— К вашим услугам. Уж не выгляжу ли я честным человеком? Вы первый принимаете меня за такого.
— И вы не боитесь в этом признаться, сказать это первому встречному, пока вы еще стоите на голландском рейде, под пушкой губернаторского стационера? — удивился Эусеб, пораженный такой дерзостью.
— Во-первых, — насмешливо ответил малаец, — я действительно это сказал, но сказал вам, а вы для меня не первый встречный. Признаете ли вы это, господин наследник? — с этими словами малаец показал Эусебу цветок лотоса, который тот получил от индианки и потерял во время бегства.
— В самом деле, если бы это не было безумием, я подумал бы, что вы…
Он замолчал, ужаснувшись тому, что собирался произнести.
Капитан расхохотался.
— Что я доктор Базилиус, не так ли! Ну-ну, издали мы с ним похожи. Но успокойтесь, я не доктор Базилиус, вовсе нет! Доктор Базилиус мертв, действительно мертв. Как, вам мало трех трупов, когда довольно и одного, чтобы засвидетельствовать чью-нибудь смерть? Чего же вы еще хотите, молодой человек? Повторяю еще раз, дяди вашей жены нет на свете, а тот, кто стоит перед вами, тот, кто говорит с вами и на кого вы смотрите словно на привидение, сегодня утром влез в шкуру дату Нунгала, полновластного хозяина судна «Магомедия»; этот самый Нунгал покончил с собой сегодня ночью, между двумя и тремя часами, из-за того, что проиграл свою долю добычи в игре, от которой в один безумный день поклялся навсегда отказаться. В данную минуту я Нунгал, и никто иной. Может быть, когда-нибудь я снова изменюсь; возможно, это будет зависеть и от твоего благоразумия, Эусеб ван ден Беек.
Если бы малайскому капитану угодно было продолжать говорить еще полчаса, у несчастного Эусеба, раздавленного тем, что он видел и слышал, не было бы сил прервать его.
Но дату Нунгал остановился.
— Что вы хотите сказать? — спросил Эусеб. — Объясните; каждое ваше слово представляет для меня загадку, разгадывать которую у меня духу не хватает. С тех пор как двадцать четыре часа тому назад доктор Базилиус вмешался в мою жизнь, я уже не знаю, продолжаю ли жить сам по себе или не перестаю метаться под безмерной тяжестью кошмара. Я сомневаюсь в себе, в других, в Боге, сомневаюсь во всем, и небесный свод кажется мне огромной сетью, под которой бьются жертвы, предназначенные, подобно мне самому, сделаться игрушкой сверхъестественных сил, против которых человеческий разум, здравый смысл и свободная воля не в силах бороться.
— Да, жалуйтесь на свою участь, тем более при мне! Через несколько часов я выйду в открытое море и в нескольких сотнях льё отсюда буду точить клюв и когти на скверных морских птиц, которые на свою беду встретятся мне на пути, а господин Эусеб ван ден Беек тем временем получит кругленькую сумму.
— Я не желаю этого наследства, я отказываюсь от него! — воскликнул Эусеб. — Вы никогда не были дядей Эстер!
— Ну и пусть! Не все ли вам равно, если тот, кого называли Базилиусом, представлял его?
— Нет, потому что принять это наследство означало бы вступить в сделку с силами ада, которые я отрицал и которые вынужден признать.
— Какое же вы дитя! — произнес дату Нунгал, доставая из-за пазухи бумагу, в которой Эусеб с ужасом узнал ту, на которой прошлой ночью поставил свою подпись. — Вот договор, связавший вас с тем, кто теперь представляет на земле Базилиуса, хоть этот документ и не написан огненными буквами на черном пергаменте и на нем вместо печати ада стоит государственная печать. В наше время, друг мой, вексель — вот настоящая адская сделка. Поверьте мне, человек, подписавший заемное письмо, больше не принадлежит себе: если он не оплатит его в срок, в указанный час, минуту и секунду, он делается имуществом, принадлежащим кредитору. Дурак Шейлок просил всего два фунта плоти; надо было требовать сто двадцать, сто тридцать, сто сорок фунтов: он получил бы их. Современные ростовщики не так глупы, они просят все тело, и им дают его без труда. В самом деле, свободно высказанная воля человека, изложенная на бумаге и подписанная его именем — чернилами ли, кровью ли, — не довольно ли этого, чтобы поработить этого человека, и не связаны ли мы друг с другом неразрывно с той минуты, как в обмен на жизнь твоей жены, подаренную мной, ты поклялся мне бороться со влечениями, какие, по моему утверждению, ты не в силах побороть? Ну, неужели ты, зять нотариуса, в этом не разбираешься? Такой договор называется взаимообязывающим и вступает в силу с той минуты, как одна из сторон начинает выполнять свои обязательства.
— Но, давая это обещание, я думал, что даю его одному из себе подобных! — вскричал Эусеб. — Я считал, что принимаю на себя обязательства по отношению к такому же человеку, как я, а не демону!
— Иными словами, ты рассчитывал остаться свободным и просто-напросто нарушить обещание, как только получишь от ближнего своего то, чего хотел, — иными словами, ты надеялся, что человек, с которым ты связан обязательством, не сможет принудить тебя выполнить его или наказать тебя за то, что ты нарушил обещание. Ах, ты собирался одурачить меня, бедный мой Эусеб! К несчастью твоему, этого не будет; но если для успокоения твоей богобоязненной совести тебе нужна уверенность в том, что я не являюсь ни Ариманом персов, ни Тифоном египтян, ни Пифоном греков, ни Сатаной Мильтона, ни Мефистофелем Фауста, ни змеем Висконти, ни Бафометом тамплиеров, ни Грауилли, ни Тараской, ни средневековой химерой, ни чертом, наконец, — я могу тебя в этом уверить. Впрочем, если ты сомневаешься в моих словах, — а я позволю тебе в них усомниться, — можешь заглянуть мне в туфли, можешь заглянуть под тюрбан, vide pedes, vide caput 3, и ты не найдешь ни рогов, ни раздвоенного копыта.
— Так кто же вы?
— Воля.
— Воля?
— Да, воля, направленная к одной цели — бессмертию.
— Тела или души?
— Тела, глупец. Душа бессмертна по самой своей сущности, тогда как тело бренно.
— Значит, вы бессмертны?
— Я вовсе не бессмертен, но живу уже примерно сто тридцать или сто сорок лет. Я хотел бы достичь, по крайней мере, трехсотлетнего возраста: то, что происходит в мире в последние сто двадцать лет, так интересно! Именно это желание и навело меня на мысль возродить кабалистику, науку, которую считали отжившей, именно это желание дало мне силу и власть, размеры которых ты уже имел возможность оценить.