XXIII. МОРСКИЕ БРОДЯГИ
Мы оставили Аргаленку в руках слуг Цермая.
Приказ хозяина привел их в сильное замешательство.
С тех пор как этот принц утратил титул правителя провинции Бантам, помещения дворца, служившие темницами, получили другое назначение, и, какой бы незначительной ни была особа постояльца, ни одно их этих помещений не могло принять его.
Пересекая главный двор, те, кто вел пленника, остановились, чтобы посовещаться, и тогда один из них заметил: перед ними находится именно то, что они искали.
В самом деле, в этом дворе были две железные клетки.
В одной из них жила Маха, пока не закончилось ее воспитание; в другой Цермай долгое время держал тигра.
Несколько месяцев тому назад тигр счел за благо дать себе умереть от истощения; его место теперь должен был занять Аргаленка, и слуги Цермая сообщили бедняге, что ему оказана большая честь.
Его втолкнули в узкое отверстие; он безропотно позволил, чтобы его заперли, и вытянулся на деревянном полу клетки, сохранившем тот резкий, тошнотворный запах, что отличает жилища хищников.
Он не пролил ни одной слезы, не издал ни единой жалобы, его остановившиеся, непомерно расширенные глаза смотрели не видя; казалось, скорбь унесла душу из этого неподвижного тела, оставив в нем жизнь.
Всю ночь он провел без сна.
В середине следующего дня один из дворцовых слуг просунул сквозь прутья решетки рисовую лепешку и кувшин воды.
Аргаленка не повернул головы и не притронулся ни к чему из того, что ему принесли.
Слуги приходили во двор и уходили, не обращая на пленника ни малейшего внимания; все же на третий день вечером, в часы праздности, один из них остановился перед клеткой и заметил, что три рисовые лепешки и три кувшина с водой, поставленные перед Аргаленкой за эти дни, остались нетронутыми.
— Буддист, ты болен? — спросил этот человек. — Почему ты не притронулся к пище?
Аргаленка не ответил.
— Клянусь Аллахом, я думаю, он мертв, — обратился слуга к подошедшему товарищу.
— Нет, собака еще дышит. Когда ты заговорил с ним, я видел, как дрогнули его веки; но, если он будет упорствовать в своем намерении, Дайон вскоре избавится от труда приносить ему его порцию еды.
— Бедняга! Говорят, это отец Арроа; дочка правит сыном сусухунанов Бантама, а отец умирает от голода в одном из уголков этого дворца.
— Так было предначертано.
— Может быть, предупредим хозяина?
— Я поостерегусь рисковать своей шкурой мусульманина ради того, чтобы спасти этот остов неверного. Разве ты не слышал, какой шум поднялся сегодня в даламе?
— Нет, я водил кобылиц господина на пастбища в горах Гага.
— Пришел малаец.
— Малаец?
— Да, этот человек со смуглым лицом, которого никто из нас не знает и перед которым господин, такой гордый и надменный, трепещет и склоняется, словно ребенок.
— Так что же произошло?
— Только этот нечестивый огнепоклонник мог бы тебе ответить, поскольку он один присутствовал при их разговоре. Вот, что мне известно: когда малаец ушел, адипати был в ярости, достойной Иблиса, и я не больше хотел бы попасть под огненную лаву Пандеранго, чем под гнев Цермая. Вот, слышишь, как он произносит хулу на имя Аллаха?
Действительно, из покоев Цермая доносились странные и страшные звуки: глухое и грозное рычание рассвирепевшего зверя смешивалось с человеческими криками и бранью.
Вскоре бамбуковый ставень, прикрывавший один из входов, разлетелся в куски, и Маха, черная пантера яванского принца, устремилась в сделанный ею пролом.
Казалось, животное в ярости, но вместе с тем оно охвачено страхом; Маха сделала два круга по двору, передвигаясь скачками среди перепуганных слуг; затем, увидев открытую дверь бывшей своей клетки, бросилась туда и забилась в самый темный угол; шерсть на ней была взъерошена, усы дрожали, она поочередно открывала и закрывала свои большие глаза цвета топаза с выражением злобы и испуга, издавая угрожающее ворчание.
За ней последовал Цермай; его лицо хранило следы борьбы: пять когтей пантеры оставили пять ран на щеке яванского принца; кровь струилась по голому торсу и исчезала в складках завязанного вокруг пояса саронга, испещряя его большими пятнами багрового цвета.
Увидев его, Маха подобралась, словно готовилась кинуться на врага; глаза ее расширились и ярко заблестели; хвост лихорадочно задвигался и, как цеп жнеца на молотильном току, бил по полу; ее ворчание временами переходило в рев.
Цермай, вооружившись плетью из кожи носорога, собирался войти в клетку; взглянув на пантеру, он испугался и отступил.
— Ружье! Ружье! — сдавленным голосом воскликнул он. — Проклятые псы, вы что, позволите этому свирепому зверю растерзать меня? Ружье, и пусть она умрет!
Один из слуг побежал во дворец и вернулся с оружием, инкрустации и оправа которого из перламутра, черепахового панциря и коралла делали его в равной мере и произведением искусства; он протянул его потомку сусухунанов, и тот, даже не проверив, можно ли из него произвести выстрел, поспешно схватил ружье и прицелился в пантеру.
Но когда он уже спускал курок, какой-то человек, с трудом пробившийся сквозь плотные ряды слуг и рабов, чтобы добраться до хозяина, резко приподнял ствол ружья, и пуля, вместо того чтобы поразить Маху, ушла к верхушкам деревьев, окружавших дворец.
Цермай, вне себя из-за того, что пантера избежала наказания, бросил ружье, вновь схватил плеть и, заставив ее просвистеть в воздухе, ударил этого человека по лицу.
Страшный ремень оставил на его теле синеватый и кровоточащий след; только тогда Цермай узнал того, кто посмел встать между его гневом и вызвавшим этот гнев животным.
— Харруш! — воскликнул он.
Это в самом был Харруш, в тех же отрепьях, которые с одинаковой гордостью выставлял напоказ среди окружавшего его великолепия и среди гостей Меестер Корнелиса.
Получив удар, он остался спокойным и невозмутимым, и, если бы не след на его лице, можно было бы подумать, что яванец ударил бронзовую статую.
— Чем Маха навлекла на себя гнев своего господина? — холодно спросил он.
Цермай показал пальцем на рану; затем, словно устыдившись того, что перед слугами унизился до объяснений, ответил:
— Какое тебе дело? Разве Маха не принадлежит мне? Когда ты, гебр, принес мне ее, не заплатил ли я тебе сполна условленную между нами цену? Я купил право убить ее и хочу, чтобы она умерла. Насколько мне известно, наши возлюбленные хозяева, голландцы, не распространили на пантер этого острова преимуществ своих законов о рабах; нам не запрещено распоряжаться их существованием, как запрещено посягать на жизнь невольников.
— Ты напоминаешь о полученных мной деньгах, Цермай? Но думал ли ты когда-нибудь о трудах, об опасностях, каким я подвергался, чтобы заслужить их? Послушай; знаешь ли ты, как для того, чтобы найти Маху, я семь дней шел по лесу Дживадала, куда без дрожи не войдет и самый смелый охотник, где из каждого куста, цепляющегося за вашу одежду, когда вы проходите мимо него, с каждой лианы, раскачивающейся над вашей головой, из-за каждого едва видного в темноте ствола дерева, из-под каждого сухого листа, хрустнувшего под вашими ногами, может вылететь, выползти, выскочить нечто ревущее, свистящее и визжащее, нечто имеющее тысячу имен, но для одинокого путника, каким был я, означающее лишь одно… смерть? Знаешь ли ты, что с того часа, как равенала открывает свои спасительные коробочки измученному жаждой путешественнику, и до того, как она закрывает их, я, притаившись, сидел на ветке, ненадежно укрывшись за стволом бендуба, подстерегая минуту, когда мать покинет свое логово; что в течение этих шести смертельных часов я был во власти грозного зверя; что, если бы ветер переменился, если бы он занес в пещеру запах врага, — ни крис, ни отвага, в которой ты не сомневаешься, не спасли бы Харруша? Знаешь ли ты, что в логове, куда он вошел, с каждым шагом под ногами перекатывались кости; что, когда, положив трех детенышей пантеры в подол саронга, он убегал, словно вор, не прошло и получаса, как позади него раздался грозный рев? Это был не крик голодного льва, не глухое рычание тифа, которому помешали охотиться. Этот отдаленный гром, раскаты которого раздавались под священными сводами Дживадала, был душераздирающим воплем материнской утробы, голосом, кричавшим в воздух: «Ты отнял у меня детей! Горе тебе!»
В лесу царил такой ужас, что олени, лани, кабаны и газели перестали бояться человека и бежали рядом со мной. Змеи скользили во мхах, птицы прятались в листьях; казалось, и сами листья дрожали в испуге.
Я бежал, задыхаясь.
Вскоре все лесные жители исчезли, потому что рев приближался. Я остался один.
Ах, Цермай! Я помню все, словно это было вчера, и, стоит мне об этом подумать, чувствую, как волосы на моей голове встают дыбом. Позади меня ветки трещали, как будто сквозь чащу продиралось стадо неприрученных буйволов. Страх леденил мою кровь, красный туман застилал глаза, я шатался как пьяный, мне казалось, что горячее дыхание могучего зверя обжигает мне плечи! Инстинктивно я вытащил крис из ножен. Затем, не желая умереть неотомщенным, я взял одного из детенышей и собирался размозжить ему голову о ствол дерева; малыш заскулил от боли, и мать ответила ему воплем, от которого все мои мускулы задрожали, как струны гитары под рукой бедайя; пальцы мои разжались, и маленькая пантера упала на траву!
Ормузд отнял у смерти одного из своих детей, благословенно будь его имя!
Вместо того чтобы броситься на меня, пантера подобрала своего детеныша и, даже в ярости оставаясь матерью, хотела поместить его в безопасное место, прежде чем отнять у похитителя двух других. Я бросился в лес, продолжая свой безумный бег, но чутье зверя вело его по моему следу вернее, чем по следу оленя ведет охотника его глаз, каким бы острым он ни был; вскоре она снова стала преследовать меня, мне пришлось пожертвовать добычей во второй раз; и, если бы на моем пути не встретилась река Чиливунг, если бы я не сумел, бросившись в волны, обмануть проницательность матери, быть может даже бросив Маху, последнего из ее детенышей, я не уберег бы себя от гнева пантеры! Что же, Цермай, ты и теперь считаешь, что несколько золотых монет, брошенных тобой, оплатили мои труды и за мной не сохранилось право сказать: «Не убивай несчастное животное, за которое я едва не заплатил жизнью?»
— Если плата, которую ты получил тогда, кажется тебе недостаточной, назначь сам цену, которую ты желаешь: сын сусухунанов не хочет быть ни у кого в долгу.
— Я прошу у тебя жизнь Махи.
— Нет.
— Цермай, ты ударил меня по лицу, меня — не одного из твоих робких и трусливых яванцев, меня — свободного сына Ормузда; пощади Маху, и я все забуду.
Цермай с глубоким презрением взглянул на гебра.
— Нет, — ответил он. — Маха пролила кровь своего хозяина, Маха должна умереть, и она умрет, клянусь священной гробницей Мекки!
— Маха, играя, задела твою щеку, Цермай, — понизив голос, произнес заклинатель змей. — Прибереги твой гнев для того, кто не позволяет закрыться в твоем сердце ране куда более глубокой, чем та, которую Маха оставила на твоей щеке.
Брови Цермая сошлись, на лбу появились складки; задумавшись, он жестом отослал всех слуг.
— Ты имеешь в виду Нунгала! — сказал он гебру. — Да, он вернулся сегодня, как обещал месяц тому назад; он вернулся с более наглыми, чем когда-либо, угрозами; напрасно я предлагал ему все, что осталось от сокровищ сусухунанов, моих предков, — он пренебрег моими дарами, он хочет, чтобы я отдал ему цветок моего гарема, прекрасную желтую девушку с черными глазами.
— И Цермай, верно соблюдая клятву, сделает то, чего хочет Нунгал, — расстанется с жемчужиной Индостана?
— Возможно, — сказал яванский принц; казалось, он о чем-то размышлял; помолчав несколько минут, он продолжил: — Харруш, ты сказал мне, что тот, кто сегодня зовется Нунгалом и командует морскими бродягами, — бакасахам, один из тех нечистых духов, которые с помощью демона похитили у Создателя луч его великого могущества, один из тех вампиров, что черпают в крови своих жертв вечность посвященного злу существования; но в то же время ты сказал мне, что сила, соединившись с хитростью, может одолеть проклятого бакасахама. Харруш, хочешь ли ты помочь мне в этой борьбе?
— Ты ненавидишь Нунгала, но ты боишься его: у тебя нет силы.
— Нет, я его не боюсь; он угрожал мне, и ты сам видел, что он ушел с пустыми руками.
— Не все ли равно Нунгалу! Сегодня ты сказал ему «нет», а завтра будешь умолять его принять от тебя то, в чем накануне отказал ему. Время работает на повелителя морских бродяг.
Лицо Цермая стало смертельно бледным.
— Никогда! — вскричал он. — Я предпочту увидеть Арроа мертвой у моих ног.
При имени Арроа в клетке, соседней с той, в которой была пантера, послышался легкий шум: это Аргаленка поднял голову, уже отяжелевшую в ожидании близкой смерти.
— Будь на моей стороне, Харруш, — взмолился яванский принц, — и мы вернем Нунгала в край нечистых духов, и я сделаю тебя богатым господином, которому станут завидовать все яванцы.
Огнепоклонник странно улыбнулся.
— Нет, — насмешливо возразил он. — Я не хочу нападать на Нунгала: он всемогущ и в этом мире, и в том; Харруш — земляной червячок в траве, и бакасахаму достаточно наступить на него ногой, чтобы раздавить.
— Мы победим, говорю тебе.
— Ба! Ормузд ослепил Цермая.
— Что ты хочешь этим сказать?
— В момент битвы он хочет бросить в пропасть, которая никогда ничего не возвращает, единственное оружие, способное принести ему победу.
— Не понимаю.
— Разве ты не поклялся недавно, что этот день станет последним для бедной Махи? — продолжал огнепоклонник, указывая на пантеру.
— Да; и что же?
— Черная дева одна способна победить сына тьмы. Напрасно ты станешь пронзать грудь баркасамаха, напрасно вольешь в его жилы весь сок бохон-упаса, какой есть на нашем острове, напрасно завалишь его тело камнями наших гор и напрасно станешь прятать его труп в недрах земли: сверкающее лезвие притупится, яд потеряет силу, исполинские камни сами собой вернутся на место, земля извергнет то, что ты доверишь ей хранить, как уста Пандеранго извергают кипящую лаву, заполнившую его кратер. Здесь, здесь! (Произнося эти слова, гебр ласкал черные бока пантеры, которая, словно догадавшись, что говорят о ней, приблизилась и терлась головой о просунутую сквозь прутья руку Харруша.) Здесь гробница, предназначенная Ормуздом для проклятых созданий, которые опустошают мир, пока длится гнев Всевышнего.
— Спасибо, спасибо тебе, Харруш! — лицо Цермая осветилось бешеной радостью. — Если будет угодно Магомету, Арроа не сменит хозяина; запри получше Маху, я возьму оружие, прикажу седлать коней, и мы пустимся по следу Нунгала с живой могилой, в которой он должен быть погребен.
— А твои клятвы?
Цермай пожал плечами и ушел во дворец.
Харруш смотрел ему вслед, затем, повернувшись, открыл железную клетку и тихо позвал пантеру.
Маха послушалась этого зова, как собака повинуется свистку хозяина.
Гибкая, словно уж, она скользнула на землю и стала тереться о ноги гебра, выгибая спину, как кошка.
— Секрет не принесет тебе пользы, — прошептал он. — Когда ты соберешься пуститься в погоню, ты не найдешь своей ищейки; вот твое золото, я забираю то, что завоевано мной. Ко мне, Маха!
С этими словами он бросил в клетку несколько монет и собирался уйти вместе с пантерой, следовавшей за ним по пятам, когда услышал, как его окликнули.
Это Аргаленка протащился по своей тюрьме и прижался к прутьям решетки.
— Брат, брат, — говорил старик. — Не помутило ли страдание мой разум? Приснилось ли мне это? Но мне кажется, только что здесь говорили о смерти и об Арроа. Ей угрожает опасность. О, я слаб, я бессилен! Но ты силен и крепок; защити ее, умоляю тебя, спаси Арроа, и я стану твоим рабом.
— Мы пошли разными путями, Аргаленка, я трудился над своим кровавым замыслом, ты ждал в скорби и смирении; Ормузд привел нас обоих к той цели, какой мы хотели достичь. День мести, какую я жажду, близок, и вскоре твое дитя снова станет ласкать тебя.
— Моя дочь! Моя девочка!
— Сегодня ночью ты снова увидишь ее.
— Ты насмехаешься над моей любовью? Харруш, не говори так; моя бедная голова ослабела от голода и может расколоться. Как ты можешь знать, что губы Арроа должны еще прикоснуться к губам ее старого отца?
— Тот, кто умеет слушать, многое знает. Спрятавшись под золотыми украшениями дворца, скорпион подслушивает тайны султанов.
— Но она больше не любит меня, она не узнаёт того, кто дал ей жизнь.
— Не все ли тебе будет равно, если она притворится, что любит тебя, если сделает вид, что тебя узнаёт? Даже если ты должен обрести лишь видимость счастья, довольствуйся тем, что посылает тебе Ормузд; обнимай мечту, не заботясь о том, что существует в действительности.
— О мое дитя, бедное мое дитя, почему Будда бросил нас духам тьмы?
— Подкрепи свои силы этой пищей, они понадобятся тебе, потому что этой ночью ты отправишься в путь и дорога будет долгой.
— С моей дочерью?
— С твоей дочерью. Прежде чем луна поднимется к вершинам деревьев, окружающих дворец, она будет в твоих объятиях.
— Харруш, как мне благодарить тебя, ты возвращаешь мне мое дитя!
— Увы! — с глубоким состраданием ответил гебр. — Это не я возвращаю ее тебе.
— Но кто он, назови мне его, чтобы я мог пасть к его ногам, поклоняться ему как живой эманации Будды.
— Если бы я назвал тебе его имя, твое сердце содрогнулось бы от ужаса, вместо того чтобы затрепетать от благодарности; это тот человек, которому каждый вздох, исходящий из твоей груди, несет проклятие.
— Ты ошибаешься, гебр; я никого не проклинаю, даже того человека, чьи злые чары превратили мое дитя в отвратительное создание; один Будда имеет право проклинать.
— К чему мне называть тебе его имя? — с глубоким презрением произнес Харруш. — Бог создал вас, тех, кто пришел с берегов реки, омывающей большую землю, робкими и слабыми, словно женщины, так плачь и молись молча, как женщина; ты считаешь, что у тебя есть долг по отношению к этому человеку, я выплачу его, когда настанет для меня день сведения счетов. Но, если мне понадобится помощь, какую может оказать столь малодушное существо, не забывай: я пожал протянутую тобой руку. Прощай! Маха предупреждает меня, что пора бежать.
В самом деле, уже несколько минут золотые глаза пантеры и ее подвижные уши были повернуты в сторону дворца; по ее шелковистой шкуре пробегала легкая дрожь; острые когти, выйдя из бархатных ножен, царапали землю.
Она чувствовала приближение хозяина, плохо с ней обращавшегося, и все выдавало ее беспокойство.
Харруш подобрал на бедрах саронг и так же легко, как следовавший за ним зверь, перепрыгнул ограду, отделявшую сад от двора.
В эту минуту во дворе показался Цермай в полном боевом облачении: на нем были штаны и куртка из белой в золотую полоску ткани; широкий алый саронг, пестревший ослепительными цветами, опоясывал его; на голове у него был кулук — обшитый позументом шелковым колпак цилиндрической формы; на поясе, как полагалось, висели три малайских криса, а в руке он держал копье.
С первого взгляда он увидел, что клетка, в которой он оставил Маху, пуста, и почти сразу заметил Харруша и пантеру: они уже достигли первых склонов гор и скрывались за кустами, покрывавшими дикие их бока.
Яванский принц минуту стоял в неподвижности, как будто искал причину этого бегства. Он позвал Харруша — тот не откликнулся; тогда в его уме впервые зародилась мысль о том, что гебр мог пожелать отнять у него месть или помешать ей свершиться; он издал крик ярости, на который сбежались все его слуги.
— Лошадей, лошадей! — ревел Цермай. — Гебр украл пантеру; все вооружайтесь, и пускаемся по его следу.
В течение нескольких минут двор представлял собой подмостки, на которых происходила сцена невероятного беспорядка; перепуганные слуги Цермая носились взад и вперед, хватая все, что попадало им под руку, и пытаясь исполнить приказ хозяина; кони, испуганные этой суматохой, вставали на дыбы, сталкивались, опрокидывали и тащили за собой конюхов; женщины высунулись в окна дворца и присоединили свои стенания к доносившимся со двора крикам.
Яванский принц попытался перекрыть весь этот шум.
— В седло! — приказал он. — Но ни один из вас, если вам дорога жизнь, не тронет и волоска на шкуре Махи! Что до головы гебра, я ценю ее на вес золота. А тому, кто принесет мне голову малайца Нунгала, которого вы видели здесь сегодня утром, я подарю мой дворец.
С этими словами он сжал мавританскими стременами бока своего коня; но в ту же минуту из-за кустов, зеленым
поясом окружавших дворец, послышался выстрел; конь Цермая встал на дыбы, забил по воздуху передними ногами и упал, содрогаясь в агонии.
Одновременно с этим из-за банановой рощицы у ограды вышел человек в одежде малайского моряка, с еще дымящимся европейским карабином в руке и направился к Цер-маю и его слугам.
При виде этого человека, явно того самого, кто совершил только что нападение и лишил хозяина лучшего скакуна, все люди яванского принца взялись за оружие, раздались выстрелы, в воздухе засвистели стрелы, но град стрел и пуль, не задев малайца, взрыхлил землю и обломал ветки бамбука вокруг него.
Он выступал гордо и спокойно; ничто ни в его лице, ни в поведении не говорило даже о малейшем страхе; рабы расступились, и он смог приблизиться к еще оглушенному своим падением Цермаю.
— Раджа, — произнес он. — Только что ты требовал моей головы, я принес тебе ее и хочу получить ее цену.
— Нунгал! — воскликнул яванский принц.
— Да, Нунгал сам явился за своим имуществом, которое ты хочешь удержать; Нунгал, не опустившийся до того, чтобы выдать тебя голландцам, как угрожал поступить, потому что твоя жизнь нужна для успеха дела, которому он служит, и потому что располагает способами вынудить тебя склониться перед его волей. Цермай, верни мне желтую рабыню, которую я доверил тебе.
— Безумец, я восхищаюсь тобой! — ответил Цермай. — Нас сотня, а ты один, и ты угрожаешь! Ты вошел в логово тигра и требуешь у него недостающую в твоем стаде овечку! Эй вы, закройте выходы, хватайте его, и посмотрим, сотворил ли его ад неуязвимым для пыток.
Нунгал в ответ рассмеялся тем пронзительным смехом, каким некогда пугал Эусеба. Ему откликнулся оглушительный крик, и из всех кустов, из-за колонн веранд, из-за каждого угла, отовсюду, где только могло прятаться человеческое тело, выскакивали смуглые люди в отвратительных лохмотьях; потрясая оружием, они бросились на людей Цермая.
— Морские бродяги! — закричали слуги.
Ужас, который страшные малайские пираты внушали жителям острова, был так велик, что все люди Цермая, побледнев, дрожа и утратив дар речи, побросали оружие и обратились в бегство, словно стая ворон при виде ястреба.
Яванский принц хотел удержать их; он просил, заклинал, угрожал, взывал к наследственной верности радже; но они не узнавали его голоса, они в смятении опрокинули его и истоптали ногами, а затем бросились врассыпную.
Оставшись один, Цермай попытался вернуться во дворец, он хотел убить Арроа; но по знаку главаря четыре крепких малайца бросились на него, связали ему, несмотря на сопротивление, руки и ноги и оттащили в сторону садов.
Когда он скрылся с глаз, главарь пиратов вышел на середину.
— Чтобы склонить вас последовать за мной далеко от тех морей, где мы властвуем, — произнес он, — я пообещал вам богатства. Этот дворец назначен был за голову Нунга-ла; Нунгал отдает вам его; вперед, ребята!
Разбойники ответили воплем, какой могла бы издать шайка демонов; затем они напали на древнее жилище сусухунанов и в одно мгновение превратили его в подмостки, где разыгрались чудовищные сцены насилия и убийства.
Аргаленка следил за происходящим с глубокой тревогой. Его крики отчаяния, когда длинная цепочка морских бродяг втянулась во дворец, смешались с победными кличами разбойников; он уже видел сотню кинжалов, занесенных над его дочерью, видел ее дрожащей в руках пиратов; в каждом женском голосе, полном леденящего ужаса, ему чудился голос Арроа, зовущей его на помощь. Он тряс железные прутья клетки, однако она была рассчитана на более сильного пленника, чем несчастный старик: решетка не поддалась. Он старался привлечь внимание пиратов, отвратить их удары от Арроа, но все было напрасно.
Вскоре легкие спирали дыма вырвались из-за бамбуковых ставней и заскользили вдоль веранд; лакированная черепица затрещала, и над крышей показались маленькие язычки пламени.
Дворец горел.
Аргаленка бился в своей клетке, как рассвирепевший лев, и в исступлении отчаяния даже не заметил, что два человека приблизились к месту его заключения.
Один из них был Нунгал, второй — Цермай, освобожденный от пут, но хмурый и беспокойный.
— Буддист, — обратился Нунгал к Аргаленке, дотронувшись до него пальцем. — Я велел тебе ждать твою дочь на горе Саджира; как получилось, что я встречаю тебя здесь?
— Моя дочь! Моя дочь! Она там, в руках этого человека, она погибнет в огне! Откройте, откройте эту клетку, умоляю вас, чтобы я мог спасти мое дитя!
Нунгал бесстрастно повторил свой вопрос.
— Как я могу ответить вам, когда моя дочь умирает? Ее не было на горе Саджира, раз она здесь.
— Буддист, пять дней истекают лишь сегодня вечером.
— Ах, если правда то, что мое горе тронуло вашу душу, спасите ее, молю вас! Когда она оттолкнула меня, я думал, что большего горя на земле для меня нет; но видеть, как она погибает такой ужасной смертью!.. Ах, у отца нет сил вынести этой мысли!
— Выходи из этой клетки и иди туда, куда я тебе сказал; твоя дочь окажется там одновременно с тобой.
Повинуясь знаку Нунгала, Цермай покорно отворил клетку; Аргаленка выбежал вон, но, вместо того чтобы направиться в сторону гор, чьи синие вершины указывал ему палец малайца, он попытался войти во дворец.
Между тем огонь со страшной скоростью охватывал легкое сооружение, целиком построенное из бамбука; пираты торопливо выскакивали из всех дверей, одни были нагружены добычей, другие тащили за собой невольниц. Изнутри доносились предсмертные крики, смешиваясь с треском пожираемых огнем перегородок; когда Аргаленка оказался перед дверью, превращенной вырывавшимся из нее пламенем в непреодолимую преграду, крыша обрушилась с чудовищным грохотом.
Старик упал на колени и закрыл лицо руками. Нунгал поднял его.
— Буддист утратил разум? — уже не так сурово спросил он. — Разве он не слышал, что его дочь сейчас двигается вдоль склонов горы Саджира? Значит, он хочет, чтобы она, одинокая и покинутая, стала в этой пустыне добычей тигров Джидавала? Аргаленка больше не испытывает к дочери отцовской любви?
Несчастный старик так волновался, что не мог ответить; он встал и так быстро, как могли его нести нетвердые ноги, направился в ту сторону, куда указывал Нунгал.
Малаец вернулся в яванскому принцу, в угрюмом молчании созерцавшему развалины, возникшие у него на глазах.
— Ну что, раджа, — сказал он. — Видишь, я не обманул тебя; не глупая любовь подсказала мне решение, когда я требовал желтую невольницу! Пусть Арроа, с целью, которой ты не можешь понять, выполнит службу, к какой я ее предназначил, и вскоре, если твой каприз не пройдет, ты вновь приведешь ее в свой дворец.
— Мой дворец! — с горькой насмешкой повторил Цермай, глядя на охваченное огнем сооружение: стены рушились, колонны горели, как факелы, крыши с треском ломались.
— Дворцом властителя Явы может быть только тот, в котором сейчас живут хозяева острова. Когда ты войдешь с победой в Бейтензорг, раджа, ты поблагодаришь меня: я избавил тебя от этой лачуги.
И Нунгал издал клич, созывая своих пиратов.