Выслушав этот приговор суда, который был тем более жесток для Лалли, ибо он не хотел его предвидеть, он напустился на своих судей, называя их палачами и разбойниками.
Тогда сент-шапельский священник подошел к нему и начал его уговаривать, чтобы он успокоился.
Но Лалли отвечал ему с гневом:
— Ах, оставьте меня в покое хотя на минуту!.. Уйдите. В продолжение почти десяти минут не мешали осужденному предаваться горестным размышлениям; наконец плац-майор, тронутый всем виденным им, подошел к Лалли и взял его, чтобы отвести обратно в Бастнльскую тюрьму.
Тогда Лалли вспомнил, сколько раз он бывал нетерпелив и груб с этим человеком, всегда добрым и ласковым к нему, и сказал:
— Простите меня, майор, за все мои грубые обращения с вами; я старый солдат!.. Я не привык никому повиноваться, кроме короля… Мой скверный характер всегда почти увлекает меня далее, нежели следует!
— Имея пред глазами несчастие, подобное вашему, — отвечал плац-майор, — я не помню и никогда не буду помнить ничего, кроме уважения, которое считаю долгом иметь к вам.
— В таком случае, поцелуемтесь, — сказал Лалли. — Я оплакиваю то время, в которое я ненавидел вас; теперь я вижу ясно, что вы исполняли свою обязанность.
Плац-майор и Лалли возвратились в Бастилию. Как только Лалли вошел в свою тюрьму, у него спросили, не желает ли он принять духовника.
— О! Уже? — сказал он. — Неужели хотят меня так скоро лишить жизни?
— Милостивый государь, — сказал посланный, — могу вас уверить, что это посещение священника делается, собственно, из услужливости.
— Ну хорошо! — отвечал Лалли. — Скажите, пожалуйста, священнику, что я прошу его прийти ко мне через некоторое время; теперь я устал и желал бы немного отдохнуть.
Лалли оставили одного, и он действительно уснул.
С этого времени никто из друзей, никто из знакомых осужденного не был к нему допускаем. Тогда родственники его, зная, что ему не будет сделано никакого помилования, и желая спасти его от позора умереть на эшафоте, пришли на бастильский двор в надежде, что, если Лалли выйдет на террасу или покажется у окна, они могут тогда подать ему знак, чтобы он как-нибудь сам лишил себя жизни.
Но Лалли спал.
Его разбудили для того, чтоб сказать, что президент Паскье, который вел его дело, желает с ним говорить.
Лалли соскочил с постели и сказал:
— Впустите его, пусть войдет… Пусть войдет! Во взгляде Лалли была такая сила, что президент, встретив этот взгляд, остановился на пороге.
— Милостивый государь, — сказал он ему, первым прервав молчание, — король так добр, что если вы окажете малейшую покорность, то он готов вас простить; итак, сознайтесь в ваших преступлениях и укажите ваших сообщников — В моих преступлениях! — вскричал Лалли:
— Значит, вы их не открыли, если пришли просить, чтоб я в них сознался?.. Что касается моих сообщников, то, так как я ни в чем не виноват, у меня их и нет. Теперь слушайте, что я вам скажу: ваш поступок для меня оскорбителен, и вы последний из тех, которым я позволяю говорить мне о помиловании… Убирайся вон, подлец!.. Чтоб я тебя более не видел!
— Но, — сказал Паскье, — подумайте, вы увлекаетесь страстью.
— О, ты очень хорошо знаешь, что я увлекаюсь страстью!.. Ты и рассчитывал на эту страсть, чтоб осудить меня; но кровь оставляет пятно на том, кто ее проливает.., и когда прольется моя кровь, она оставит на тебе вечное пятно!
И как Лалли сделал шаг к нему, то Паскье закричал:
— Караул!
В комнату осужденного немедленно вошли тюремные служители.
— Заклепать ему рот! — сказал Паскье. — Он злословит короля.
При словах «заклепать ему рот» ярость овладела арестантом; он бросился на президента, но тюремщики его остановили: позвав двух солдат к себе на помощь, они повалили старика на землю и, повинуясь приказанию Паскье, вложили ему в рот кляп. После президента вошел священник. При благочестивых увещаниях духовника Лалли, по-видимому, успокоился; но это спокойствие было притворным; арестант достал себе где-то ножку циркуля, и духовник во время своей беседы вдруг заметил, что Лалли побледнел: он воткнул себе эту острую ножку циркуля почти под самое сердце.
Священник позвал на помощь; осужденного схватили и связали.
— Мне не удался мой удар, — сказал Лалли, — я хотя и ранил себя, да толку мало!.. Теперь очередь палача.
Осужденному пришлось ждать недолго. Первый президент парламента, узнав от Паскье о сопротивлении Лалли, а от тюремных служителей о покушении на самоубийство, приказал ускорить совершение казни.
Об этом уведомили Лалли.
— Тем лучше! — сказал он. — А! Они заклепали мне рот в тюрьме; но, может, они не посмеют этого сделать, когда поведут меня на казнь… И тогда… О! Тогда я стану говорить.
Слова эти были переданы судьям. Так как народ обнаруживал некоторую симпатию к Лалли, то, боясь, чтобы Лалли не начал чего-либо говорить пред своей казнью, ему снова заклепали рот и связанного снесли, с пеной во рту от бешенства, в телегу, окруженную стрельцами, которая поехала вслед за двухколесной тележкой палача Сансона.
Зрителей было множество, и со дня казни графа Горна на лобной площади не бывало, казалось, такого блестящего общества, как в этот раз.
Все почти высшее дворянство съехалось на эту площадь, не из любопытства, но для того, чтобы оказать честь осужденному.
Видя это, старик Лалли принял спокойный вид и веселое лицо, как бы на поле брани. Это было последнее его сражение; только он был на этот раз уверен, что не выйдет живым из него, ибо это была борьба с самой смертью.
Он гордо вступил в эту борьбу.
Взойдя на площадку эшафота, по ступеням которого он шел твердыми шагами, он устремил на зрителей продолжительный и спокойный взор; уста его были немы, но в этом последнем его взгляде было гораздо больше красноречия, нежели он мог излить его в самой витийственной своей речи.
Сансон-отец должен был совершить казнь над Лалли; но он предоставил эту честь своему сыну, по страшному договору, заключенному с самим Лалли тридцать пять лет тому назад.
Однажды вечером граф Лалли возвращался с несколькими своими товарищами, такими же повесами, как и он сам, из маленького отеля, принадлежавшего ему в Сент-Антуанском предместье; эти молодые люди были все навеселе, как это нередко водилось у баричей, получивших воспитание во времена регентства; они заметили, что один уединенный дом, находившийся посреди довольно большого сада, был ярко освещен внутри. В этом доме действительно происходило веселье, и через стекла окон видны были прыгавшие тени танцующих. В голову сорванцов пришла мысль — принять участие в этом празднике.
Лалли первый начал стучать в дверь; но в доме все были так весело и приятно заняты, что только тогда, когда уже наши осерчавшие молодцы употребили все свои усилия, вышел один слуга отворить им и спросил, что им угодно.
— Что нам угодно? — сказали молодые люди. — А нам угодно то, чтобы ты пошел и сказал твоему хозяину, что четыре молодых человека дворянского рода, проходя случайно мимо этою дома и не зная, чем заняться остальное время ночи, спрашивают: не позволит ли он им принять участие на его бале?
Слуга колеблется; ему кладут в руку луидор, толкают его за дверь, он входит в дом, и наши четыре молодых ветреника, соблюдая приличие в самом своем неприличии, ожидают на крыльце, пока им будет дано позволение войти.
Через пять минут слуга возвращается вместе со своим хозяином. Это был человек лет тридцати, с сердитым взглядом и суровым лицом.
— Господа, — сказал он, — мой слуга от вашего имени объявил мне желание ваше, которое делает мне честь, — желание ваше принять участие в празднике, который я даю сегодня по случаю вступления моего в законный брак…
— А! — сказали молодые люди, — Так сегодня ваша свадьба? Прекрасно! Нет ничего веселее, как свадебные балы. Итак, вы принимаете нас в число ваших гостей?
— Я уже сказал вам, господа, что я соглашаюсь на это с величайшим удовольствием; но надобно также, чтобы вы знали, кто тот человек, который будет иметь честь принять вас в дом своими гостями.
— Это человек, который празднует сегодня день своей свадьбы, — вот и все, что нам надобно знать!
— Так, господа, так; но вам надобно знать еще кое-что: тот человек, который сегодня празднует свою свадьбу… И он остановился.
— Кто же он такой? — повторили хором молодые люди.
— Палач!
Этот ответ озадачил немного молодых шалунов. Однако граф Лалли, наиболее прочих своих товарищей разгоряченный винными парами, не хотел переменить своего намерения.
— А! — сказал он, смотря с любопытством на новобрачного. — А! Так это вы, любезный друг, отрубаете головы, вешаете, сжигаете, колесуете и четвертуете; очень рад с вами познакомиться!
Палач почтительно поклонился.
— Милостивый государь, — сказал он, — что касается простых мучеников — воров, мошенников, колдунов, отравителей, — то я предоставляю это дело моим помощникам; для подобных негодяев хороши и мои слуги; но когда мне случится иметь дело с молодчиками знатных фамилий, каков был граф Горн, с молодыми господами, как, например, вы, то я никому уже не уступлю чести отрубить им голову или переломать им кости!..
Таким образом, господа, если когда-нибудь возвратятся времена Монморанси, Сен-Мара или Рогана, то вы можете рассчитывать на меня.
— И вы даете слово, господин Парижский? — засмеявшись, спросил Лалли.
— Даю, господа, даю!.. Скажите же, вы все-таки хотите быть у меня на свадьбе?
— Почему же нет?.. Хотим.
— В таком случае, милости просим.., пожалуйте.
Четыре молодых человека вошли. Их представили новобрачной; они протанцевали всю ночь напролет и на другой день рассказали об этом приключении при дворе, где оно произвело большой эффект.
Через тридцать пять лет граф Лалли, уже генерал, уже старик с поседевшими волосами, осужденный на смерть, встретился опять лицом к лицу с тем угрюмым новобрачным, у которого он был гостем в первую ночь его брака.
Только старика должен был казнить не сам палач по имени Сансон, а сын его, родившийся первым от его брака.
Лалли стал на одно колено. Сансон-сын поднял меч правосудия; но так как у него дрожала рука, то он нанес неверный удар, которым рассек несколько череп несчастного Лалли.
Лалли упал лицом на пол, но почти тотчас же приподнялся. В толпе зрителей пробежал вдруг говор. Сансон-отец, одним прыжком очутившись на площадке эшафота, вырвал окровавленный меч из рук своего сына, который и сам готов был упасть, и с быстротой молнии снес голову с плеч Лалли.
Среди криков ужаса, раздавшихся со всех сторон эшафота, можно было расслышать и один крик горести и отчаяния. Это был крик одного мальчика четырнадцати или пятнадцати лет.
Скажем, кто был этот мальчик.
Накануне, после исповеди и прежде получения разрешения от своих грехов, Лалли признался священнику, что одно только заставляет его жалеть о своей жизни, а именно, что он оставляет одиноким и затерянным в этом мире сына, которому неизвестно его происхождение и которого он велел тайно воспитывать в Гаркурской коллегии под именем Трофима. Он желал перед смертью видеть этого мальчика, прижать его к своему сердцу и назвать его своим сыном. Духовник согласился исполнить его желание; но так как этот день был праздничный, то мальчик, которого один из учителей коллегии очень любил, отправился с ним гулять за город и должен был возвратиться не раньше как на другой день поутру.
Священник ждал мальчика и по возвращении его рассказал ему и о его происхождении, и о несчастии, постигающем его. Желание Лалли могло еще исполниться; на дороге к лобной площади сын мог еще увидеть в последний раз своего отца!
Священник взял с собой мальчика и отправился на место казни. Толпа была многочисленна; это большое стечение народа замедляло шаги священника; мальчик оставил его и пробрался вперед.
Однако же как он ни спешил, но, прибыв на лобную площадь, видел только, как отец его упал, поднялся и опять упал.
Как добрый сын, он считал первой и единственной своей заботой хлопотать о восстановлении чести своего отца, чего он и достиг наконец в 1778 году.
Приверженцы графа Лалли-Толлендаля употребляли все возможные средства, чтобы склонить короля отменить казнь.
Госпожа де Гез бросилась в ноги королю; девица де Диллон, родственница графа, не могла добраться до самого Людовика XV и повергнуть ему свою просьбу о помиловании, но она писала к нему, умоляла его выслушать показания Монморанси и Крийона, верных судей в том, что касается храбрости и чести, — показания, которые парламент не согласился выслушать.
Все было напрасно! Король, или, лучше сказать, министр его, был неумолим. После уже Людовик XV раскаялся в этой жестокости, близкой к зверству.
Наконец сомнения превратились в угрызения совести, и однажды слышали, как Людовик XV сказал Шуазелю:
— К счастью, не я буду отвечать за пролитую кровь, ибо вы, герцог, меня обманули.
Глава 8. 1764 — 1770
Генуя и Корсика. — Компьенский договор. — Граф Марбеф. — Паоли. — Борьба с Францией. — Маркиз Шовелен в Корсике. — Граф де Во. — Бегство Паоли. — Рождение Наполеона Бонапарта. — Графиня дю Барри. — Начало ее карьеры. — Герцог Лозен. — Граф Жан дю Барри. — Отъезд и возвращение герцога Лозена. — Мирный договор между Лозеном и девицей Ланж. — Лебедь, камердинер короля. — Герцог Шуазель и девица Ланж. — Герцог Ришелье и герцог д'Егильон. — История Жанны. — Предсказание герцога Ришелье. — Девица Ланж нравится королю. — Она выходит замуж за графа дю Барри. — Она представлена ко двору, — Датский король в Париже. — Оперные актрисы, — Переговоры о женитьбе его высочества дофина, — Австрийский императорский дом, — Воспитание эрцгерцогини. — Инструкции императрицы австрийской. — Инструкции дофина. — Прибытие дофины во Францию. — Предзнаменования.
Между тем как в Париже и Версале совершались события, о которых мы только что говорили, на одном из островов Средиземного моря произошла перемена владетеля, которая долженствовала впоследствии иметь столь большое влияние на Францию и даже на всю Европу.
7 августа 1764 года Генуэзская республика, изнуренная борьбой, которую она уже двести лет вела с Корсикой, обратилась к Франции с просьбой о подании ей помощи и подписала с нею Компьенский договор, по которому король Людовик XV обязывался в продолжение четырех лет содержать гарнизон в крепостях Аяччо, Кальви, Альгаиола и Сен-Флорен.
Командование этой экспедицией поручено было графу Марбефу, и французские войска высадились на берег Корсики в декабре 1764 года.
Паскаль Паоли был героем Корсики; уже десять лет он воевал с Генуей за свободу своего отечества. Видя препятствие французов, он понял, что настоящими поработителями корсиканской свободы будут французы. Он тотчас отправил депешу к герцогу Шуазелю, и между тем как между ним и первым министром Франции устанавливалась переписка, подававшая генералу Паоли некоторую надежду, Людовик XV заключил с Генуей 15 января 1768 года договор, по которому Корсика присоединялась к Франции.
Как только об этом договоре узнали на Корсике, Паоли стал протестовать против всякого договора, по которому какой-нибудь народ без его ведома передавался под ведомство другому народу. Видя потом, что протест его ни к чему не ведет, он приготовился продолжать борьбу с Францией — борьбу, подобную той, какую он и отец его вели так славно с Генуей.
Сначала счастье, по-видимому, улыбалось упорному защитнику свободы своего отечества. Людовик XV послал на остров Корсику своего старого друга, маркиза Шовелена, ловкого придворного, но генерала неопытного, который, расположив войска свои против неприятеля на слишком растянутой боевой позиции, был по частям разбиваем силами, одной третью меньшими своих собственных сил. Французский лагерь при Сан-Николао был взят. Борго был взорван в виду главнокомандующего; ужас и смятение до такой степени овладели французами, что пятьдесят корсиканцев, сделав нападение, легко могли разбить восемь французских гренадерских рот.
Обстоятельства были такого рода, что каждая минута для французского правительства была дорога. Вследствие сего Людовик XV немедленно отозвал Шовелена во Францию и послал на его место графа де Во, который, командуя двадцатидвухтысячным корпусом, принял корсиканцев между двух огней и 9 мая 1769 года разбил их при Понте-Ново. Это сражение уничтожило все надежды генерала Паоли; он с поспешностью отплыл в Ливорно, а оттуда отправился в Англию со своим братом и племянниками.
С этого времени остров Корсика перешел во владение Франции. Спустя три месяца после бегства генерала Паоли в Аяччо родился Наполеон Бонапарт, который обязан договору 15 января 1768 года тем, что родился французом.
Довольно странно только то, что эта корсиканская экспедиция дает нам повод представить нашим читателям одну женщину, еще очень неизвестную в начале января 1769 года, но которая, однако, в следующие пять лет должна была играть столь важную роль при французском дворе.
Мы хотим говорить о графине дю Барри, которая в эту эпоху не называлась еще графиней дю Барри, но не называлась уже более и Жанной Вобернье; она называлась девицей Ланж.
Каким образом воспоминание о девице Ланж связывается с корсиканской экспедицией, мы узнаем от герцога Лозена.
Лозену было тогда двадцать два года; он был адъютантом при маркизе Шовелене и любовником княгини Чарторыйской, которая, переодевшись в мужское платье, совершила вместе с ним корсиканскую кампанию.
На балу Оперы он познакомился с прелестным домино, которое сказало ему свое имя и дало свой адрес, т.е. имя и адрес своего любовника графа — Жана дю Барри.
Предоставление этого адреса молодым и красивым дворянам его любовницей составляла одну из спекуляций графа Жана дю Барри. У графа дю Барри нередко собиралось общество ветреных молодых мужчин и женщин и велась карточная игра.
Заботясь слишком мало о том, что делали другие женщины, и будучи слишком мало ревнив, чтобы беспокоиться о том, что делала его любовница, он все свое внимание обращал на игру; без сомнения, чрез него и вышла у нас пословица: «Несчастлив в любви — счастлив в игре» (malheureux en Amour, heureux au jeu).
Как только Лозен вошел к графу Жану дю Барри, то заметил, что попал в самый ужасный игорный дом; но дурное общество нисколько не пугало молодых дворян двора Людовика XV, и между тем как друг его Фиц-Джемс отвечал на приветы и кокетливые улыбки девицы Ланж, Лозен сражался уже с графом дю Барри на зеленом поле, который, как говорил сам Лозен, играл в карты в халате и со шляпой на голове, потому что эта шляпа, — хотя и в присутствии людей такого происхождения, как Лозен и Фиц-Джемс, это и было весьма неприлично, — надета была для того, что придерживать два печеных яблока, приложенных над глазами графа, как предохранительное средство от какой-то болезни.
Что было причиной того, что Лозен не оспаривал у своего друга прекрасной Ланж, — то, что он видел на графе эти два печеных яблока, или то, что он помнил свою польскую княгиню? Лозен нам этого не говорит; но он нам говорит, что за несколько дней до своего отъезда он узнал, что та, которой он пренебрег в квартире графа Жана дю Барри, была представлена королю и произвела на его величество глубокое впечатление.
Лозен, прозревая, без сомнения, в будущее, не хотел уехать из Парижа не попрощавшись с любовницей графа, которая приняла его так ласково, что очевидно было: если она отдалась Фиц-Джемсу, то единственно только от своего отчаяния.
Он нашел ее и прелестнее и внимательнее к себе, нежели прежде; и, когда она сказала ему, что, несмотря на то что он уезжает, она его не забудет, отвечал:
— А!., это прекрасно! Помните же, что если вы сделаетесь любовницей короля, то я захочу тогда быть главнокомандующим всей французской армией.
— Я нахожу, — отвечала Ланж, — что вы не довольно честолюбивы; если я буду близка к королю, то я сделаю вас министром.
— Ба!.. А Шуазель куда? — спросил Лозен.
— Шуазель? Фи, я его ненавижу, — отвечала Ланж.
— Посмотрим!.. За что же вы его ненавидите? — снова спросил Лозен.
Ланж была добрая девушка, она никогда не заставляла себя о чем-либо долго просить; поэтому она тотчас же объявила Лозену, что причиной ее ненависти к Шуазелю были все те же несчастные печеные яблоки графа Жана дю Барри.
Чтобы сблизиться с королем, девице Ланж советовали обратиться сперва к Шуазелю. Шуазель нашел ее очень хорошенькой; но он также видел эти роковые печеные яблоки, и беспокойство, которое они внушали ему, было причиной некоторого пренебрежения, оказанного им девице Ланж, которое она простила Лозену, но никак не хотела простить Шуазелю.
Итак, Лозен уехал из Парижа и увез с собой два обещания девицы Ланж, что если она сделается когда-нибудь любовницей короля, то будет другом ему и врагом Шуазелю.
Каким же образом, несмотря на эгоистическую совестливость Шуазеля, девица Ланж увиделась с королем? Мы это сейчас расскажем.
Избрав настоящую дорогу, от которой сначала было уклонилась, она прибегла к посредничеству Лебеля.
Лебель, о котором мы уже имели случай упоминать при подробных обстоятельствах, был камердинером короля и изобретателем Оленьего парка, так философски терпимого маркизой Помпадур. Лебель увидел девицу Ланж, пленился ее красотой, не испугался нисколько двух печеных яблок графа Жана дю Барри и представил герцогу Ришелье самый подробный отчет о сокровище, которое в ней нашел, так что герцог сам пожелал удостовериться, не было ли чего-нибудь преувеличенного в рассказе Лебеля. Он приказал привести к себе Ланж и действительно нашел ее очень хорошенькой.
Тогда, приняв себе в сообщники герцога д'Егильона, предначертали, на случай успеха, условия договора с новой фавориткой. Только от нее требовали полного признания в прошедшей ее жизни, дабы знать, как отвечать на все злословия и клеветы.
Хорошенькая Ланж не скрыла ни одного из своих грехов и вот что рассказала о себе:
Она родилась в Вокулере, отечестве Иоанны д'Арк, в 1744 году, следовательно, ей было теперь (1768 г.) двадцать четыре года; она была дочь кухарки и какого-то монаха; прежде ее называли Жанной Вобернье, и под этим именем она начала свое воспитание у одной модистки. От модистки она перешла к мадам Гурдан, содержательнице известного рода пенсионерок.; в то время дом мадам Гурдан гремел известностью. Переселившись в этот дом, Жанна переменила свою фамилию и стала называться Жаннетой Лансон. Однажды вечером полупьяный граф Жан дю Барри встретил ее на углу одной улицы, зашел к ней, а на другой день увез ее к себе; потом, во время своего безденежья, продал ее Радиксу де Сент-Фуа, управляющему министерством иностранных дел, который вскоре опять возвратил ее графу дю Барри, а сей последний сделал ее на этот раз содержательницей игорного дома, в котором видел ее Лозен и в котором познакомился с нею Лебель.
Такая исповедь невольно заставляла призадуматься. Поэтому неудивительно, что Лебель и герцог д'Егильон испугались такого признания девицы Ланж в прошедшей ее жизни. Один только герцог Ришелье остался тверд и спокоен; он объявил, что таланты, которые Жанна Вобернье приобрела в своей тревожной и богатой романтическими приключениями жизни, были весьма благоприятны для короля, слабость которого со дня на день увеличивалась. И потому Ришелье посоветовал Жанне действовать совершенно противоположно тому, как действовали другие женщины, пользовавшиеся прежде благосклонностью короля, т, е., вместо того чтобы представляться неопытной, не скрывать нимало своих талантов.
Ришелье был отличный угадчик; дела пошли так, как он предвидел, и даже еще лучше. В объятиях девицы Ланж Людовик XV мечтал о прекраснейших днях своей юности, и вскоре можно было заметить, какую власть должна была взять над ним новая его фаворитка.
Оставалось только дать ей какое-нибудь имя. Весьма многие знали ее под именем Жанны Вобернье, под именем Жаннеты Лансон или под именем девицы Ланж и потому не хотели, чтобы она оставила которое-нибудь из них за собой. Граф Жан дю Барри имел брата Гильома дю Барри. Его пригласили приехать в Париж, женили на Жанне Вобернье, дали ему в награду за то, что он передал свой графский титул хорошенькой Жанне, 100 000 ливров и услали в провинцию; а графиня дю Барри представлена была между тем ко двору, как прежде г-жа д'Етиоль, маркиза Помпадур.
Тогда только министр Шуазель понял ошибку, сделанную им, в том, что он приписал слишком большую важность печеным яблокам графа Жана дю Барри.
В это же время явилась известная песня La belle Bourbonnaise, которая, как ни была оскорбительна, не имела, однако, другого следствия, кроме того только, что забавляла Людовика XV и графиню дю Барри, которые сами нередко напевали ее в присутствии Шуазеля, вероятно для того, чтобы министру было известно, что и они знают ее.
Между тем как все это происходило, прибыл в Париж датский король Христиан VII. Это был молодой, статный, красивый государь; объявление о приезде его немало наделало тревоги при дворе, и в особенности в закулисном мире.
Когда узнали, в каком доме он должен был иметь свое помещение, все соседние с ним дома наполнились хорошенькими женщинами. Некоторые из них, дабы рекомендовать его величеству свою наружность, дошли даже до того, что подкупали обойщика, и он помещал их портреты в его спальне и в его уборной. Девица Гранди, оперная актриса, опередила других и послала ему свой портрет в костюме Венеры, домогающейся яблока прекрасного Париса.
Датский король, живя в Париже, виделся с одними только учеными и философами, в собраниях при дворе показывался редко, и говорят, будто все женские искательства остались тщетны.
Между тем министр Шуазель вел переговоры об одном деле, которое немало долженствовало уменьшить влияние графини дю Барри; это было бракосочетание его высочества дофина с эрцгерцогиней австрийской.
Австрийский императорский дом был богат в то время принцессами. С давнего времени задуман был план соединить узами крови Бурбонов с Цезарями; говорили о вторичной женитьбе короля; но король чувствовал себя уже слишком старым для женитьбы. Итак, решено было, что вместо короля женится на одной из австрийских принцесс дофин, внук короля, и маркизу Бретелю было поручено выбрать между молодыми эрцгерцогинями Австрийского императорского дома ту, которая была бы наиболее достойна французской короны. В Версальском дворце можно и теперь еще видеть картину, написанную по этому случаю. Она представляет Марию-Терезию в Шенбрунне: знаменитая императрица-королева представлена на ней вполне развитой, но свежей еще среди молодых девушек, еще только развивающихся; среди этих девушек, по белокурым волосам, по кротким голубым глазам, по матовому и вместе с тем поражающему белизной цвету тела, наконец, по австрийской губе, как следствие смешения лотарингской и кастильской крови, можно тотчас узнать Марию-Антуанетту в тринадцатилетнем ее возрасте.
Мария-Антуанетта-Жозефина-Иоанна Австрийская родилась в Вене 2 ноября 1755 года.
За два года до выезда своего из Шенбрунна Мария-Антуанетта знала уже, что она назначена в невесты наследника французского престола. Герцог Шуазель избрал ей, по своим мыслям, учителем аббата Вермона, так что она в совершенстве владела французским языком и с такой же легкостью говорила по-итальянски, по-английски и по-латыни.
Мария-Терезия из признательности своему народу велела обучать дочь свою латинскому языку. Не на этом ли языке говорила она речь верным своим венгерцам и не дали ли эти верные венгерцы, по-латыни же, клятву умереть за нее?
Воспитание юной эрцгерцогини в отношении к изящным искусствам было тщательно не менее, чем в отношении к филологии; Гардель был ее учителем танцев; Глюк — знаменитый Глюк — давал ей уроки музыки, возбудившие в ней энтузиазм к этому искусству; наконец, она прекрасно рисовала.
Что касается политической стороны воспитания, то императрица Мария-Терезия не доверяла его никому и старалась, чтоб Мария-Антуанетта, сделавшись формально и материально француженкой, в сердце оставалась австриячкой.
Это бракосочетание, как мы сказали, было уже решено два года тому назад в политике двух государств, когда принцу Лотарингскому было назначено отправиться в Вену просить официально руки Марии-Антуанетты. Предложение было принято.
Вся Европа затрепетала при этом известии, которое, казалось, надолго упрочивало австрийско-французский союз и которое, следовательно, изменяло всю политику северных государств. Что касается Франции, то она приготовлялась к великолепным празднествам, обыкновенно сопровождавшим вступление в брак ее королей.
В это время появился один из первых экономических памфлетов под заглавием:
Странная идея одного доброго гражданина о публичных празднествах, которые предполагается дать в Париже и при дворе по случаю вступления в брак дофина Франции.
Эти празднества, для которых сочинитель означенного памфлета составил счет, должны были, по его исчислению, стоить Франции двадцать миллионов.
К этому исчислению он прибавил:
«Я предлагаю ничего этого не делать, но сложить эти двадцать миллионов с годовых налогов, и в особенности с податей народных; таким образом, вместо того чтобы позабавить праздных людей двора и города пустыми и кратковременными увеселениями, пусть лучше вольют радость в скорбную душу земледельца, заставят весь народ принять участие в этом событии, и тогда в самых отдаленных пределах королевства будут единогласно взывать: Да здравствует возлюбленный наш король Людовик! Этот новый способ покрыл бы короля славой более истинной и более продолжительной, нежели вся пышность и блеск азиатских празднеств, а История передала бы эту черту потомству с большим удовольствием, нежели ничтожные подробности великолепия, тягостного для народа и весьма далекого от истинного величия монарха, отца своих подданных».
Этот памфлет приписывают Жан-Жаку Руссо .
Само собой разумеется, что король не последовал совету, изложенному в этом памфлете.
Мария-Антуанетта, выехала из Вены с инструкциями своей матери; в числе этих инструкций находились следующие, писанные рукой самой императрицы-королевы: