В общем, несмотря на мои возражения, мой хозяин, который, как я говорил, был не только хорошо образован, но и в совершенстве владел всеми тонкостями французского языка, что проявилось в нашем споре, получал, по-видимому, большое удовольствие от разговора, чрезвычайно заинтересовавшего и меня тоже. Однако стало темнеть, приближалась ночь, и я поднялся, чтобы откланяться; но он заявил мне, что не желает, чтобы я рисковал собой и ложился спать на одну из тех кроватей, которые я ему описал, а потому послал за моим чемоданом в гостиницу, предвидя, что там я спать не буду, поскольку в замке мне приготовлена комната.
Продвинувшись так далеко в своей бесцеремонности, я решил, что мне ничего не остается, как идти до конца. И я согласился на комнату, как раньше согласился на большой и малый обеды, но при условии, что ни под каким предлогом судно не уйдет на следующий день без меня.
Мое требование было безоговорочно принято хозяином.
Пришло время ужина. Нас уже ждали чай, пирожные, бутерброды, булочки и марципаны. И нам пришлось отведать марципанов, булочек, бутербродов, пирожных и чая.
Должен сказать, что, будучи в Германии, я уже подвергался подобного рода насилию и с честью выходил из таких испытаний, хотя в Париже я ем не больше двух раз, а то и один раз в день.
Правда, мой хозяин весьма побуждал меня к этому.
Часы пробили полночь. Честно говоря, было самое время удалиться. Я поднялся. Мой хозяин позвонил, и лакей отвел меня в отведенные мне покои.
Мне предоставили ни много ни мало парадную спальню, в которой висели семейные портреты. Я был под присмотром целого полчища маркграфов, герцогов и королей, начиная с основателя Тевтонского ордена до Фридриха Вильгельма. Кровать была из резного дерева и вполне могла вместить шесть человек моих размеров; орел из дуба держал в когтях парчовые занавески.
Я подумал о моем дорогом Викторе Гюго и прочитал всем этим рыцарям, герцогам, маркграфам и королям чудесную сцену с портретами из его драмы «Эрнани».
После этого я решил преодолеть три ступени возвышения, на котором располагалось мое ложе, затем перешагнуть через боковую резную доску, похожую на огромную крышку от сундука, и, наконец, взойти на эту кровать.
Она, должно быть, принадлежала Фридриху Барбароссе или императору Генриху IV.
Я спал на этой кровати так же хорошо, как на своей собственной. Правда, я не был отлучен от Церкви, как оба мои предшественника, и к тому же не был императором. А уж если кто-то теряет подобный титул — ему не до сна.
С трудом я проснулся в восемь часов утра.
Мне понадобилось минут десять, чтобы прийти в себя и понять, где я нахожусь, и наконец вспомнить все. Я услышал, как прозвонили часы шестнадцатого века, и, подумав, что часы, которые так долго ходят, определенно должны отставать, вскочил с кровати.
При первом же звуке, донесшемся из моей комнаты, появился лакей, приставленный ко мне.
Меня ждал завтрак, а мой хозяин уже был на ногах с шести часов утра.
Я буквально попал из кровати за стол.
В половине десятого я решил, что мне пора собираться. Поднявшись из-за стола, я взял обе руки своего хозяина и сердечно пожал их.
Он оплатил мне за мою учтивость той же монетой.
Я попросил у него разрешения выйти на балкон, чтобы в последний раз полюбоваться пейзажем и посмотреть, пришел ли пароход.
Пароход проявил королевскую вежливость — появился в точное время. В десять часов десять минут по знаку, поданному ему с балкона, он остановился.
Мы спустились вместе: мой хозяин захотел проводить меня до причала. Там я повернулся и вновь протянул ему руку.
— Мой дорогой хозяин, — сказал я, — чтобы как-то отблагодарить вас за все, что вы для меня сделали, я предлагаю вам вот что: если вы когда-нибудь приедете в Париж, я, как смогу, постараюсь вернуть вам то тепло и радушие, которое я ощутил у вас на берегах Рейна.
— А вы, — ответил мой хозяин, — если когда-нибудь будете в Берлине, окажите мне честь своим визитом.
— Я вам это обещаю, но где вас искать?
— В королевском дворце, естественно.
— А кого спросить?
— Кого спросить?
— Нуда.
— Спросите наследного принца.
XI
Вскоре мы потеряли из виду замок Хольценфельс (я вспомнил название замка, где его королевское высочество оказал мне такие почести), а немного позже оставили позади город Оберланштейн, весь ощетинившийся башнями, затем город Рейнзель, где некогда находился знаменитый «Кёнигс-штуль».
Если вы не знаете немецкого языка, то, дорогие читатели, спросите меня, что это за знаменитый «Кёнигсштуль». Если позволите, я разделю это слово на части и объясню вам, что «кёнигс» означает «королевский», а «штуль» — «сидение». Иначе говоря — королевский трон.
Готов поспорить, что и от этого объяснения вам не было никакой пользы.
Слушайте и разбирайтесь.
Там, на берегу реки, на том месте, где сейчас видны четыре не очень больших камня, собирались рейнские курфюрсты, чтобы посовещаться об интересах Германии. Они избрали именно это место потому, что земли четырех курфюрстов сходились там, как лучи одной звезды. Оттуда можно было одновременно увидеть четыре небольших города: Ланштейн на территории Майнца, Капеллен на территории Трира, Рейнзель на территории Кёльна и, наконец, Браубах — пфальцский феод.
В 1400 году в маленькой часовне, расположенной напротив, курфюрсты, завершив свои обсуждения на Кёнигс-штуле, провозгласили, что император Венцеслав свергнут с трона.
Кёнигсштуль просуществовал до 1802 года. В 1802 году французы его разрушили.
Крайне прискорбна во всех завоеваниях и революциях не участь королей, которых они свергают, — ведь рано или поздно королям суждено умереть, — а участь памятников, которые они разрушают. Народ и солдаты, когда не знают, за что им еще приняться, берутся за камни, а то, что эти камни обтесывал г-н Фонтен или ваял Фидий, для них не имеет никакого значения. Памятники опрокидывают, и, когда они низвергнуты, разрушители верят, что завоевана новая свобода, одержана еще одна победа.
Позже показался Санкт-Гоар, небольшой уютный порт; над ним возвышались останки замка, часть стены которого мы взорвали в 1794 году. Теперь же победа была одержана — и этого никак не могли предвидеть военные инженеры — одним трактирщиком. Он проник через брешь и построил там свой трактир.
Моя спутница утверждала, что это был именно тот самый трактир, который описал Уланд в своей чудесной балладе «Хозяйкина дочь».
И наконец мы попали в целое царство баллад: за «Хозяйкиной дочерью» появилась фея Лора, более известная под именем «Лорелея», или «Лора на утесе».
Надо сказать, средневековая сирена выбрала для своего пребывания самое живописное место на Рейне. Вершина утеса, на которой она обычно сидела с арфой в руках, зазывая рыбаков своим сладострастным пением, более чем на четыреста футов возвышается над Рейном. Пучина, в которой тонули неосторожные, ревела, как Сцилла, и кружилась, как Харибда, у подножия утеса. Рейн, суженный в берегах до расстояния в двести шагов, стремительно вырывается с яростным ревом на пятифутовую отлогость шириной в четыреста метров, и эхо до бесконечности повторяет любой дошедший до него шум, будь то звук рога или грохот пушки.
Обычно, когда здесь проходит пароход, стреляют из небольшого орудия, чтобы доставить путешественникам самое редкое из удовольствий — изумление.
Мои спутницы путешествовали по Рейну в первый раз; для меня это была третья или четвертая поездка. Я написал целую книгу о легендах, которыми славятся оба берега старой немецкой реки, и стал просто незаменимым гидом.
Получив уже удовольствие от посещения живописной местности в первый раз, испытываешь еще большую радость, когда видишь ее вновь, причем вместе с симпатичными тебе людьми, и можешь показать им это место так, чтобы они посмотрели на него твоими глазами. Я находился там, держа под руки два внемлющих моим рассказам очаровательных создания с запрокинутыми головками и смеющимися глазами. Погода была великолепной; с неба, испещренного облаками, на необъятную землю огромными пятнами ложились свет и тени. Передо мной, вокруг меня и во мне царила поэзия. Я получал удовольствие от прекрасного вида старинных замков на горизонте, от близости двух молодых женщин, от теплого воздуха, которым, исполненный доброжелательностью и нежностью, я дышал. Если позволено человеку сказать: «Я счастлив!» — я бы сказал, что был счастлив тогда.
День пролетел как час; наступил вечер, полный очарования, красных отсветов на водах Рейна, зеленовато-желтоватых оттенков неба, которые никакая палитра передать не в состоянии, легкого томления при мысли о том, что вскоре нам предстоит расстаться, как бы мы ни привязались друг к другу, и, возможно, никогда уже больше не увидеться. Все эти чувства возникают в тот вечерний час, когда день уже прошел, а ночь еще не наступила и когда в глубине души появляется смутное беспокойство при виде поднимающейся на горизонте огненной искорки, которую вечером называют Венерой, а утром — Люцифером.
Наконец на горизонте появилось нечто черное, поблескивающее точками огней, — это был Майнц.
Часть пассажиров должна была сойти там. Наша прекрасная венка, и так уже отклонившаяся от своего маршрута, поскольку ее притягивала, с одной стороны, Лилла, а с другой — я, должна была там с нами проститься, ибо нам предстояло пересесть на поезд, чтобы достичь своей цели — Мангейма.
Мы прибыли в Майнц в десять часов вечера. Уже через десять минут мы сидели за столом и пили чай — напиток, который благодаря англичанам стал почти общепринятым. Дамы, как и в Кобленце, попросили комнату с двумя кроватями, я же выбрал соседнюю с ними.
Нужно, чтобы жизненная сила французов крепла и распространялась по миру. Только во Франции умеют беседовать — в других местах спорят, разглагольствуют, декламируют, мечтают и скучают. Так вот, там, где появляется француз, он сразу же придает, если так можно выразиться, заряд беседе. Поставьте на мое место итальянца — он будет петь, англичанина — он будет пить, немца — он будет спать, русского — он будет играть, а мы беседуем, беседуем до двух часов ночи. О чем? О, клянусь вам, если вы спросите у ветра, в какую сторону он дул в этот вечер, он вам не сможет ответить. Так и я не знаю, о чем мы вели беседу, только закончили мы ее, когда часы пробили два раза. Мы сочли, что они сбились с толку и отбивают неверное время, как в «Шляпе часовщика» моей бедной подруги Дельфины Жирарден. Мы сверили наши часы (это то, что никак не удавалось сделать Карлу V); у всех троих они показывали одно и то же время — то же, что и стенные часы.
Нужно было расставаться. Впервые ночь показалась нам разлукой, ведь завтра нас ждало первое расставание, а оно было лишь прелюдией ко второму.
В этот раз у Лиллы не было возможности разбудить меня, чтобы полюбоваться восходом солнца, — мы легли буквально перед рассветом.
Чтобы провести вместе еще несколько минут, было решено, что мы отправимся утренним одиннадцатичасовым поездом, и поэтому в восемь утра все были уже на ногах.
Чем ближе был час расставания, тем менее оживленной становилась беседа: взамен появились милые улыбки и грустные взгляды. Древние, не знавшие, что такое меланхолия, знали ли они, что такое разлука?
Наша подруга провожала нас до вокзальной платформы. Там вполне могли подумать, что она, буквально заливаясь слезами, прощается с отцом и сестрой.
Если бы нашим современникам пришлось изображать Неизбежность, то, в отличие от древних, ставивших ее с мечом в руках на углу площади, в наши дни ее поместили бы на железнодорожный вокзал, с часами на шее.
Нужно было садиться в вагон. Наша провожатая поднялась вместе с нами, воспользовавшись этой последней отсрочкой расставания. Но звуки колокола вынудили ее сойти, и она спрыгнула на землю, когда поезд уже тронулся.
Мы осушили глаза от слез, посмотрели друг на друга, и я обратился к Лилле:
— Очаровательная женщина! А как ее зовут?
— Не знаю, — ответила она.
Я принял ее за хорошую подругу Лиллы, а она не была даже с ней знакома.
Возможно ли такое?
Конечно, ведь мы испытывали друг к другу самое сильное на земле чувство: симпатию.
XII
Мы вновь оказались вдвоем. Но поспешу сказать, что со времени отъезда наше уединение стало восприниматься совсем по-другому. Мое отношение к Лилле перешло от желаний влюбленного к нежной и благоговейной дружбе. Что касается моей спутницы, то от стыдливой боязни она перешла к полной доверчивости. Между нами возникло чувство, напоминающее нечто среднее между отношениями любовников и любовью сестры и брата. Это было чувство, полное очарования и еще не получившее точного определения в гамме человеческой нежности.
Признаюсь, я был счастлив испытать это незнакомое мне прежде чувство.
Покоясь на мягкой и нежной основе, оно напоминало газон итальянских художников, покрытый коврами и шелковыми подушками и освещенный яркой небесной лазурью, чистоту которой ничто не может запятнать. Не могло быть никаких бурь, потому что не было страсти, а было ощущение полной внутренней свободы и гармонии всех чувств. В общем, свежесть и спокойствие, жизненная легкость и предчувствие блаженства горнего мира.
Лилла, как и все ее достойные соотечественники, была весьма здравомыслящая женщина. Она получила образование, включавшее начатки научных знаний; с ней можно было беседовать на любые темы, и, даже не будучи в состоянии участвовать в споре, она все же понимала, о чем он идет.
При виде того, как она склонялась мне на плечо, с улыбкой глядя, как резвятся зайцы в поле, кто-нибудь вполне мог принять нас за любовников, не будь я вдвое старше ее. Но наши отношения были куда лучше: мы были нежными друзьями накануне расставания, при этом уверенными в том, что каждый из нас сохранит память о другом.
К вечеру мы прибыли в Мангейм. Я уже в третий раз посещал этот маленький грустный немецкий городок, который Гёте избрал местом, где любили друг друга Шарлотта и Вертер. Место, надо признаться, превосходно выбранное для драмы: огромный замок, уединенный парк, величественные деревья, прямые улицы, фонтаны с мифологическими фигурами — все это очень гармонировало с трагической элегией немецкого поэта.
В последний раз я был в этом городе, разыскивая документы, связанные с убийством Коцебу, которое совершил Занд. Мне показали дом автора «Человеконенавистничества и раскаяния», тюрьму, где сидел Занд, провели на место, где Занд был казнен (его до сих пор называют лугом Вознесения Занда на небо — Sands Himmelfahrtswiese), познакомился с директором тюрьмы, куда был заключен Занд. И наконец я нанес визит доктору Видеману — сыну мангеймского палача, который сегодня сам стал палачом, унаследовав это ремесло по закону, все еще действующему в Германии.
Вообще в Германии к палачам не относятся как к париям и изгоям общества. Это, несомненно, связано с тем, что казнь, совершаемая мечом, в чем-то сродни деянию воина. У палача даже есть свое место на социальной лестнице общества: он последний среди дворянства и первый среди буржуа. Во всенародных шествиях он идет между дворянством и буржуазией.
Как-то, не помню где, я рассказывал о причине такого почета. Однажды на бал-маскарад в императорском дворце проник палач в великолепном наряде и во время кадрили коснулся руки императрицы.
Узнав, кто это был, император, дабы загладить оскорбление величества, пожелал, чтобы тот, кто сам рубит головы, был обезглавлен. Палач, однако, не растерялся.
— О миропомазанное величество, — сказал он, — отрубив мне голову, ты не отмоешь этим руку императрицы, задетую рукой палача, то есть существа, которое людское презрение ставит на самую последнюю ступень общественной лестницы. Дай мне дворянство — и позора не будет.
Император задумался на минуту и сказал:
— Хорошо. С сегодняшнего дня ты будешь последним из дворян и первым из буржуа.
С тех пор место палача в обществе считается в Германии таким, как это решил сам император.
Но Мангейм связан у меня и с другим воспоминанием. Путешествие, поиски и исследования — все это я совершал в обществе бедняги Жерара де Нерваля.
Это было в 1838 году. Тогда у него не было еще заметно никаких признаков психического расстройства. Однако для его друзей было очевидно, что граница между его мечтаниями и сумасшествием слишком слаба, и иногда в своем воображении он уносился далеко от земли.
Я же был весьма далек от того, чтобы догадаться, что все идет к тому, и, обладая логическим складом ума и приверженностью к основательным доводам, вел с ним бесконечные споры, которые прерывались одними и теми же словами, оказавшимися не просто пророчеством, а реальностью: «Мой дорогой Жерар, вы сумасшедший!»
Он улыбался своей кроткой улыбкой и говорил:
— Дорогой мой, просто вы не видите того, что вижу я. И я упорствовал, желая, чтобы он мне показал то, что он видит.
Он пускался в рассуждения, настолько изощренные, настолько утонченные, что эти умозаключения напоминали мне клочья облаков, которые ветер разгоняет в разные стороны: они принимают форму то горы, то равнины, то озера и в конце концов исчезают и рассеиваются как дым.
Два года спустя бедняга совсем помешался. Но его сумасшествие было тихим, поэтическим и мечтательным — состояние, близкое к его обычному поведению. В его мозгу нарушилась граница, о которой я говорил — вот и все.
Однажды ко мне зашел наш общий знакомый.
— Что случилось? — спросил я, не дав ему раскрыть рта.
— Сегодня утром произошло большое несчастье!
— Какое?
— Нашего бедного Жерара нашли повесившимся.
— Где?
— На улице Старого Фонаря.
— Самоубийство или убийство?
— Не знаю. Он провел ночь в одном из притонов на этой гнусной улице, и сегодня утром его нашли висящим на веревке от кухонного фартука, привязанной к оконной решетке.
— Давайте осмотрим место происшествия.
— Ну что ж, моя коляска стоит у дверей. Идемте; И мы отправились.
Между площадью Шатле, по-моему, и ратушей тянулась ужасная, наполненная смрадом грязная улица, служившая сточной канавой для зарешеченного водостока, в который во время дождя вода настоящим водопадом низвергалась по липким ступеням лестницы. Вдоль этой лестницы тянулись железные перила, на которых сидела каркающая ворона, принадлежавшая слесарю. Через дверь его мастерской, полной огня и шума, летели искры от раскаленного шлака.
Над тремя последними ступеньками этой лестницы виднелось окно — темное, сводчатое, забранное железной решеткой, похожей на тюремную. На перекладине именно этой решетки и нашли повешенным несчастного Жерара.
Другой конец улицы в это время сносили.
Дом, вернее, притон, где Жерар провел ночь, стоял в середине этой улицы.
Когда человек начинает терять необходимость содержать себя в чистоте — это уже первые признаки помешательства.
Еще не было такого, чтобы сумасшедший сохранил опрятность. Ведь чистоплотность — это больше, чем инстинкт, это непреложный закон цивилизованного мира.
Притон был закрыт, но через окна и двери было заметно, что внутри обеспокоены — ждали полицию.
Но она так и не появилась. Мне это было непонятно, ибо многие из друзей Жерара полагали, что его смерть не была самоубийством.
Самоубийство или нет, но бедняга Жерар отбыл в страну своих грез, что не мешало тому, чтобы через три или четыре года после его смерти я въехал в Мангейм, так же опираясь на его руку, как если бы он оставался живым.
Удивительная вещь память!
Если переселение душ существует, то в тот день, когда Бог позволит памяти человека не низвергаться вместе с его мертвым телом в бездну смерти, людям будет даровано бессмертие.
Понадобилась вся мелодичность голоса моей спутницы, чтобы вернуть меня к действительности.
Напомню, что Мангейм был целью нашего путешествия. Именно в Мангейме Лилла собиралась найти ту великую драматическую актрису, которую она искала. Лилла так торопилась узнать свою судьбу, что, хотя уже было восемь часов вечера, она решила сразу же нанести визит г-же Шредер.
В Мангейме совсем не было стоянок фиакров. Я предложил свою руку; предложение было принято, и мы отправились вдоль улицы, еще не освещенной газом, к дому актрисы.
Он находился, само собой разумеется, в другом конце города.
По дороге нам все время встречались группы бюргеров: мужья, жены, дети, возвращающиеся из гостей. В Мангейме из гостей принято возвращаться в девять часов.
Теперь я понимаю «Городок» Пикара, а еще более сочинение Коцебу, вдохновившее Пикара.
О, эти достойные, тихие и спокойные города, где из гостей возвращаются в девять, а в десять все уже ложатся спать, где женщины, добрые матери семейства, вяжут в театре, чтобы не терять время!
Наконец, мы дошли до небольшого уединенного дома. Мы наводили справки у каждой из встреченных нами групп бюргеров, и эти постоянные расспросы помогли нам добраться сюда.
В дверь мы стучали, испытывая некоторое угрызение совести. Уже пробило девять часов в большой церкви Иезуитов — час был совершенно неподходящим для визитов. У нас оставалась надежда лишь на то, что мы будем иметь дело со старой актрисой и она сохранила еще привычки сценической жизни — ложиться спать не раньше одиннадцати часов.
И эта надежда оправдалась. Госпожа Шредер не только еще не ложилась, но и, так как имя моей спутницы было ей знакомо, сочла возможным принять нас.
Нас провели в небольшую гостиную, где старейшая из немецких драматических актрис, женщина, которой громко рукоплескали герцоги, короли, князья и государи Севера, сидела у огня перед столом, освещенным лампой, и читала, лаская огромного кота у себя на коленях. И в свои семьдесят лет она читала без очков!
Ожидая, пока мы войдем, она поднялась и сделала нам навстречу два шага, улыбаясь благодушно и спокойно, как гений, выполнивший свою задачу.
Очень взволнованная, Лилла бросилась к ней с объятиями. Мне показалось, что такое поведение пришлось великой актрисе больше по душе, чем самые уважительные формы немецкой вежливости и чопорное проявление учтивости.
После объятий моя спутница представила меня, и восторженное «Ах!» слетело с губ г-жи Шредер.
— Я вас хорошо знаю, дорогой господин Дюма, — сказала она на плохом французском, — и прежде всего по рассказам моих детей: моего сына — пастора, который всей душой любит вас, затем моего другого сына — актера, который переводит вас и играет в ваших пьесах, и, наконец, моей дочери — певицы. Она видела вас и познакомилась с вами в Париже, не так ли?
— Именно так, сударыня, — ответил я. — И то, что я вам хоть как-то знаком, придало мне смелости появиться у вас вместе с госпожой Лиллой Бульовски в подобный час.
— В подобный час! — повторила она. — Правду говоря, вы меня воспринимаете лишь как обитательницу Мангейма. Вы забываете, что я жила в столицах. Пятьдесят лет своей жизни я провела в Вене, Берлине, Мюнхене и Дрездене. К тому же, как видите, я читаю.
И она показала перевернутую книгу, лежащую на столе.
— Простите мое любопытство, сударыня, — обратился я к ней, — а что вы читаете?
— Новую трагедию «Граф Эссекс», и если бы я еще играла, то там для меня есть хорошая роль.
— Ах, да, это вещь Лаубе, — сказал я.
— Как, вы ее знаете? — удивленно спросила меня г-жа Шредер.
— Конечно, я ее знаю, — ответил я, смеясь. — Как знаю все то, что происходит в России и Англии.
— Вы знаете немецкий язык?
— Нет, но у меня есть переводчик.
— Увы! — покачала головой г-жа Шредер. — Лучшие времена нашего несчастного театра позади! Авторы и актеры в упадке, все заимствуется из Франции. Наши светочи погасли. Я видела живым Иффланда, я видела Шиллера, знала Гёте, да мне уже и самой пора к ним присоединиться. На том свете я найду лучшую компанию, чем имею здесь. Но, извините меня, я начала брюзжать, как старуха. Добро пожаловать, дети мои.
И она окинула нас с Лиллой взглядом.
Я протянул Лилле руку, и она сжала ее, улыбаясь.
— Говорить нужно вам, — сказал я Лилле. — Но только говорите по-немецки и не беспокойтесь обо мне. Пока вы будете говорить, я займусь тем, что буду запоминать обстановку комнаты.
Лилла села рядом с г-жой Шредер и, взяв ее за руку, объяснила ей цель своего прихода.
Старая актриса слушала тихо и доброжелательно. И когда Лилла закончила, она сказала:
— Пожалуйста, прочтите мне что-нибудь по-немецки. Что вы знаете из классиков?
— Все.
— Начнем с «Коварства и любви».
Лилла положила руку на сердце — оно еще не билось так даже перед самыми представительными собраниями — и начала.
Я знал «Kabale und Liebe» note 10 наизусть и мог слово за словом следовать за чтицей. И, несмотря на ее небольшие огрехи в произношении, казавшиеся мне почти незаметными, я был восхищен простотой и приподнятостью ее речи.
Госпожа Шредер слушала и постоянно делала ободряющие знаки.
Когда Лилла закончила, она сказала:
— Ну, а теперь что-нибудь в стихах.
Лилла прочитала отрывок из «Мессинской невесты».
— Хорошо!.. Отлично! Браво! — воскликнула г-жа Шрёдер, выслушав. — Теперь «Маргариту за прялкой» — и все.
Лилла села, повернулась к стене и прочитала всю песню, которая начинается словами: «Meine Ruh ist hin» («Ушел навечно мой покой»), с такой печалью, с такой проникновенной грустью, что у меня на глазах выступили слезы и на этот раз я не сдержался и начал аплодировать.
Госпожа Шредер внимательно слушала: она понимала, что ее слова будут приговором.
— Если бы вы пришли ко мне, чтобы услышать комплименты, мое дитя, то я с удовольствием скажу — это просто отлично. Но вы ведь пришли, чтобы попросить у меня совета, и я отвечу — вам нужно полгода усердной, добросовестной и кропотливой работы. Через полгода вы будете говорить по-немецки, как уроженка Саксонии. Можете вы посвятить полгода такой работе?
— Я думала, мне понадобится год, — ответила Лилла.
— Итак, вы уверены в том, что хотите. А с кем вы будете работать?
Лилла очень грациозно встала на колено перед г-жой Шредер.
— Я очень надеюсь!.. — сказала она, скрестив руки и умоляюще глядя на нее.
— А, понимаю, вы хотите, чтобы я была вашим учителем?
Лилла кивнула.
Трудно представить, что можно быть более восхитительной, чем была в ту минуту Лилла, когда она устремила свои огромные голубые глаза на великую актрису.
Госпожа Шредер взяла в свои руки эту обворожительную головку и, приблизив ее лоб к своим губам, сказала:
— Хорошо, договорились, вы будете моей последней ученицей.
— О, поверьте, я вам так признательна! — воскликнула Лилла, покрывая поцелуями лицо старой актрисы.
Мы ушли от нее в полночь и вернулись в гостиницу. Лилла была пьяна от счастья.
На следующий день мы расстались. С тех пор я больше ее не видел. Но в июле я получил такое письмо:
«Мой хороший и добрый друг!
Позвольте поделиться с Вами моей радостью: я начала играть на немецком языке в лучших театрах Германии главные роли в произведениях наших великих писателей.
Благодаря урокам г-жи Шредер я добилась большого успеха. Все мои творческие желания исполнились.
Я пишу Вам из Остенде, где принимаю морские ванны. Если бы я могла верить, что Вы не забыли еще свою спутницу, то сказала бы Вам — приезжайте.
В любом случае — увижу я Вас еще или нет — поверьте, что я до сих пор люблю Вас как сестра.
Мой сын прекрасно себя чувствует и стал еще очаровательнее. С двухлетнего возраста он знает Ваше имя, а в десять будет знать Ваши книги.
Жаль, что приходится прощаться. Но что поделаешь. До свидания.
Л.Б.»
Первым моим побуждением было подняться и бежать в полицию за паспортом.
Но, против обыкновения, я не поддался первому побуждению.
За ним, по правде сказать, сразу же пришло второе, на этот раз оказавшееся верным. Тихий голос говорил мне: «Зачем тебе это? Как друга ты не полюбишь ее сильнее. А тебе известно, что бесполезно любить ее по-другому».
КОММЕНТАРИИ
Биографическая повесть Дюма «Любовное приключение» («Une aventure d'amour»), в которой автор светло и, скорее всего, искренне вспоминает историю своих взаимоотношений с актрисой Лиллой Бульовски (1833 — 1909), а заодно обращается к своему прежнему страстному роману с певицей Каролиной Унгер (1803-1877), впервые публиковалась в еженедельнике «Монте-Кристо» с 13.10.1859 по 13.01.1860. Ее первое книжное издание во Франции: Paris, Michel Levy freres, 1862, 12mo.
Время действия в повести — 1836-1856 гг.
Сверка с оригиналом проведена по изданию: Paris, Calmann-Levy.
… Да, сударь, Сапфир, точно. — Имеется в виду Мориц Готлиб, по прозвищу Сапфир (1795-1858) — австрийский литератор, по рождению венгр, знакомый Дюма; печатался в издаваемой Дюма газете «Мушкетер».
… У меня было три самых великолепных образчика подобного рода, какие только можно повстречать: г-н Теодор, г-н Жозеф и г-н Виктор. — Здесь перечислены слуги Дюма: Теодор служил у него осенью 1857 г.; Жозеф (здесь, вероятно, имеется в виду Жозеф II; Жозеф I, глуповатый и хитрый, служил у писателя с 26 июля 1830 г. по 15 февраля 1831 г.)-в 1848 г.; Виктор — в 1841 г.
… платье из тафты жемчужно-серого цвета. — См. примеч. к с. 46.
… Я драматическая актриса, венгерка по национальности; меня зовут госпожа Лилла Бульовски. — Лилла Бульовски (1833 — 1909) — венгерская актриса, происходившая из артистической семьи.
… я играла почти во всех ваших пьесах, от «Екатерины Говард» до «Мадемуазель де Бель-Иль». — «Екатерина Говард» («Catherine Howard») — пятиактная историческая драма Дюма, написанная в конце 1829 — начале 1830 г.; была предложена театру Французской комедии, но отвергнута им; премьера ее состоялась в театре Порт-Сен-Мартен 2 июня (по другим сведениям, 2 апреля) 1834 г. Говард, Екатерина (1522 — 1542) — пятая жена английского короля Генриха VIII Тюдора (1491 — 1547; правил с 1509 г.); представительница одного из кланов британской аристократии, боровшихся за влияние при дворе; была обвинена в супружеской измене и казнена.