Мария потеряла равновесие и, как ни старалась, не смогла удержаться на матрасе. Соскользнув на покатый пол, наклонившийся, словно крыша, она очутилась в моих объятиях.
Лампа погасла.
«Questa volta, с'ё pericolo» note 8, — сказал я ей, смеясь.
И правда, опасность была велика, изменилась только ее природа.
«Ах! — вздохнула Мария, когда опасность была позади. — Кто бы только мог предположить, что в подобную минуту вы сохраните присутствие духа».
Гроза не утихала всю ночь. Блаженная гроза! Она не подозревала, что среди тех, для кого она была смертельной опасностью, был мужчина, навсегда сохранивший ей признательность.
Утром море стало успокаиваться. Я занял место Фердинана на носовой части корабля и с улыбкой смотрел на вздымавшие нас водяные громады и эти впадины, которые, казалось, хотели нас поглотить. Я дышал полной грудью как молодой, сильный и счастливый мужчина.
Неожиданно меня коснулась чья-то рука и затем оперлась на мою.
Осторожно повернув голову, я увидел нежное и утомленное лицо Марии.
«Il pericolo ё sparito» note 9, — сказал я ей, смеясь.
«Прекратите, — ответила она, — и поговорим серьезно».
«Как серьезно?»
«Ну да, очень серьезно».
«А как там Фердинан?»
«Он промучился всю ночь и теперь спит весь промокший».
«Вот что значит иметь морскую болезнь», — заметил я.
«Не смейтесь, вы заставляете сострадать ему».
«Неужели?»
«Конечно, бедный малый!»
«Его можно только пожалеть!»
«Вы не представляете, как он меня любит!»
«Ну, так что же? Кто же может ему рассказать о том, что случилось?»
«я».
«Как это вы?»
«Да, я. Неужели вы думаете, что я смогу выйти замуж за Фердинана, после того что произошло между нами?»
«Черт возьми! Неужели это так серьезно?»
«Да, сударь, это очень серьезно».
«Ну хорошо — это было случайностью».
«В том-то все и дело, что нет».
«Объяснитесь».
«Это не было случайностью».
«Ну вот!»
«Послушайте, когда я вас вновь увидела…»
«И что же?»
«Так вот, я почувствовала сердцем, что наступит день, когда я буду принадлежать вам».
«Правда?»
«Честное слово! Это было дело времени и обстоятельств», «Так что нынешней ночью…»
«… когда вы протянули мне руку…»
«… вы поняли, что время настало и обстоятельства не терпят отлагательства».
«Если вы смеетесь, я не только не доскажу вам остального, но и до конца своей жизни не заговорю с вами».
«Сохрани меня Боже от подобного наказания! Смотрите, я больше не смеюсь».
Не знаю, какое выражение приняли мои глаза, но, без сомнения, по ним можно было прочитать мои мысли.
«Вы любите меня хоть немного?» — спросила она.
«Я вас просто обожаю».
«Повторите, чтобы успокоить меня».
«А вы закончите то, что начали говорить. Ведь вы прекрасно видите, что я больше не смеюсь».
«Так вот, я вам говорила, что этой ночью не слишком крепко держалась за свой матрас, как следовало бы. И в том, что произошло со мной, вины качки гораздо меньше, чем вы можете предположить».
«О! — воскликнул я. — Какое же вы восхитительное создание — я это предчувствовал еще в Париже».
«Да, — отозвалась она вполне серьезно, — однако, восхитительное оно или нет, это создание — честная женщина. Между мной и Фердинаном было условлено, что мы не будем задавать друг другу вопросов о нашем прошлом. Но сегодняшняя ночная гроза — это настоящее. Я нарушила слово, и это замужество не может состояться.
«Признайтесь, что вы не были раздосадованы, найдя для этого повод».
«А вы были бы раздосадованы, проведя со мной целый месяц в одном из красивейших мест на свете?»
«Нет, ведь этот месяц был бы, возможно, самым счастливым в моей жизни».
«И это то, что вас ожидает, когда мы прибудем в Палермо».
«Кстати, мы направляемся в Мессину, а не в Палермо».
«Почему?»
«Потому что ветер гонит нас в Мессину, а не в Палермо, и капитан сейчас сказал мне, что если мы возьмем курс на Мессину, то будем там завтра вечером, тогда как если будем упорствовать, двигаясь в Палермо, то одному Богу известно, когда мы туда попадем».
«Согласна, поедем в Мессину, мне все равно. Остаток пути я проделаю по суше. Вот что вы должны сделать, когда мы прибудем в Мессину…»
«Приказывайте, я буква в букву все выполню».
«Вы нас покинете, Фердинана и меня, и продолжите ваше путешествие; как только вы уедете, я расскажу ему все».
Я сделал непроизвольное движение.
«О, успокойтесь, — сказала она. — Я буду с ним такой же откровенной, как была с вами, и первым же пароходом он вернется в Неаполь».
«Может, вы подождете…»
«Нет, я непреклонна в своем решении, тем более что чувствую себя виноватой».
«А что должен делать я?»
«Если вы не слишком торопитесь увидеть меня вновь, то можете совершить путешествие по Сицилии; если дело обстоит иначе, то в Джирдженти или Селинунте вы возьмете лошадей или мулов, пересечете Сицилию и присоединитесь ко мне в Палермо».
«Я найму лошадей или мулов и присоединюсь к вам в Палермо».
«Конечно».
«Уверяю вас, что вы можете на это рассчитывать».
Она протянула мне руку.
«Я рассчитываю на это, — сказала она, — и с этой минуты — ни слова, хорошо? Ни единого слова, которое могло бы дать хотя бы малейший повод для подозрения о том, что произошло. Я хочу ему во всем признаться и не желаю, чтобы он сам догадался».
Эти рассуждения были настолько преисполнены чуткости и деликатности, что возразить было нечего.
Я пообещал Марии точно выполнить все ее наставления.
Едва мы заключили это соглашение, как вновь появился Фердинан. У него был вид выходца с того света.
Поскольку Мария никогда до этого публично не проявляла своих чувств к нему, ей ничего не пришлось менять в своем поведении.
Я оставил их наедине. Признаюсь, я чувствовал себя очень стесненным в присутствии моего бедного друга, хотя во всем была виновата гроза, а вовсе не я.
И как если бы буря вышла из пещеры Эола лишь для того, чтобы натворить то, о чем я рассказал, она быстро успокоилась. Сильные ветры, казалось дувшие со всех сторон, уступили место северо-западному спокойному ветру, который сгладил море и расчистил небо. Лазурной лентой выступило побережье Калабрии, и к четырем часам пополудни мы уже шли так близко от него, что капитан мог назвать нам все поселения, белыми точками вырисовывающиеся на берегу.
Вечером, когда сын капитана читал «Аве Мария», море было гладким как зеркало, а на небе не было ни одного облачка.
Излишне говорить, что на ночь мы с Фердинаном были изгнаны из каюты и спали на палубе.
Трудно представить себе более чарующую картину, чем эти летние грозы у берегов Неаполя и Сицилии. Они похожи на поссорившихся любовников: природа злится, неистовствует, рыдает, потом заключается мир, восстанавливается спокойствие, улыбается солнце на голубом небе, слезы высыхают и возвращаются светлые дни.
Мы плыли весь день, делая семь-восемь узлов, так что к четырем часам дня можно было различить мыс Пальмьери. С того места, где мы были, казалось, что он совершенно закрывает проход, а Мессинского залива почти не было видно, и нам следовало держать курс правее к берегу.
Слева от нас белые домики селения Скилла с самой вершины холма каскадом спускались к морю.
По мере приближения, мы могли уже наблюдать, что море, как острие пики, вклинивается между Сицилией и Калабрией.
Наконец мы увидели пролив.
Мы прошли через него и собирались бросить якорь в старом порту Дзанкле, который напоминал по форме косу и потому так назывался.
Сходить на берег было уже слишком поздно.
Наши матросы, счастливые, оттого что удачно справились с непогодой и наконец-то добрались до цели, весь вечер пели и танцевали. Во время этих танцев и пения Мария, улучив минуту, пожала мне руку, проходя мимо, и тихо проговорила:
«Как и условились, вы уезжаете завтра утром. Фердинан отправляется с первым пароходом, а мы встречаемся в Палермо».
Я тоже пожал ей руку и повторил:
«Как и условились».
Была чудесная, звездная, светлая ночь. Ветер, нежный, как ласка, и благоухающий, как духи, казалось, хотел покрыть всю землю своими поцелуями.
Мне не спалось, но во время бессонницы меня утешало одно: даже не находясь рядом с Марией, я чувствовал, что она спала ничуть не больше, чем я.
Два или три раза, одетая в муслиновый пеньюар, она приподнимала занавески, вглядываясь в небо и стараясь отыскать на востоке первые лучи восходящего солнца.
Один раз она, легкая как тень, прошлась по палубе достаточно близко от моего матраса. Мне удалось коснуться полы ее пеньюара и поцеловать его.
Фердинан крепко спал, восстанавливая силы после бури.
Два или три раза в течение дня он вспоминал о священнике, которого мы встретили перед отплытием.
«Проклятый священник! — возмущался он. — Я не суеверен, однако, нужно признать, капитан был прав».
А что он скажет, когда узнает, что и само путешествие он совершил напрасно?
Наступил день. Сначала проснулся порт, а потом город. Лодки отделялись от берега и направлялись к судам, пришедшим вечером и ночью. Капитан подал знак, и прибыла карантинная служба, которая после проверок дала нам разрешение сойти на берег.
Наступило время прощаться. Со смешанным чувством угрызения совести и стыда я пожал руку Фердинану. Я поцеловал Марию, и она, целуя меня в ответ, прошептала:
«До Палермо!»
Она первой спустилась в лодку, за ней — Фердинан. Лодка отделилась от сперонары и на веслах направилась в Мессину.
Мария села так, чтобы ни на минуту не терять меня из виду. Она смотрела на меня и улыбалась. И взгляд, и улыбка ясно говорили мне: «Я спокойна, счастлива и рассчитываю на тебя».
Самая нежная и чувствительная женщина жестока, когда она не любит. Мария решила для себя, что она поступает честно, раскрывая все Фердинану. Но она совершенно не беспокоилась о том, какое впечатление произведет ее признание на того человека, который ее любит, но которого она не любит. Она делала то, что считала своим долгом исполнить, и полагала, что этого достаточно.
Добравшись до порта, она в последний раз взмахнула платком. Я в ответ помахал ей шляпой. Она спрыгнула на берег, непонятно под каким предлогом отказавшись от протянутой руки Фердинана. Пройдя рядом с ним около сотни шагов, она оглянулась в последний раз и как тень исчезла за углом какой-то улицы.
Капитан ушел с ними и вернулся с готовыми документами. Меня ничто больше не удерживало в Мессине, одном из самых тоскливых городов мира; к тому же я его уже посещал.
Сделав запасы мяса, рыбы и свежих овощей, мы воспользовались попутным ветром и в тот же день подняли парус.
Неделю спустя я был в Джирдженти, древнем Агригенте. Я покинул свое судно в порту, распорядившись, чтобы оно шло через Марсалу и встретило меня в Палермо. Наняв лошадей и договорившись с предводителем разбойников, чтобы меня не останавливали в пути, я три дня путешествовал по суше и прибыл, наконец, в Палермо. Там я разыскал гостиницу «Четырех наций», где должна была остановиться Мария.
Наведя справки, я узнал, что она приехала одна, имела колоссальный успех и действительно остановилась в гостинице.
Только что она ушла на репетицию.
Я снял комнату на ее этаже. Не очень далеко, но и не слишком близко от ее апартаментов.
Потом я помчался в купальню, рассчитывая уже быть у себя, когда она вернется.
Мне удалось это. Я ждал ее, перегнувшись через перила на верху лестницы, когда услышал, как ей сказали, что какой-то господин спрашивал о ней.
— О! Это он! — закричала она и бросилась вверх по ступенькам, не беспокоясь ни о том, следуют ли за ней слуги, ни о том, видят или слышат что-нибудь другие путешественники.
Она ворвалась в свой номер, крича:
— Я совсем свободна! Свободна! О, понимаешь ли ты, сколько счастья уже в одном этом слове: свободна, свободна, свободна! Честное слово, никогда ни птица в воздухе, ни кобылица в степи, ни косуля в лесу не вызывали у меня подобного представления о силе, я бы даже сказала почти о величии этого слова: «свободна!»
Мария обещала мне месяц счастья в самом красивом месте на свете, а оно продлилось на две недели дольше, чем она обещала. И вот спустя уже двадцать лет, я говорю: «Спасибо, Мария! Я твой вечный должник!»
Что сказать о Палермо? Это рай на земле. И да будет благословен он поэтами!
Прошло полтора месяца, и нужно было расставаться. Две недели прошли в безнадежной борьбе с самим собой. Каждый день я собирался уезжать, и каждый день это решение тонуло в море слез.
Каждый день я говорил себе: «Завтра я уезжаю».
В конце концов настал час расставания. Я взошел на свое судно. Мария не уходила, пока не подняли якорь. Она играла вечером и должна была играть божественно.
Дул попутный ветер. Мне оставалось лишь осмотреть те острова архипелага, которые я не посетил во время своего последнего путешествия. Мы взяли курс на Аликуди.
Пятнадцать — двадцать миль ветер позволял нам идти со скоростью пять-шесть льё в час, затем он стал понемногу затихать, и вскоре наступил полный штиль.
Мне стало жаль, что я не отложил свой отъезд еще на день, поскольку мой отъезд ничего не ускорил.
Я провел прекрасную ночь, наслаждаясь всеми красотами природы: бездонным небом и прозрачным, искрящимся, великолепным морем, ароматами, доносящимися с берега, и трепетом всего незримого, что пронизывает все вокруг. Казалось, все соединилось, чтобы заставить меня забыть о том, что я сейчас утратил, и дать понять, что потерянного мною хватило бы, чтобы сделать меня одним из избранников мироздания.
Я заснул, думая о Марии и говоря себе:
«Она думает обо мне!»
Около семи часов утра капитан разбудил меня, сказав, что из порта вышла лодка и направляется в нашу сторону, подавая нам сигналы.
Я вышел из каюты, полагая, что лодка привезла мне письмо от Марии.
Все оказалось гораздо лучше — лодка привезла саму Марию.
На рассвете эта восхитительная женщина узнала, что установился полный штиль и наша сперонара еще находится в виду берега; она побежала в порт, наняла лодку и отправилась, чтобы еще раз со мной попрощаться.
Еще никогда в жизни я не испытывал радости, подобной той, какую почувствовал, когда Мария прижалась к моей груди.
А она смеялась, плакала, кричала от радости. О природа, ты прекрасна во время цветения, будь то любящая женщина или распустившийся цветок!
Матросы зарукоплескали. Ведь они еще не забыли тот день пения и танцев, который им устроила Мария.
— Конечно, конечно, — проговорила она, тронутая таким приемом, — будьте спокойны, мы споем, и вы станцуете обязательно.
После этого она повернулась ко мне, и в ее взгляде соединились нежность газели и неистовство львицы.
«Мы ведь будем любить друг друга, не так ли?»
Чтобы праздник был полным, Мария погрузила в свою лодку холодную снедь и вино. И все это было распределено между экипажами лодки и сперонары.
Пиршество началось.
А наше пиршество, для нас двоих, заключалось во взглядах, полных любви, и слезах, в словах, прерываемых поцелуями, радостных вздохах и печальных улыбках.
День прошел в танцах и пении.
Наступила ночь. Лодку пришвартовали к сперонаре. Два палермских моряка присоединились к нашим матросам.
Штиль продолжался.
Прекрасная ночь, нежная ночь, слишком короткая ночь. Дата ее пылающими буквами будет записана в глубине моего сердца.
Но пришел день, а с его наступлением, увы, появился и ветер.
Нужно было расставаться: вечером Мария играла.
Не считаясь ни с чем, она хотела остаться еще на час. Это было невозможно.
Как приговоренный к смерти, она просила то полчаса, то четверть часа, то пять минут.
Пришлось поднять ее и отнести в лодку.
О! Насколько же красота в драме и на сцене уступает реальности!
Я видел Марию в «Норме», в «Отелло», в «Дон Жуане» и аплодировал ей от всей души.
Но она была совсем другой, еще прекраснее в жизни, когда ею овладело ее собственное подлинное отчаяние! Восхищение во мне соперничало с любовью; когда она стала удаляться от меня и мы продолжали протягивать друг другу руки, я не мог сдержаться и прокричал:
«Я люблю тебя! Ты прекрасна! Ты прекрасна, я люблю тебя!»
Ветер усиливался, и наше судно быстро удалялось.
В свою очередь матросы в лодке налегли на весла: они опасались, как бы сильный ветер не помешал им добраться до порта.
Мария, не думая об опасности, встала на корме и замахала платком. И каждое движение этого белого облачка, которое удалялось с каждой минутой, говорило мне: «Люблю тебя!»
В конце концов расстояние между нами стерло все и лодка исчезла из моих глаз.
Я достаточно долго наблюдал за портом, пока, по моим расчетам, Мария не добралась туда.
Больше я ее никогда не видел.
Прошло уже двадцать лет, но ни одно облачко не затмило в моей памяти сияние этих полутора месяцев, проведенных в Палермо.
В эти полтора месяца у двух существ было одно сердце, одна жизнь, одно дыхание.
О, я уверен, что в эти полтора месяца Господь не раз обращал свои взоры на Палермо.
Я повернулся к двум своим попутчицам.
Они смотрели на меня, улыбаясь и затаив дыхание.
— Вот и вся моя история, — сказал я им, — не просите меня, чтобы я рассказал вам еще одну, подобную. Два раза с человеком такое не случается.
X
Пароход уходил в десять часов. Мой рассказ затянулся до семи. У дам осталось время лишь на то, чтобы встать, привести себя в порядок и позавтракать.
Я скромно удалился в свою комнату.
Трудно поверить, но это путешествие доставляло мне какое-то незнакомое удовольствие. Я в первый раз оказался в таком своеобразном положении: близость без обладания и непринужденные отношения без любви.
Чисто братская нежность не дает о таком никакого представления. К тому же братская нежность у немецкой женщины никогда не доходит до ее свободы в общении с другом.
Нельзя не добавить, что немки, по крайней мере те, которых я знал, имеют большое преимущество перед нашими женщинами: они всегда бывают готовы к назначенному времени и их внешний вид явно не страдает от такой спешки.
Через четверть часа после того, как я от них ушел, мои попутчицы вновь позвали меня. И не готов оказался я. Правда, добрых десять минут я провел в приятных размышлениях.
Они заказали первый завтрак. Второй завтрак нас ожидал на пароходе.
Я бы не сказал, что слишком восхищаюсь тем, как едят в Германии: я говорю не о качестве, а о количестве.
Кстати, именно поэтому я не раз задумывался о том, что репутация мечтателей вовсе не подходит немцам, поскольку, когда наблюдатель думает, что они мечтают, они на самом деле полностью поглощены процессом пищеварения.
Изложим суть.
Утром, лишь только они открывают глаза — у них первый завтрак. Это значит, что едят они что-нибудь легкое — два яйца, чашку кофе, небольшую сдобную булочку. Делается это для того, чтобы не было ощущения голода после сна.
В одиннадцать часов — второй завтрак. Он состоит из бифштекса, отбивных, а также картофеля или других овощей. Основная особенность второго завтрака — наличие вина, тогда как во время первого завтрака обычно пьют только воду.
В час — малый обед. В него входят ветчина, холодное мясо и какой-нибудь аперитив. Это очень хитроумное средство вызвать аппетит перед большим обедом.
В три часа подается большой обед. Обычные блюда его: суп с фрикадельками, говядина с хреном, зайчатина с вареньем, кабанина с вишнями, омлет с сахаром, приправленный шафраном и ванилью, и всевозможные кремы.
В пять часов слегка полдничают: едят, признаться, не столько для того, чтобы поесть, а чтобы, так сказать, не потерять привычки к приему пищи.
И наконец, выходя из театра, основательно ужинают, принимая во внимание легкий характер полдника, и уже после этого ложатся спать.
К этим различным приемам пищи не относят чай, сладкие пироги и бутерброды, которые едят в промежутках между установленными часами.
Должен сказать, что со времени моей последней поездки в Германию постели в рейнских гостиницах полностью изменили свой внешний вид.
Не без некоторого самодовольства объясняю эти перемены высказанными мною жалобами.
Качество хлеба также улучшилось. Сладкие рисовые пироги и пумперникель мало-помалу исчезли и уступили место своего рода бриошам, смазанным яйцом, — их называют венскими булочками. Это уже прогресс.
У нас на завтрак были яйца, кофе со сливками (читай: цикорий с молоком), безупречное масло и невероятно белоснежная скатерть (позже, когда я путешествовал по России, я гораздо чаще видел такую скатерть во сне, чем наяву).
Из гостиницы мы услышали колокол с парохода, стоящего на якоре в пятистах шагах от нас на левом берегу Рейна. Когда прозвучал этот первый призыв, мы почти закончили завтракать.
У нас в запасе было еще полчаса, но мои спутницы стали спешить — они хотели занять места получше.
Непонятно только, как это немки, которые любят так удобно сидеть, пошли на то, чтобы в течение стольких веков так неудобно спать?
И все же, надо сказать, что, несмотря на неправдоподобность того, как спят тридцать миллионов немцев и немок, Германия — самая мирная страна на свете.
По дороге на пароход мы явили собой живой пример умножения рода человеческого, которое предписывает Евангелие: мы шли по аллее вдоль Рейна, и к нам не преминула примкнуть молодая женщина двадцати четырех лет. Она держала за руку довольно крупную девочку шести-семи лет. Мальчик пяти-шести лет с круглыми и красными, как яблочко, щеками играл сзади нее с мячом. За ним шли, держась за руки, две маленькие сестрички четырех-пяти лет. Далее шествовала дородная кормилица-крестьянка из Шварцвальда: она держала на руках ребенка двух лет и тянула за собой маленькую коляску, в которой мальчуган восьми-десяти месяцев посасывал свой большой палец.
Около малыша лежала кукла, казалось также принадлежащая к этой семейной общине.
Эта семья, состоящая из восьми человек, насчитывала в совокупности возраст в сорок шесть — сорок восемь лет.
Мы поднялись на судно. Дамы выбрали себе места, что им легко удалось сделать. И через полчаса пароход отправился в путь.
Небольшой замок, принадлежащий нынешнему королю Пруссии, напомнил мне об одном довольно странном случае.
Это было в 1838 году. Я тогда впервые путешествовал по Рейну.
Предупрежденный о том, что принц Пруссии (а тогда нынешний король был еще наследным принцем) превратил этот замок в настоящий музей картин, оружия и мебели шестнадцатого столетия, я остановился перед ним, велев высадить меня, и попросил разрешения осмотреть его.
Мне ответили, что три дня назад приехал управляющий наследного принца и привез приказ временно закрыть замок для осмотра. Однако посетителей просили занести свои имена в книгу записей, хранившуюся у привратника, и управляющему надлежало делать кое-какие исключения, если положение важных особ казалось заслуживающим этого.
Мне казалось, что мое имя мало что скажет управляющему наследного принца, но, поскольку я был вынужден оставаться до следующего дня в одной маленькой уединенной гостинице, я на всякий случай написал свое имя и сведения о гостинице, которая должна была служить для меня домом ближайшие двадцать четыре часа.
После этого я отошел шагов на двадцать от замка и стал рикошетом бросать в Рейн камешки. Такое занятие, как известно, служило хорошим развлечением Сципиону в ссылке. Надеюсь, нет нужды уточнять, что камешки он бросал в Тирренское море, а не в Рейн?
Я успел забросить третий камешек и насчитать пятнадцать или восемнадцать рикошетов, когда ко мне подошел совсем запыхавшийся привратник. Принимая меня за путешествующего инкогнито принца, он поприветствовал меня, склонившись до земли, и сказал, что запрет на посещение замка в отношении меня снят и я могу свободно войти в него.
Он добавил, что управляющий ждет меня, чтобы выразить мне свое почтение.
Не будучи сильно захвачен своим развлечением и не желая заставлять ждать управляющего его королевского высочества, я направился к замку.
Управляющий ждал меня на пороге оружейной залы.
Это был мужчина в возрасте около тридцати шести — тридцати восьми лет, с загорелым лицом, светлыми волосами и голубыми глазами. Он принял меня очень учтиво, извиняясь за то, что привратник, послушный запрету и необразованный, как и все швейцарцы, не сообразил, что подобный запрет не может касаться меня.
Я со своей стороны рассыпался в благодарностях. Управляющий свободно говорил по-французски, словно житель Турена: очевидно, это был весьма просвещенный человек. У него было приятное лицо, изысканная осанка. Я протянул ему руку в знак благодарности, и мы обменялись рукопожатиями, как старые друзья.
Я уже путешествовал какое-то время по Германии и привык к подобному радушию и сердечности со стороны немцев.
Моя непринужденность, по-видимому, в конце концов заставила его держаться свободно. Он сказал, что сочтет за честь быть моим гидом по замку.
Манеры управляющего доставляли мне большое удовольствие, однако мне казалось, что они были слишком утонченными для служителя.
Мы обошли замок комнату за комнатой, осмотрели его во всех подробностях, переходили из одной башни в другую по подвесному мосту, который был виден с парохода и был похож на паутину, сплетенную огромным пауком. Наконец, мы остановились в библиотеке, состоявшей из великолепных изданий Гёте, Шиллера и Шекспира.
Наступило время обеда, и господину управляющему пришли объявить, что стол накрыт.
— Не знаю, успели ли вы привыкнуть к тому, во сколько мы садимся за стол, но, надеюсь, что вы мне окажете честь и пообедаете со мной: я распорядился, чтобы накрыли и для вас.
Невозможно было отказать, когда так приветливо приглашали. Я согласился.
Спускаясь в обеденную залу, мой хозяин сказал:
— Думаю, что, находясь в Германии, вы достаточно настрадались от немецкой кухни, и, чтобы у вас не осталось слишком плохих воспоминаний о нашем бедном замке, я заказал для вас обед на французский лад.
Признаюсь, такое тонкое внимание не могло меня не тронуть. Мысль о том, что можно наконец поесть настоящего хлеба вместо бриошей или пумперникелей, привела меня в восторг.
И я просто воскликнул от радости, когда увидел то, что наши булочники называют короной.
Но все, кто знаком с моими пристрастиями, знают, что я ценю не форму, а содержание.
Обед был превосходен и, несомненно, приготовлен моим соотечественником. Я осведомился о национальности этого виртуоза — и, разумеется, им оказался француз. Французская кухня, сказал мне управляющий, почитается его высочеством. Повар живет в замке, хотя бывает занят лишь во время летних наездов принца.
Обед закончился, и управляющий объявил мне, что я попал в ловушку, так как без его согласия меня из замка не выпустят. А чтобы его получить, он предлагает мне на выбор партию в триктрак, партию в бильярд или прогулку верхом.
В триктраке я никогда не разбирался. Что же касается бильярда, то, с тех пор как я выиграл у моего друга Картье, о чем можно прочитать в моих «Воспоминаниях», восемьсот рюмок абсента и восемьдесят чашечек кофе, что позволило мне предпринять поездку в Париж, определившую мое будущее, я, думается, прикасался к кию не больше трех раз. И я отдал предпочтение прогулке верхом.
По приказу управляющего к крыльцу замка были подведены две оседланные лошади. Он сел верхом на одну, я — на другую, и мы направились через живописную долину к руинам старого замка.
По дороге мой спутник рассказал мне историю замка, из которого мы выехали.
Он был собственностью города Кобленца, и его на протяжении многих лет пытались продать за триста франков, но не могли найти на него охотника. В конце концов было решено подарить замок прусскому наследному принцу; тот с благодарностью принял подарок, истратив на его восстановление миллион.
После трехчасовой прогулки в горах мы вернулись в замок, где нас ждал большой обед.
Согласившись на малый обед, я не видел причины отказаться от большого. Однако, видя то великолепие, с каким был сервирован стол, я упрекнул управляющего за те расходы, которые предстоят из-за этого наследному принцу.
На это он мне ответил, что когда наследный принц нанимал его, то знал, чем рискует.
Мои упреки становились все более обоснованными по мере смены блюд. После бордо подали рейнские вина, после рейнских вин — шампанское, после шампанского — венгерские вина. Было поистине грешно, что все это великолепие предназначалось такому слабому любителю выпить, как я.
Кофе нам подали на террасу замка.
Невозможно описать красоту открывавшегося оттуда вида: горы, долины, реки, развалины старого замка, деревни — все это вместе представляло собой неповторимый пейзаж. Пожалуй, нигде Рейн не оживлен так, как здесь. На больших реках и дорогах всегда что-то движется: на реке — рыболовецкие суда, пароходы, огромные плоты, в которых сплавляют лес; на дорогах — всадники, пешеходы, кучера, повозки, кареты и коляски. Мы находились едва ли в четырех-пяти милях от Кобленца, а он один из самых шумных и оживленных городов на берегу Рейна.
Я провел там добрых два или три часа, оставившие самые красочные в моей жизни воспоминания.
Мой хозяин знал все рейнские предания — от легенды о Лорелее до истории о том, как Жанен дал автограф г-ну де Меттерниху, мог рассказать наизусть любую балладу Уланда — от «Хозяйкиной дочери» до «Менестреля». Мы вели горячие споры о Гёте и Шиллере; как и все немцы, ценящие в драматургии не столько действие, сколько отвлеченные рассуждения, он отстаивал в своих пристрастиях Гёте перед Шиллером, а я, как человек более склонный в драматургии к действию, чем к отвлеченным рассуждениям, напротив, предпочитал автора «Разбойников» автору «Графа Эгмонта». Более того, я считал, и моему хозяину это показалось идеей, достойной порицания, что «Фауст», воплощение немецкого гения, уступает в силе «Гёцу фон Берлихингену». Я даже дерзнул бы переделать «Фауста» от начала до конца в соответствии со своими взглядами. Услышав это, мой хозяин помрачнел ничуть не меньше, чем царь царей в чудесной сцене, описанной Еврипидом, между Менелаем и Агамемноном, в сцене, которой Расин поостерегся подражать из страха, как бы публика не признала в Менелае г-на де Монтеспана.